В 1960–1970-х годах внимание ученых привлекла природа аддикции. На моделях-животных исследователи пытались вызвать и количественно оценить тягу, толерантность, ломку. Самые экстравагантные эксперименты заключались в введении слону ЛСД при помощи пневматического ружья, стреляющего шприцами, и введении в желудок кошки через катетер барбитуратов. Применительно к кокаину каждый год до сих осуществляется около пяти сотен экспериментов; некоторые из них проводятся на привязанных к стулу обезьянах, некоторые на крысах, нервная система которых настолько похожа на нашу, что крысы оказываются очень подходящими животными для изучения аддикции. Почти все эксперименты основываются на представлении о том, что от некоторых веществ организм не в силах отказаться; доказательством этого служит стремление животных вводить себе нейротоксин вплоть до смерти. Однако Брюс Александер и его соавторы Роберт Коамбс и Патриция Хэдэуэй в 1981 году решили бросить вызов этому общепринятому мнению, основывающемуся на классических экспериментах на животных. Их гипотеза заключалась в том, что если держать обезьяну целыми днями привязанной к стулу и предоставить в ее распоряжение кнопку, нажав на которую она получала облегчение, то это ничего не говорит о влиянии лекарств, но демонстрирует воздействие ограничений — физических, социальных, психологических. Идея Александера и его коллег заключалась в том, чтобы поместить животное во вполне благоприятное окружение и уж тогда судить о том, окажется ли их тяга к лекарству непреодолимой. Если окажется — тогда действительно следует видеть в лекарствах злого демона. Если же нет, то, возможно, проблему следует рассматривать не столько как химическую, сколько как культурную.
Я знаю одну наркоманку. Ее зовут Эмма Лоури. Ей шестьдесят три года, она — декан небольшого колледжа в Новой Англии, и даже когда не находится в своем кабинете, всегда модно одета; сегодня, например, на ней полотняные брюки и шарф цвета молодого вина. Несколько месяцев назад что-то случилось с ее спиной. Позвонки, которые соединяются между собой, как детали «Лего», начали расходиться. Чтобы облегчить свое состояние, Эмма легла под нож, а когда пришла в себя после операции, ее единственным пропуском туда, где нет боли, оказалась коричневая бутылочка с таблетками оксиконтина. Опиум, который в старые времена называли «Священным якорем жизни», «Растением радости», «Райским молоком», о котором врачи классической Греции писали, что он излечивает «хроническую головную боль, эпилепсию, апоплексию, одышку, колики, камни в печени, женские недомогания, меланхолию и любые отравления», опиум, странное вещество, получаемое из длинноногих маков с их коробочками, полными семян… В Англии XIX века мак заваривали и этот отвар пили кормилицы, чтобы их крикливые подопечные успокоились. Опиум, предшественник риталина, первый психотропный препарат, продавали на улицах туманного Лондона как «Спокойствие младенца» и «Успокоительный сироп миссис Уинслоу».
Эмма Лоури, впрочем, смотрит на это средство иначе. Хирургическое вмешательство помогло ее спине, но оставило ее с ужасной зависимостью.
— Я всегда была против наркотиков, — говорит Эмма. — Мне никогда не нравилось их применение с какой бы то ни было целью, а уж теперь, скажу я вам, я никогда не смогу взглянуть на мак без отвращения.
Я навестила Эмму в ее современном доме с солнечными батареями на крыше и белыми стенами. Сегодня Эмма читает книгу Джорджа Эллиота, обсуждает по телефону со своими подчиненными служебные дела, а попутно рассказывает мне свою историю. Впрочем, в рассказе и нет нужды. Я и сама вижу, как через два часа после приема очередной дозы ее тело начинает дрожать; Эмма вытряхивает из бутылочки две таблетки и кладет их на язык. Похоже, она так же не в состоянии отказаться от таблеток, как подсолнечник не может не поворачиваться вслед за солнцем.
История Эммы проста и неопровержима. Наши предки могли считать опиум эликсиром, но мы-то знаем… мы знаем, что означают иглы шприцев, затупившиеся от передачи из рук в руки, что означают сузившиеся полости носа. Мы знаем, что наркотики вызывают зависимость. Если вы достаточно долго будете принимать героин, вы привыкнете к нему. Если вы курите кокаин крэк, вы испытаете странные ощущения и вскоре почувствуете, что вам нужно все больше и больше. Мы думаем так, потому что средства массовой информации и врачи снова и снова говорят нам об этом, подтверждая свои слова данными ПЭТ — позитронно-эмиссионной томографии, — на которых видно, как от тяги мозг наливается кровью.
Однако в конце концов даже и доказательство — всего лишь продукт культуры. Брюс Александер, доктор философии, психолог, живуший в Ванкувере в Британской Колумбии, не устает это повторять. Он всю свою жизнь изучает наркоманию и пришел к выводу, что аддикция зависит вовсе не от фармакологических свойств различных веществ, а от сложного переплетения социальных факторов, порожденных равнодушным обществом. По мнению Александера, химический агент не вызывает наркомании, как, скажем, споры сибирской язвы вызывают поражение легких. Как считает Александер, аддикция — не факт, а история, и к тому же плохо придуманная. Поэтому он подвергает большому сомнению случаи Эмм Лоури, анонимных алкоголиков или мнение Э. М. Джеллинека, который был первым врачом, который в 1960-х годах назвал алкоголизм болезнью, а также позднейшие данные Джеймса Олдса и Питера Милнера, которые обнаружили, что животные в клетках предпочитают кокаин пище, так что умирают от голода. Александер утверждает две вещи: во-первых, ни в каких наркотиках нет ничего «непременно ведущего к аддикции»; во-вторых, постоянный прием даже самых сильных наркотиков не обязательно приводит к возникновению проблем.
— Огромное большинство людей, — говорит Александер, — может принимать самые вызывающие зависимость вещества, и принимать их, возможно, не один раз, по не существует неизбежного схождения в ад.
Может быть, история докажет его правоту. До начала движения за запрет наркотиков, когда продажа опиума была вполне легальна, распространенность наркомании постоянно составляла один процент. Несмотря на всех Эмм Лоури в мире, Александер может перечислить некоторые исследования, которые подтверждают его точку зрения, с точностью виртуоза-музыканта, не промахивающегося мимо клавиш, — например, проведенное пятнадцать лет назад изучение госпитализированных и получавших большие дозы морфия пациентов; подавляющее большинство из них не испытывали никакой тяги к наркотикам, как только удавалось снять боль. Популяционная программа в Онтарио показала, что девяносто пять процентов употребляющих кокаин делают это реже, чем один раз в месяц. С 1974 года в Сан-Франциско велось наблюдение за двадцатью семью испытуемыми, употреблявшими кокаин. Через одиннадцать лет никто из них, кроме одного, ставшего законченным наркоманом, не потерял работу. Одиннадцать респондентов сообщили о том, что в какой-то период принимали наркотик ежедневно, но потом отказались от этого; семеро из этих одиннадцати перешли от приема семи граммов наркотика к трем. Александер особенно подчеркивает наблюдения во время такого естественного эксперимента, как война во Вьетнаме: девяносто процентов солдат, пристрастившихся к героину на поле военных действий, перестали его употреблять, как только вернулись домой, перестали спокойно и естественно и вовсе не приобрели зависимости. Весьма убедительны результаты проведенного в 1990 году исследования употребления крэка: 5,1% молодых американцев пробовали крэк один раз в жизни, но только 0,4% из них принимали его в момент обследования и менее чем 0,05% принимали его более двадцати раз в месяц обследования.
— Таким образом, — хриплым голосом говорит мне Александер, — похоже, что вызывающий наибольшее привыкание наркотик делает законченным наркоманом одного человека из сотни.
Можно было бы продолжать. Существует много исследований, подтверждающих правоту Александера, и он любит их цитировать, да и вообще он обожает возмущаться и кричать. У него мягкий голос с английским акцентом, однако в его словах есть что-то завораживающее, широко открытые глаза за стеклами очков кажутся удивленными, а руки крепко сжимают одна другую, когда он отстаивает свою правоту.
— А сами вы не употребляете наркотиков? — спрашиваю я, потому что временами он выглядит немного странным.
— В компании доверенных друзей, — отвечает он, — я принимаю ЛСД. Я делаю это нерегулярно, но наркотик дал мне возможность глубоко понять себя. — Он делает паузу, а я жду продолжения. — Однажды я принял дозу ЛСД и почувствовал, что моя голова находится в пасти одного дракона, а тело — другого. Тогда я подумал: «Ну что ж, я просто лягу и умру». Так я и сделал. Мое сердце перестало биться. Я понимал, что не следует бороться с чудовищами. Как только я перестал сопротивляться, драконы превратились в клумбу желтых цветов, и я улетел прочь. С тех пор меня не пугает то, что я смертен.
— Давно ли это было? — спрашиваю я.
— Примерно двадцать пять лет назад, — отвечает Александер.
Что ж, думаю, это хорошая реклама ЛСД. Наркотик не только обращает вас в буддизм быстрее, чем вы могли бы разгадать простейший коан, но, похоже, делает это без нежелательных последствий.
Я настороженно смотрю на Александера. Я работала в качестве психолога в наркологических лечебницах и собственными глазами видела могущество тяги к наркотику. Мне хотелось бы отмахнуться от Александера как от обычного пропагандиста, если бы не наличие двусмысленных и завораживающих фактов; Александер подтвердил свою точку зрения изящными экспериментами, да и нельзя отмахнуться от тех исследований, которые он так любит цитировать. С ним можно не соглашаться или отправиться в самые странные места, где ваши предубеждения умрут и на их месте возникнет открытое поле, покрытое странными цветами, каждый из которых окажется для вас неожиданностью.
Брюс Александер вырос в «красно-бело-голубом» доме. Его отец был армейским офицером, впоследствии работавшим в «Дженерал Электрик»; в последние годы жизни он настаивал на том, чтобы его называли «полковник Александер». На юношеских фотографиях Брюс Александер — поразительно красивый юноша. В девятнадцать лет он женился на поразительно красивой девушке, и молодая пара поселилась в маленьком городке Оксфорд в Огайо. Климат в Оксфорде оказался холодным, и река Огайо серой лентой тянулась сквозь квадраты полей. Супружеская жизнь тоже скоро оказалась пронизана холодом. Александер изучал психологию в университете Майами, когда ему случилось познакомиться с работами Харлоу.
— Я подумал: «Вот человек, который изучает проблему любви, а я в любви несчастлив; мне следует стать его учеником».
Так Александер и сделал. Он написал письмо Харлоу и был приглашен в Мэдисон, где и защитил магистерскую и докторскую диссертации. Александер всем сердцем рассчитывал узнать хоть что-то об узах, которые связывают людей друг с другом.
Он пересек всю страну, поменяв холодный штат на еще более холодный, хотя в то время он этого не знал. По прибытии в лабораторию Харлоу он немедленно получил задание наблюдать за поведением выросших без матери обезьянок и фиксировать, сколько раз те кусали или еще как-то обижали своих детенышей. Александер наблюдал за обезьянами, но еще более внимательно он наблюдал за самим Харлоу.
— Он был ужасным пьяницей, — говорит Александер. — Он был всегда, всегда пьян. Я гадал: что может довести человека до такого желания отгородиться от мира? Я много думал об этом. Я пришел в лабораторию Харлоу, желая изучать любовь, но кончил тем, что занялся аддикцией.
Началась война во Вьетнаме. Александер, к этому времени разведшийся, оставил жену и двух маленьких детей и перебрался в Канаду, потому что, как говорит он сам, «я сделался радикалом. Я не мог больше жить в этой стране». На другой стороне границы он сделался старшим преподавателем университета Саймона Фрэзера, и случилось так, что ему поручили вести курс по героиновой аддикции, о которой он мало что знал. Он стал интерном в наркологической клинике в Ванкувере, и именно тогда он начал рассматривать наркоманию как вовсе не фармакологическую проблему.
— Я особенно хорошо запомнил одного пациента, — говорит Александер. — На Рождество он работал Санта Клаусом в молле. Он не мог выполнять свою работу, не получив большой дозы героина. Он вкалывал себе наркотик, влезал в красно-белый костюм Санта Клауса, натягивал черные пластиковые сапоги и улыбался шесть часов без перерыва. Я тогда начал подозревать, что современные теории о злоупотреблении психоактивными веществами неверны; люди принимали наркотики не потому, что находились в фармакологической зависимости, а потому, что наркотик был единственным надежным способом приспособиться к трудным обстоятельствам.
Такой взгляд нарушал и существовавшие тогда, и имеющие хождение сейчас теории, хотя современные авторы неизменно совершают ритуальные поклоны в сторону «комплексных факторов». Достаточно почитать посвященную наркомании литературу, чтобы заметить: все труды начинаются с признания огромной роли, которую играет окружение, чтобы незаметно соскользнуть в неизбежное обсуждение электрических и химических каскадов в человеческом мозге — там, где, по Харлоу, находится сердце, ответственное за эмоции.
В 1950-е годы проводилось множество весьма убедительных исследований физиологических механизмов аддикции; это направление преобладало тогда, преобладает оно и теперь. В 1954 году в университете Макгилла двое молодых психологов, Джеймс Олдс и Питер Милнер, первыми обнаружили, что белые лабораторные крысы с маниакальным упорством нажимают на рычаг, чтобы получить электрическую стимуляцию «центра удовольствия» в мозгу. За этим открытием последовало несколько знаменитых вариаций эксперимента: такие ученые, как М. А. Бозарт и Р. А. Вайс, предоставляли животным с помощью катетера самим вводить себе наркотик, и те постоянно пребывали в состоянии наркотического опьянения, при этом медленно умирая от голода. После таких демонстраций в буквальном смысле не оставалось ничего, кроме косточек и усов. Еще один эксперимент состоял в том, что белые лабораторные крысы получали опиум, если ради этого были готовы пересечь металлическую пластину, бьющую током. Небольшое пояснение насчет анатомии крыс: подушечки лап, хоть и кажутся кожистыми и огрубевшими, имеют примерно столько же нервных окончаний, как и головка пениса, поэтому очень чувствительны к боли. И все же грызуны преодолевали заряженную пластину, дергаясь и визжа, и падали на противоположной ее стороне, припав к трубочке, по которой поступал наркотик.
Что ж, это было убедительным свидетельством фармакологической действенности определенных веществ, не так ли? И убедительным свидетельством того, что аддикция — физиологическая неизбежность. В конце концов, те же эксперименты можно воспроизвести на обезьянах, да и что касается людей, аналогичные примеры имеются в изобилии: опустившиеся личности, встречающиеся на городских улицах и роющиеся в помойных баках. Александер, впрочем, читал о результатах исследований, и они его не убеждали. Он следил за работами Олдса и Милнера. Эти двое психологов стали знамениты; может быть, мне следовало бы сделать их главными героями этой главы, а не второстепенными персонажами. Александер же был практически никому не известен. Олдс и Милнер решили найти в мозгу «центры удовольствия»; они выдвинули гипотезу, что таковые расположены в субретикулярной формации. Они стали распиливать черепа крыс и вводить в мозг размером не больше фасолины крохотные электроды, крепя их сначала хирургическим клеем, а затем, для большей точности, миниатюрными ювелирными винтиками. Их интересовало, что теперь случится, а случилось вот что: крысы обожали микроразряды в мозгу. Если электрод перемещался чуть-чуть вправо, животное делалось необыкновенно кротким; если электрод смещался чуть-чуть влево, крыса буквально пыхтела от удовольствия; при смещении вниз крыса начинала непрерывно лизать свои гениталии; при смещении вверх у нее резко возрастал аппетит. Олдс и Милнер предположили, что «центры удовольствия» расположены в разных точках мозга, и доказали это, продемонстрировав, что когда крысы получают возможность сами нажимать на рычаг, посылающий импульсы в их обнаженный мозг, они делают это до шести тысяч раз в час, если электрод введен в правильную точку.
«Правильной точкой», как оказалось, является срединный пучок переднего мозга. Это и есть, с гордостью заявил Олдс, «центр удовольствия». Я сама отправилась посмотреть на этот узел: удовольствию трудно противиться. Мой приятель, работающий в лаборатории, представил меня другому сотруднику той же лаборатории, и мне было разрешено наблюдать, как у подопытного животного была отогнута мозговая оболочка и стали видны извилины, в которых обитают познание и воля; вот они — серые ниточки, образующие сеть удовольствия — на удивление невзрачные.
Александер тем временем консультировал пациентов, злоупотребляющих героином, по большей части бедных и недовольных жизнью. Почему, размышлял Александер, если центр удовольствия так легко стимулировать фармакологически, если нас так легко завоевать, почему только часть людей, употребляющих наркотики, становится аддиктами? Ведь все мы обладаем этим восхитительным, хоть и невзрачным срединным пучком переднего мозга. Александер помнил о том, что забывали другие исследователи в 1960–1970-х годах, когда на обложках многих журналов появились изображения этой только что открытой страны удовольствия — мозга на голубом стебле. Александер знал, что физиологические «факты» существуют в комплексе с эмоциональными и социальными обстоятельствами; фармакология связана с везением и погодой, совпадением и прибавкой в зарплате, белой бородой и пластиковыми игрушками в подарок. Он все это знал, но не имел доказательств. Ему требовались доказательства.
Многие психологи и фармакологи начали выдвигать гипотезы по поводу природы аддикции, основываясь на обнаружении центра удовольствия. Наркотики, возможно, являются химическим аналогом вживляемых в мозг электродов. Они возбуждают дремлющий срединный пучок переднего мозга, заставляя его жаждать все больше и больше наркотика, подобно тому как почесывание укуса комара заставляет его только сильнее чесаться.
Это простое объяснение, однако оно не особенно конкретно и научно. На фармакологическом уровне ученые обнаружили интересные вещи. В наших головах имеется небольшая фабрика, производящая эндорфины, очень похожие на опиоиды, — естественные обезболивающие; фабрика вырабатывает также допамин, серотонин, которые, как известно, ответственны за спокойствие и разумность поведения. Наш организм сам по себе вырабатывает в умеренных количествах эти полезные вещества — столько, сколько нужно для нормального функционирования. Однако когда мы начинаем пользоваться импортом — скажем, вводя в сбалансированный кровоток мексиканский героин или чилийский крэк, — наше тело думает: «Ну, теперь можно и отдохнуть». Организм перестает производить наши собственные естественные лекарства и полагается на внешний источник, точь-в-точь как при неразумной внешней экономической политике, которая в конце концов оставляет нас без внутренних ресурсов. Другими словами, наше тело привыкает к синтетическим веществам и перестает производить естественную продукцию. Это и есть так называемая нейроадаптивная модель; согласно ей наркотики неизбежно разрушают нашу гомеостатическую систему и заставляют нас полагаться исключительно на внешние источники.
— Однако, — говорит Александер, — давайте рассмотрим гипотезу допаминовой недостаточности. Вы принимаете кокаин, и ваш мозг перестает производить допамин, так что вам приходится принимать больше кокаина, который стимулирует производство допамина. Вот и давайте рассмотрим эту гипотезу. Нет надежных свидетельств того, что допаминовая недостаточность рождает у людей тягу к большим дозам кокаина.
Я решаю поговорить с консерватором, едва ли не главным специалистом по наркотикам, сотрудником Йельского университета Хербом Клебером.
— Конечно, такие свидетельства есть, — говорит он мне. — Вы же видели данные ПЭТ? Они ясно говорят о допаминовой недостаточности у кокаинистов, а такая недостаточность сильно коррелирует с ростом тяги.
Да? Нет? Может быть? Ни в одной другой области психологии, пожалуй, вы не получите таких противоречивых ответов; в наркологии наука и политика скорее пронизывают друг друга, чем обмениваются информацией.
— Послушайте, — говорит Джо Дьюмит, профессор психологии Массачусетского политехнического института, — данные ПЭТ ненадежны. Очень легко получить изображения, вроде бы говорящие о больших изменениях, но это может оказаться обманчиво. Кто знает? — вздыхает Дьюмит. — Нелегко по целым дням изучать мозг. Это бесконечное и безнадежное занятие — пытаться заглянуть в самого себя снаружи. Лучше просто налейте мне стакан вина…
Александер хотел получить доказательства. Он жил в Ванкувере, красивом городе на берегу моря. Он смотрел на крыс-наркоманок, которыми занимались другие ученые. У некоторых из них в выбритые спинки были вживлены катетеры, жили они в тесных и грязных клетках. Может быть, с этого и начнется доказательство, думал Александер.
— Если бы я жил в подобной клетке, я бы тоже принимал как можно больше наркотиков, — говорит он.
Что произойдет, гадал он, если клетку убрать, другими словами, устранить культурные ограничения? Сохранится ли неоспоримый физиологический факт аддикции в других условиях? Александер обдумывал это и улыбался. У него необыкновенно милая улыбка — ямочки на щеках, ямочка на подбородке, словно ангел коснулся его еще в утробе матери. Он улыбался и думал: «Крысиный парк». А потом он начал его строить.
Вместо маленькой тесной клетки Александер и его коллеги Роберт Коамбс и Патриция Хэдэуэй построили для своей колонии белых лабораторных крыс загон в двести квадратных футов. В этом помещении, имевшем самую комфортную для крыс температуру, имелись восхитительные кедровые стружки и всевозможные цветные шарики и колесики. Ученые позаботились, поскольку колония предполагалась разнополая, чтобы места хватало для спаривания и для родов, для активности зубастых самцов и для теплых и уютных гнезд, где могли бы укрыться кормящие самки. Затем Александер, Коамбс и Хэдэуэй расписали стены этого роскошного крысиного отеля яркими красками. Они нарисовали раскидистые деревья, горы, по которым извиваются дороги, потоки, прыгающие по гладким камням. Они не особенно заботились о реалистичности изображения: джунгли мешались с хвойными лесами, снега переходили в пески пустынь.
Для крыс, обитающих в этом парке, Александер, Коамбс и Хэдэуэй предусмотрели разные режимы содержания. Один из сценариев назывался «Соблазн»; он основывался на известной любви крыс к сладкому. Шестнадцать крыс были помещены в «крысиный парк», а другие шестнадцать содержались поодиночке в обычных тесных клетках. Поскольку чистый морфий — горький, а крысы ненавидят все горькое, исследователи в его раствор добавляли сахарозу, с каждым днем все больше и больше, пока не получился настоящий крысиный дайкири, содержащий предположительно неотразимые опиоиды в неотразимо вкусном напитке. Обе группы крыс получали также обычную воду из-под крана, которая, должно быть, выглядела совсем непривлекательно по сравнению с блестящими бутылочками раствора наркотика.
И вот что было обнаружено. Содержащиеся в тесных клетках-одиночках крысы сразу же оценили сладкий напиток с морфием; мне ясно представляется, как они падали на спины, глядя вверх остекленевшими глазами и медленно помахивая в воздухе розовыми лапками. Обитатели же «крысиного парка», напротив, не стремились пить раствор наркотика, каким бы сладким он ни был. Хотя иногда животные и пробовали его (самки чаще, чем самцы), они обнаруживали стойкое предпочтение к обычной воде, и при сравнении двух групп оказалось, что обитатели клеток поглотили в шестнадцать раз больше наркотика, чем их привилегированные собратья, — результат, несомненно, статистически значимый. Очень любопытен и такой факт: когда исследователи добавили к раствору, содержащему морфий, налоксон (вещество, нивелирующее действие опиоидов, но не мешающее напитку оставаться сладким), крысы из «крысиного парка» пересмотрели свое отношение к содержащей наркотик воде и охотно ее пили. Результаты этого поразительного опыта показывают, что крысы, оказавшись в действительно благоприятной среде, стараются избегать всего, включая героин, что нарушает их обычное поведение. Крысам нравилась сладкая вода, но только если при этом они не впадали в наркотическое опьянение. По крайней мере для грызунов, находящихся в благоприятных условиях, опиоиды оказались нежелательны, что резко противоречит представлению о них как о непреодолимом соблазне.
Мы полагаем, что эти результаты значимы как в социальном смысле, так и статистически. Если крысы в относительно нормальной для себя окружающей среде стойко отказываются от наркотиков, то идея о «естественной склонности» неверна и данные, полученные на изолированных животных, не следует обобщать на более широкие популяции.
Наши данные вписываются в гипотезу «утешительного поведения» для злоупотребляющих опиоидами людей, поскольку нужно учитывать, что крысы от природы чрезвычайно общительны, активны, любопытны. Одиночное заключение вызывает у людей чрезвычайный психический дистресс, и вполне можно предположить, что одиночное содержание столь же стрессогенно для других общественных животных и вызывает у них экстремальные формы «утешительного поведения», такие, как стремление к приему сильных анальгетиков и транквилизаторов, в данном случае морфия.
Можно также предположить, что групповое содержание крыс приводит к их воздержанию от морфия, потому что он обладает выраженным обезболивающим и успокаивающим действием, которое препятствует игре, питанию, спариванию и другим занятиям, которые украшают жизнь»,
— писали Александер и соавторы в своей главе «Хроника крысиного парка» в книге «Запрещенные законом наркотики в Канаде» под редакцией Блэкуэлла и Эриксона.
Эксперимент «Соблазн» показал, что ничего внутренне непреодолимого в опиоидах нет; этим он бросал вызов ментальности запрета на наркотики, которая постепенно стала преобладающей и которая так или иначе зависит от исследований аддикции. В 1873 году журналист, описывая демонстрацию в пользу запретов, писал: «Потом дамы, к которым присоединились зеваки, запели «Благословен господь, источник благодати», и тут на улицу вывезли тележки со спиртными напитками. Некоторые женщины плакали, некоторые пели невпопад, некоторые благодарили». Эту цитату можно рассматривать как еле заметный побудительный стимул для работ Олдса и Милнера, для современных войн с наркотиками и поддержки их учеными, но и для высказываний их оппонентов вроде Александера, которые провели тонкие исследования, чтобы опровергнуть предубеждение, настолько укоренившееся, что мы его за собой уже не замечаем.
Проведенный Александером и его коллегами эксперимент был, однако, неполон. Ученые убедительно показали, что крысы отвергают даже весьма соблазнительно предлагаемые им наркотики, если те мешают доступным им удовольствиям. Однако перед исследовательской командой стоял и другой вопрос, и касался он уже существующей аддикции. Александер и его коллеги попытались вызвать наркоманию у обитателей крысиного парка, но безуспешно. Их оппоненты могли бы возразить: «Прекрасно. Создайте крысам безбедное существование и возможность секса двадцать четыре часа в сутки, и им не захочется кайфа. В реальном мире людям так не везет, и они начинают принимать наркотики в тяжелую минуту, а потом не могут остановиться. Ломка настолько болезненна, что сама по себе гарантирует продолжение приема наркотиков». Чтобы проверить это утверждение, исследователи снова воспользовались двумя группами крыс: живущих в «крысином парке» и живущих в клетках. В течение следующих пятидесяти семи дней — достаточно долгого времени для формирования аддикции — они превратили всех грызунов без исключения в наркоманов, потому что не давали им другого питья, кроме воды с добавлением морфия. «Это было достаточно долго, — пишет Александер, — чтобы вызвать толерантность и зависимость».
По истечении этого времени обе группы крыс снова стали получать как обычную воду, так и воду с морфием. Как и можно было предсказать, крысы, сидевшие в клетках, продолжали предпочитать напиток с морфием; те же животные, которые жили в «крысином парке», несмотря на то что уже превратились в наркоманов, нерегулярно выбирали раствор морфия и вообще снизили потребление наркотика, несмотря на ломку. Отсюда следует вывод: даже уже сложившаяся аддикция не непреодолима. Нарколог Стэнтон Пил указывает: все согласны с тем, что никотин вызывает еще большее привыкание, чем героин, и тем не менее девяносто процентов людей, начавших курить, отказываются от табака самостоятельно, без всяких «программ», «спонсоров» и «профессиональной помощи». Но как насчет ломки? Александер предполагает, что ломка не обладает той силой, какую мы ей приписываем. «Животные в «крысином парке» проявляли некоторые незначительные признаки ломки, — пишет Александер, — например, дрожь, но не было никаких мифических припадков, о которых так часто приходится слышать».
Что ж, может быть, у крыс и не было в отличие от людей, что мы видели своими собственными глазами. «Огромное большинство людей, испытывающих героиновую ломку, страдают не больше, чем при обыкновенной простуде, только и всего», — утверждает Александер. Его точка зрения, основанная на наблюдениях за обитателями «крысиного парка», такова: хотя ломка реальна, она не обязательно так страшна, как это описывается в средствах массовой информации, — жуткие страдания и глубокое повреждение тканей. Что гораздо важнее, ломка не обрекает употребляющего психоактивные вещества на вынужденный их прием, если судить по данным, полученным на крысах.
— Я думаю, — говорит Александер, — что ломка, как и сама наркомания, постоянно преувеличивается; это часть легенды, которую люди слышат и повторяют. Согласно такой парадигме, употребляющие наркотики считают невыносимым мучением то, что на самом деле является только дискомфортом. Уж крысы-то точно не выглядели испытывающими невыносимые мучения. То же самое можно сказать о тысячах солдат, вернувшихся из Вьетнама, и многих других, кто приобщается к наркотикам, испытывает ломку, но все-таки бросает их принимать.
Исследования Александера свидетельствуют о том, что аддикция на самом деле вполне поддается контролю воли. И крысы, и люди, так сказать, курят опий, а потом без проблем отказываются от него. Если же не отказываются, то не потому, что в этом есть нечто непреодолимое, а потому, что их специфические обстоятельства не предлагают им лучшей альтернативы. Аддикция, с точки зрения Александера, — стратегия жизненного стиля и, как и все создаваемые человеком стратегии, подвержена влиянию образования, отвлечения, возможностей; тут дело в выборе.
Александер хорошо помнит «крысиный парк», хотя теперь ему за шестьдесят, а свой эксперимент он проводил двадцать пять лет назад. Он помнит, как превращал своих крыс в наркоманок, и потом ждал и наблюдал, что из этого получится.
— Мы все время об этом говорили — за обедом, в выходные дни, — рассказывает Александер. — Мои дети приходили в лабораторию и смотрели на крыс, помогали в сборе данных. Было так увлекательно видеть, как благодаря крысам все общепринятые взгляды на аддикцию подвергаются сомнению. У меня в жизни была всего одна хорошая идея, и все. Но одна-то была — так что не приходится жаловаться.
Я не слышу сожаления в голосе Александера, когда он говорит о своей единственной идее. Может быть, все-таки он немножко разочарован, хоть и отрицает это. Факт остается фактом: ходя данные, полученные благодаря «крысиному парку», чрезвычайно значимы и бросают вызов нашим коллективным и индивидуальным представлениям, ни тогда, ни теперь никто не обратил на них особого внимания.
— Мы написали о своих результатах, — говорит Александер, — мы хотели, чтобы наши данные опубликовали в «Сайнс» или «Нейчер». Им следовало появиться именно там. Но наши статьи отклонялись — снова и снова. Это очень разочаровывало.
В конце концов статья о «крысином парке» была напечатана в уважаемом, но имеющем меньший тираж журнале — «Фармаколоджи, биочемистри энд бихейвер».
— Это хороший журнал, — говорит Александер, — у него безупречная репутация, но читают его меньше ученых. Ведь там речь идет о фармакологии.
Карьера Александера с ее психосоциальным уклоном оказалась скромной, в то время как биологические парадигмы пользовались все большим признанием и привлекали все больше исследователей. В 1970-х годах ученый из Стэнфорда, Аврам Гольдштейн, открыл естественные производимые человеческим организмом опиоиды — эндорфины — и предположил, что злоупотребляющие героином страдают недостаточностью этих эндогенных веществ. Он выдвинул гипотезу, согласно которой введение эндорфинов снимет влечение к наркотику; однако эта стратегия полностью провалилась. Только это не имело никакого значения: в прессе появились положительные отклики, потому что гипотеза Гольдштейна представляла собой биологически обоснованное объяснение, а наша культура предпочитает именно такие модели — модели, где речь идет о молекулах, модели, игнорирующие факторы, наиболее заинтересовавшие Александера: расовую и классовую принадлежность, нюансы образа жизни во всех их разнообразных проявлениях.
Иногда Александер сердится. Он обвиняет биомедицинские корпорации в сокрытии важной научной информации о сложности проблемы наркомании из политических соображений. В конце концов, если бы информации, полученной при эксперименте с «крысиным парком», было отдано должное, нам пришлось бы бороться с трущобами и вообще изменить политику, финансируя образование, а не производство лекарств. Критики Александера, впрочем, обвиняют его в искажении данных ради разжигания публичных дебатов, когда он оказался бы в центре внимания. Так, например, считает «царь аддикции» Клебер, который гордится своим йельским образованием и презирает любые исследования «к северу от Коннектикут-ривер». Как показывает ориентированный на «Лигу плюща» компас Клебера, «крысиный парк» находится в научном эквиваленте тундры; поэтому-то, наверное, «царь аддикции» говорит:
— Когда я впервые услышал о ванкуверском эксперименте, я счел его остроумным. Теперь же я думаю, что в нем было множество методологических недочетов.
— Каких? — спрашиваю я.
— Не помню, — отвечает Клебер.
— Александер говорит, что вы считаете зависимость неизбежной, потому что возможность приобретения наркотиков ведет к аддикции.
— Это просто смешно! — восклицает Клебер. — Я такого никогда не говорил и я так не думаю.
— Если вы так не думаете, — говорю я, — тогда почему вы против легализации наркотиков?
— Кофеин, — говорит Клебер. — Сколько человек в этой стране испытывают зависимость от кофеина?
— Очень много, — отвечаю я.
— Примерно двадцать пять миллионов, — подтверждает он. — А сколько испытывают аддикцию по отношению к никотину? Около пятидесяти миллионов. А к героину? Два миллиона. Чем больше людей имеют доступ к определенному веществу, тем большее число становятся зависимыми. Никотин в сигаретах легкодоступен, поэтому так много курильщиков. Если бы героин стаи так же доступен, число наркоманов опасно выросло бы.
И все же Александер утверждает, что уровень аддикции до принятия законов против наркотиков был постоянным и составлял всего один процент. Он также говорит, что сказать, будто доступность ведет к аддикции, — все равно что сказать, будто наличие пищи ведет к ожирению, что в большинстве случаев не так.
— Вот скажите, — продолжает Клебер, — сколько времени вам потребуется, чтобы получить кружку пива?
— Минута, — отвечаю я, думая о запотевших зеленых бутылках в холодильнике.
— А сколько времени потребуется, чтобы приобрести сигареты?
— Двадцать минут, — говорю я, имея в виду ближайший магазинчик в нескольких кварталах от моего дома.
— Прекрасно, — продолжает Клебер, — а как быстро, — голос его понижается, — вы смогли бы раздобыть героин?
Благодарение Богу, что мы говорим по телефону: я краснею, а глаза начинают бегать. Дело в том, что я могла бы раздобыть кокаин или его химический эквивалент всего за три секунды, вместе с различными галлюциногенными травками, о которых мой любящий химию муж узнал из Интернета. Мы — семейство фармакофилов.
— Так как быстро? — переспрашивает Клебер… мне мерещится или я слышу в его голосе угрозу — уж не заподозрил ли он?..
— На это понадобится много времени, — слишком поспешно отвечаю я. — Несколько часов, а то и недель.
— Ну вот видите, — говорит он. — Доступность увеличивает возможность приобретения, приобретение ведет к аддикции.
И все же… Вот она я с полной возможностью приобретения — у нас имеется чай из мака и купленный по рецепту гидроморфон, маленькие белые диски, только они совершенно меня не интересуют. Я иногда гадаю, почему у меня не возникает желания попробовать имеющиеся в изобилии психоактивные вещества, хотя мой муж, страдающий от постоянных болей, от них не отказывается. Я часто о нем беспокоюсь: он сидит над чашкой чая, приняв две таблетки гидроморфона, и зрачки его делаются черными точками. Я говорю ему:
— Ты скоро станешь, если еще не стал, наркоманом, — и он отвечает, будучи, как и я, поклонником «крысиного парка»:
— Ты же знаешь результаты настоящего исследования, Лорин. Я ведь живу в загоне, а не в клетке.
Тем не менее существуют настоящие наркоманы, которые ничуть не интересуются теориями или политикой, а просто страдают и ищут облегчения. Существует, в конце концов, Эмма Лоури, тело которой предъявляет свидетельства, которые трудно игнорировать. Хоть она, как и мой муж, живет в человеческом эквиваленте «крысиного парка», ей никак не удается выпутаться из сетей опиоидов.
— Творится что-то ужасное, — говорит она мне после каждой попытки уменьшить дозу. — Желудок скручивают спазмы… — В ее голосе звучит настоящее отчаяние. — Никто не предупредил меня, что эти таблетки так опасны. — В последнее время она пользуется скальпелем, чтобы соскабливать с таблетки тоненький слой и тем самым понемножку и медленно уменьшать дозу в надежде сорваться с крючка.
Тем временем нашу страну охватил ужас перед оксиконтином. Это название появилось на обложке «Нью-Йорк таймс мэгэзин», и повсюду испуганные аптекари вывешивают объявления: «Здесь не продается оксиконтин», надеясь предотвратить этим взломы.
Нетрудно найти свидетельства, опровергающие данные, полученные благодаря «крысиному парку». Богатые люди, любые потребности которых удовлетворяются, часто злоупотребляют наркотиками, и имеются убедительные доказательства изменений, происходящих в мозгу при постоянном приеме опиоидов или кокаина, изменений, которые запросто могут побороть свободную волю. У Александера, конечно, есть ответ на все это: богатые оказываются в клетке социальных условностей, а данные ПЭТ говорят лишь о корреляции изменений в мозгу с приемом наркотиков, а не о причинно-следственных связях. Вы можете долго выслушивать возражения Александера критикам его позиции, но эти возражения ничего не меняют в том неоспоримом факте, что, несмотря на чудеса в его сказочной крысиной стране, эксперимент мало что изменил в нашем восприятии проблемы наркотиков. Так что же делает этот эксперимент великим?
Клебер утверждает:
— Эксперимент не был великим.
Сам Александер признает:
— «Крысиный парк» не стал знаменит. С какой стати вы включаете его в свою книгу? Он имеет лишь очень немного сторонников.
Верно: «крысиный парк» невелик, но невелики и «Вайнсбург, Огайо» Шервуда Андерсона и «Уроки ножа» Ричарда Зельцера; однако эти работы — маленькие драгоценности, и их ненавязчивый резонанс силен. Что еще более важно, они незаметно стали моделями, которым следуют более известные литературные произведения; то же самое происходит и с крысами Александера. Его эксперименты послужили толчком для знаменитых исследований, некоторые из которых упомянуты выше и которые показали, как маловероятна аддикция в человеческой популяции. Работы Александера и его коллег были среди тех, которые вызвали интенсивное изучение приема морфия раковыми больными, и обещающее интересные результаты изучение биопсихосоциальных различий между людьми, принимающими морфий, чтобы избавиться от боли, которые редко становятся наркоманами (Эмма, конечно, в эту группу не входит), и принимающими наркотики ради удовольствия, что обычно и ведет к беде. Самое главное — полученные Александером результаты побудили ученых к проведению интересных программ, посвященных изучению воздействия окружающей среды на человеческую психологию. Осуществленное в 1996 году в Иране исследование женщин, живущих в домах, предназначенных для одной семьи, и тех, кто обитает в многосемейном жилище, показало значимо более высокую плодовитость первых по сравнению со вторыми; другими словами, плодовитость падает в результате скученности. Изучение тюрем продемонстрировало рост таких явлений, как самоубийства, убийства и болезни, при переполнении камер. При тестировании испытуемые, находившиеся в тесных помещениях, показывали худшие результаты, чем те, кто выполнял задания в просторных комнатах.
Весьма прохладный прием, оказанный «крысиному парку», должно быть, разочаровал Александера, но ненадолго. В отличие от своего учителя, Харлоу, Александер не кажется подверженным депрессии или злоупотреблению алкоголем, хотя в разговоре он несколько раз упоминает, что был несчастен в любви. Это невезение, похоже, не помешало ему увлеченно продолжать исследования в избранной области. «Крысиному парку» выпала судьба вышедшей, но не попавшей в список бестселлеров книги, и Александер продолжал думать, планировать, пробовать. Он вошел в правление отеля «Портленд» в Ванкувере, учреждения, предоставляющего страдающим СПИДом наркоманам возможность получить чистые шприцы, переночевать в теплой комнате, умереть, не теряя достоинства. Он изучал старинные опиумные притоны в Китае, комнатушки, где тонкая белая пыль липнет к потрескавшимся стенам. Он начал читать труды Платона, «первого психолога», не огорчаясь тем, что университет Саймона Фрэзера из-за непопулярности «крысиного парка» и отказал ему в дальнейшем финансировании. Через некоторое время университет под давлением защитников животных, которые нашли вентиляционную систему в лаборатории устаревшей, закрыл лабораторию; в ее помещении — без ремонта вентиляционной системы — был открыт студенческий консультационный центр.
— Для крыс помещение не годилось, — говорит Александер, — но для людей оказалось в самый раз.
Впрочем, в его голосе нет горечи. Оказавшись без лаборатории и без крыс, Александер обратился к истории, зарылся в загадки прошлого, изучая давно исчезнувшие культуры в поисках разгадки того, как возникает или не возникает аддикция.
Он с интересом обнаружил, что бывали времена в человеческой истории, когда аддикция фактически оказывалась нулевой: так было у канадских индейцев до ассимиляции и среди собственных британских предков американцев до начала промышленной революции. Люди обрабатывали землю и жили ее плодами, смотрели на луну — эту таблетку в небесах. Александер обнаружил, что уровень аддикции растет не с увеличением доступности психоактивных веществ, а пропорционально человеческой неустроенности, неизбежного следствия возникновения рыночного общества. Его теория заключается в следующем: рыночное общество смотрит на человека как на продукт, который добывается, перемещается, переделывается в соответствии с экономическими потребностями.
— В конце XX века, — говорит Александер, — бедные и богатые одинаково могут без предупреждения лишиться работы, общины стали слабыми и неустойчивыми, люди на протяжении жизни постоянно меняют семьи, занятия, профессии, языки, национальность, программное обеспечение и идеологию. Цены и доходы столь же изменчивы, как и общественная жизнь. Даже продолжение существования привычных экономических систем под вопросом. Как среди бедных, так и среди богатых постоянные перемены разрушают тонкие межличностные и социальные связи, меняют материальный мир и духовные ценности — все то, что необходимо для психосоциальной интеграции.
Лишившись всего этого, объясняет Александер, люди, как и крысы в клетках, ищут замену — не потому, что замена привлекательна сама по себе, но из-за неблагоприятных обстоятельств, из-за того, что теперь у нас нет богов.
Окончательный анализ, таким образом, показывает, что ренегат Александер оказывается на самом деле традиционалистом. Годы радикальных исследований привели его к вполне консервативному заключению: значение имеют крепкие связи, любовь, привязанность, рождаемый ими ежедневный ритм — дружба, семья, собственный участок работы. Уик-энды Александер проводит на ферме на острове, посвящая их работе и простым занятиям. Может быть, тут он и его оппонент Клебер нашли бы общие интересы. Александер полагает, что трудные жизненные обстоятельства ведут к аддикции. Клебер считает, что к ней ведет возможность приобретения препаратов с определенными фармакологическими свойствами. Однако в конце концов эти такие разные ученые требуют одного и того же: чтобы социальная структура была красива и осмысленна, чтобы вместо банд возникали семьи, чтобы традиции определяли направление развития культуры.
«Наша политика должна видеть цель в том, чтобы употребление наркотиков и аддикция стали маргинальным явлением. Америке следует стремиться к тому, чтобы дать каждому гражданину шанс развивать свои таланты», — пишет Клебер.
— Когда мы передаем детям достойное наследие и прививаем взгляды, придающие нужную форму культуре, мы тем самым уменьшаем вероятность психопатологии, — говорит Александер.
Сутью того, к чему следует стремиться, является достоинство, и в этом согласны оба ученых.
Хотелось бы мне найти слова для однозначного финала этой главы, но там, где дело касается наркотиков, все оказывается зыбким, как дымок от трубки с опием. Согласно одним данным, Эмма Лоури, поскольку она принимала опиоиды как обезболивающее, а не ради удовольствия, не должна была стать наркоманкой — но ведь она ею стала! По мнению других исследователей, мой муж, имеющий постоянный доступ к наркотикам, должен страдать от аддикции — но этого не происходит. Клебер утверждает, что рост аддикции связан с увеличением доступности, и может подтвердить это цифрами; Александер возражает: будь это так, цивилизации, выращивающие мак, были бы цивилизациями наркоманов, а это не так. Кто знает, каковы факты на самом деле…
В конце концов я решаю проверить все на себе. Размер выборки: одна я. Гипотеза исследования: никакой. Я живу то ли в клетке, то ли в загоне — не уверена, где именно. У меня большой дом, хорошая жизнь, множество близких друзей, но я выросла в рыночном обществе, такая же неприкаянная в этом новом тысячелетии, как и все: у меня нет религии, нет большой семьи. Вот что я решаю сделать: я беру у мужа таблетки гидроморфона. Я буду принимать их пятьдесят семь дней, как крысы Александера, и посмотрю, что получится, когда я попытаюсь от них отказаться.
Я проглатываю две, потом еще три. Ясное дело, начинается кайф. Я чувствую себя счастливой. Воздух мягок как шелк, а чайка над автостоянкой — самая красивая птица на свете: белая как сахар крылатая мечта.
Проходит три, потом четыре дня. Я себя прекрасно чувствую. Проходят недели регулярного приема опиоидов, когда я по ночам мечтаю дотянуться до луны и думаю о всяких глупых и милых вещах. Я постоянно наблюдаю за собой. Жду ли я с нетерпением очередного приема таблеток? Возникла ли у меня тяга? Я высматриваю ее признаки, как во время беременности пыталась заметить, не начинаются ли у меня судороги, которые могут привести к выкидышу: что-то такое есть? Боже мой, действительно ли я почувствовала?.. Однако тогда ничего ужасного не случилось, не случается и теперь. Правда, у меня начинает болеть желудок. Морфий для меня — как не слишком диетический десерт, который приятно есть, но после которого остается тяжесть в животе — в целом ничего особенного. Мне было бы приятнее поужинать в дружеской компании, чем сентиментальничать по поводу чайки. После четырнадцати дней, когда я резко прекращаю свою затею, я чувствую себя немного не в себе, и у меня заложен нос — но у моей дочки грипп, и я могла заразиться.
Этот эксперимент показал следующее (на выбор читателя):
(а) Нет ничего неотразимо привлекательного в морфии, а физиологические тяготы ломки преувеличены.
(б) Как сказал бы Клебер, у меня нет дефектного гена, который увеличил бы мою подверженность аддикции.
(в) Поскольку я не перешла на уколы, которые сильнее стимулируют срединный пучок переднего мозга, я вообще ничем не рисковала.
(г) Я все-таки живу в загоне, а не в клетке.
(д) Никто ничего не знает.
Выберите любой из вариантов — или никакой. Сама я действительно не знаю, да и устала. Мои кортикальные центры удовольствия увлекут меня прочь от разрешения загадки задолго до того, как я достигну понимания; я должна буду вернуться к своей обычной жизни, в которой моему мужу периодически требуются обезболивающие, а дом — теплый и знакомый, хоть слева у него и протекает крыша, и по нему бродит моя дочка, а снег за окном похож на кружево. Мой мир несовершенен, но для меня достаточно хорош, пусть я и оказываюсь в лабиринте между Клебером и Александером.
Дело кончилось тем, что мне захотелось посмотреть на «крысиный парк». Мне хочется полежать в загоне, ощутить его просторность, уловить острый запах кедровых стружек, хрустящих под пальцами. Мне хочется почувствовать себя в пространстве и времени, когда я была такой же честной, как индейцы до ассимиляции, когда на земле оставались отпечатки моих рук, а пшеничные колосья росли, потому что я обработала эту землю.
Вот я и отправляюсь в Ванкувер. Александер сохранил дощатые расписные стенки, на которых изображены сосны, достающие до небес. По этому небу плывут белые и розоватые облака, а река журчит на перекатах, устремляясь к невидимому морю. Только представьте, что вы живете в подобном месте — или его человеческом эквиваленте: где-то вроде вечной Калифорнии, где никогда ничего не выходит из строя, где всегда достаточно еды, где нет хищников, а пахнет сладко, как в буфете вашей прабабушки. Александер называет «крысиный парк» нормальной средой обитания.
— Мы думаем, — говорит он, — что нормальная среда обитания, обеспеченная этой колонии крыс, позволила им вести настолько удовлетворяющий все видоспецифические потребности образ жизни, что морфин оказался не нужен.
Однако когда вы видите сохранившееся оборудование эксперимента, расписное дерево, серебристую реку в зеленых берегах, когда думаете об изобилии пищи, о доступном в любой момент игровом материале, на ум приходит вовсе не «нормальная среда обитания». На ум приходит «совершенная среда обитания», которая, я уверена, не существует в нашем мире за пределами лаборатории. Здесь-то и скрыт один из основных методологических просчетов Александера. Он создал рай и — что неудивительно — обнаружил, что в нем все счастливы. Но где такой рай на земле? Разве «крысиный парк» отражает «реальную жизнь»? Не подтверждает ли эксперимент Александера, что избегнуть аддикции возможно лишь в мифическом мире, который никогда не существовал, не существует и не будет существовать для нас с нашими дефектными генами и мегаполисами?
Если хорошо присмотреться, Александер — человек, которому не везло в любви, который дважды разводился и только теперь, в шестьдесят с лишним лет, создал семью в третий раз, — романтик. Он верит в то, что «крысиный парк» возможен в нашем мире, что мы способны создать культуру, основанную на доброжелательном взаимообмене. Кто знает, может быть, он и прав. Романтический взгляд на мир, согласно которому мы способны к самоактуализации, если только получим шанс, — не менее влиятельная и привлекательная позиция, чем ее противоположность, классический взгляд (и мой тоже), основывающийся на скептицизме, даже цинизме: жизнь трудна; куда бы вы ни взглянули, вы обнаружите недостатки; каждая колония, к которой вы примкнете, оказывается клеткой; и если вы хорошенько прищуритесь, то разглядите окружающую вас решетку. Таково мое мнение, но я не могу, да и не хочу доказать его справедливость.
Вернувшись домой, я говорю по телефону с Эммой Лоури, которая сообщает мне, что наконец-то покончила с «этими проклятыми наркотиками». Она говорит, что никогда больше не станет принимать обезболивающие. Я знаю, что если позвоню Александеру и расскажу ему историю Эммы, он начнет возмущаться и возражать и найдет множество остроумных доводов, чтобы показать: случай с Эммой не противоречит его взглядам. Может быть, она все еще в клетке, созданной болью, в которой она не признается; может быть, ее счастливая домашняя жизнь омрачена невыявленной депрессией; может быть, ее муж не оказывал ей необходимой поддержки; может быть, Эмма слишком много работает. Он скажет то же, что говорил уже много раз:
— Я еще ни разу не встретил человека, Лорин, ни разу за все тридцать лет своих исследований, который бы обладал достаточными внутренними и внешними ресурсами и тем не менее стал бы наркоманом. Ни разу. Найдите мне такого, и я тут же откажусь от своих убеждений.
Я не стану звонить Александеру и рассказывать ему про Эмму. Не стану я и звонить Клеберу и рассказывать ему про своего мужа, который сумел, имея возможность принимать наркотики и пользуясь ею, каким-то образом не попасться в ловушку аддикции. Я не хочу выслушивать неизбежные диатрибы в пользу обеих точек зрения. Может быть, на улицах наших городов и не идет настоящая опиумная война, но в наших университетах и лабораториях ученые, занимаясь исследованиями, шипят друг на друга, непреодолимо привлекаемые теми вопросами, которые изучают. Что же это за вопросы? Ради чего идут яростные дебаты по поводу аддикции? Они нужны не сами по себе, это ясно. На самом деле проблема аддикции, похоже, касается химии и ее противоборства со свободной волей, ответственности и ее противоборства с непреодолимой тягой, дефицитом и его противоборством с нашей способностью его восполнить.
Я поднимаюсь в свой кабинет. Уже стемнело, и на столике горит лампа, бросая вокруг желтые и золотые отсветы. Стены тоже выкрашены в теплый желтоватый цвет и увешаны изображениями фруктов — слив и груш. Я люблю свой кабинет. Мне очень нравится кот, толстый и мохнатый, который спит на кушетке и мурлычет так громко, что это похоже на стоны. Кот появился у нас недавно. Мы взяли его потому, что у нас завелись мыши — много, много мышей, скребущихся под полом и запутывающихся в проводах позади холодильника. Даже теперь, когда у нас есть кот, я слышу, как они шуршат в вентиляционных трубах. Должно быть, появился новый выводок. Я представляю себе этих крохотных существ, запах молока. Я слышу во сне этих оккупантов, этих ловкачей. Они играют и размножаются, грызут и карабкаются. Они прогрызают дырочки в коробках с печеньем, так что оттуда высыпается их добыча. Мыши… Надеюсь, они счастливы в нашем доме.