Джотто умер в 1337 году, и его оплакивала вся Флоренция. Даже те, кто знал его только понаслышке, ходили в трауре и со скорбными лицами. Его похоронили под белой мраморной плитой в Санта Марии дель Фьоре, стены которой наконец достроили. Я не участвовал в пышных публичных похоронах и не присутствовал при долгой панихиде, а пришел через несколько дней и постоял у плиты, держа за пазухой маленькую картину — Евангелиста с рыжим щенком. Я не молился, а просто вспоминал фрески Джотто. Закрыв глаза, я представлял каждую увиденную мною когда-либо картину и рассматривал ее пристально, с благоговением. Я вспоминал добродушное лицо мастера, как он любил смеяться и как его веселый нрав притягивал людей. А еще я с особым наслаждением перебирал в памяти каждую нашу беседу за эти годы. Мне помнилось каждое драгоценное слово, когда-либо произнесенное между нами. Дружба с Джотто была самым дорогим в моей жизни. Благодаря ей я почти почувствовал себя человеком, почти достойным членом общества. Она вселяла в меня надежду на обретение новых друзей, лучшую жизнь, надежду, что я сам стану лучше, а когда-нибудь у меня даже будет жена. Очень смелые мечты для человека, которому, возможно, никогда не суждено выйти из детства! Но мне отчаянно хотелось подражать Джотто, а его мысли часто обращались к семье, о которой он вспоминал одновременно с иронией и нежностью. Всего за несколько месяцев до смерти он показал мне картину, которую написал для монахинь из Сан Джорджо. Он подвел меня к картине и молча ждал моей реакции. Я взвизгнул от восхищения.
— У него мое лицо! Это же я! — воскликнул я, тыча пальцем в мальчика в углу картины — набожного наблюдателя.
— Когда узнаешь самого себя — это хорошо, щенок, — рассмеялся Джотто. — Человек, который знает себя, далеко пойдет в жизни.
— Я этого не достоин, — пробормотал я, вспомнив, чем я занимался и что меня каждый день заставляли делать. Все это не прибавляло мне благородства. Вина прилипла ко мне, как черный плащ, который никогда не снять. Я распутник, я убийца. На гениальных работах Джотто должны были жить вечно лица Ингрид и Марко.
— Конечно достоин. Уж лучше твое лицо, чем кого-то из моих детей или внуков. Наше семейство Бог не одарил красотой, в особенности меня и мою жену. — Он с притворным отчаянием закатил глаза. — Зато мы прекрасно подходим друг другу, верно? Уж не знаю, как ты подберешь себе жену, Лука. Мало найдется женщин, которые по красоте своей будут тебе под стать. Это великий дар, хотя ты его, похоже, не ценишь.
— Ваш дар выше: вы создаете красоту, — тихо ответил я, с трепетом думая о том, что такое порочное ничтожество, как я, могло подарить каплю вдохновения великому мастеру. И раз уж он сам это сказал, то жена, спутница жизни уже не казалась чем-то невообразимым и далеким.
Во время нашей последней встречи, пока мы гуляли в самом сердце Флоренции возле восьмиугольного баптистерия Святого Иоанна, облаченного в яркий наряд из светлого мрамора, Джотто процитировал мне длинный отрывок из «Рая» Данте:
— Это прекрасно, но мне не понятно, — сказал я восхищенно, остановившись перед фасадом, украшенным бело-зелеными узорами. Они были выложены лучшим каррарским мрамором и зеленым серпентином, цвет которого Джотто называл «verde di Prato».
— Мой старый друг восхищался этим древним строением. Раньше это был римский храм, посвященный Марсу. Это здание столь совершенно, что мы никак не можем оставить его в покое и все продолжаем совершенствовать, — сказал Джотто, с улыбкой поглаживая бороду. — Арнольфо ди Камбио добавил к угловым пилястрам полосатую облицовку, и ее точные формы отлично гармонируют с поверхностью стены. — Он провел рукой по одной из полос и обернулся ко мне. — Пусть тебя не беспокоит, что ты не все понимаешь в поэзии Данте, щенок. Ты умный, поразмышляй над этим и многое откроешь для себя. В этом и прелесть его таланта. Он был образованным человеком и неплохо разбирался в сокровенном смысле богословских трактатов. Он читал Аквината, а в отрывке, который я тебе процитировал, он говорит о девяти ангельских чинах и о том, что все творение в этом мире, смертное и бессмертное, есть любовь, изливаемая, подобно свету, божественным разумом. В представлении Данте Бог — это свет.
— Я слышал, как об этих вещах говорят священники: о Троице, об ангелах и все такое. Не понимаю, как три или девять могут быть одним, и не верю в ангелов. Ведь если есть сверхъестественные существа, которые хранят божественный порядок и помогают людям, то почему тогда в мире так много зла? Почему одни люди стремятся сотворить зло, а другие вынуждены совершать ужасные поступки, которые невозможно забыть и которых они себе никогда не простят, для того чтобы не допустить еще худшее зло? Это неразрешимая дилемма, потому что, не совершив греха, ты обречешь другого человека на чудовищные мучения и будешь вечно себя винить. Но, совершив непоправимое, ты обрекаешь на муки себя самого.
— Из-за этой дилеммы ты считаешь, что Бог смеется над тобой? — спросил Джотто, тихо, почти шепотом.
— Вы же сами сказали мне, что Бог смеется, помните? Тогда, на площади близ Санта Мария Новелла, когда я дрался сломанной палкой со знатными мальчишками, — со всей серьезностью напомнил я. — Тогда вы рассказали мне об индженьо! Я навсегда запомнил ваши слова и во всем стараюсь следовать вашему совету!
Седые брови Джотто взметнулись вверх.
— Так эти немудреные слова произвели на тебя большое впечатление!
— Они стали для меня живительной влагой!
— Они пали на благодатную почву, — быстро возразил Джотто.
Он загадочно посмотрел на меня, и тут я, словно прозрев, понял, что означал этот взгляд. Уважение. Я покраснел и запнулся, резко сменив тему.
— И все равно мысли Данте о свете понятны мне, — произнес я. — Мне кажется, что Богу нравится находить свое отражение в красоте и искусстве, только в них человек может приблизиться к Богу, искусство и красота сродни свету. Светом сияет мрамор на Баптистерии Святого Иоанна, так же как вы наполняете светом свои картины.
Мы не спеша двинулись от Баптистерия через площадь к колокольне Джотто, где нас окружили рабочие из Санта Марии дель Фьоре, на ходу дожевывая свой полдник. Все так любили Джотто, что радостно приветствовали его приход и наперебой угощали его, предлагая отведать твердого пахучего деревенского сыра, сладких сушеных ягод инжира или краюшку хлеба, густо намазанного зеленым оливковым маслом домашнего отжима. Джотто, который был до крайности бережлив и к концу жизни накопил порядочное состояние, никогда не тратился, чтобы купить себе поесть. Поблагодарив от всего сердца дарителей и похлопав их по спине, он принял предложенное подношение.
Каменщик сунул ему в руку буханку, и он с серьезным выражением лица повернулся ко мне.
— Дилеммы, Божье чувство юмора, искусство как путь к Богу… Интересные идеи ты преподносишь! — Он покачал головой и, отломив кусок хлеба, протянул мне. — Постарайся держать их при себе, щенок! Человека с такими воззрениями могут заметить и начнут преследовать. Хорошо, что ты понемногу начал расти и уже не так сильно отличаешься ото всех, хотя люди все равно обратят внимание на твой необычный вид. Не хотел бы я, чтобы о тебе пошли разговоры.
Я наконец-то немного подрос и стал выглядеть чуть старше, как мальчик десяти-одиннадцати лет. Мое тело не повзрослело под мои года, но даже небольшая перемена успокоила мой страх остаться уродом, потому что втайне я боялся, что это мне наказание за грехи. Я не мог отделаться от чувства вины за смерть Марко, Ингрид и ребенка Симонетты и считал, что заслужил за это кару. Поэтому я обрадовался, когда Джотто отметил во мне перемену. Сейчас, у его могилы, я вспомнил, как довольный румянец прилил тогда к моим щекам, и я вслух произнес слова из поэмы его друга. Я надеялся, что теперь они оба в раю и вместе смеются и шутят, как любил Джотто. Я по-прежнему не верил в Троицу и ангельские чины. Но если Бог — это свет, то он должен быть доволен тем, как его изобразил Джотто на своих картинах. За одно это Джотто должны были сразу принять на небеса.
Несколько месяцев спустя, после сбора урожая, когда на столы подали мелкие винные ягоды второго урожая и город остывал от лета, Симонетта наконец родила хозяину сына. В честь такого праздника Сильвано освободил всех от работы на несколько дней. Он вызвал священника, часто посещавшего его заведение, и тот окрестил младенца. Это послужило еще одним доказательством, что щедрые церковные пожертвования могут купить что угодно, даже торжественные крестины незаконнорожденного сына убийцы и владельца борделя. Мальчика назвали Николо, и уже с пеленок в нем отчетливо обозначились черты его отца. У него был узкий выдающийся подбородок и крошечный острый носик. После крещения Сильвано устроил во дворце пир, созвав на него очень странное сборище: кондотьеров, владельца другого борделя, купцов, у которых он покупал предметы роскоши для украшения своего палаццо, двух банкиров, которые ведали его доходом, ростовщика, которого презирала вся остальная Флоренция, аптекаря, что приносил Сильвано лекарства, и коробейника с помощником, и даже нескольких аристократов — больших ценителей товара, который поставлял Сильвано. Все они напились контрабандным вином, которое Сильвано незаконно привез из Лукки, и начали гоняться за кучкой маленьких девочек, для которых это торжество не стало ни праздником, ни отдыхом от работы.
Симонетта сильно ослабла после трудных родов, и Сильвано был так доволен ею, что разрешил удалиться в свою каморку в жилом крыле дворца. На замену ей он привел другую. Эта девушка была чужестранкой — замкнутая, полноватая, с высокими скулами и косыми глазами. Она мало говорила на нашем языке, да и то плохо, и мне она не нравилась. Если Симонетта объясняла, что нужно, тихим словом или жестом, эта действовала тычками. И все же я был рад за Симонетту. Она перестала работать в заведении и осталась цела и невредима. Время от времени я прокрадывался к ней в комнату навестить ее, хотя нам строго запрещалось приходить в частное крыло. Я доверял своим чувствам, которые предупреждали меня о приближении Сильвано. Эти чувства со временем обострились, и мне редко доставались побои. Каким-то образом я всегда знал, где во дворце в этот момент находится Сильвано. Со временем я даже стал чувствовать, в какой части города он находится. Стоило мне немного подождать в неподвижности, отогнав от себя все мысли, и в голове всплывал образ, подобно тому как в реке при затишье проступает на глади воды отражение. Я мысленно видел площадь или лавку, рынок или дворец и точно знал, что Сильвано там. Мой страх словно связывал меня с ним такой неразрывной связью, что я всегда чувствовал его, куда бы он ни удалялся.
А годы шли. Работа оставалась прежней, но я словно стал к ней нечувствителен, подобно тому как был нечувствителен к ходу времени. Я никогда не болел и не уставал, как многие другие дети. Я был неестественно юн и здоров, испытывал недомогание только от сильных побоев, но даже после них я быстро поправлялся. Однажды меня сильно избили на улице. Это произошло в разгар банковских банкротств, когда рухнул лондонский филиал компании «Барди и Перуцци» и ряд других маленьких банков, из-за чего многим купцам и производителям шерсти пришлось прикрыть свое дело. Положение усугубилось неурожаем в Тоскане. Флорентийцы ходили хмурые, злые и напуганные. Дела у всех шли скверно, за исключением Сильвано — его дело, как и всегда, процветало. Как-то я отправился в церковь Оньисанти на берегу Арно, чтобы взглянуть на алтарь. Там была изображена чудесная Мадонна с младенцем работы Джотто. Дивная Мадонна с круглой головкой и стройной шеей, пышнотелая, в синих струящихся одеждах, дышала глубокой, почти физически ощутимой одухотворенностью, а младенец Иисус с поднятой для благословения ручкой одновременно олицетворял собой нежность и печаль, величие, открытость и милосердие. Джотто изобразил на картине такие цвета одежд, какие носили во Флоренции, и потому Мадонна казалась особенно родной и знакомой. На нее с кротким умилением смотрели ангелы — истинные свидетели священного величия. Я, спотыкаясь, вышел из церкви, словно сердце мое пронзили стрелой, — столь сильное впечатление производил на меня талант Джотто. Я шел не разбирая дороги и налетел на прохожего. Он сердито зарычал и оттолкнул меня в сторону.
— Mi scusi, signore, — пробормотал я, а потом узнал в нем одного из давнишних клиентов, купца, который торговал китайским шелком.
— Стой! Я тебя знаю! — рявкнул он.
Это был сухопарый сутуловатый мужчина. Его черные волосы очень поседели с тех пор, как он перестал наведываться к Сильвано. Он сощурил на меня свои голубые глаза.
— Ты все еще служишь у Сильвано?
Я ничего не ответил и весь напрягся. Он продолжил:
— Сколько ж лет прошло, десять? Но ты же почти не вырос! Сейчас ты бы должен быть взрослым мужчиной, и Бернардо Сильвано уже давно должен был тебя выгнать!
— Вы с кем-то путаете меня, синьор, — заикаясь, пролепетал я и попытался прошмыгнуть мимо.
— Погоди-ка! — крикнул он и схватил меня за руку.
Мы уже начали привлекать внимание людей, который шли по берегу Арно к Понте Каррайя.
— Ты точно такой же, как тогда, разве это возможно? Ты нисколько не вырос! Вот это чудеса. Что-то здесь нечисто, ты все еще ребенок. Неужто ты колдун? Да, точно, колдун!
Вокруг нас собиралась толпа, а я никак не мог вырваться из его лап.
— Вы меня с кем-то путаете! — снова выдавил я, уже отчаяннее.
Я оглянулся вокруг, но видел только удивленные и злые лица. В животе шевельнулся страх. Мое уродство привлекало внимание, а ведь я именно этого всегда и боялся. Я озирался в поисках спасительной лазейки.
— Это правда, он — Лука Бастардо из заведения Сильвано, и за десять лет нисколько не изменился! — раздался еще один голос, и я узнал в говорившем ткача, который, бывало, месяцами копил деньги, чтобы хватило на визит к Сильвано. Этот ткач талдычил мне о своей нищете прямо перед тем, как сорвать с меня одежду, как будто мне было до этого дело. Я вгляделся в толпу и увидел, что ткач тоже поседел.
— Колдун! Колдун! — кричало уже несколько голосов.
— Из-за его колдовства Флоренция обеднела! — завопил чей-то взволнованный голос. — Черная магия разорила наши банки!
— Черная магия обесценила нашу шерсть!
— Черная магия погубила наш урожай!
— Мы голодаем и пошли по миру из-за этих колдунов!
Толпа напирала, подступая все ближе. Люди кричали, и вдруг на меня посыпались первые удары, меня хватали и рвали на мне одежду. Я даже не пытался защититься. Я уже привык к побоям, и в душе я был отчасти согласен, что заслужил это своими поступками. А еще я знал, что на моем теле все заживает, — это было частью моего уродства, на которую я мог положиться. Одним словом, лучше уж не сопротивляться! Толпе скоро наскучит эта забава, а я как-нибудь уползу и через несколько дней или недель буду опять как новенький. Пока я размышлял таким образом, мне расквасили нос и разорвали в клочья одежду. Вид крови только подстрекнул толпу, и тяжелые кулаки загуляли по всему моему телу. Обвинения и брань звучали все громче и злее. Меня сбили с ног, а затем схватили за руки и за ноги и поволокли. Меня швырнули наземь на площади Оньисанти, выходящей на берег Арно, люди уже собирали в кучу дрова и хворост.
— Сжечь его! Сжечь колдуна! — слышались вопли.
Толпа вокруг меня набегала и отбегала волнами: одни бежали готовить костер, другие протискивались поглазеть на меня. Я лежал на боку, поджав к животу колени и закрыв голову руками. Зажмурившись, я мысленно вновь отправился к Мадонне из церкви Оньисанти. Я упал в объятия ангелов, которые созерцали Мадонну, и услышал их пение: «Мадонна! Мадонна!»
— Audi partem alteram! — раздался вдруг энергичный голос. — Выслушай другую сторону!
Толпа притихла, но я лишь смутно уловил эту тишину, потому что был поглощен своим путешествием. Я остановился в полете перед прекрасной Мадонной Джотто, ее сильным, благодатным телом и мирно сидящим у нее на руках младенцем Иисусом. «Какое наслаждение — слышать ангельский хор: „Мадонна, Мадонна…“», — пел кто-то. А потом я понял, что это пою я, и открыл глаза. Рядом стоял очень высокий мужчина, лет тридцати пяти, не смуглый и очень приятной наружности. Он жестом приказал мне сесть. Медленно, превозмогая боль, я заставил тело подняться и сел на колени. По толпе пронесся угрожающий ропот.
— Когда мы живем добропорядочной жизнью, то переживаем хорошие времена. Каковы мы — такова и жизнь, — уверенно произнес он и окинул меня горячим, проницательным взором, а затем обратился к тем, кто столпился вокруг. — Так говорил сам Святой Августин. Прислушивайтесь к великим голосам прошлого и учитесь у них! Оттого что вы убьете этого мальчика, цена на вашу шерсть не поднимется, банки не окрепнут, а урожай не приумножится!
— Бог будет доволен, если мы казним этого колдуна! — в ответ заорал какой-то мужчина. — А коли Бог будет доволен, то к нам придет благоденствие!
— Верно, верно! — подхватила толпа.
— Нет! — крикнул незнакомец. — Наведите порядок в своей душе, умерьте свои потребности, помогайте нуждающимся, живите в христианском согласии, соблюдайте закон, положитесь на Провидение — вот что вы должны делать! Тогда дела вашего города поправятся и он снова станет сильным!
— Он прав! И хватит вам, перестаньте! — раздался властный и суровый голос, и я понял, что на площади появился Сильвано.
Он прошел сквозь толпу, которая шарахнулась от него в стороны, как от ядовитой змеи. Как же горько мне стало, когда я понял, что обрадовался его приходу!
На мгновение наступила тишина, и я шепнул высокому незнакомцу:
— Спасибо! Вы так добры, что вступились за меня!
— Выполнение долга не требует похвалы, ведь мы делаем лишь то, что обязаны сделать, — прошептал он в ответ, обратив живой и горячий взгляд на Сильвано.
Тот вновь заговорил:
— Синьор Петрарка почтил наш город своим посещением, и сейчас он, как всегда, прав. Убив этого негодяя, вы не вернете своих денег, — говорил Сильвано, как обычно криво ухмыляясь. — Возвращайтесь к своей работе! Ваш труд возвеличил Флоренцию, и он же вернет ей величие!
Кто-то засвистел, другие неодобрительно заворчали, но толпа разошлась. А Сильвано решительно подошел ко мне и поклонился, приветствуя моего заступника.
— Я читал ваши стихи, синьор. Меня необыкновенно тронули нежные чувства безответной любви, которые вы так блестяще выражаете!
— Я рад, что мои скромные строки взволновали вас, — вежливо ответил тот.
— Правду ли говорят, что вас приглашали в Рим и в Париж, чтобы увенчать вас лавровым венцом за поэтический талант? — спросил Сильвано льстивым голоском.
— Вы хорошо осведомлены, синьор, — ответил Петрарка и отвернулся.
Он не выказывал отвращения, но я могу поклясться, что чувствовал его.
— Я как раз на пути в Рим, чтобы смиренно принять уготованные мне почести.
— В моем деле осведомленность необходима, — лукаво ответил Сильвано. — Все только и говорят, что о ваших творениях. Вы оказали бы мне огромную честь, посетив мое убогое заведение.
Он жестом приказал сопровождавшим его кондотьерам схватить меня. Они рывком поставили меня на ноги и выставили на обозрение. От унижения я покраснел, и это было видно, несмотря на кровоподтеки. А Сильвано продолжал:
— У меня можно удовлетворить самый изысканный вкус. Даже если обычно ваши пристрастия несколько иные…
— У меня есть близкая мне женщина и сын, — сухо ответил Петрарка. — А моя главная цель — воздерживаться от плотских грехов.
— Как благородно с вашей стороны! — проворковал Сильвано и махнул кондотьерам, чтобы те меня увели.
Петрарка пожал плечами и провел себе рукой по лицу, провожая меня взглядом. Наши глаза встретились, и он спокойно кивнул. Колени у меня до сих пор подгибались и ноги подкашивались на ходу, так что один из кондотьеров взвалил меня себе на плечо. Сильвано подошел взглянуть на меня.
— Повезло тебе, что ты у меня под крылышком, Бастардо! Иначе кто бы пришел тебе на выручку? Этот жеманный стихоплет вряд ли отговорил бы толпу от хорошего костерка. С удовольствием бы послушал, как бы ты орал, пожираемый пламенем. — В его глазах сверкнул веселый огонек. — Благодари меня! — Поглядев на мой нос и разбитое лицо, он недовольно поморщился. — Хоть ты и побитый, но работать можешь.
И я, побитый, работал как миленький.
Я пережил нападение толпы, как пережил и все остальное, что выпало на мою долю за долгую жизнь. По крайней мере то, что выпало телу. В последнюю часть моей жизни мне, правда, выпало понести другие утраты, более глубокие, которых я не могу да и не хочу пережить. Они привели меня к этому предсмертному мгновению, в эту тесную каменную келью. Но в те давние времена я втайне гордился своей выносливостью и стойкостью. Другим детям не дано было такой живучести. Они то и дело умирали или их убивали, а на смену им приходили другие. Старые клиенты теряли аппетит — с возрастом, от болезней или капризов, но приходили новые, и лица вокруг меня постоянно менялись. Все, кроме моего. Я рос, но очень медленно, и к тому времени, к двадцати семи годам, я выглядел лет на тринадцать, тогда как должен был уже превратиться во взрослого мужчину. Одиннадцатилетний Николо, сын Сильвано, и то выглядел взрослее меня, к превеликой радости отца. Николо был того же роста, такой же худощавый, как отец, но у него уже был огрубевший голос, темный пушок на щеках и красные прыщи на лице. Я довольствовался еле заметным пушком над губой, но это уже лучше, чем ничего. А Симонетта улыбалась и звала меня porcino — «поросенок». Волосы ее давно побелели, на лице вокруг родимого пятна проступили морщины. Но это была та же тихая, добрая женщина, какую я знал уже почти двадцать лет. Ей как-то удалось убедить Сильвано отдать Марию ей в служанки, а за детьми теперь ухаживала другая, нездешняя и сварливая девушка.
Примерно в это время, как-то весной, когда меня по очередной злостной прихоти Сильвано вот уже несколько месяцев не выпускали из дворца, дела Сильвано сильно пошатнулись. Новость о чуме я узнал от одного из клиентов. Это был сушильщик шерсти, который вел прибыльное дело и держал несколько лавочек в более приличных северных окраинах города. В центре города богатые купцы и вельможи брали высокую плату за помещение, поэтому красильные и обрабатывающие мастерские располагались в самых дремучих трущобах Ольтарно, на южном берегу Арно. Этот красильщик, уважая себя, обосновался в районе получше. Люди вроде него всегда воображают, что я должен чувствовать себя польщенным, если они обратили на меня внимание. Этот приказал мне раздеться, прежде чем снизошел прикоснуться ко мне. Обычно он так не делал. Я подчинился, и он рявкнул, чтобы я медленно поворачивался перед ним.
— Бубонов нет… — пробормотал он. — Подними руки над головой!
Я поднял, и он кивнул.
— Набуханий тоже… Хорошо… Сделай глубокий вдох, мальчик, покашляй и сплюнь на пол.
Я сделал, как он просил, хотя раньше ничего подобного от меня не требовали. Не то чтобы это меня смутило. За восемнадцать лет необычные просьбы стали нормой. У людей и правда возникают странные и извращенные желания. Если человек — создание Бога, то тогда интересно, что за божество породило такие капризы. Ведь правда, вспоминая, о чем просили меня другие мужчины, я почти не чувствую вины за смерть Марко, и Ингрид, и ребенка Симонетты. Ведь все, что я делал, делалось для них, а не по моему желанию. Я старательно кашлянул, набрал в рот слюны и выплюнул. Красильщик склонился над плевком и принялся рассматривать, не касаясь руками.
— Крови нет, — с облегчением заключил он. — Все в порядке.
Ну а остальное прошло как обычно.
Потом новенькая из нездешних женщин пришла меня обмыть. Я так и не спросил ее имя: мне она не нравилась. Она была бледная, костлявая и неприветливая, говорила грубым, монотонным голосом, пихала и толкала меня, чтобы я ей подчинялся. Даже еду она приносила крошечными порциями и бранилась, если я просил еще, пока однажды я не высказался при ней, что Сильвано, наверное, накажет кого-то за отощавших работников. На это девушка сжала тонкие губы и убежала. С тех пор она всегда кормила меня досыта. А еще я дал ей понять, что Сильвано нравятся здоровые, пухленькие детки — на случай, если другие тоже недоедали по ее вине. Этим я мог хоть как-то помочь другим детям. А сегодня я прямо посмотрел ей в глаза и спросил:
— Скажи, женщина, в городе повальная болезнь?
Девушка вздрогнула.
— По соседству ходит поветрие, Бастардо. Оно уже дошло до окраин Флоренции. Люди напуганы. Они сидят по домам и даже бегут из города!
— Что за болезнь?
— Ее называют «черной смертью», — прошептала она. — Начинается страшная лихорадка, потом человек кашляет кровью, а на третий день умирает. Некоторые перед смертью покрываются черными нарывами — бубонами. Говорят, в странах на Востоке половина народа погибла! Иногда восемь человек из десяти!
— Восемь лет назад было поветрие, но многие выжили, — вспомнил я.
Она отрицательно мотнула головой.
— Сейчас все иначе. Эта болезнь убивает каждого, кто захворает. Каждого!
В следующем месяце, когда весна плавно перешла в лето, Сильвано вызвал меня в столовую, где они с Николо играли в кости.
— Я научу тебя толково играть, сын! — сказал он и наградил мальчика оплеухой.
Я как раз вошел в дверь. Увидев, что это случилось у меня на глазах, Николо покраснел и потупил глаза. Сильвано следил, чтобы сын не встречался с работниками, так что мы с Николо редко перебрасывались парой слов. Но при виде друг друга мы оба ощетинивались. Я видел ненависть в его глазах-бусинках, таких же как у отца, и решил избегать его.
От резкого вскрика я аж подпрыгнул. В углу комнаты в позолоченной клетке сидела птица с яркими пышными перьями. Я разинул рот.
— Ты знаешь, что это за птица, ублюдок? — спросил Сильвано.
— Откуда ж ему знать, папа, это же невежественная шваль, — вставил Николо.
— Это птица, — ответил я, напрягшись всем телом.
— Это не какая-нибудь там птица, — возразил Сильвано, подошел к клетке и вытащил птицу, посадил на палец и ласково поворковал с ней, погладил красную голову и зеленые перья. — Этот красавчик — птица особенная, я буду выставлять ее на всеобщее обозрение по праздникам, когда сюда пожалует много клиентов. Это очень редкая птица с Дальнего Востока. Я купил ее у торговца, чтобы прибавить славы и блеска этому славному заведению! Такой нет ни у кого во Флоренции, торговец мне жизнью клялся! — С довольным видом он вернул птицу в золотую клетку и обратился ко мне: — Бастардо, ты сегодня пойдешь в город.
— Может, сначала побьешь его для верности, чтобы уж точно вернулся? — с ухмылкой предложил Николо, поправляя разрезы на широких рукавах своей алой туники, чтобы из-под нее виднелся синий шелковый жилет.
Эту богато расшитую дорогую тунику вместе с сорочкой мог бы носить какой-нибудь важный сановник. Я потупил взгляд. Старинная флорентийская поговорка гласит, что «по одежде и цвету видно порядочного человека», но это неправда. Как бы хорошо ни одевался Николо, он всегда останется внебрачным сыном держателя борделя, а по сути — омерзительной крысой в человеческом обличье.
Сильвано засмеялся и почесал бороду, которая поседела почти до белизны.
— У меня на него другие планы. Он должен собрать информацию.
— Хотите узнать о новом моровом поветрии? — догадался я.
— Купец, что продал мне это чудо, говорит, оно уже косит народ в городе. Я и от других слыхал о чуме. И слыхал достаточно, чтобы не высовывать носа на улицу и повнимательнее присматриваться к приходящим клиентам. А знать я хочу, правду ли говорит купец? Стоит ли верить слухам? Добрался ли мор и до Флоренции? Неужто и впрямь люди мрут как мухи? Уличные подонки вроде тебя всегда находят уловки, чтобы выяснить наверняка. Ты же ловкий проныра по части подглядывания и вынюхивания, не так ли, Бастардо? Это твое врожденное свойство, как и вечная молодость. — Он поднялся, не дожидаясь ответа. — Иди! Загляни туда, где есть больные. Разузнай, правда ли, что их смерть быстра и ужасна.
Он скосил на меня глаза, и я заметил, как они померкли, затянутые белесой пленкой. Меня это поразило, потому что в моих глазах Сильвано оставался все тем же безжалостным злодеем, которого я повстречал на рынке много лет назад. А теперь я с удивлением понял, что старость не только выбелила его бороду. Его лицо осунулось и пошло морщинами, голова облысела, и розовая кожа на ней блестела, как тонзура, в окружении белого венчика седых волос. Прикусив губу, я пристально разглядывал брошенные на стол игральные кости. Сильвано не понравится, если он поймет, что я заметил в нем слабину.
— Не бойся, черная смерть тебе не грозит, — хихикнул Сильвано, приняв мое удивленное выражение лица за испуг. — Тебя же ни одна хворь не берет. Ты самый крепкий здоровяк, каких я только знаю. Ты даже триппера от клиентов ни разу не подхватил, а ведь мне приходится каждый месяц списывать по шлюхе из-за этой болезни.
— Но это же странно, тебе не кажется, отец? Он почти не взрослеет и никогда не болеет, — заныл Николо. — Это ненормально. Какая-то черная магия. Может, не стоит держать его во дворце? А вдруг эта магия перекинется на нас и наведет порчу? Может, лучше убить его и сбросить в реку? — Николо глумливо ухмыльнулся в мою сторону. — Давненько мы не забавлялись.
— Чепуха, сынок, он еще пригодится, да и клиенты его жалуют. — Сильвано ласково улыбнулся Николо. — Я на нем неплохо зарабатываю и не привык бросаться деньгами.
Он склонился над Николо и потрепал его по волосам. Я заметил, что его рука вся испещрена коричневыми старческими пятнами.
— Если хочешь позабавиться, — добавил Сильвано, — бери новенького испанчика, он какой-то задохлик, им все клиенты недовольны. От него никакого проку.
Он встал и жестом позвал сына за собой. Я вжался в стену, уступая им дорогу.
— Нет, правда, этот ублюдок чересчур зазнался, меня он раздражает, — заныл Николо, остановившись передо мной.
Он вскинул голову и, задрав острое лезвие носа, смерил меня презрительным взглядом.
— Хочешь — побей его, но не сильно, а то он не сможет выйти на улицу, — сказал Сильвано уже в коридоре.
Николо так и просиял. Еще не понимая, что делаю, я шагнул ему навстречу. Шажок был маленький, может, в ширину ладони, но в тот же миг сила, словно речная волна, подгоняемая могучим течением, прилила к рукам, на груди и в плечах от прихлынувшей крови заиграли мускулы. Я смело встретил его взгляд, я весь подобрался, стал холодным и жестким. Собрать в себе силы — очень тонкое искусство. Я научился этому, сталкиваясь на улице с злобными собаками — стоит показать слабость, они непременно набросятся на тебя, но против человека я еще ни разу не пользовался этим приемом. Возможно, виноват был страх, вызванный мыслями о врожденном уродстве, постоянная униженность от подлого ремесла и ужас от всего, что я сделал с Марко, Ингрид и ребенком Симонетты. Сила не для таких ничтожеств, как я. Но сегодня, уловив слабину в Сильвано, я не захотел поддаваться и терпеть побои от его сына. Николо побледнел и, торопливо отступив назад, ринулся вслед за отцом. Глубокий вздох, еще один — и вот я снова спокойный тихий мальчик. Сам себе удивился. Может быть, потом я и дорого за это заплачу, когда Николо уговорит Сильвано меня побить. Но сейчас я был готов защищаться. Тогда я еще не знал, что меня больше никто не побьет в последующие сто с лишним лет и от руки моей на обоих Сильвано обрушится страшная месть.
Я не стал тратить время, схватил плащ и тотчас же покинул дворец. Иногда, перед наступлением летней жары, когда солнце печет и долина Арно греется в его лучах, в мае некоторое время стоят прохладные дни. За недолгую прогулку я встретил на улице мало людей. Двери повсюду были заперты на засов, окна прикрыты ставнями. Закрылись мастерские и лавки, даже таверны. Флоренция была городом высоких башен, но не таких высоких, как в прошлом, когда их высота достигала более ста двадцати браччо. Власти города решили ограничить высоту частных домов для лучшей безопасности жителей, но здания все равно производили внушительное впечатление. Теперь же в башнях были наглухо закрыты двери, а в окнах не горел свет. На аскетическом Палаццо дель Приори неумолчно звучал скорбный набат. Люди, забившись в дома, варились в собственном страхе, который бурлил в них, как кипящая вода в закрытом котелке. На улицах было необычайно тихо, не считая цокота копыт: то уезжали нагруженные повозки и телеги. В воздухе стоял скверный гнилостный запах. Вскоре я увидел его источник. Тут и там валялись брошенные без разбору трупы. Над ними роились черные мухи, с карканьем кружили крупные вороны. По улицам сновали крысы, но не трогали распухших трупов. На вид это были в основном бедные красильщики шерсти в рабочей одежде. Попадались и дети — маленькие тельца, сваленные по двое, по трое. Крошечные черные руки спутались вместе. Город превратился в сплошной склеп.
Один труп выглядел немного иначе. Я робко приблизился к нему и увидел молодую девушку со сложенными на груди руками, как будто она умерла за молитвой. Среди остальных ее выделяла дорогая одежда: роскошное парчовое платье, расшитое золотыми нитями. Ее нежные щеки и шею покрывали черные пятна. А потом я увидел, что под платьем у нее большой живот, и понял, что она, должно быть, носила ребенка. Чума погубила и мать и дитя.
— Ужасная эпидемия, а ведь это еще только начало, — произнес серьезный голос, отмеченный южным акцентом.
Я обернулся и увидел худого темноволосого мужчину, в лице которого, несмотря на неаполитанскую интонацию, проглядывали черты франка.
— Вы думаете, все будет еще хуже? — спросил я, и он кивнул.
— Берегись, не подходи близко, — предупредил он, кивнув в сторону мертвой женщины. — Зараза в один миг переходит от мертвого к живому, от больного к здоровому.
И он зашагал прочь по улице. Редкие прохожие спешили, съежившись, каждый сам по себе, бросая друг на друга подозрительные взгляды. Никто не хотел ни к кому приближаться. Я затрусил следом за своим собеседником и скоро нагнал его, хотя, как правило, старался не подходить близко к другим горожанам. Этот человек заслуживал почтительного внимания. Наверное, решающий поединок с Николо вселил в меня мужество.
— А лекари разве не могут вылечить это? — громко спросил я.
Мужчина обернулся и улыбнулся уголком рта.
— Кажется, я тебя где-то прежде видел? — вместо ответа спросил он.
— Видели, если вы посещаете заведение Бернардо Сильвано.
— Нет-нет, я предпочитаю забавляться бесплатно, — пробормотал он. — Даже женщины глупы и недалеки, зачем же еще обращаться к обществу детей! Должно быть, мы встречались где-то еще.
— На рынке? — предположил я.
Он прищурил свои живые глаза, внимательно всматриваясь в мое лицо, а потом улыбнулся.
— Ты похож на мальчика с картины в аббатстве Сан Джорджо, — вспомнил он. — Но тот мальчик года на два-три младше тебя. Однако ты и впрямь вылитый он, словно его повзрослевший близнец.
Я так и зарделся от радости.
— Так вы знаете славные работы мастера Джотто!
— Как и ты, очевидно, хотя я не ожидал такого от подопечных Сильвано, — ответил он.
Мы остановились, когда из окна впереди вылетели на дорогу какие-то лохмотья. Хлопнули ставни, и лохмотья приземлились на мостовой всего в двух шагах от нас. Я уже хотел было подойти и посмотреть, но мой спутник вовремя удержал меня за плечо.
— Они наверняка принадлежали какому-нибудь бедняге, скончавшемуся от чумы, одежда мертвых заразна, — предостерег он меня. — Люди стараются избавиться от всего, к чему прикасался умерший.
Две тощие свиньи подбежали к лохмотьям, схватили их зубами и по-свинячьи затрясли добычу. Мы молча наблюдали, как они с хрюканьем и фырканьем расправляются с тряпьем.
— Отвечая на твой первый вопрос, — продолжал мой новый знакомец, — скажу «нет». Доктора не могут это вылечить. Либо природа болезни такова, что она неизлечима, либо лекари по своему невежеству ничего о ней не знают и не находят причину болезни, а потому не могут прописать должное средство.
— А правда, что она пришла с Востока? — спросил я.
— Правда, но по пути изменилась. На востоке у больных кровь шла носом, а потом они умирали. А теперь первые признаки — припухлости в паху и подмышках, которые вырастают до размера яблока или яйца. — Он глянул на меня. — Держись подальше от клиентов с такими припухлостями.
Он говорил со знанием дела, но без осуждения или упрека. Я пожал плечами.
— Если я смогу позволить себе такую роскошь.
Он покачал головой и нахмурился.
— Эх, Сильвано, старый паразит! Не понимаю, как только власти ему позволяют продолжать его деятельность. Не вижу нужды в таких омерзительных заведениях. Коли уж на то пошло, мужчина с неутоленными желаниями может найти чужую жену, чтобы удовлетворить свою потребность. Женщины — существа пустоголовые, как куклы. Их легко соблазнить.
— Среди отцов города тоже есть клиенты Сильвано.
На худом лице моего собеседника, словно вспышка молнии, мелькнуло грозное выражение.
— Иногда мне кажется, что эта чума послана Богом, которого мы прогневали, творя зло и беззаконие. Во Флоренции процветает грех, как, впрочем, и повсюду. Этот мор не могла принести какая-то злая планида. Сильвано заслуживает Божьей кары, и будет только справедливо, если он погибнет от чумы ужасной смертью!
— Вы говорите как служитель Божий, хотя совсем не похожи на священника, — заметил я.
На нем была простая, но хорошая одежда из добротной ткани (как с первого взгляда видно каждому флорентийцу): темный шерстяной плащ поверх узкой хлопковой туники, обычные, но хорошо скроенные черные штаны. На голове у него не было мягкой фоджетты, которую носили люди низших слоев, но не носил он и одежду темно-красного цвета, положенную служащему магистрата. Да и на купца не был похож — слишком уж отрешенное было у него лицо.
— Я поэт, хотя мой отец хотел, чтобы я пошел в юристы или завел свое дело, — улыбнулся он.
— Поэт? Как Данте? — переспросил я и, воспользовавшись своим даром подражания, повторил услышанные от Джотто слова:
Он резко вскинул густые черные брови.
— Джотто, Данте! Неужели Сильвано открыл у себя школу?
Я рассмеялся в ответ. Мужчина показал куда-то пальцем.
— Смотри!
Я проследил за ним взглядом и увидел свиней, которые бились в судорогах, визжали, захлебываясь пеной и закатив глаза на изможденных мордах. Всего несколько минут — и оба животных остались лежать бездыханными трупами.
— От одежды умершего… — поразился мужчина. — Животные сдохли за считанные минуты от лохмотьев покойника!
Он потянул меня за руку дальше, обойдя стороной околевших животных. Когда мы проходили мимо богато украшенного дворца, из дверей, шатаясь, вышел человек с ребенком на руках. Дитя не шевелилось, безвольно повиснув в его объятиях. Мужчина покачнулся, голова мальчика повернулась лицом к нам, оно было покрыто черными нарывами. Мужчина приподнял свою голову — оно тоже было покрыто пятнами. На губах блестела кровавая слюна. Он измученно поглядел на нас и со стоном упал ничком на мостовую. Скоро и он замер. Отец и сын, мертвые, лежали у самых наших ног. Из дворца неслись вопли и стенания, но никто не выбежал на улицу, даже слуга. И снова поэт увлек меня за собой, мы постарались подальше обойти мертвых.
— А их кто-нибудь похоронит? — спросил я, оглянувшись через плечо.
— Да, но не родня. Мертвых слишком много, число их растет с каждым днем. Из страха подхватить чуму от умерших родственники перестали хоронить своих близких. Городские власти наняли беккини — могильщиков для бедняков и людей среднего достатка. Могильщики собирают трупы по утрам. А богачи, как всегда, заботятся о себе сами. Они платят беккини за то, чтобы те отвозили тела умерших родственников в ближайшую церковь на похоронных носилках. Там над ними читают молитвы. Священники не хотят приближаться к мертвым. Цивилизованную заупокойную службу сократили до предела. Скоро, пожалуй, этот обычай и вовсе отменят. — Он обвел взглядом опустевшую улицу и, вздрогнув как от озноба, плотнее закутался в черный плащ. — Некоторые предались дикому разврату, между тем как другие соблюдают строжайшее воздержание и постятся. Эта чума уничтожит все привычные законы и обычаи.
— Трудно не заразиться, если болезнь передается через одежду и ее переносят животные, — заметил я. — Значит, умрет много людей: и развратников, и аскетов.
— Что верно, то верно, — согласился мой спутник.
Мимо нас промчалась карета с задернутыми занавесками. Пара гнедых лошадей пронеслась на полном скаку. Мой провожатый кивнул в их сторону.
— Они правильно делают, что уезжают.
— Разве чума не настигнет их в деревне? — с сомнением спросил я.
— Возможно. Но там у них есть надежда не заболеть, — сказал он. — Я и сам собираюсь уехать из города.
— Мне бы тоже хотелось, — задумчиво произнес я. — Покинуть город, уйти навсегда из заведения Сильвано. Оно, по-своему, не лучше чумы.
— Я слышал рассказы об убитых и искалеченных детях, — кивнул поэт. — Говорят, Сильвано убивает тех, кто пытается сбежать.
— Кто бы иначе пожелал там оставаться?
— Не знаю, — согласился он. — Может быть, проститутки идут в бордели, чтобы спастись от нищеты на улице?
— К Сильвано никто не идет за спасением. По сравнению с этим улицы — рай, — возразил я, не сдержав горечи в голосе.
Он положил мне руку на плечо и крепко сжал его.
— Ты так настрадался! Быть может, Сильвано скоро умрет, от чумы или от старости, и ты будешь свободен.
Взгляд его был полон сочувствия. Я пожал плечами. Сильвано состарился, но я не тешил себя надеждами, что его скоро не станет. К тому же на долю Марко выпали еще большие страдания, а если бы не я, то та же участь постигла бы голубоглазую Ингрид. Мои невзгоды ничтожны по сравнению с этим. Моя судьба по сравнению с их жизнью была терпимой.
Мужчина спросил:
— Ну а если бы для тебя нашлось прибежище от чумы, куда бы ты пошел? Что бы стал делать?
— Это только мечты, — улыбнулся я. — Я себя этим не тешу.
— Мечты иногда похожи на сильный ветер. Они распахивают двери разума, и перед тобой возникает совершенно новый мир, все предстает в новом свете. Мечты помогают в тяжелые времена, когда фортуна обходит тебя своими щедротами, осыпая одними невзгодами. Мечты даже могут подсказать иногда хороший совет, если у тебя есть уши, чтобы его услышать. Так что это не просто приятное развлечение. Ты не можешь не мечтать.
Я удивленно таращился на поэта: ведь мне никогда не приходило это в голову. Я привык мыслить прямолинейно и сейчас впервые услышал, что воображение может приносить утешение. Когда ко мне приходили клиенты, я уносился к фрескам Джотто, как мне представлялось, по-настоящему.
По крайней мере, так я считал. И яркость этих переживаний была так убедительна, что я и сейчас, в ожидании своего палача, верю — то были не просто мечты. Грань между реальным и нереальным иногда нарушается, позволяя им смешаться, точно жидкостям в колбе алхимика. И за свою долгую жизнь мне не раз доводилось окунаться в эту смесь. Само мое тело, которому почти двести лет, тому доказательство.
А в тот давно минувший день мной владело лишь одно желание: сказать приятное доброму и словоохотливому поэту, который шел рядом со мной. И, глубоко вздохнув, я сказал:
— Если бы я мог, то ушел бы на холмы, чтобы слушать звон цикад в оливковой роще и любоваться зеленеющими пастбищами. Я никогда не бывал за стенами города, но слышал, что в деревне от дуновения ветерка по пшеничным полям пробегает рябь, как по реке Арно. Я бы хотел уйти на природу, чтобы найти там святость.
Я посмотрел на него, с тоской вспоминая Джотто. Поэт будто почувствовал это и ободряюще кивнул.
— И с кем бы ты пошел, что стал бы там делать?
Мы неторопливо шли по западной части Флоренции, как раз мимо церкви Санта Мария Новелла, с витиеватыми инкрустированными узорами из зеленого и белого мрамора. В церкви имелось чудесное распятие работы Джотто. Милое и простое лицо живописца навсегда осталось в моей памяти. Одиннадцать лет минуло со дня его смерти, но я каждый день о нем вспоминал.
— Я бы отправился туда с другом. Я бы сидел у его ног и слушал. Десять дней подряд я слушал бы только его.
— Он рассказывает интересные истории? — с любопытством спросил поэт. — Он мог бы развлекать тебя баснями много дней напролет?
— Мой друг говорил удивительные вещи. Сейчас он на небесах, но игрой мечты я вызвал его на землю.
— Да, мечты возвращают старых друзей, — согласился поэт.
Мы замолчали, проходя по большой, заросшей травой площади Санта Мария Новелла. Именно здесь я когда-то впервые встретил Джотто, еще не зная, кто он такой. Я собирался драться с богатыми мальчишками сломанной палкой, а Джотто сказал мне, что Бог надо мной смеется и я должен заглянуть в себя, чтобы найти там то, что мне нужно. Я по-прежнему следую его совету, как много лет назад, когда меня еще не продали Сильвано. Бог по-прежнему продолжал надо мной смеяться, а мои воображаемые путешествия дарили мне смысл жизни, не давая умереть.
Набожные доминиканцы до сих пор любили читать здесь проповеди на поросшей травой лужайке перед своей церковью, но сейчас здесь никого не было. Несмотря на всю их набожность и восхваление Святой римской церкви, доминиканцы боялись черной смерти, как и все люди. Куда же подевалась их Святая Троица и девять ангельских чинов перед лицом чумы? На краю площади лежала груда трупов. Мы с поэтом переглянулись и свернули с дороги.
— Там их пять или шесть, — негромко проговорил поэт. — Брошенных без отпущения грехов, без погребения.
Из лабиринта узеньких улочек у западной стены церкви донеслись крики, и мы снова переглянулись. Крики становились громче, резче, в них гудело опасное напряжение. Из слитного гомона вырывались ругательства и угрозы.
— Кричат о евреях, — отметил поэт. — По-видимому, толпе попались на пути какие-то евреи, и она делает из них козлов отпущения.
— Евреи не насылали чуму. Почему они должны отвечать за это? — озадаченно спросил я.
— Люди всегда хотят найти виноватого, — пожал плечами поэт. — Такова уж наша природа. Желательно кого-нибудь другого. Мало кто способен признать виновным себя.
— Если уж искать, кто наслал чуму, так, скорее всего, это Бог. Вы сами думаете, что он покарал нас за зло, творящееся во Флоренции!
— Нельзя же винить Бога, а флорентийцы вряд ли захотят посмотреть на себя в зеркало и покаяться. Несмотря на законы, регулирующие расходы, флорентийцы — народ алчный и горделивый. Так что кто бы ни были эти евреи, — он махнул рукой в сторону криков и гама, — на них свалят всю вину и, скорее всего, убьют, а чума потребует еще много жертв.
— Но несправедливо винить в этом евреев — или колдунов! — воскликнул я, вспомнив, как однажды уже давно меня самого чуть не сожгли заживо на площади Оньисанти. При одном только воспоминании у меня на лбу выступил холодный пот.
— Есть много умных и почтенных евреев, я сам таких знавал, — сказал поэт, морщась. — Но их души обречены аду за неверие. Так какая разница, когда им умереть?
— Разница есть. — Я ускорил шаг. — Каждая жизнь имеет значение. Какая же вера считает иначе?
— Может, и имеет значение. Долгая жизнь дала бы им возможность обратиться в христианскую веру, — согласился он, не поспевая за мной, — поклониться священникам, принять крещение и искупить свои грехи.
— Долгая жизнь даст им больше времени, чтобы понять, насколько лицемерно духовенство, — бросил я, вспомнив о священниках и монахах, тайком посещавших заведение Сильвано.
В моей комнате их тоже много перебывало, требуя от меня чудовищных услуг, как будто беспрестанные молитвы до невозможного извратили их желания.
Поэт добродушно засмеялся, хотя я и не думал шутить.
— А главное — они увидят, как растет христианская вера, несмотря на порочность ее служителей, и это произведет на них должное впечатление. И происходить это может только по воле Святого Духа. Поняв это, они обратятся в истинную веру скорее, чем того могли бы добиться все проповедники.
Он остановился, и я обернулся к нему. Поэт покачал головой.
— Мне надо идти, — сказал я, кивая в ту сторону, откуда все громче доносились возмущенные крики. — Я знаю, что сделает толпа, когда найдет виновного в бедах города.
— Тогда и я покину тебя, юный почитатель Джотто и Данте, — ответил он, улыбнулся и, приложив ладонь к сердцу, склонил голову. — Надеюсь, и мои скромные творения окажутся достойны твоего восхищения. Меня зовут Джованни Боккаччо. Посмотрим, найдет ли моя поэзия отклик в твоем сердце.
— А я Лука Бастардо, и я не умею читать, — признался я, и мое внимание вновь привлекли угрожающие крики.
— Тогда, может быть, однажды я сам тебе почитаю, Лука Бастардо, — сказал он и указал рукой вдаль. — Иди же, куда зовет тебя судьба!
Его высокопарные, а может, и шутливые слова оказались пророческими, ибо судьба моя вот-вот должна была навсегда измениться.