Жизнь наша с Маддаленой потекла, как бурные воды Арно. Блеску и могуществу Флоренции под властью Лоренцо де Медичи пришел конец. Мы справили свадьбу на пике могущества и влияния Флоренции, а потом зажили вместе в счастливом неведении о том, какие события разворачиваются вокруг. И я не замечал знаков, которые мне подбрасывал насмешник Бог, пока не стало слишком поздно. Случилась трагедия, и я потерял все, что мне было дорого. В скором времени я поплачусь и собственной жизнью. Такова цена за то, что я долгое время пропускал мимо ушей Божий смех. Возможно, мне было предназначено судьбой: смотреть и проходить мимо. Возможно, я был не создан для того, чтобы моя жизнь вплелась в общую ткань человеческого существования. Все-таки я уродец, взращенный серыми камнями Флоренции и жестокой рекой, непредсказуемым Арно. Возможно, дар долголетия заключается только в том, что ты созерцаешь эту жизнь чуточку дольше, чем другие. А когда я захотел сделать что-то большее, чем просто созерцать, для Бога-насмешника это послужило новой забавой.
В самом начале нашей семейной жизни Маддалена глубоко меня потрясла. Я с привычной бодростью проснулся в нашей постели и потянулся к ней, ведь она всегда была послушна моим желаниям и принимала их с благодарностью. Но тут постель оказалась пуста. Маддалена исчезла.
— Маддалена? — позвал я. — Маддалена?
Ответом на мой зов было только молчание, и сердце в груди заколотилось в лихорадочном ритме. Я выскочил из постели и бросился заглядывать во все комнаты. Я носился по дворцу, не обращая внимания на свою наготу, и выкрикивал ее имя. Внезапно я вспомнил о последствиях выбранной любви: я ее потеряю. Я потеряю ее. Неужели это уже случилось? Так скоро?
— Маддалена! — надрывался я.
— Успокойтесь, синьор, — выглянул из гостиной повар, — она ушла со своей служанкой. Кажется, на рынок.
— Вы уверены? — спросил я, с трудом переводя дыхание. — С ней ничего не случилось плохого, она вернется?
— Плохо будет только вашему карману, — сдавленно фыркнул повар. — Мне знакомо это выражение на лице, когда женщина твердо решила хорошенько порастрясти мужнины денежки. Поэтому я и не женюсь. Женщины влетают в копеечку.
— Я должен был пойти с ней!
— Что ж, тогда вы можете пойти за ней и найти ее на рынке. Только сначала… э… оденьтесь. — Повар закатил глаза.
Не прошло и часа, как она вернулась. Руки ее были заняты покупками, и следом шли еще две женщины и ребенок. К тому времени я уже оделся и выбежал встретить ее у двери. Меня переполняла такая радость от ее благополучного возвращения, что я схватил ее в охапку и расцеловал так, словно она отсутствовала целый год. Моя пылкая радость вызвала у женщин хохот, и Маддалена, покраснев, отодвинулась.
— Лука, это мои хорошие подруги и бывшие золовки, Алессандра и Розария, а также дочь Розарии Мария, — сообщила она.
Мы поздоровались.
— Добро пожаловать, — сказал я, даже не глядя на них, потому что меня не интересовал никто, кроме Маддалены. — Давай-ка мне свои свертки, Маддалена. Позволь мне помочь тебе!
Я выхватил у нее покупки и свалил поверх предметов, которые уже и так еле держала служанка. Служанка топнула ногой и недовольно заворчала.
— Все хорошо! Со мной все в порядке, Лука, правда, — пробормотала Маддалена.
Она протянула свою накидку горничной и попросила подруг сделать то же самое.
— Розария и Алессандра решили меня навестить, а я хотела, чтобы ты посмотрел Марию. Она себя неважно чувствует, вот уже больше недели как ей нездоровится.
— Ей лучше показаться врачу, — ответил я и поцеловал Маддалену в губы.
Мне не терпелось поскорее выпроводить ее подруг и снова остаться вдвоем. Прошло, по меньшей мере, несколько часов с тех пор, как я занимался любовью с женой.
— Да, девочке нужен врач, — ответила Маддалена, выгнув тоненькую бровь.
— Я… э… сейчас не занимаюсь этим. Я хочу лишь быть с тобой, — честно признался я.
— Вижу, вижу, — сказала она, бросив мне многозначительный взгляд.
— Ты не хочешь, чтобы я был с тобой?
— Розария, Алессандра, я попрошу горничную провести вас в гостиную. Мы с Лукой сейчас придем, — с улыбкой обратилась Маддалена к подружкам.
Они ушли в комнаты, лукаво посмеиваясь, что мне показалось несколько непристойным. Маддалена смерила меня строгим взглядом.
— Лука, мы же не можем все время так жить, затворившись от всех в твоем дворце!
— Мы можем купить новый дворец, если этот тебе не нравится, — ответил я, нежно убрав ей волосы с плеча, чтобы погладить его.
Ее кожа была такой нежной, упругой и благоухающей, что даже сейчас, сидя в этой каменной келье, обожженный, избитый и пораженный гангреной, я чувствую возбуждение, которое вызывал во мне этот аромат.
— Это чудесный дворец, тебе подарил его сам Папа, и я не вижу нужды тратиться на новый, — фыркнула она. — Это же расточительство! Я не трачу деньги только ради удовольствия их потратить.
— Тогда в чем дело? — озадаченно спросил я, хотя недоумение не помешало мне прикоснуться губами к ее стройной тонкой шейке.
Как же она могла уйти, не дождавшись моего пробуждения?
— Ты не работаешь, Лука, — ответила она тоном женщины, чье терпение подходит к концу.
— У меня предостаточно денег, мне незачем работать, — сказал я, не переставая поигрывать ее волосами.
Она оттолкнула меня.
— Ты не занимаешься никаким мужским делом, как остальные мужчины, — с раздражением произнесла она. — И ты не даешь мне выполнять мои обязанности. Посмотри, я же первый раз смогла выйти и купить полотна, чтобы сшить тебе новые рубашки, хотя твои старые уже давно износились. И мне пришлось уходить украдкой, пока ты спал. Разве так можно?
— Ты купила ткани, чтобы сшить мне рубашки? — спросил я в изумлении.
Для меня еще никто никогда этого не делал. На улицах, если мне нужна была одежда, я рылся в мусоре. У Сильвано мне просто давали одежду, которая нравилась клиентам, как скотине дают ошейник или седло, чтобы угодить хозяину. Выйдя на свободу, я стал ходить к портному. Свобода означала, что мне придется самому заботиться о себе, и я всегда делал это с удовольствием. Поэтому не мог решить, как мне отнестись к поступку Маддалены, захватнически присвоившей себе это право. К тому же меня вполне устраивали мои старые рубашки, которые я достаточно заносил, чтобы они стали удобными.
— Да-да! Я сошью тебе новые рубашки. Старые давно пора выбросить. И ты моешься слишком грубым мылом, а между тем существует отличное авиньонское мыло, которым прекрасно можно отмыться…
— Да от меня будет нести, как от шлюхи! — воскликнул я.
— Вовсе нет! У него чуть заметный кедровый аромат. Это чистый мужской запах.
— Я не пользуюсь духами!
— А это не духи. Ты вовсе не будешь казаться надушенным. Но зато от тебя не будет нести щелоком, милый, и это было бы неплохо, если учесть, что ты ложишься на меня. Я чувствую себя матрацем, я вся под тобой! И еще. Может, хватит ходить к этому неуклюжему брадобрею из Ольтарно? Он же вдоль и поперек исполосовал порезами твое красивое лицо. Уж лучше я отправлю тебя к хорошему цирюльнику неподалеку от нашего дома, который обслуживает всех знатных мужей!
— Ну уж нет! Я буду ходить к своему прежнему брадобрею. И не нужен мне какой-то особенный дорогой цирюльник! И старые рубашки мне нравятся, мне в них удобно! — закричал я, и тут между нами произошла первая ссора, хотя и не последняя.
Мы с ней оба были прямые и своенравные люди. За те драгоценные годы, что мы прожили вместе, мы много раз ссорились, как и все семейные пары. Брак наш не был безоблачным, но мы испытывали друг к другу страсть, и хотя бы в этом нам повезло. А еще нам повезло, что наши ссоры быстро заканчивались. Даже в ту первую ссору уже через несколько минут, как все умные мужья, я полностью капитулировал. Я буду мыться ее мылом, носить сшитые ею рубашки и послушно ходить к тому брадобрею, к которому она меня пошлет! И Маддалена снова мне улыбнулась, и моя жертва оказалась не напрасной. Я просто дрожал от желания угодить ей. На меня было жалко смотреть. Я бы, наверное, согласился даже надеть розовую юбку, если бы она тогда попросила. Оглядываясь назад, я понимаю, что именно в тот момент стал настоящим мужем.
— Теперь о твоей работе! Ты хороший врач, ты подарил бедному Ринальдо еще несколько лет драгоценной жизни, у тебя дар консоламентума. Этот дар нужен людям, больным людям и детям. Я считаю, ты должен им помогать, — сказала она, ласково дотронувшись до моей щеки.
И тут до меня дошло, в чем дело!
— Ты хочешь от меня избавиться, потому что я путаюсь под ногами, — проговорил я чуть печально и в сильном раздражении.
— Нет, милый, ты никогда не… ну… Точнее, да, «путаться под ногами» — это, пожалуй, очень точно подмечено, — спокойно ответила Маддалена.
Но тут же она прижалась ко мне и провела нежным языком по моей нижней губе, потому что от таких ласк я всегда начинал стонать. Она заглянула своим мягким, чудесным языком ко мне в рот, притупив острое жало своих слов.
— Ладно, постараюсь не путаться под ногами, — согласился я, поднимая голову, и крепко прижал ее к себе. — А теперь ты избавишься от этих дамочек?
Она ласково укусила меня за мочку уха и прошептала:
— Да, мой Лука, только сначала посмотри Марию. Я за нее очень беспокоюсь.
И я поспешил в гостиную, чтобы осмотреть девочку, а потом принялся лечить больных. Маддалена всегда находила для меня пациентов, так что работы мне хватало. Она не могла пойти на рынок или в гости к подругам, не притащив оттуда кого-нибудь больного. Скоро я снял маленький кабинет недалеко от Старого рынка, чтобы не заносить заразу в дом: Моше Сфорно всегда твердил мне, что это очень важно. О себе я знал, что никогда не подцеплю болезни, но жена-то моя не была так устойчива против заразы! И я собирался оградить ее от болезней. Я собирался всегда беречь ее счастье. Я прождал Маддалену не один человеческий век. А теперь, когда она со мной, я должен заботиться о ней. Я дам ей все, что она пожелает. И нет большей радости для меня, чем видеть ее улыбку.
А взамен Маддалена дала мне то, о чем я больше всего мечтал: родную семью. В начале 1487 года она родила мне прелестную дочь. Мы не знали, почему пришлось ждать так долго, целых пять лет. Может быть, изнасилование в Вольтерре повлияло на ее детородную способность. Ежедневные брачные отношения наконец принесли плоды, и, будучи врачом, я присутствовал при родах и услышал первый крик нашей чудной девочки. Мы назвали ее Симонетта. У нее была персиковая кожа и рыжевато-золотистые волосы, а от мамы ей достались потрясающие многоцветные глаза. Кто знает, может быть, ей тоже суждено долголетие, хотя сам я свой дар до сих пор с Маддаленой не обсуждал. Мы были слишком счастливы, чтобы я мог омрачить наше счастье таким вот фактом своей биографии. И не хотел я ускорить утрату, углубившись в неразрешимые загадки. Поэтому я молчал об очень важных вещах, которыми нужно было поделиться с женой, хотя бы потому, что она имела право знать обо мне все.
Прошло несколько месяцев после рождения Симонетты. Как-то раз теплым весенним вечером я, при полной луне возвращаясь после работы, не спеша брел домой и размышлял о тайнах и тенях. Серебряный свет ночного светила бросал загадочные и зловещие тени на булыжные мостовые. Я ходил навещать больного господина, мужа одной из многочисленных подруг Маддалены. И вдруг меня вывел из задумчивости чей-то голос. Кто-то окликнул меня по имени, и я резко обернулся. Мне весело махал жизнерадостный Сандро Филипепи.
— Эй, Бастардо, что же подвигло тебя выйти из дома после заката? Поразительное событие! Я думал, твоя прелестная жена привязала тебя к кровати, чтобы хорошенько отшлепать ночью! — пошутил он, намекая на мое домоседство, неослабевающую страсть, которая связывала нас с Маддаленой, и то, что она помыкает мной, распоряжаясь моим временем и работой.
— Будет тебе! Вечно ты меня высмеиваешь, — усмехнулся я.
— Ты же совсем без ума от своей жены, отчего ж не посмеяться, — ответил он и пошел со мной рядом.
— За это я охотно готов терпеть насмешки.
— Даже, я бы сказал, с восторгом, — ухмыльнулся Сандро. — С такой роскошной кобылкой никто бы не жаловался! Объезжай ее, пока она молодая да гладкая! Красота, сам знаешь, недолговечна. Да и наездничать нам дано недолго. Ничто не вечно.
— Жизнь полна перемен, — пробормотал я.
Это правда, и сладкая безмятежность жизни тоже не вечна. Мне вспомнилась вторая — неприятная и жестокая часть обещанного мне будущего за выбор, сделанный в ночь философского камня. Мне суждено потерять Маддалену. Для меня это значило потерять все. Я никогда не боялся перемен, но эта перемена приводила меня в ужас.
— А жизнь тебя мало меняет, — произнес Сандро, толкая меня в бок локтем. — Неужели есть доля правды в тех слухах, что будто бы ты совсем не старишься, как все мы, грешные?
— Охота тебе слушать всякую ерунду! — проворчал я, пытаясь уклониться от этой темы. — Только маленькие девчонки верят слухам и сплетням.
Сандро пожал плечами.
— Лучше бы уж ты старел, Лука, если хочешь удержать жену.
Я так резко повернулся к нему и толкнул пальцами в грудь, что он отскочил.
— Почему ты так говоришь?
— Эй, полегче, друг! Я слухам не верю, потому что знаю тебя. Ты Лука Бастардо, коллекционер искусства, который долго не торгуется с честным художником. Ты хороший врач, отличный собутыльник, человек, по уши влюбленный в свою жену. Просто я тоже немного знаю женщин, как они пропитаны тщеславием Венеры, хотя нам бы хотелось, чтобы они обладали добродетелью Мадонны.
— Ну и что дальше? — спросил я, повернулся и зашагал дальше.
— Для красивой женщины старость страшнее смерти, — сказал он, убирая с плеч длинные волосы. — А твоя Маддалена очень и очень красива!
— Маддалена будет для меня прекрасной, даже когда волосы у нее поседеют и спина согнется от старости! — заявил я.
— Ну я-то в этом не сомневаюсь, — улыбнулся Сандро. — Но для себя она не будет красивой.
— Я тебе не верю, — резко ответил я.
Но это правда. Маддалена уже обнаружила у себя под глазами морщинки, и ей это очень не нравилось. Чтобы скрыть их, она бросилась на поиски кремов и красок, хотя я уверял ее, что они ей нисколько не нужны. Я понял, что если не хочу вызвать у нее подозрения, то должен скоро объясниться по поводу своего долголетия. Она же сообразительная и скоро заметит, что я не старюсь вместе с ней. Я по многим причинам должен был рассказать об этом Маддалене, но что-то мне мешало. Мне не хотелось говорить ей о своем странном даре. А надо было сделать это уже давно. Я боялся, что мой дар воздвигнет стену между нами, а я этого просто не вынесу. Я не вынесу, если моя жена отгородит от меня свое сердце из-за того, что я сохраню молодость, а она нет. К тому же сейчас я был слишком счастлив, чтобы ворошить прошлое и задумываться над будущим. Объяснение подождет. Я почувствовал приступ тревоги и, стараясь ее заглушить, возразил с тем большей горячностью:
— Ты несешь вздор, Боттичелли! Моя Маддалена практичная женщина.
— Еще увидишь, — самоуверенно ответил Сандро.
Я чуть не испепелил его взглядом. Мы дошли до каменного моста Понте делла Грацие, который переливался серебряным блеском, словно камень, напитавшийся лунным светом, сам излучал его с умноженной силой. Под мостом белым золотом вспыхивал, кружа водовороты, Арно, и легкий ветерок разливал в воздухе душистое дыхание полей. Сандро жадно вдохнул его и произнес:
— Хорошо, хорошо! Разве можно сердиться в такую чудную ночь? Лучше расскажи, как твой ребенок?
Я тут же заулыбался. Симонетта стала самой настоящей кульминацией нашего с Маддаленой счастья.
— Она очаровательна, просто восхитительна! — полилось из моих уст. — Она уже улыбается. Ей десять недель, и она улыбается нам с Маддаленой, едва услышит наши голоса. Она даже воркует что-то в ответ. Она такая умница и красавица!
— Конечно, первые дети всегда такие, — пропел он. — К третьему родительские восторги уже стихают. Скажи-ка, а вы собираетесь завести еще детей? Уже трудитесь над этим?
— Ну, нет. Ты же знаешь, после родов мужу приходится подождать, прежде чем вернуться в объятия жены, — сказал я, гораздо более сурово, чем собирался.
Воздержание стало для меня пыткой. Маддалена была так близко, но я не мог прикоснуться к ней, и это сводило меня с ума. Меня уже начинали раздражать эти ограничения, а придется подождать еще несколько недель.
— Да что ты? Тебя лишили этого на целых десять недель? Как же ты обходишься? — снова начал дразниться Сандро. — Наведываешься по очереди ко всем куртизанкам Флоренции? Посмотри, вон та, на мосту, тебе, наверное, подойдет…
Я начал было возражать, что, мол, храню верность своей жене, но не мог не посмотреть на женщину, которую показывал мне Сандро. Она была похожа на тех богинь, которых он изображал на своих полотнах. Ее окружал ореол ослепительно яркого лунного света, преображая миниатюрный и стройный силуэт. А грудь ее была до того пышная, что выпирала из простенькой сорочки, которую совсем не скрывал тонкий шелковый плащ. Наверное, очень дорогая, подумал я, потому что до сих пор помнил цены за удовольствие от такой красоты. Потом я увидел ее длинные густые волосы, которые струились волной до талии. Они были перевязаны множеством маленьких ленточек. Черные, каштановые, рыжие, золотистые, они мерцали переливчатой радугой под платиновым светом полной луны.
Сандро засмеялся и наклонился ко мне.
— Мне кажется, тебе уже хватит ждать, друг. Как же я тебе завидую!
Я оцепенел и ничего не смог ответить.
Сандро незаметно удалился, а женщина летящей походкой подошла ко мне. Первым до меня долетел ее аромат: сирени, лимона, ванили, белой морской пены и чего-то еще, кажется, мускуса. Запах женщины, которая готова ублажить мужчину. Я потянулся к ней, и она остановилась на расстоянии вытянутой руки. Медленно, соблазнительно, она сбросила накидку, и та с шорохом соскользнула на землю. Я вздрогнул и застонал. Она подошла чуть ближе и дала мне погладить ее густые волосы. Я воспламенился, снедаемый внутренним огнем. Она вспорхнула в мои объятия, и я поднял ее на себя. Она обхватила меня ногами, и ее юбка задралась до самой талии. Под сорочкой на ней совсем ничего не было. Я вскрикнул от нетерпения. Она притянула к себе мое лицо и поцеловала. Одной своей маленькой проворной ручкой она ласкала мое лицо и шею, другой держалась за плечо. Она запрокинула голову и выгнулась, так что лицо мое окунулось в ее грудь. Рассудок покинул меня. Я повернулся, придавил свою жену к стене моста, сорвал с себя штаны и взял ее прямо там.
— Ну что, полегчало тебе? — хихикнула Маддалена, когда все закончилось. — Я подумала, тебе хочется чего-нибудь такого!
Меня била мелкая дрожь, и я поднес руку к ее роскошным душистым волосам, которые теперь спутались и висели прядями, сверкая обилием цветов в лунном свете. Она удивила меня, хотя и не в первый раз. В постели Маддалена была шаловливой и изобретательной. Занимаясь с ней любовью, я точно пребывал в восхитительном сне и был благодарен ей за это.
— Нас арестуют за непристойное поведение в общественном месте, но оно того стоило, — вздохнул я.
— Арестуют, не сомневайтесь! — крикнул кто-то у нас за спиной.
Маддалена подхватила с земли накидку и попыталась прикрыться. Я медленно повернулся и уперся взглядом в мужчину. Это был доминиканский монах, худой, безобразный человек с крючковатым носом и чересчур блестящими глазами. У него был потрясенный и возмущенный вид. Увидев его взгляд, неотрывно и жадно прикованный к Маддалене, я поймал себя на странной мысли, что он просто ее хочет и никогда теперь не забудет.
Монах громко обрушился на нас:
— Я видел, видел, как вы совокуплялись, я в ужасе! Мало того, что вы наняли… э… проститутку, так еще и делали это прямо здесь, на глазах у всех! — Он затряс головой, не отрывая глаз от Маддалены. — Я приехал в этот город, где когда-то читал проповеди, и вижу, что он погряз в разврате и пороках! Шлюхи, распутство, чревоугодие и пьянство, зло во всех разновидностях! Господь покарает этот город, и кара его будет ужасна!
— Вы не поняли, святой отец, — перебил я его. — Эта женщина моя жена!
— Тогда ваш поступок еще греховнее! — воскликнул он, воздев руки над головой.
Он принялся разглагольствовать, а мы с Маддаленой кинулись наутек. По пути на нас вдруг напал такой смех, что мы хохотали, не в силах остановиться, до самого дома, до самой постели, где я снова занялся с женой любовью, на этот раз с куда большими изысками и в более приватной обстановке.
Когда Симонетте исполнилось пять лет, меня вызвали на виллу Медичи в Кареджи. Я оседлал новую лошадь по кличке Марко. Доблестный Джинори, чью рыжую шерстку выбелила седина, все еще жил, но был скован артритом и старостью — болезнями, которых мне не суждено было испытать на себе. Знал я только, что был счастлив: счастлив с моей несравненной Маддаленой, единственной моей женой; счастлив с милой дочуркой Симонеттой; счастлив в узком кругу друзей, куда входили Марсилио Фичино, Сандро Филипепи по прозвищу Боттичелли, Леонардо, сын сера Пьеро из Винчи, а последнее время еще и остроумный юноша Пико делла Мирандола, который владел двадцатью двумя языками. Я был счастлив в своем дворце и со своим банковским счетом. И поэтому разъезжал по улицам, насвистывая песенки. Величайший в мире город, моя родина Флоренция наконец-то стала для меня родным домом.
Стоял апрель 1492 года, теплая весна принесла с собой немало ливней. На мне была легкая шерстяная накидка, и я радовался, наслаждаясь скачкой по сельской дороге. Слуга провел меня на виллу Медичи, в покои Лоренцо. Старость к нему еще не пришла, ему было только за сорок, но его свалила серьезная болезнь. Он горел в лихорадке, которая действовала не только на артерии и вены, но и на нервы, кости и костный мозг. Его подводило зрение, суставы распухли от подагры. Он выглядел гораздо старше своих лет. Мало что осталось в нем от былого великолепия, когда он преуспевал во всем, за что бы ни брался. Он все успел: накопил состояние, обзавелся семьей, получил власть над республикой, искусно ездил на лошади, сочинял музыку, писал стихи, коллекционировал искусство, заводил союзников, поддерживал художников и философов, разводил ловчих птиц, играл в кальчо и соблазнял женщин.
— Я не был уверен, что ты придешь, — тихо проговорил он.
— Я уйду, если ты снова начнешь игру в «кошки-мышки», — с досадой ответил я.
Он рассмеялся.
— А мы здорово поиграли, не так ли, Бастардо? — сказал Лоренцо.
Я сел на край его кровати.
— Я не очень люблю игры.
— Что верно, то верно, у тебя всегда было неважно с чувством юмора, — вздохнул он и отвернул к стене распухшее, изуродованное болезнью, бледное лицо. — Ты помнишь, как мы впервые познакомились?
— Здесь, когда заболел твой дедушка.
— Да. Я часто вспоминаю о том дне, — признался Лоренцо. — Ты явился, словно молодой бог, точно такой же, как сейчас, и мой дед страшно обрадовался твоему приходу. Как я завидовал тебе!
— Ты был его внуком. Мне он, может, и обрадовался, но ты был светом его очей.
— Козимо де Медичи не просто обрадовался тебе. Он искренне любил тебя. Я слышал, ты был с ним в Венеции, когда его сослали туда в молодости. Это правда? — спросил Лоренцо, и его безобразное лицо исказилось от боли.
Я кивнул, и он спросил, словно ему только что пришла запоздалая мысль:
— Ты ведь никогда не простишь мне Вольтерру?
Я отрицательно покачал головой.
— Ты ведь там встретил Маддалену?
— Не говори о моей жене, — сердито остановил я его.
Лоренцо снова засмеялся.
— Я нехорошо поступил с тобой, Лука Бастардо. Но последнее слово останется за тобой. Ты ведь знаешь, что я умираю? От этой болезни мне не поправиться. И я все время вижу предзнаменования и знаки. Два флорентийских льва умерли в драке в своей клетке. Волчицы воют в ночи. Странные разноцветные огни мерцают на небе. Во время службы в Санта Мария Новелла одну женщину охватило божественное безумие. Она бегала по церкви и кричала, что на церковь мчится бык с огненными рогами. Но хуже всего, — он вытер пот с лица, — один мраморный шар, шар с фонаря на кафедральном соборе оторвался и упал в сторону моего дома. Свалился шар. Это знак.
— Знаки означают то, что ты сам в них видишь. Чаще всего Бог просто шутит.
Лоренцо засмеялся, но уже гораздо слабее.
— Ты боготворишь комедию, а я-то недооценивал твое чувство юмора.
— Чего ты от меня хочешь, Лоренцо? — спросил я его беззлобно.
Он повернулся ко мне лицом и сначала долго молчал. Лицо его было искажено болью.
— Перед своей смертью дедушка сказал мне, что в твоих руках заключена чудодейственная сила. Ты прикоснулся к нему и успокоил его сердце. Ему это помогло. Он сказал, что ты дал ему несколько лишних дней жизни!
— Это не сила. Наоборот. Это происходит, когда ты отпускаешь силу.
— Ты можешь и ко мне так прикоснуться? — прошептал он.
Я долго смотрел на его безобразное лицо, уродливый нос и сверкающие огнем черные глаза. Я не мог представить, как отворю для него сердце, ведь именно это требовалось для консоламентума. Я встал, скрестил руки на груди и подошел к окну. Там, за ним, росли покрытые густой листвой тополя, которые Козимо когда-то посадил вокруг виллы. Лоренцо сипло захохотал и сказал:
— Я понимаю, Бастардо, для тебя это невозможно. Мы слишком много играли в ненавистные тебе игры, начиная с той игры в кальчо за несколько недель до смерти деда. Тогда-то мы с тобой все-таки выиграли? Были у нас победы, хотя последняя останется за смертью.
— Я попробую дать тебе консоламентум, — скупо сказал я.
— Да, но ради кого ты будешь стараться? Или ради чего? — прошептал Лоренцо. — Мне не нужны объедки со стола Козимо и никогда не были нужны!
— Так что же я могу для тебя сделать? — сердито бросил я, подойдя обратно к кровати.
— Ты можешь быть свидетелем, — сказал он, облизав сухие губы. — Помнить о моих славных подвигах. Твоя молодость, видимо, не знает конца. Возможно, и жизнь твоя тоже не закончится. Ты вроде тех ветхозаветных патриархов, о которых рассказывает Библия. Они жили сотни лет. Быть может, твои родители были из таких, как они. У тебя есть этот дар. И я хочу, чтобы ты с его помощью поведал о моих дарах. О том, что я сделал для Флоренции.
— Твоя болезнь, быть может, еще отступит, ты встанешь на ноги и вернешься в Синьорию, будешь снова править городом, — взволнованно произнес я. — Консоламентум тебе совсем не нужен. Возможно, твоя болезнь уже проходит и улучшение уже началось.
— Не говори мне того, что я хочу услышать! Ты никогда так не делал раньше, и тебе это не пристало! — резко огрызнулся Лоренцо.
— Когда-то я сказал тебе не то, что ты хотел услышать о Вольтерре, и ты вернул во Флоренцию семейство Сильвано, запустив колесо, которое должно меня раздавить! — бросил я в ответ.
— Ты сам оставил мою службу после Вольтерры! — ответил Лоренцо. — Что ты так злишься? Разве не там ты повстречал прекрасную Маддалену? До меня дошли кое-какие слухи! Если бы не разгром Вольтерры, разве встретил бы ты женщину, которую полюбил?
— Но пострадали невинные люди! Невинные люди погибли!
— Невинных людей не бывает! — презрительно бросил он. — Родиться на свет значит родиться на страдания! И мы даже не знаем, какие радости заслужим этими страданиями!
— Вот над чем Бог смеется! — ответил я с такой свирепостью, с какой ни один живой человек не посмел бы обращаться к Лоренцо де Медичи.
— Если Бог смеется, то смеется Он надо мной, потому что я умираю! Тебя Бог заключил в свои объятия: у тебя были любовь и уважение Козимо, бесконечная молодость и красота Аполлона! — в сердцах ответил Лоренцо.
Мы в бешенстве смотрели друг на друга, но ярость сменилась болью. Мы оба настрадались и оба видели это. Без единого слова мы поняли друг друга в тот момент. Я все равно не мог дать ему консоламентум, но ненависть моя прошла. С тех пор я не раз спрашивал себя, в свете прошлых событий: как изменились бы время и история, если бы тогда я просто возложил на него руки? Полился бы из меня спасительный поток, помог бы он ему так же, как воскресил Ринальдо Ручеллаи? Если да, то мог ли я предотвратить личные и политические трагедии, которые произошли после смерти Лоренцо де Медичи? Вдруг я сам отчасти виноват в тех ужасных трагедиях, которые примирили меня с мыслью о смерти? Не только потому, что я сам выбрал любовь и смерть, но еще и потому, что не изменил ход истории, когда мне представилась такая возможность. Мог ли я изменить свою судьбу, если бы поставил любовь выше злости и страха тогда, когда Лоренцо де Медичи, покровитель Флоренции, лежал на смертном одре?
Но тогда я не задавался этими вопросами. Не было больше злости, осталась только жалость к Лоренцо, и я начал мерить шагами его комнату, которая некогда принадлежала Козимо. Я заметил, что с тех пор она нисколько не изменилась. Те же картины Фра Анджелико и Фра Филиппо Липпи украшали стены. Все та же мебель. Даже роскошные простыни те же, хотя и выцвели с годами. Странно, что Лоренцо, человек, который беспощадно утверждал свою волю, не стал переделывать комнату под свой вкус. Как будто Лоренцо хотел впитать в себя дух Козимо, живя в его комнате.
— Тогда послушай же, Лука Бастардо, ты, который, чая спасения, уповаешь на Божий смех. Послушай, что я сделал! Я был сыном, мужем и отцом. Я был братом и другом. Я был любовником прекрасных женщин. Я был музыкантом, атлетом, поэтом, которого шумно приветствовала публика. Я привел Флоренцию к процветанию в торговле, литературе и искусствах. Я сидел с Папами и был отлучен от церкви. А самое главное, я сохранил мир между государствами, — мечтательным голосом произнес Лоренцо. — Из всех моих гражданских достижений, а я поддерживал художников, философов, сыпал деньгами ради восстановления и украшения Флоренции, из всех моих достижений вот мой главный подвиг: я удержал Милан и Неаполь от войны, сохранил мир между Венецией и Римом. Мой мир укрепил силу полуострова Италия. Эта сила не переживет меня. В наши земли вступит франкский монарх. И это будет конец целой эпохи. Итальянским государствам не хватает силы единства, а он объединил под своей властью франкские государства. Есть единая Франция, но нет единой Италии. Со своей многочисленной армией он пройдет весь полуостров насквозь. Один за другим города-государства покорятся ему. Даже если не весь итальянский полуостров ему покорится, он высосет могущество Флоренции. Вот увидишь! Я люблю своего сына Пьеро, но он не сможет поддерживать равновесие сил, которое спасало нас от нашествия франков. Возможно, если бы я прожил еще десять лет, из Пьеро получилась бы фигура, достойная имени Медичи. Но сейчас он слишком молод, глуп и опаслив. Он слаб.
— Ты был молод, когда твой отец передал тебе управление Флоренцией, — заметил я и снова присел на край кровати, где когда-то давно разговаривал с больным Козимо.
— Слишком молод! — вздохнул Лоренцо. — Достаточно силен, чтобы делать то, что должен был. Но я наделал много ошибок.
— Я никогда не думал, что ты способен признаться в этом!
Лоренцо поднял глаза на украшенный лепниной потолок.
— Я вернул во Флоренцию людей, которых здесь быть не должно.
— Семейство Сильвано.
Он криво усмехнулся и от боли зажмурил глаза.
— Других, не имеющих к тебе отношения. Но я сожалею, что вернул эту семью, Лука Бастардо! Правда сожалею. Я был рад за вас с Маддаленой, когда вы поженились. Я понял, что ты любишь ее, когда вы сидели рядом за ужином, вскоре после покушения на мою жизнь и убийства моего брата Джулиано. А ты получил мой свадебный подарок?
— Несколько бочек отборного вина, — ответил я, подняв брови. — Конечно. И все проверил, не отравлено ли оно.
Лоренцо снова засмеялся, и на этот раз смеялся, пока не закашлялся. Его пронзительный гнусавый голос зазвучал почти бодро, когда он заговорил снова.
— Значит, я все-таки правильно тебя оценивал, Лука Бастардо! Это утешает. У тебя нет чувства юмора. Убив тебя, я бы испортил игру, Бастардо. Закончил бы ее слишком рано. Ты еще не понял?
— Гораздо забавнее смотреть, как я корчусь.
Лоренцо медленно кивнул.
— На твоем месте я бы опасался не семьи Сильвано. Ты успешно избегал их долгое время… Сто лет? Больше? — Он помолчал, пристально глядя на меня, но я не ответил, и он глубоко вздохнул. — Два года назад я вернул во Флоренцию человека, которого нельзя было возвращать. И он может стать причиной беды. У меня плохое предчувствие на его счет. Это доминиканский проповедник, родившийся в Ферраре.
— Моей жене нравится красноречивый августинианский монах Фра Мариано.
— Как и всему высшему классу. Но у popolo minuto другие пристрастия, — возразил Лоренцо. — Им нравится слушать о греховности. Им нравится слушать, как обличают тщеславие высших классов. Они-то не могут себе его позволить, того самого тщеславия, которое привело Флоренцию к величию, поэтому хотят слышать, как его осуждают.
Я прищурился, соображая.
— Ты говоришь о том дураке, который проповедует против хорошего искусства и платоновской философии и пугает людей неминуемым концом света, если мы немедленно не одумаемся и не исправимся?
— Он не дурак, хотя даже уродливее меня. Он утверждает, что его устами глаголет сам Бог, и его проповеди стали так популярны, что Сан Марко уже не вмещает его последователей. Он перебрался в Санта Мария дель Фьоре. Юный гений Пико делла Мирандола утверждает, что этот монах святой человек, хотя тот беспрестанно критикует нас, Медичи. Он хочет, чтобы Флоренция приняла новую конституцию, основанную на венецианской, но без должности дожа!
— Его проповеди собирают огромные массы людей, — согласился я и пожал плечами. — Меня это не волнует. Флорентийцы останутся флорентийцами, мы — народ, который любит удовольствия, деньги и вкусно поесть, он рождает великих художников, мыслителей и банкиров. Ни один монах, как ни гори он ревностным пылом, не способен изменить природную основу Флоренции и ее народа.
— Окончательно не изменит, — прошептал Лоренцо, — но он зажег воображение людей, и через несколько лет это приведет к беспорядкам, вот увидишь! Я знаю наш народ. Я знаю, чего он хочет. Этот монах воспользуется вторжением франков, чтобы переделать Флоренцию на свой лад. Он выгонит Медичи. Его проповеди затронут церковь и потрясут ее основы. Он уже назвал церковь продажной девкой. Он навлечет на Флоренцию гнев Рима. Он хочет реформ, в церкви и во всем городе. Между двух огней — между ним и франками — Флоренция потеряет силу. Она больше никогда не будет пятым элементом и величайшим городом на земле. Если бы я остался жив, то изгнал бы этого монаха. А скорее всего, умертвил бы его во сне. Следи за ним и остерегайся, Лука! У тебя необычный дар, и если Сильвано привлечет к нему внимание этого монаха, тот обвинит тебя в связи с дьяволом. На твоем месте я бы боялся за себя и свою семью. Бойся Савонаролы!
Лоренцо умер несколько недель спустя, и слова, сказанные им на смертном одре, исполнились. После смерти Лоренцо проповеди Савонаролы стали еще более яростными, предрекая Апокалипсис. Этот монах твердо решил искоренить во Флоренции разврат и пороки и утверждал, что все это взрастили Медичи. Он предсказывал бедствия и опустошительные войны. В1492 году Савонарола предсказал, что умрут Лоренцо и Папа Иннокентий, а когда они действительно умерли, он еще больше осмелел. Он обрушивал тирады с кафедры главного собора: Флоренция очистится силою франкской армии. Как он и предсказывал и как предупреждал меня Лоренцо, в 1494 году на полуостров вторглась многотысячная франкская армия короля Карла. Армия пересекла Альпы под белыми шелковыми знаменами с надписью: «Voluntas Dei». Лодовико Сфорца, правитель Милана, решил воспользоваться этим для осуществления собственных амбиций и приветствовал вторжение, несмотря на союз Милана с Флоренцией.
Армия двинулась на юг, и Пьеро де Медичи, сын Лоренцо, попытался мирно договориться с Карлом, уступив ему Пизу и несколько других крепостей на тирренском побережье. Флоренция, которая гордилась господством над Пизой, пришла в негодование от такого малодушия. Синьория закрыла свои двери для Медичи и изгнала их из Флоренции. Взбунтовавшаяся толпа ворвалась в легендарный дворец на Виа-Ларга и разграбила его. Савонарола использовал свое влияние на народ, чтобы провозгласить новую республику. Он объявил вне закона азартные игры, скачки, непристойные песни, сквернословие и богохульство, чрезмерную пышность и все проявления безнравственности. Он назначил суровое наказание для нарушителей: за богохульство прокалывали язык, а за мужеложство кастрировали. Безобразный монашек приветствовал армию франков как освободителей. От имени Флоренции он договорился с королем Карлом, что его армия станет лагерем за пределами городских стен. Но 17 ноября 1494 года переговоры Савонаролы обнаружили свою несостоятельность: король Карл ввел во Флоренцию двенадцатитысячное войско.
Для Флоренции это было нелегкое время: сначала Савонарола присвоил себе власть, затем франкская армия оккупировала город на одиннадцать дней. Даже после отступления франков во Флоренции не восстановилось спокойствие. Закрылись таверны и публичные дома, юноши пели псалмы вместо похабных песенок, и в городе хозяйничали неуправляемые банды детей, которые называли себя «плакальщиками» и приводили в исполнение жестокие законы Савонаролы. Торговля приходила в упадок, Пиза заключила союз с Венецией и Миланом, франкская армия отступила, к этому добавился неурожай, и Флоренция, город банкиров и купцов, разорилась.
Каким-то чудом напряжение тех дней никак не коснулось нас с Маддаленой. Мы жили просто и тихо, стараясь не привлекать к себе внимания. Мы были поглощены друг другом и нашей любимой Симонеттой. Мы довольствовались нашей любовью и гордостью за нашу дочь, и они защищали нас, как щитом, поэтому перипетии политической жизни нас мало затрагивали. Мы отгородились ото всех блаженством нашей любви. Оглядываясь сейчас назад, я считаю это настоящим даром судьбы. Рядом происходили трагические события, но мы их не замечали, мы жили и любили. Если бы я знал, как скоро все потеряю, я бы не смог насладиться тем временем сполна. Наше неведение и общие радости позволяли нам плыть по течению времени, как река, свернув в новое русло, впадает в океан. Маддалена легко подчинилась ограничениям в одежде, которые ввел Савонарола, хотя никогда не посещала его проповедей. А потом, в феврале 1497 года, она пришла домой и убедила нас с Симонеттой пойти на карнавал трезвости и самопожертвования, устроенный Савонаролой.
Когда она пришла, мы с Симонеттой занимались латынью. Я отказался нанимать учителя и предпочел сам проводить время с дочерью. К тому же я был неплохим учителем. Я ведь учил мать этого умного дитяти и даже был учителем такого выдающегося человека, как Леонардо, о чьих работах в Милане трубила вся Италия. Он прислал мне письмо и набросок с изображением фрески «Тайная вечеря», которую завершал на стене трапезной в доминиканском монастыре Санта Мария делле Грацие. Я собирался съездить в Милан, чтобы посмотреть на нее. Сандро Боттичелли видел ее, он плакал, когда описывал мне эту картину. Боттичелли клялся, что это чудо, поразительное и мастерски исполненное изображение драматического момента — момента, когда Христос сказал: «Один из вас предаст меня». Характер каждого апостола раскрыт в выражении лиц персонажей фрески: потрясенный Андрей с разинутым ртом; готовый хвататься за нож, дабы доказать свою невиновность, вспыльчивый Петр; черноволосый, застывший в одиночестве Иуда, который виновато отстраняется от Христа. Сам Леонардо написал мне: «У художника две цели: изобразить человека и замысел его души. Первое легко, второе сложно, потому что душу нужно передать через движения тела».
Но Леонардо превосходно показал на своей фреске каждую душу, в том числе глубоко трогающее сердце безмятежное душевное спокойствие и красоту Христа. К виртуозному портретному изображению Леонардо добавил безукоризненную композицию из скрытых треугольников и восхитительную сопряженность обычных, но преображенных его кистью предметов последней трапезы Христа и первого святого причастия: винных кубков, вилок, караваев хлеба и оловянной посуды. Символ жизни хлеб предвещал смерть. Но неотъемлемой частью последней трапезы перед распятием была святость причастия, вечное благословение для верующих. Поэтому смерть неотделима от жизни, а самый обычный момент заключает в себе искупление и трагедию.
Один из таких обычных моментов застал нас с Симонеттой наверху, в мастерской, которую я превратил для нее в детскую. Мы работали над переводом Цицерона. Для десятилетней девочки это было трудное занятие, но умница Симонетта справлялась. Послышался звук хлопнувшей двери, и мы сбежали вниз посмотреть, кто пришел.
— Мама! Как я рада тебя видеть! — засмеялась Симонетта и запрыгнула в объятия матери.
— Милая Симонетта! — Маддалена обняла девочку. — Как ты? Все мучаешься с латынью?
— Да, час, который мы провели без тебя над латынью, был для малышки настоящей пыткой, — сказал я и через маленькую белокурую головку потянулся, чтобы поцеловать Маддалену, вдохнуть аромат сирени и лимона и провести рукой по нежной щеке.
Я никогда не упускал возможность прикоснуться к жене, и позже меня это утешало. Она весело произнесла:
— Лука, Фра Савонарола устраивает очередной карнавал.
— Карнавал? Вот как он называет эти унылые сборища? Карнавал — это когда прекрасная женщина в маске целует мужчину на мосту так, словно он единственный на всем белом свете!
Маддалена засмеялась.
— На этот тоже стоит посмотреть. Весь город сегодня гуляет, слушает его проповеди и участвует в шествии. Почему бы тебе не пойти, и малышку тоже возьмем, повеселимся на славу?
Я старался не попадаться монаху на глаза из опаски привлечь внимание после того, как меня предостерег проницательный Лоренцо. Но когда-то давно я пообещал говорить Маддалене только «да». Даже после пятнадцати счастливых лет, проведенных вместе с ней, для меня было делом чести сдержать эту клятву. Я согласился, надел самую скучную и строгую тунику, плащ, и мы втроем вышли из дома.
Ярость выжигала улицы Флоренции: ярость очищения, совершенствования, слепого подчинения безумцу, самопровозглашенному голосу Бога. Мне надо было догадаться, что подобное стремление к очищению в конечном итоге приведет к трагедии, смертям и горю. Толпы людей в серой тусклой одежде хлынули на площадь Синьории. Стоило нам свернуть на Виа-Ларга, как к нам подлетели малолетние разбойники, исполнители воли Савонаролы.
— Отдайте нам одну из ваших суетных вещей! — потребовал коренастый черноволосый мальчуган лет двенадцати. — Какое-нибудь имущество, к которому вы чрезмерно привязаны, которое мешает вам подчиниться добродетели!
Остальные восемь детей, все одетые в белое, с криками обступили нас, и Симонетта, которой было всего десять лет, с любопытством уставилась на них.
А мальчик пригрозил:
— Мы не уйдем, пока вы не отдадите суетность, мы собираем ее для самого святого Савонаролы!
— Вот, вот, — засмеялась Маддалена и, стряхнув с плеч накидку, отстегнула рукава из чистейшего изумрудного шелка.
Дети радостно закричали и схватили рукава. Я улыбнулся при виде тонких белых рук Маддалены. Они вызывали у меня безнравственные мысли, которых праведный Савонарола никогда бы не одобрил.
— Вы будете вознаграждены на небесах! — воскликнул мальчик, и дети убежали приставать к очередному флорентийцу.
— Ты слишком щедра, Маддалена, — сухо сказал я и помог Маддалене надеть серую накидку.
— Мама всегда замечательная, но вряд ли сейчас у нее был выбор, — практично заметила Симонетта. — От них так легко не отделаешься! Интересно, если бы они читали Цицерона, то были бы более воспитанными?
От таких слов мы, естественно, прыснули со смеху и бросились обнимать дочку. Вот так, прижавшись друг к другу, мы трое шли к площади.
Даже на подходах к площади было так тесно, что яблоку негде упасть. Ропот толпы казался зловещим, и грудь моя сжалась от тревожного предчувствия. Я по опыту знал, что большие скопления людей можно легко подбить на жестокости. Я помнил, как в первую эпидемию чумы толпы хотели сжечь меня якобы за колдовство, забрасывали камнями Моисея Сфорно и маленькую Ребекку. Я вспомнил армию, которая громила родной город Маддалены Вольтерру. Есть что-то в человеческой природе, отчего люди, собравшись в достаточном количестве, принимаются беспричинно разрушать что попало. Я подумал было повернуть обратно домой, но сквозь толпу было не пробиться. Маддалену, Симонетту и меня толкали вперед напиравшие сзади ряды. Я крепко держал Симонетту за одну руку, а Маддалена вцепилась в нее с другой стороны.
Наконец в центре площади перед нами предстало ужасающее зрелище: высокая пирамида из обломков тянулась в небо на десять этажей. Подталкиваемые сзади, мы медленно приближались к подножию пирамиды, и тут предметы приобрели четкие очертания прекрасных вещей, которыми полнилась и была богата Флоренция. Там были книги, картины, карнавальные маски времен Лоренцо, зеркала, пуховки для пудры, кости и карты, баночки с румянами, флакончики духов, бархатные шапочки, шахматные доски, лиры и бесчисленное множество других вещей. Здесь были дешевые безделушки и драгоценности. В куче я разглядел несколько картин Боттичелли, Филиппино Липпи, Гирландайо и одну картину, в которой я безошибочно узнал раннюю работу Леонардо. Сердце мое стеснилось в груди. Я увидел дорогие платья и отороченные мехом накидки, расписные сундуки, золотые браслеты, серебряные потиры и даже усыпанные драгоценными камнями распятия. И толпа, кольцом окружившая пирамиду, продолжала бросать в кучу новые предметы, расставаясь с драгоценной искусной суетой, обладание которой превратило Флоренцию в ослепительную королеву городов итальянского полуострова.
— Швыряйте, швыряйте все золото и украшения, швыряйте туда, где бренная плоть становится добычей червей! — кричал голос, и я понял, что это сам Савонарола.
Я никогда его не видел, меня не интересовали его проповеди, я не хотел иметь с ним ничего общего, но теперь вытянул шею, дабы разглядеть его лицо. Все-таки этот монах вывернул Флоренцию наизнанку. Его слова вызвали дружный рев, который почти поглотил его следующую фразу:
— Кайся, о Флоренция! Облачайся в белые одежды очищения! Не медли, ибо времени на покаяние больше не будет! Господь прислал меня сказать вам: «Кайтесь!»
Наконец я сумел протиснуться и разглядеть его лицо. И тут же узнал его. Это был худой монах с горящими глазами, которого мы повстречали много лет назад, сразу после рождения Симонетты. Это был монах, который видел, как мы с Маддаленой занимались любовью на мосту. Все мои давние инстинкты проснулись и кричали мне об опасности, что находиться здесь нам нельзя и добром это не кончится. У меня мурашки забегали по рукам и шее, в животе бурлило, как будто я до сих пор был в борделе, а Савонарола на самом деле не кто иной, как Бернард о Сильвано.
— Маддалена, нам нужно уйти! — настойчиво проговорил я. — Немедленно!
Но она меня не слышала. Слева от нас поднимался какой-то гвалт: кто-то с венецианским акцентом предложил двадцать тысяч скудо за все предметы искусства, которые были свалены в эту кучу. Разумный человек среди диких животных, подумал я, но обезумевшая толпа изрыгнула вопль возмущения. И голос венецианца внезапно умолк. Я снова закричал Маддалене — бесполезно! Трубили трубы, звонили колокола, и Симонетта выпустила мою руку. Она ткнула во что-то пальцем и побежала, Маддалена едва успела ее поймать. Я пытался бежать следом, но путь мне преградила группа бесноватых, схвативших венецианца и начавших избивать его. Я проталкивал себе путь кулаками и ногами, но не мог высвободиться из этой группы, пока безжизненное тело венецианца не бросили в кучу. К тому времени Симонетты и Маддалены и след простыл.
Я в панике вертелся по сторонам, выкрикивал их имена, но на площадь уже хлынули стражники, чтобы окружить кострище, и я даже не слышал собственного голоса за гулом толпы и звоном всех городских колоколов. Казалось, на площади и окружавших ее улицах сейчас собрались все сто тысяч жителей Флоренции. Я расталкивал людей, лихорадочно вглядываясь в лица. Я звал жену и дочь, пока не осип. Стражники подожгли пирамиду сует, и за этим зрелищем с балкона наблюдала Синьория. Я взбирался на стены и ворота, заглядывал в толпу сверху, но тщетно. Спустя несколько часов я отправился домой, зная, что Маддалена и Симонетта вернутся туда.
Я прокладывал себе путь сквозь встречный поток людей, которые направлялись к кострищу Савонаролы. Желто-красное зарево погребального костра Флоренции озаряло небеса. Когда я наконец добрался до дворца, у дверей меня ждал Сандро Филипепи. Лишь бросив взгляд на него, я понял: что-то случилось. Сандро, этот веселый и неунывающий человек, рыдал.
— Не заходи, — отрывисто выдавил Сандро и обнял меня, прижавшись к моей щеке залитым слезами лицом.
— Что случилось? — воскликнул я. — Где Маддалена и Симонетта?
— Возьми себя в руки, Лука, — всхлипнул Сандро и схватил меня за руки. — Я думал, что Савонарола спаситель, что он предложил нам хоть какое-то решение… Но это!
Он отступил в сторону.
Я вбежал через открытую дверь в вестибюль, где маленьким безмолвным кружком стояли люди: мои слуги, толстая служанка Маддалены, две подруги жены и несколько незнакомцев. Все они рыдали. Поняв, что произошло, я в ужасе вскрикнул. И они расступились. На полу лежали Маддалена и Симонетта. Обе насквозь мокрые, их темные платья раскинулись веером вокруг бледных светящихся тел, как чернильные кляксы. Одного взгляда мне хватило, чтобы понять: они мертвы, но я все равно пощупал пульс. Сначала склонился над Симонеттой, потому что знал: так захотела бы Маддалена. Светло-рыжие, как у меня, волосы нашей дочурки пропитались водой, как и простенькое коричневое платьице, какие требовалось носить по распоряжению Савонаролы. Накидки не было, и я убрал с лица дочки густую прядь волос, прежде чем мои дрожащие пальцы осмелились опуститься на шею. Ничего! На запястье тоже ничего. То же самое с Маддаленой. Я вернулся к Симонетте, поднял ее маленькую, милую головку, запрокинул назад и вдохнул ей в рот воздух. Не знаю, сколько раз я дышал за нее, чтобы она очнулась, но потом Сандро сумел оттащить меня.
— Хватит, достаточно! Им уже не поможешь, Лука, — всхлипнул он.
— Как это произошло? — в оцепенении спросил я.
На стене горели яркие факелы, но я почти ничего не видел. Перед глазами все расплывалось — люди и стены смешались в моих глазах, буйный калейдоскоп красок придавил меня сверху каменной стеной. Я едва мог сосредоточить взгляд. В груди моей не осталось воздуха, я не дышал, замкнутый в своем теле.
— Я увидела, совершенно случайно, — в слезах прошептала служанка Маддалены. — Сам Савонарола заметил ее в толпе и ткнул в нее пальцем, как будто он ее знал. Он начал кричать: «Шлюха! Шлюха!» Люди подняли ее на плечи, чтобы монаху было виднее, и он начал обличать книгу, которую она держала в руках. Она хотела спасти эту книгу из костра. Кажется, это была книга по астрологии, потому что он орал: «Шлюха! Звездочетка!» А потом ее уронили с плеч, и целая свора народу погнала Маддалену к Арно. Они обзывали ее шлюхой, кричали, что астрология — это богохульство, что ее нужно очистить. Симонетта помчалась следом и бросилась в реку, чтобы помочь матери. Тут накатил огромный вал, и они утонули! Немного спустя они всплыли.
— Я слышал то же самое, — скорбно произнес Сандро. — Савонарола как-то увидел книгу по астрологии и магии, которую держала твоя жена, и заорал: «Шлюха! Колдунья!» И потом все закричали, и бешеная толпа погналась за ней. Девочка бросилась следом, хотя Маддалена старалась ее оттолкнуть и уговаривала бежать от нее. Но решительная Симонетта не стала ее слушать.
— Решительная… — прохрипел я. — Она была предана мне и матери.
Я помотал головой, чтобы прояснить зрение. Меня окружали потрясенные лица, и я махнул им, чтобы уходили. Я выгнал всех, даже служанку, которая выла от горя, и другим слугам пришлось увести ее силой.
Оставшись один, я лег на пол между Маддаленой и Симонеттой. Я взял обеих за руки. Речная вода с одежды собралась в лужу на полу, впитываясь в мою одежду, в мою кожу и кости, словно пытаясь растворить то, что осталось от меня после этой утраты, — пустую, бесполезную телесную оболочку. Я пролежал так молча долгое время, дожидаясь смерти, молясь о ней. Я молился прежде только дважды: когда стоял перед фресками Джотто в Санта Кроче и после похорон толстого рыжего Джинори в фьезольских холмах. Я завидовал Джинори, который умер вскоре после своей семьи, и молился о том же. Я молился о смерти. Я молил Бога о том, чтобы он соединил меня с женой и дочерью, где бы они ни были. Я умолял его и обещал отдать все, лишь бы он закончил эту шутку и дал мне умереть.
Но мои молитвы не сразу были услышаны. Стало ясно, что этой ночью я не умру, и тогда я начал говорить с Маддаленой и Симонеттой. Я говорил о том, как сильно их люблю. Я говорил, как много они для меня значат, как они важны для меня, как бесконечно я благодарен за возможность любить их. Я не раз говорил им об этом и раньше, и хотя бы в этом было какое-то утешение. А потом я начал рассказывать им свои тайны. Тайны, которые должен был раскрыть любимой Маддалене, пока было не поздно, но не сделал этого, потому что во мне засел страх.
— Мое имя Лука, и, наверное, я бессмертен, — заговорил я. — Мне больше ста семидесяти восьми лет. Я не старею, как другие люди. Я знал Джотто, а мой лучший друг по имени Массимо продал меня в бордель. Я убил многих людей.
Когда от звуков моего голоса по закопченным от факелов стенам побежали дрожащие тени, мне показалось, что мои жена и дочь сидят рядом и слушают.
Когда на другое утро пришел Сандро, я уже потерял рассудок.
К похоронам Маддалены и Симонетты рассудок мой еще не вернулся. Сандро одел меня и продержал всю панихиду, поэтому я не порвал на себе одежду и не носился с воем по церкви. А потом я бросил дворец и стал жить на улице. Богатства, сытость и прекрасный дом больше не имели для меня значения. Как в далеком детстве, я спал на площадях и под стенами близлежащих церквей, под четырьмя мостами через Арно и у высоких каменных городских стен. Я ел то, что находил или что мне подавали. Мне уже было все равно. Я снова стал оборванным нищим, с длинными грязными космами и запущенной, свалявшейся бородой. На один короткий миг в моей голове настало просветление, когда погребальный костер раздвинул пелену, которая застилала мой разум, и что-то в нем ненадолго прояснилось. Костер горел на площади Синьории. На том же самом месте, где Савонарола устраивал сожжение сует, был воздвигнут дощатый эшафот. На костре сожгли тела Савонаролы и еще двух монахов, после того как их повесили инквизиторы. Пока языки пламени лизали небо, я на короткий миг почти снова стал собой. Находясь на грани безумия и рассудка, я отчетливо понял, в чем ошибся этот монах. Савонарола не понимал одного существенного факта. Если правда, что потусторонний мир наполняет смыслом эту жизнь, то правда и то, что этот мир наполняет смыслом мир иной. Аксиома человеческого сердца заключается в том, что мы, как верил Фичино, боги, но в то же время мы прах и пыль, плодоносная бурая земля, что лежит на холмах, под зеленой порослью лесов и на черных полях, вспаханных перед севом. Мы — создания небес и земли. И спасение наше не в чистоте, а в богатстве, которое дает нам земля.
Через несколько часов тела трех монахов сгорели, и обуглившиеся конечности постепенно отвалились. Остовы еще свисали с цепей, которыми они были привязаны к эшафоту, и толпа забрасывала их камнями. А потом палач с помощниками подрубил подмостки и сжег их на земле, добавляя горы хвороста и вороша огонь над трупами, чтобы он поглотил каждый кусочек этих тел. Прибыли повозки и увезли прах, чтобы сбросить в Арно у Понте Веккьо, дабы останки не собрали для поклонения флорентийские глупцы, которые привели своего губителя к власти.
Время свернулось для меня в бессмысленный узел, так что я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем ко мне пришел священник. Я целыми днями сидел у Арно, вглядываясь в его глубину. На поверхности воды пеленой растворенных красок и переливчатых радуг расплывались прекрасные лица моей жены и дочери. Иногда, прищурив глаза, я даже видел Марко. Моего старого друга Марко, который давал мне сласти и добрые советы. Я помнил его длинные густые ресницы и грациозную походку. В волнах мне виделись и другие люди: Массимо, его уродливое тело и острый ум; белокурая Ингрид с измученными глазами; Джотто, лучащийся добротой и живым умом; врач Моше Сфорно и его дочери, особенно Рахиль, которая учила меня, дразнилась и однажды попыталась поцеловать меня; Кьяра Иуди, которая ввела меня в мир любовных наслаждений; Козимо и Лоренцо де Медичи; Гебер, Странник и Леонардо. И никогда не оставляла меня Маддалена, запавшие мне в память переливчатые глаза и густая волна разноцветных волос, которые я никогда не уставал целовать. Иногда, видя, как она смотрит на меня из воды, я даже чувствовал аромат сирени с лимонным оттенком. Я просыпался в грязи с ее запахом в ноздрях и на языке, как будто любил ее во сне. И я не хотел просыпаться. И не мог позабыть о милой крошке Симонетте, на которую возлагал столько надежд. Она должна была стать ученым и философом, как Фичино, художником, как Леонардо или Боттичелли, и выйти замуж за короля. С такой красотой и очарованием, огромным приданым перед ней были открыты все пути. И она оставалась бы вечно молодой, как и я.
Однажды весной за мной пришел священник.
— Пора, Лука Бастардо! — сказал он и довольно улыбнулся.
Ему было лет тридцать, и в чертах его было что-то знакомое, но я пока не мог припомнить, где я его видел. Узнавал я только лица своей жены Маддалены и дочери Симонетты, которые пели мне из реки.
Священник улыбнулся еще шире.
— Пора!
Я ничего не понял. Для меня он едва ли отличался от дрожащего воздуха над раскаленной мостовой в знойный полдень, но я пошел за ним по собственной воле. Я откуда-то знал, что он ведет меня в трапезную. Там слуга меня вымыл, побрил, одел в чистую одежду. Затем он вывел меня к священнику, который сидел за большим столом, и я начал смутно догадываться, что это очень важный человек. Я огляделся по сторонам и понял, что нахожусь в монастыре Сан Марко, которому Медичи жертвовали столько денег. Там была изысканная алтарная картина работы Фра Анджелико, благочестивого художника, который молился и плакал перед тем, как прикоснуться кистью к священной фигуре Христа. На алтаре была изображена Мадонна с младенцем на золотом троне, в четко продуманной композиции, а на заднем плане зеленели тосканские кипарисы и кедры.
Туман в голове прояснился и впустил чуточку света. Я повернулся к священнику и внимательно вгляделся в его лицо: черные волосы, узкое лицо, выступающий подбородок и похожий на лезвие нос. И вдруг я понял, кто это. Сильвано! Путаница сумбурных образов и воспоминаний, в которых я жил, вдруг треснула, точно пораженное молнией дерево, и все стало для меня ясно. Вернувшийся разум осветил мое внутреннее я и вместе с ним весь ужас моей утраты. Я вскрикнул и упал на колени.
— Правильно, так и надо! — довольно проговорил священник. — Ты ведь узнал меня?
— Сильвано… — почти беззвучно промолвил я, потому что смерть жены и ребенка ударили меня, точно ножом в живот. Я не мог дышать и, тужась от рвоты, согнулся пополам.
— Джерардо Сильвано, — кивнул монах. — Я дальний потомок Бернардо Сильвано и Никколо Сильвано. Я видел твое лицо на картине Джотто, и с малых лет мне твердили, как важно тебя уничтожить. Моя семья долго ждала возможности обрушить на тебя свою месть, Лука Бастардо. Ты урод, богомерзкое создание, колдун, проживший безбожно долгую жизнь, ты убийца! Смерть жены и ребенка ослабила твои дьявольские силы и подготовила тебя. А теперь я предам тебя суду и осуществлю то, что завещал мне проклявший тебя мой пращур. Для этого я использую тебя самого. Ты сам, по собственной воле, навлечешь на себя возмездие. Мимо тебя пройдет кардинал, которому сулят папский престол, и ты объявишь, кто ты такой.
— Я готов, — ответил я.
Какая ирония судьбы, какая чудная шутка, достойная божественного Провидения: Сильвано станет средством моего освобождения!
Я стоял на Соборной площади в тени несравненного купола Брунеллески. К тунике моей было привязано красное перо. Джерардо подробно объяснил мне, что нужно делать, и я понял. Я с нетерпением стремился исполнить задуманное. Сын Лоренцо, Джованни, который стал важным кардиналом, прибыл во Флоренцию с посланниками инквизиции. Они должны были выйти из собора Санта Мария дель Фьоре после мессы. А когда они выйдут, я обращусь к ним.
День был теплый и чуть ветреный, один из тех тосканских дней, когда небо парит бескрайней лазурно-белой сетью, а деревни вокруг Флоренции вспыхивают яркими красками весенних цветов. Я стоял на маленьком деревянном ящике и дрожал от нетерпения. Я был чист и сыт, на мне была добротная шелковая туника. Сердце свободно билось в открытой груди, и я был весь в лихорадке от радостного нетерпения. Скоро я воссоединюсь с Маддаленой! Из величественного собора стали выходить прихожане: женщины в шелковых и бархатных платьях, с дочерьми, повисшими на их юбках, лавочники и чесальщики шерсти, горстка наемных солдат, нотариусы и банкиры, ювелиры и кузнецы, оружейники и купцы, парочка уличных бродяг, которые сидели на задних скамьях, а после службы просили милостыню в надежде на то, что месса вдохновила христиан на пожертвования.
И наконец, в богатом одеянии из собора вышел Джованни, сын Лоренцо де Медичи. Я вспомнил, как Леонардо однажды провидчески сказал мне, что Джованни станет Папой. Я видел только высокого крупного мужчину с одутловатым лицом, вздернутым носом и близоруко прищуренными глазами. Он был больше похож на свою мать римлянку Клариссу, чем на Лоренцо. Двигался он медленно, потому что его окружали скромно одетые священники со строгими лицами. Это были инквизиторы.
— Я Лука Бастардо! — крикнул я.
Люди замерли и повернулись ко мне, в том числе мрачные спутники кардинала.
— Я прожил больше ста восьмидесяти лет! Я поклоняюсь Богу-насмешнику, и только ему! Я Лука Бастардо!
Если не считать необычайного выбора, который я сделал когда-то давно, в ночь алхимии и превращения, то история моего заключения и пыток ничем не отличается от истории таких же тысяч жертв инквизиции. Меня бросили в камеру и допросили. В 1484 году Папа Иннокентий издал папскую буллу против колдовства, и доминиканцы установили порядок процедур для расправы с ведьмами, которому четко следовали, строго соблюдая соответствующие правила. Меня раздели, побрили и изучили на предмет меток дьявола. На теле ничего не нашли, и тогда священники искололи всего меня иголками, разыскивая нечувствительные точки, доказывающие колдовскую неуязвимость. Потом они обсуждали, стоит ли применять пытки. Это означало, что меня привяжут к доске за запястья и лодыжки, а потом будут растягивать, пока не вывихнут все мои суставы. Или пытка при помощи страппадо: мне свяжут руки за спиной, веревку привяжут к подмосткам, а потом будут сбрасывать меня с подмостков до тех пор, пока не вывихнут руки и плечи. Джерардо Сильвано одобрил использование турки: мне вырвут ногти, а потом в раны будут втыкать раскаленные иголки. Джованни, зашедшему взглянуть, как идет дело, споры надоели, и он приказал высечь меня хлыстом, двести раз. Дальше он не решился смотреть и ушел, когда докрасна раскаленные щипцы были готовы, чтобы начать пытку.
Закончился мой первый день, который на самом деле был концом второго, потому что допрос начался ночью. Наконец инквизиторам наскучила эта забава и они ушли. Возиться со мной им было неинтересно, потому что я с готовностью признавался во всем, в чем меня обвиняли. Да, я колдун. Да, я поклонялся дьяволу. Да, я практикую черную магию. Разумеется, я пил кровь христианских младенцев на сатанинском ритуале, который шутовским образом издевается над святым причастием. И меня бросили в эту маленькую келью. Все тело кровоточило после хлыстов, из ожогов сочился гной. Пальцы на левой ноге сломали в тисках, левую лодыжку раздробили ударами молотка, пока кость не превратилась в кашу, а кожа в лохмотья. Я лежал на полу и задыхался, не обращая внимания на воду, которая капала из глаз. На самом деле мне повезло, что у меня еще остались глаза. Джерардо хотел выжечь их раскаленным железом.
Прошло время — может, день, может, два, обо мне точно забыли. Через прутья на двери мне совали плесневелые хлебные корки. А потом я услышал встревоженный голос, который звал меня по имени:
— Лука, мой Лука!
Даже сквозь боль я узнал певучий голос Леонардо. Я через силу подтянулся и сел, прислонившись спиной к стене своей клетки.
— Как поживаешь, мой мальчик? — прокаркал я.
— Лучше, чем ты, — ответил Леонардо.
Он просунул руку сквозь прутья решетки и осторожно прикоснулся к моей голове. Его прекрасные глаза наполнились слезами, и благородное лицо исказилось от боли.
— Я сделаю для тебя все возможное, дорогой! Я уговорю Сфорцу просить у Папы о твоем помиловании. Я уговорю влиятельных людей вмешаться, я все сделаю!
— Как сталось, что ты здесь? — спросил я, мелко моргая от невыносимой боли, которая накатывала пульсирующими волнами.
— Филипепи прислал ко мне гонца в Милан, когда тебя схватили. Гонец искал меня несколько дней. И я сразу приехал. Я подкупил тюремщика и кучку священников, чтобы меня пустили к тебе. Ах, Лука, как же это могло случиться! — срывающимся голосом пробормотал он.
— Вообще-то мне все равно, — вздохнул я. — Не хочу жить без Маддалены и Симонетты.
— Почему ты не послал за мной, когда они погибли? — отчаянно воскликнул он. — Я бы утешил тебя! Я поздно узнал, а когда узнал, ты уже исчез! И никто не мог найти тебя.
— Я сошел с ума, — тихо произнес я и дотянулся до его руки. — Я только ждал возможности освободиться, чтобы соединиться с ними. Я проклял свою долгую жизнь, которая отдаляла меня от них.
— Тебя скоро освободят, — сквозь слезы ответил он. — Я-то знаю, что ты не колдун, Лука. Мы должны тебя как-то спасти!
— Теперь это уже невозможно. Да и почему это я не колдун? — спросил я и пожал плечами. — Почему нет? Я помечен этим проклятым бессмертием, которое я так долго скрывал. Может, доминиканцы и правы и какое-то черное колдовство сохраняет мне неестественную молодость.
— Нет! Этому есть другое, естественное объяснение! Например, твои органы и жидкости восстанавливаются! Я не знаю этого сейчас, но в будущем ученые изучат тебя и узнают, как устроен твой организм! — Он замолк, чтобы перевести дыхание.
— Кто знает, природа прихотлива, может, она создала меня ради забавы, — пожал я плечами. — Человека, который живет слишком долго, гораздо дольше, чем положено. И человек это понимает, когда умирают его жена и ребенок.
Он долго смотрел на меня, а потом кивнул.
— Должно быть, природа хотела увидеть, как дух, запертый в твоем теле, будет бороться за возможность вернуться к первоисточнику.
— Теперь мой дух освободится, — сказал я. — Завтра меня сожгут на костре.
Всеми правдами и неправдами, взятками, лестью и прочими хитростями Леонардо добился в виде исключения разрешения принести мне чистую одежду. Он ушел и вернулся с одеждой, книжкой Петрарки и картиной Джотто, которую я тут же отдал ему в наследство. Он был расстроен и не хотел принимать ее, но я уговорил его. Наконец он ушел, и как я его ни любил, но с его уходом испытал облегчение. Его скорбь меня угнетала.
И я принялся записывать свою жизнь, о которой нисколько не сожалел, несмотря на эти страдания. Я любил Маддалену, и это главное. То, что она любила меня в ответ, было милостью улыбчивого Бога. Некоторые проживают всю жизнь без такой любви, они ищут по свету долголетие или богатство вроде того, что нажил я. Они и не понимают, что величайшее сокровище — это то, что у тебя в сердце.
Всю ночь я писал на пергаментных страницах книжки, которую мне подарил Петрарка. Скоро рассвет, наступает день, когда меня поведут на костер. Я сижу, опершись на каменную стену камеры ободранной до мяса спиной, и подо мной растекается лужа моей собственной крови.
Слышу какой-то шорох возле решетки, и ко мне заглядывает тюремщик.
— Они прилично заплатили, чтобы увидеть тебя, колдун. Надеюсь, ты того стоишь.
Он плюнул в меня и затопал прочь. Глаза мои закрываются. Интересно, кто пришел посмотреть на мои предсмертные унижения.
— Лука! — зовет отрывистый женский голос.
Я поднимаю глаза и вижу за прутьями красивую женщину с черными волосами и умными лилово-голубыми глазами. Рядом с ней мужчина и женщина зрелого возраста, им, наверное, лет пятьдесят. Все трое стройны и красивы, они хорошо одеты в платье не флорентийского покроя, и на глазах у них слезы. Я понимаю, кто они, еще прежде, чем они начинают говорить, упираюсь руками в шершавую поверхность стены и кое-как поднимаюсь на ноги. Я плачу, но не от нестерпимой боли, от которой почти теряю сознание. Эта боль гораздо сильнее, чем я вообще мог себе представить, даже живя в публичном доме. Я молю самого себя: не теряй сознание! Скоро, очень скоро боль и все остальное уйдет.
Пожилая женщина тоже плачет. Тихие рыдания со стоном вырываются у нее из груди, через прутья она протягивает руку. Я на шатких, обожженных и переломанных ногах подхожу к ней, спотыкаясь на каждом шагу, падаю на колени и уже не могу подняться.
— Простите, — шепчу я.
— Не надо! — отвечает она с легким акцентом.
Она тоже опускается на колени и, скользя руками по прутьям, изо всех сил вытягивает руку и наконец дотягивается до моей руки.
— Я твоя мать.
— Я твой отец, — говорит мужчина прерывающимся голосом.
Он опускается рядом с моей матерью, вытягивает руку и берет меня за плечо. Прикосновения их добрые, теплые, полные нежности, о которой я тосковал всю жизнь и которую уже отчаялся узнать. Я внимательно разглядываю их, и правда: ее волосы, посеребренные сединой, такого же цвета, как у меня, а у него похожие на мои черты. От этого сходства меня охватывает безмерная радость. В конце концов, какое имеет значение, что я узнал свое происхождение, если очень скоро мне предстоит умереть?
— Я хотел спросить, — прохрипел я, — почему вы выгнали меня на улицу, когда я был маленьким ребенком? Что со мной не так? Разве вы сами не отличаетесь от остальных людей так же, как я? Вы до сих пор живы, вы даже старше меня, а мне больше ста восьмидесяти лет!
И пока свет за окном постепенно перетекает из темно-синего в лавандовый и золотой, они рассказывают мне мою историю. Я родился в семье, которую природа наделила загадочным даром долголетия.
— Мы такие, как патриархи. Наша родословная действительно восходит к библейским предкам, к нескольким семьям, которые выжили после Всемирного потопа, — серьезно говорит мне отец, не убирая сильных, теплых рук с моего плеча. — Сейчас таких семей шесть. Мы знаемся между собой, но скрываем наш необычный дар от остального мира, храня нашу тайну. Мы живем в горах среди чужеземных племен далеко на Востоке. Мне больше пятисот лет.
— Случилось так, что мы путешествовали, и твои родители были в Авиньоне, а я во Флоренции, и тут я услышала, что ты кричал на площади несколько дней назад, — продолжила молодая девушка, моя двоюродная сестра Деметрия. — Ты говорил о своем возрасте. Твой цвет волос, благородные черты… Я сразу поняла, кто ты! И тотчас поехала за твоими родителями!
— Тебя украли из колыбели, когда тебе еще не было и трех лет, — добавляет моя мать, и я вижу на лице ее те муки, которые она тогда пережила.
Она гладит меня по руке, и это прикосновение даже чуть облегчает мучения в моем теле. Какое счастье, что я испытал это прикосновение перед смертью! И она говорит:
— Я выгнала няньку, и она решила отомстить. В то время мы жили далеко отсюда, в деревне на Ниле. Я и не представляла, что она так далеко тебя увезет! Я не переставала искать тебя. Я всегда знала, что когда-нибудь мы тебя найдем!
— Значит, если бы не злая нянька, у меня был бы и дом, и семья, — тихо произнес я.
Меня пронзает острый приступ обиды, сожаления и гнева, а потом я вдруг подумал, как же это смешно. Простая нянька нанесла такой сокрушительный удар людям, наделенным жизненной силой богов! Я посмеялся, но только немного, потому что смеяться мне больно.
— И все равно я бы не хотел ничего изменить, потому что, живя своей жизнью, я полюбил Маддалену. Поэтому я ни о чем не жалею.
— Жаль, что я не знала твою жену, — печально говорит моя мать. — И мою внучку!
— Мне жаль, что ты потерял их, — говорит мой отец.
— Мне нужно было настойчивее искать, искать тебя в других городах, — всхлипывает моя мать. — Я не все сделала для тебя, нужно было лучше стараться, сделать все, чтобы разыскать тебя!
— Я тоже вас искал, — спокойно отвечаю я. — Я сам пытался выяснить, когда меня изгнали из Флоренции. А когда жил здесь, посылал на поиски людей.
— Мы очень хорошо скрываемся, — говорит отец. — Иначе нельзя, чтобы нас не поймали и не убили. — Он со стоном скрежещет зубами. — Мы и не думали, что ты нас ищешь!
— Не знаю, сможем ли мы вызволить его отсюда, — встревоженно говорит Деметрия.
Деметрия — высокая, стройная и очень красивая девушка. Она все время всплескивает руками, испуганно смотрит на меня и меряет шагами камеру.
— Ничего не поделаешь, уже слишком поздно, — отвечаю я. — Я не хочу уходить от судьбы. Я воссоединюсь с Маддаленой. Я готов уйти.
Моя мать издает такой звук, будто ломается кость, и прячет лицо на груди Деметрии. Та ее обнимает.
— Я могу заплатить палачу, чтобы он сломал тебе шею, и ты не будешь долго страдать, — вымученно говорит мой отец хриплым, прерывистым голосом, и я понимаю, чего ему стоило произнести эти слова, ведь у меня тоже был ребенок. Может, мне даже было легче, потому что мне не пришлось смотреть, как она умирает. А они увидят.
Он отчаянно сжимает меня за плечо, словно хочет сам влиться в меня и занять мое место на костре. Интересно, каково было бы вырасти рядом с ним, узнать его любовь и заботу? Но я помню, что никогда бы не встретил и не полюбил Маддалену при других, более счастливых обстоятельствах. А в ней весь смысл моей жизни, в ней вся моя душа, и я ничего не хотел бы изменить в своей жизни. Ни детство на улицах, ни бордель Сильвано, ничего! Потому что изменить все это, возможно, означало не встретить ее. По крайней мере, в эти последние часы перед смертью я узнал близость и тепло семьи, моей семьи.
— Не надо платить палачу. Я хочу быть в сознании, когда умру, — сказал я, чувствуя в сердце что-то похожее на радость. — Тогда это будет хорошая смерть.
Меня связывают, суют кляп в рот и ведут через насмехающуюся надо мной толпу на площадь Синьории. Там меня ожидает столб и гора дров. Они ждали меня всю жизнь. Люди бьют меня, плюют в меня, даже секут мечами и бросают в меня грязью. Но мне все равно. Я чувствую присутствие Маддалены. Я слышу ее аромат сирени и лимонов, как будто она идет рядом. И я улыбаюсь. Меня привязывают к столбу, и рядом священник Джерардо Сильвано следит, крепко ли держатся цепи на ногах. Я обвожу толпу взглядом и вижу Леонардо, сына сера Пьеро из Винчи, и он плачет. Рядом стоит Деметрия, обнимая моих родителей. Они тоже плачут. Мне жаль видеть их горе, хотя я знаю, что от этого никуда не деться.
А потом сквозь толпу проходит человек, крупный, мощный, с косматой бородой, на голове у него густая копна черных с проседью волос. Его глаза превратились в бездонные озера скорби и пустоты, в его взгляде есть что-то, что вытягивает из меня мою боль, и я чувствую большое облегчение. Я благодарно киваю Страннику, и он кивает в ответ. Он разводит руками, и я вижу, что одной узловатой рукой он держит заруку Маддалену, а другой — Симонетту. Маддалена склонила прелестную голову, ее чудесное и серьезное лицо наполнено горем, и я знаю, что ей тяжело видеть мои страдания. Плотной группой за ними стоят Гебер, Марко, Массимо, Джотто, Джинори, Ингрид, Моше Сфорно с дочерьми, Петрарка, Донателло, Козимо де Медичи и все люди, которых я любил. Все они здесь и все ждут. Из меня вырывается громкий крик радости и свободы, факел палача поджигает костер, и пламя озаряет мое тело. И я стою в самом сердце солнца. И повсюду свет.