I
Розовая с рыжеватым пухом рука небрежно поигрывает длинными, тонкими, прекрасной золингенской стали ножницами, постукивает их острыми сомкнутыми концами по зеркальному стеклу, покрывающему зеленое сукно письменного стола. В стекле отражаются и ножницы, и рука, и черненого серебра письменный прибор, и пламя двух прозрачно-белых свечей в серебряных, прекрасной работы, подсвечниках. Рука медленно тянется к внутреннему карману визитки, достает оттуда плотную продолговатую чековую книжку, распластывает ее на столе, опять поднимается и через мгновение опускает на жесткий зеленоватый листок книжки золотое перо вечной ручки. Перо скользит по бумаге и выводит всего лишь несколько слов и цифру с тремя ноликами… Потом привычным движением вырывает листок двумя пальцами и протягивает его куда-то в сторону, в колеблющийся сумрак.
— Помилуйте… Игнатий Порфирьевич… Зачем? Видит Бог, я от чистого сердца…
Голос из полумрака дрожит неподдельным чувством, со слезой, органными переливами.
Темная рука в мундирном рукаве принимает листок.
Перед Манусом сидит на кончике стула генерал Артамонов. У него бравое лицо старого служаки, широкая грудь в орденах. «Почему-то все они — генералы и вахмистры — одинаково принимают на чай… Дам ему еще пять минут для изъявления признательности — и хватит», — думает Игнатий Порфирьевич, покачивая головой и улыбаясь с благодушной кротостью доброго приятеля, всегда готового поделиться, чем может. Правая рука его незаметно нащупывает у края письменного стола под дубовой верхней доской крохотную кнопку электрического звонка. Ровно через пять минут он нажмет кнопку, явится секретарь и доложит о следующем посетителе.
История генерала давно известна. Все, что можно ждать от этого человека, ясно как на ладони. Сообщенные им новости уже не новы. Только одна деталь, незначительный, по мнению генерала, факт стоит больше врученных ему пяти тысяч… Это о том, как он «упустил» целых двадцать тысяч пленных австрийцев. Но пусть генерал думает, что пять тысяч аванс в счет будущих услуг… «Какая ординарная физиономия! Нет, в швейцары я бы его не взял. Он пропустит ко мне любого, давшего ему самую ничтожную взятку».
Генерал Артамонов — покорный слуга Иванова Николая Иудовича. Он командовал 1-м корпусом в армии Самсонова и провалил операцию. Его корпус спасся от полного разгрома случайно. Носам генерал не без личной отваги. Перейдя мост у Сольдау с остатками корпуса, всего лишь с одной ротой, он сел на валу у окопа под артиллерийским обстрелом… Зачем? А вы спросите его! Потом посмотрел на часы, сказал, что «время», мост взорвали, рота стала отходить. «Ну, положим, он знал, зачем сидел, — лениво размышляет Манус. — Он уж совсем не такой храбрый дурак. Ему нужен был этот фортель, чтобы себя реабилитировать…»
А Артамонов добился своего! Николай Николаевич расцеловал храбреца. Артамонов втерся в 11-ю армию Селиванова, осаждавшую Перемышль. А когда 8-я армия своими действиями принудила Кусманека к сдаче, разделил лавры Селиванова и был назначен Ивановым комендантом крепости. Тут он и показал себя. Он поместился, как сидит сейчас, расставя ноги, счастливый, под портретом Франца-Иосифа. Американский корреспондент Вашбурн сфотографировал героя в этой позе. Потом он издал приказ на двух языках — на русском и на немецком. Он предложил воздать должное храбрым побежденным и сохранить австрийским офицерам их оружие… Но… опять Иванов, несравненный Николай Иудович… Он-то знает, за кого заступается! И Артамонов, не мешкая, «упустил» целых двадцать тысяч пленных.
«Ну да, их просто не оказалось к поверочному подсчету! — думает Манус. — Это надо уметь! Такое дурак не сообразит!.. Нет, мои пять тысяч даром не пропадут. Он отслужит…» Конечно, пришлось пожертвовать карьерой… Письмо Иванова в ставку с просьбой прикомандировать Артамонова в распоряжение штаба фронта несколько запоздало… Вопрос о замене Иванова Брусиловым был решен окончательно. Теперь генерал зачислен в резерв чинов Северного фронта. И вот сидит, плачется, рассказывает анекдоты про ставку, просится на службу… Кем? Швейцаром? Нет! Пусть еще походит при всех регалиях… Пригодится. Конечно, Иванов перемудрил. Зачем нужно ему было так явно высказываться против наступления на этом дурацком февральском совещании? Предсказывать то, что потом сам же скомбинировал, — провал операции Щербачева? Беда с этими генералами! Поменьше бы храбрости, побольше ума. Сейчас обиды, сейчас: «Я болен, я устал, пусть за меня молодые поработают…» И это тогда, когда, почувствовав неладное, Игнатий Порфирьевич принял свои меры. Григорий Ефимович совершенно твердо сказал Вырубовой, что считает Иванова подходящим кандидатом на пост военного министра. Царица писала об этом царю, царь был склонен… Так нет! — надо же было говорить эти глупые слова о болезни… и Алексееву, и Эверту… И все поверили. И назначен вместо Поливанова Шуваев…»
— С его авторитетом, мудростью, военным гением — сидеть без дела! — говорит с пафосом Артамонов. — Состоять при особе его величества, конечно, великая милость, но судите сами, Игнатий Порфирьевич, разве это под стать Николаю Иудовичу? Ему бы начальником штаба верховного!
«Положим, как раз не надо, — думает Манус, — пусть сидит Алексеев, пусть отвечает он. Советы можно давать неофициально, если они умные…»
И розовый короткий палец Игнатия Порфирьевича нажимает кнопку. Секретарь почтительно докладывает, что следующий на очереди — Ерандаков Савелий Онисимович.
— Вы мне простите, генерал…
Артамонов готовно вскакивает, басит, что чрезвычайно обязан, всегда к услугам, и бодрым шагом ретируется.
Манус мгновение сидит неподвижно, глядя на ножницы, лежащие перед ним, его тянет взять их снова — это прекрасные ножницы, он их купил вчера, они лучше всех, что лежат в правом ящике его письменного стола. Они режут бумагу беззвучно, одним незаметным движением. Игнатий Порфирьевич еще не успел ими насладиться, он откладывает это до того времени, когда никто уже не помешает. Он прищуривает веки, чтобы не устали. Они у него всегда чуть воспалены и не выносят яркого света. Поэтому в его служебном кабинете горят свечи. Разговаривая с собеседником, Манус едва только приоткрывает щелочки, за которыми прячется живость его голубых глаз. По сути дела, он и разговаривает очень мало. Ему теперь не нужно, как в былое время, изощряться в красноречии. Ему не приходится ни убеждать, ни советовать, ни излагать последовательно ход своих мыслей. Достаточно сделать приветливое лицо, воскликнуть: «А, ваше превосходительство!» — или: «А, мой дорогой, прошу, прошу!» — и ничего больше, ни одного слова во все время визита, ничего для того, чтобы человек распахнулся, вылез из кожи, выболтал все, что от него требуется.
Коротким «угу» или кивком головы можно давать своему собеседнику любое направление мысли. Иногда на полуслове, как с этим Артамоновым, Игнатий Порфирьевич прерывает собеседника медленным движением руки, достающей из внутреннего кармана визитки чековую книжку. Посетитель, как завороженный, уже больше не отрывает от него немигающего взгляда. Игнатий Порфирьевич пишет некую сумму с тем или иным количеством ноликов и протягивает чек, как давеча Артамонову. Немое восхищение в глазах получателя. Можно быть уверенным в результате. Важно только это первое движение руки к протянутому чеку. Если его не было — разговаривать бесполезно. Такой человек перестает Существовать, его уже не принимают. Но что-то редко Игнатию Порфирьевичу встречаются такие люди.
«Я даю столько, сколько стоит человек. Ни больше, ни меньше. За него самого, а не за его услугу. За услуги дают парикмахеру. Он вас делает красивым. А эта?»
Манус знает: о нем поговаривают в Думе, что он эмиссар Вильгельма, глава шпионской организации, заклятый враг России. Доказать этого нельзя. Это вздор! Он петроградский первой гильдии купец, крупный банкир, делец, но в пределах абсолютной законности, поскольку на Руси существует законность и на нее можно опираться. Он крупный держатель акций Международного коммерческого банка, член правления и директор ряда промышленных предприятий. Он ведет крупные дела. Участвует в финансовых предприятиях, связанных с германским капиталом. Да. И не собирается от этого отказываться…
Война — случайная и глупая вещь. Войну начинают и кончают, когда выгодно. На это у него свое твердое мнение, и он его не прячет в карман.
Никаких «агентов», никакой сложной сети осведомителей не существует. Все, от кого Манус хочет получить сведения, нужные ему в интересах своего дела, исповедуются перед ним и рады этому.
Никаких «директив» ни он не дает, ни к нему не идут из-за кордона. Чепуха! Пинкертоновщина! Копейки не стоит! Он делает свое личное дело. Если это дело на руку тем, кто за линией идиотских окопов, тем лучше. Он помогает им настолько, насколько они ему нужны.
«Подумаешь, немецкие деньги! Ну, немецкие! Тем лучше, что они имеют хождение здесь! Вы же сами пользуетесь процентами! А если будут французские, английские! Тогда что? Лучше будут пахнуть? Деньги — это деньги! Каждый зарабатывает себе капитал, как умеет!»
— А! Савелий Онисимович! Очень рад! Очень рад! Садитесь. Сигару…
Из-за прищуренных красноватых век приветливо и оживленно сияют голубые глаза. Розовые пальцы кончиками коротко остриженных ногтей пододвигают коряку с сигарами.
— Этот визитер обойдется и без чека. Он вполне разделяет деловую точку зрения Игнатия Порфирьевича. У него у самого крупное дело. Хлеб. Шутка сказать! В наше время — хлеб! Хлеб дает куда больше процентов, чем все капиталы, лежащие в сейфах Международного банка.
Савелий Онисимович сразу приступает к делу. У него недолгий, но весьма серьезный разговор. Он хмурится, он недоволен. Манус слушает, кивает головой, но это не мешает ему думать.
Германия, сепаратный мир! Ай-ай, какие страшные слова! Да. Германия, сепаратный мир с нею ему нужны. Не понимаете? На эту основу — очень крепкую основу, смею вас уверить! — всего лучше ложится его, Игнатия Порфирьевича, пряжа.
— Вам нравится сигара?
Замечает, как смешно держит Ерандаков сигару — двумя напряженно вытянутыми пальцами — и морщится от дыма, потому что курить не любит, а курит из уважения к хозяину.
Манус слушает толковые слова умницы посетителя, взвешивает их, соглашается кивком головы и не прекращает монолога, обращенного к самому себе. Он вознаграждает им себя за вынужденное бездействие и внешнее невозмутимое спокойствие, дорого ему стоящее. Он сангвиник. В нем все кипит, клокочет, ему трудно приноровиться к этой тяжеловесной поступи. Он давно бы уже хлопал Ерандакова по коленке, смеялся бы, открывал и закрывал бы ящики стола, звонил бы по телефону, одновременно отдавая приказания своему секретарю и целуя какую-нибудь девицу из оперетки… но… положение обязывает.
У него есть прекрасное средство для того, чтобы «локализовать» свою бунтующую неотработанную энергию: ножницы. Он сам это выдумал. Сейчас о чем он думал? Ах да! О прочной основе для его пряжи. Неплохое сравнение. Да. Ему нужен именно такой царь. Именно такая царица! Именно такая Россия. Ему нужен такой мужик, как Распутин. И такая вот болтливая, бесправная Дума. Нужен приток средств из Германии, дешевые германские товары и машины. Нужно, чтобы из России шла рожь самым ближайшим путем, то есть в Германию. Для этого нужны железные дороги… «Кстати, сейчас расскажу Ерандакову мой проект железнодорожного займа, это его заинтересует… Ну вот он сам — точно меня подслушал. А ведь его никто не считает эмиссаром императора Вильгельма».
— Хлеб надобно везти за границу, — говорит Савелий Онисимович, хмуря брови и посапывая носом от щекочущего ноздри сигарного дыма. — Довольно ему лежать зря. Всем хлебец нужен. Война войной, а человек по человечеству, по-христиански должен человеку от излишка давать…
Манус обрадованно подхмыкивает: «Вот вам истинно русский, православный базис».
— Я ведь не против войны был, — продолжает Ерандаков и в эту минуту становится похож на писателя Лескова, судя по его позднему портрету, — такое же хмурое, умное и острое выражение глаз.
Манус слушает, любуется собеседником.
— Отчего же… К теплому морю дорожка нам тоже нужна. Ой как нужна! Чего там говорить… Ну, повоевали бы месяца четыре там, пять — цена хорошая, а больше платить — пустой азарт. Не торговое дело — так я скажу. Не вышло, Бог не дал, не потянуло на нашу сторону, с другого конца взяться нужно…
— Мириться, значит? — хитро спрашивает Манус, и глазки совсем прячутся за светлыми ресницами.
— Ну, там как хочешь называй! — резко и недовольно обрывает его Ерандаков. Он не любит, когда его ловят на слове. Сигара окончательно становится ему противна. Куда ее сунуть? Он гневно тычет ее в подсвечник, рассыпает по столу пепел. — Не мириться, а сторговаться по-божески, умненько!
И встав во весь свой рост, широкий, грузный, хмуро смотрит на восхищенного Мануса.
— Так как, значит? Согласен с моим предложением? Насчет муки?
— А конечно же! А Боже мой! Это же настоящий деловой разговор! — не удерживается от вскрика Игнатий Порфирьевич и тоже встает, трясет тяжелую руку Ерандакова, провожает его до двери. — Настоящий деловой разговор, — повторяет он, когда дверь бесшумно захлопывается за посетителем. «Ха! Парламентаризм! Англия! В этой стране. Два дня Ерандаков не даст вам муки… А ну-ка! Какие запросы помогут? Какие продовольственные комитеты разберутся? Больные головы! Они хотят сделать Россию промышленной страной! А у самих мокро под носом, когда рабочие ходят с флагами по улицам… И кричат «караул», и зовут рабочих в свои комитеты, и рассказывают им о свободе и своей ответственности! Кому нужна ихняя ответственность? Кто им поверит? Я шевельну пальцем, Ерандаков не даст муки — и все они полетят к черту! Одного, другого — выбирай какого хочешь! Родзянко, Милюкова, Гучкова…»
Манус сжал розовые кулаки, посмотрел с веселой усмешкой сначала на левый, потом на правый кулак, толкнул их друг о друга и распустил пальцы ладошка к ладошке.
— С этим вопрос покончен! — говорит он громко, и тотчас же гримаса испуга, злобы сжимает ему челюсти. Он с трудом открывает рот, дышит, как рыба, вынутая из воды, учащенно, тяжело. Глаза его на этот раз широко открыты, голубизна их помутнела. Он хочет топать ногами, стонать, это бы облегчило его. Но нельзя. Он приучился сдерживать свои порывы, даже оставаясь в одиночестве. Ножницы… где ножницы?
Он спешит к письменному столу, но за спиной его знакомый голос секретаря:
— К вам баронесса фон Флеше…
И тотчас же задыхающийся капризный возглас:
— Я уже тут! Не вздумайте мне отказать! Все равно не уйду.
Баронесса в собольей накидке, с огромной собольей муфтой в руках, в ширококрылой шляпке на пепельных волосах. Она артистически подгримирована, пахнет от нее очень тонкими духами.
В живом пламени двух нагоревших свечей она кажется молодой. Игнатий Порфирьевич расплывается в улыбке, целует ручки, помогает баронессе усесться в уголок громадного дивана, на холодной коже. Она подбирает под себя ножки в малиновых туфельках. Она прищуривает подведенные глаза на замаслившиеся глазки Мануса, старается прочесть в них то впечатление, какое произвел ее неожиданный визит. К этой встрече баронесса готовилась давно. Она хорошо обдумала свое поведение и тон и направление предстоящей беседы. Игнатия Порфирьевича она встречала изредка на вернисажах и артистических журфиксах, на которых допускалось свободное общение представителей разных слоев общества. Время от времени Марья Карловна обращалась к помощи и совету Мануса по некоторым щекотливым вопросам. Баронесса играла на бирже, но никогда не теряла головы, действовала с присущим ей пристальным расчетом. Игнатий Порфирьевич не раз восхищенно отмечал это ее качество. Она в свою очередь с первого же дня знакомства с ним почувствовала в нем силу, которой пренебрегать не следует. И не потому только, что этот толстенький, короткий человек ворочал большими делами как банкир, финансист европейского размаха, комбинатор, а потому, что в его сетях, — она это сразу почуяла, — барахталась такая отменная рыбешка, которая и сама способна была сглотнуть любого властительного осетра. По случайным обмолвкам, намекам, сплетням ей удалось с достоверностью установить денежную и деловую зависимость от Мануса самых безупречных в глазах света общественных деятелей, сановников, государственных мужей всех политических окрасок и верований. Но что всего более возбудило тонкое чутье баронессы, так это разгаданное общее направление, в каком следовала деятельность Игнатия Порфирьевича. Спокойно и деловито этот короткий человек не только извлекал материальную выгоду, но выполнял какую-то большую государственную задачу. Марья Карловна легко разгадала направление его деятельности. Оно вполне совпадало с ее вкусами и чаяниями. Оставалось только соединить свои Виды с задачами более крупного игрока. Незачем раскрывать свои карты, не о чем сговариваться, конспирировать. Надо только войти в русло. Она давно бы это сделала, если бы не Костя. Константин Никанорович многого не способен понять… Он оказался чрезвычайно негибким человеком. По существу, он делал то, что от него ждали, но от случая к случаю, ради собственных, очень узких выгод. А надо было служить делу. Принять на себя долю круговой поруки, негласно зачислить себя в группу лиц, идущих в одном направлении. Незримым и всемогущим духом, руководящим этой группой, был, несомненно, Манус. В нем баронесса и решила найти свою опору.
«Что прикажете делать товарищу министра Смоличу?» — так просто этого не спросишь. Но существо разговора должно свестись именно к этому. И нужно во что бы то ни стало добиться ответа и расшифровать его, как бы он ни был затушеван. Время не терпит. По всем данным, собранным Марьей Карловной, положение очень острое. На фронте готовится большое наступление. Алексеева прочат в диктаторы. Шуваев хотя и тормозит работу Особого совещания, но все же далеко не «свой человек» и продолжает начатое Поливановым. Сухомлинов сидит в Петропавловской крепости, несмотря на возмущение государыни. Васильчикову выслали из Петербурга. Распутина едва не убили. И именно теперь человек, которому обязаны разоблачением низости Хвостова, спасением жизни Григория Ефимовича, предупреждением готовящегося вооруженного бунта на Путиловском заводе, — человек этот почему-то оказался в тени, на волосок от явной немилости… Справедливость должна быть восстановлена!
Так, облекая все это в легкую форму случайных сетований, баронесса передала Манусу положение дел: Она отнюдь не придавала сказанному серьезного значения.
— Вся эта «политическая игра» вообще несерьезна. Не правда ли? Но нас, женщин, всего больше волнует несправедливость… Да, кстати, вы знаете, что мне сказал на днях его высочество Сергей Михайлович? «La paix entre l’Allemagne et la Russie est une question vitale pour les deux pays qu’unissent tant d’intérêts commerciaux et en réalite aucunes divergences politiques ne separent». Не правда ли, очень умно? Я никак от него не ожидала!
Глаза ее улыбаются и вместе с тем серьезны, внимательны.
Игнатий Порфирьевич принимает этот взгляд как долгожданный подарок. Можно подумать, что ему признались в любви, лицо его сияет невинным блаженством.
— Я смотрю на вас, баронесса, и мне кажется, что ко мне возвращается молодость!
Розовые руки Мануса прижимаются молитвенно к груди.
Баронесса невольно отодвигается подальше, глубоко прячет руки в соболью муфту, в упор смотрит на Мануса. Манус молчит и дышит тяжело. Это не притворство. Съежившаяся комочком сорокалетняя худая чахоточная женщина, закутанная в соболя, неудержимо тянет его к себе. Но мысль Мануса все так же холодна и расчетлива. Он ничего себе не позволит. Он знает, чего она добивается. Ей незачем было выдумывать свою французскую фразу, будто бы сказанную великим князем. Ее карты давно ему известны. Так пусть же научит играть своего Костеньку. Никаких советов он ей не даст. Соображай сама.
— Мы с вами понимаем друг друга с полуслова, баронесса, — говорит он, — даже без слов. Идите с той карты, с какой считаете нужным. И всегда останетесь в выигрыше.
Теперь от слов его веет сугубой корректностью. Он встал, обдернул визитку.
— Справедливость всегда торжествует, — говорит он без улыбки.
Как это понять? Как обещание? Она гибким движением соскальзывает с дивана.
— Спасибо, дорогой Игнатий Порфирьевич, вы меня утешили.
Снова чековая книжка распластана на зеркальном стекле письменного стола, золотое перо выводит некую цифру и четыре нолика.
— Разрешите мне вручить вам, баронесса, этот мой маленький взнос на ваши начинания… Я много наслышан о возглавляемом вами комитете «доброй воли». Замечательная идея! Сократить свои расходы, поступиться своими прихотями в дни народного бедствия!
Он опять забавен и мил. Он оправляет на ней соболий палантин, задерживает на нем свои пальцы.
— Вы находите, что этот мех — расточительная прихоть? — смеется баронесса.
— О, что вы! Помилуйте!
— Завтра я его продам и на вырученные деньги пошлю от вашего имени подарки.
— Вы злая, — бормочет Игнатий Порфирьевич и целует ей руки по очереди одну за другой, — и вот вам за это. Сделайте мне маленькое одолжение. При встрече с Константином Никаноровичем передайте ему, что его зачем-то очень хочет видеть генерал Артамонов. Он только что был у меня. Чудесный старик и, знаете, из тех настоящих героев-рубак, чудо-богатырей!
Говоря это, он незаметно нажимает заветную кнопку. Тотчас же в дверях — услужливый секретарь.
— Простите, Игнатий Порфирьевич… я помешал? Но вы просили напомнить вам, что к шести должна быть подана машина. Сейчас ровно шесть, художник Грушницкий ждет вас…
— О убийца! — вскрикивает Манус и потрясает над головой руками. — Он меня режет по кусочкам каждую минуту! Что мне делать с этим молодым человеком?
Секретарь смущенно улыбается. Баронесса грозит ему пальцем.
— Не смейте мучить бедного Игнатия Порфирьевича! — И проходит величественно мимо секретаря.
Когда захлопывается за нею дверь, Манус шипит:
— Никого! На полчаса я умер. Грушницкого отведите в голубой кабинет и прикажите подать ему коньяк. Пусть пьет. Бурдукова попросите разыскать Манусевича, пусть тот найдет в «Астории» генерала Артамонова — он там остановился — и попросит рассказать свою историю… Особенно об Орлове. Запомните фамилию: орел — царь-птица… Завтра, не позже двух, пусть едут к Смоличу и сообразят. Запомните?..
Он один. Вожделенная минута.
Визитка аккуратно повешена на спинку кресла. Рукава тонкой, голландского полотна, в голубую полоску, подкрахмаленной рубашки засучены. В короткопалой розовой руке прекрасные ножницы. Легкий нажим, и тонкая ленточка глянцевитой бумаги падает на стекло, за ней другая, третья… Накипающее раздражение, тоска, из каких-то темных недр подымающийся страх свертываются, уползают, оставляя только щемящий холодок в желудке… Давайте разберемся как следует: в чем дело? Что вызвало это состояние, похожее на болезнь?
«Откуда пришла тревога? Ерандаков напомнил о секвестировании Путиловского завода… Конечно, большая потеря… Но нет, не то… это уже наверстано. Что еще? Артамонов рассказал о каком-то пойманном шпионе». Ему сообщил Иванов, что следователь по особо важным делам при штабе его фронта, прапорщик Орлов, уличил в шпионстве около двенадцати человек агентов 11-й армии и Сахаров поднял целый скандал… Ну, это пустяки… У Батюшина все агенты «двойные», и никто их не ловит… Но тут что-то еще. Да. Среди них полковник Артур Штюрмер. А, подумаешь! Нет, не то… Если Костенька Смолич сумеет красиво обставить военную контрразведку и охранка проглотит ее… баронесса может считать, что дело сделано — ее Костеньке я гарантирую карьеру… И потом, с какой стороны это меня касается, я вас спрашиваю? Что я, плачу этим двойным жуликам жалованье или веду с ними знакомство? Ерунда! Не то. Еще что-то Артамонов плел о боевом духе и об усиленном подвозе снаряжения… Значит, будет больше дыму, только всего… Ушел Иванов — есть Эверт. Этот умнее. Ах да, умер Плеве… Неважно. У нас найдется таких людей добрый десяток. Алексеев собирается получить диктаторские полномочия? Ну, это совсем вздор. Против этого даже наши зубоскалы из «блока». Сам Родзянко полезет на дыбы! Тоже еще компания! Идиоты! Они играют с огнем. С огнем! Им всем — и Гучкову, и Пуришкевичу, — решительно всем оторвут головы, вот что! Эти же самые, которым они кричат… Народ. Ага! Стоп. Ну, конечно, вот я уже опять волнуюсь. Рука дрожит. Кривая ленточка. Это началось, когда Ерандаков сказал: «Народ больно упрямый нынче стал!» Да. Вот. Он сказал: народ стал нынче упрямый… Он сам не понимает значения этих слов. Я тоже сразу не понял. Но мне стало нехорошо. Не упрям. А сильнее, чем полгода, три месяца тому назад!»
— Вот! — громко произносит Манус и чувствует, как холодный пот покрывает его тело. Он стискивает зубы, упорно режет, режет тонкими полосами все новые и новые листки бумаги. Перед ним на столе целый ворох переплетающихся, колеблющихся от его учащенного дыхания белых змеек.
«Тогда надо было заключать мир. Полгода назад. Когда Григорий Ефимович говорил с Александрой о предложении датского короля. О беседе Андерсена с Вильгельмом. Тогда же писала Васильчикова. А теперь… теперь… А, черт! Неужели поздно? Что делает у нас охранка? Что делают у нас жандармы, я вас спрашиваю, ваше высокопревосходительство господин Штюрмер?»
Ножницы звякают о стекло, белые змейки сыплются на ковер. Манус отшвыривает кресло с такой силой, что оно падает, увлекая с собою визитку. Потный, бледный, с нестерпимо зудящими веками, Игнатий Порфирьевич идет к окну и дергает тяжелую портьеру. Она не распахивается. Он нащупывает рукой плетеный шелковый шнурок и обрывает его. Одна половина портьеры чуть отодвигается. Манус видит улицу, тускло мреющие под весенней капелью фонари, прохожих, зонтики, петроградские предобеденные сумерки… Манус стоит неподвижно, расставив ноги. По этой улице 9 января шли толпы. Рабочие. Народ.
В пятнадцатом году в этот день они не шли. Что станут они делать 9 января 1917 года? Он, Манус, ничего не имеет против беспорядков в тылу и на фронте. Этому все благоприятствовало: и подъем цен, и плохой подвоз продовольствия, и гниющее мясо, и неразрываюшиеся снаряды, и мобилизация нужных для производства рабочих. Но он, Манус, не хочет, не может допустить, чтобы весь труд его жизни рухнул. Об этом следует подумать воем этим Гучковым! Скажите пожалуйста — трудно скинуть царя! Или выгнать Штюрмера!
— Я его сам в три шеи, если он не разгонит Особое совещание, — говорит Манус, глядя на свое отражение в темном стекле окна. — Я сам разделаюсь с Распутиным, если он не сорвет наступление. А где царь? Я его не вижу. Разве он еще тут? Дураки! Вы не знаете, чего хотите. Вы смерти своей хотите! А я не хочу. Нет!
Он тянет воротничок, ему душно. Он кричит во все горло:
— Думать научитесь, идиоты! Думать!
На крик бесшумно открывается дверь. Услужливый секретарь, удивленно подымая брови, вкрадчиво говорит:
— Я здесь, Игнатий Порфирьевич!
— Ах, вы здесь? — продолжает Манус. — Вы теперь здесь? А где вы были, когда я звонил? Тогда вас не было!
И без всякого перехода, совершенно спокойно, обычным своим сонным голосом:
— Что, Грушницкий уже пьян? Скажите ему, что мы едем. И не забудьте передать Бурдукову: орел — царь-птица…
— Уже исполнено, Игнатий Порфирьевич.
— Отлично.
Он ищет глазами свою визитку. Секретарь торопливо подымает стул, встряхивает визитку и подает ее патрону.
Манус, чуть скосив на секретаря глаза, благодушно бурчит:
— Вы что сегодня? Именинник? Очень хорошо выглядите, честное слово. Или опять влюблены?
— Ну, что вы, Игнатий Порфирьевич…
— Ничего, будьте именинником. Считайте за мной подарок.