Иннокентий Иннокентьевич Инютин, или попросту Кеша, вернулся домой четвёртого числа месяца тебеф. Все четыре дня новогодних торжеств он провёл на явочной квартире своей возлюбленной. Конечно, никакой явочной квартиры не было, то есть не было вообще никакой квартиры. Была коммуналка из трёх комнат, так сказать семейное общежитие. Обыкновенное, покосившееся, на деревянных сваях, под которым находился дровяной склад. В помещении общежития имелись три окна, почти вывалившиеся наружу, – даже постоянные жильцы (три подружки) побаивались ходить под ними. Это было видно по натоптанной тропке, опасливо оббегающей рискованное пространство.
Кеша прошёл по снегу напрямую к лестнице. Но не потому, что ничего не боялся (он действительно не боялся). И даже не потому, что таким образом мог загодя удовлетворить своё любопытство – увидеть бо́льшую часть ветхого помещения. Главным было его внутреннее сопротивление обстоятельствам: и в мыслях, и в словах, и в действиях. Впрочем, сам он этого не понимал. Относил свои действия и определения наподобие «месяца тебеф» и «явочной квартиры» к чувству юмора и иронии, которые, несомненно, присутствовали, но не преобладали. В нём преобладала жажда противоречия, какое-то инстинктивное желание вырваться из круга, как он говорил, замызганной и замшелой повседневщины. Во всяком случае, он хотел как-то приподняться над нею.
Возлюбленную звали Фива, что в переводе с греческого – светлая. Наверняка все знакомые называли её Фифой.
В общем, Кеша обозвал Фиву Фифочкой. Опять же не потому, что она была вызывающе одета и вела себя соответственно, – вовсе нет. Просто так само получилось – для удобства произношения.
Когда Кеша познакомился с нею и назвал Фифочкой, она поправила его. Но не на дискотеке, а на следующий день, утром, когда ещё лежали в постели.
– О, Фифочка! – горячо лобызая её грудь, шептал Кеша.
Он весь дрожал, он не верил свершившемуся «счастью». Она вполне могла высвободиться из его объятий ещё вчера, но не высвободилась. А когда, как говорится, поезд ушёл и никакие выяснения отношений уже не имели того особого смысла, она вдруг сказала (нет, не сказала, а одёрнула Кешу):
– Какая я тебе Фифочка? Я – Фива Кенхрейская!
– Кент-хренская?
– Да не Кент-хренская, а Кенхрейская!
Это была такая странная и неожиданная поправка, что Кеша растерялся, не знал, что подумать. То есть он подумал, что она ему грубит. Так сказать, поздно опомнилась, запоздало машет крыльями.
Однако что произошло, то произошло, самодовольно подумал Кеша. Теперь, сколько ни маши, а случившегося не отменишь.
И вдруг он почувствовал, что девушка, с которой он занимался любовью, плачет. Чтобы удостовериться, он прильнул к ней, и она, осознав, что ей уже не скрыть слёз, задыхаясь, всхлипнула, а потом, уже ни о чём не заботясь, заголосила, как голосят деревенские бабы.
– Да, конечно, я для тебя всего лишь какая-нибудь Фифочка, Кент-хренская. Так знай же, что и ты для меня никто!
Она отвернулась от него и, захлёбываясь слезами, уткнулась в подушку. Этот её внезапный плач задел Кешу, проник в самое сердце. Он вдруг понял Фиву – всю-всю, до капельки, до донышка, и ему стало жаль её. Он сам был готов заплакать.
Кеша придвинулся к ней, уткнулся в плечо и стал осторожно гладить её руку. Сколько это длилось – бог весть. Наконец она успокоилась, повернулась к нему: знает ли он, что Фива Кенхрейская – то же, что и Коринфская?
Нет, он не знал.
– Была такая царица в Древней Греции из города Коринфа, – сказала Фива. – Она была блондинкой и настоящей красавицей среди черноволосых гречанок.
Кеша и Фива обнялись и очень долго лежали не шевелясь. И это было совсем не то, что было прежде. Прежде они стремились друг к другу, словно продираясь сквозь чащу, – не замечали ни ссадин, ни царапин, ни рваных одежд. Теперь ничто не ускользало от их внутреннего взора – они были полны нежности, как единый сосуд.
Только пополудни Кеша пошёл в магазин. Новый год продолжался, и ему захотелось продлить праздник. Для этого он решил купить яблок, мандаринов, апельсинов и ещё бутылку шампанского.
Новый год, Фива, фрукты – всё это должно было воссоединиться, продлиться и отложиться в памяти. Во всяком случае, он с детства не представлял Нового года без апельсинов. Без их запаха вечного лета, смешанного со снегом.
Самое яркое впечатление детства – ему позволили сорвать с ёлки настоящий апельсин. Он держал в руке ярко-оранжевый плод, и ему казалось, что он держит полыхающее солнышко. Потом обронил его, и на снегу долго-долго горела как бы капелька отдельно живого пламени.
Они с отцом вернулись, но никак не могли отыскать волшебный плод.
– Нету, нету, – говорил отец, перешагивая сугробы.
И он повторял за ним:
– Нетю, нетю.
А потом перед глазами у Кеши словно развернулся и свернулся тёмно-синий веер, усыпанный мерцающими звёздами. И сразу он увидел солнечный апельсин на подтаявшем снегу, ощутил его прикосновение к щеке и почувствовал запах вечного лета, смешанного со снегом и хвоей.
Внезапно Кеша подумал о деньгах – хватит ли на фрукты и шампанское? Всё внутри сжалось – или сбежалось? – в леденящий кружочек – вчера на дискотеке он был щедр, как олигарх. Кружочек лопнул, но ещё прежде он вспомнил о новенькой «подкожной» тысячерублёвой, спрятанной в брючный карманчик для часов. Всё в нём ещё сжималось, а он уже нащупал хрустящий банковский билет. И опять на какую-то долю секунды мелькнул перед глазами тёмно-синий веер, усыпанный мерцающими звёздами, и его охватила неудержимая радость – праздник продолжается.
Когда Кеша вернулся, над крыльцом горела электрическая лампочка, хотя из-за обилия снега было светло как днём.
Фива убрала комнату, а на общей кухне накрыла белой скатертью стол. На нём стояли два прозрачных фужера и бутылка минералки. Разбирая пакет с покупками, она радовалась, словно ребёнок. И, глядя на неё, он тоже радовался.
А потом они пили шампанское и, смеясь, вспоминали подробности вчерашнего знакомства. Особенно их смешила встреча перед главным корпусом сельхозакадемии, которую Фива так и не привыкла называть академией, а называла Тимирязевкой.
Она стояла одна, не зная, куда себя деть – подруги уехали домой, а ей не хотелось возвращаться в свою коммуналку, общежитие землеустроителей. И вдруг она увидела его, Кешу, и сразу, словно в пространстве синих полотнищ, усеянных звёздами, явился парень в космическом комбинезоне и полумаске. Очень, очень похожий на человека из будущего или волшебника.
– Вы сюда пришли по приглашению?..
Парень сделал внушительную паузу, но она не знала, что ответить. И тогда вмешался Кеша.
– Мы пришли сюда по приглашению сети Интернет, – сказал он и тут же поправился: – То есть по приглашению Всемирной Интернет-Паутины.
– Так, стало быть, вы ВИП-персоны, – сказал парень и словно из пустоты выхватил и раскрыл золотой портсигар. – Тогда угощайтесь, и без церемоний.
Кеша вытащил две сигареты с длинным фильтром и позолоченным ободком и тут же высек огонь – в портсигар была вмонтирована зажигалка.
Она никогда не курила, но не отказалась – решила попробовать.
Кеша был полностью согласен с Фивой, за исключением того, что в пространстве синих полотнищ, усеянных звёздами, в космическом комбинезоне и полумаске явился именно парень. Он хорошо помнил, что явилась девушка, молоденькая танцовщица в ярко-красной юбке, усыпанной серебряными блёстками. Впрочем, он мог принять её за танцовщицу, потому что длинные концы юбки, когда она явилась, метались, как пламя костра. А потом, будь это парень, Кеша ни за что бы не взял сигарету – некурящим приходится быть и принципиальными, и категоричными.
Покуривая, они пытались пускать кольца, им было очень весело. К ним подошёл старец в золотисто-голубом плаще с капюшоном, надвинутым на голову.
– Что, встретились, покуриваете, – добродушно сказал он, и они решили, что это переодетый преподаватель, участвующий в конкурсе бал-маскарадных костюмов.
В общем, курение сблизило их, они пошли на дискотеку вместе. Весёлое настроение не покидало их ни на минуту.
– А эта девушка-волшебница, которая угостила сигаретами, кое на кого похожа.
Кеша намекал на Фиву, но она реагировала как-то неадекватно.
– А этот парень в космическом комбинезоне тоже кое на кого похож.
Её замечание казалось верхом остроумия, они весело смеялись и ни разу не озаботились различием своих впечатлений. Только на следующий день, когда вспоминали подробности, вдруг обнаружили, что им привиделись абсолютно разные люди.
Наверное, они накурились, наверное, их угостили сигаретами с травкой, предположил Кеша. И настолько сам утвердился в этом предположении, что в дни праздника, когда Фива по известным причинам вдруг начинала горько всхлипывать, он оправдывался и даже негодовал. Пусть бы только встретилась ему эта нахалка, он бы ей показал Интернет!
– Не нахалка, а нахал, – улыбаясь сквозь слёзы, поправляла Фива, чем ещё больше распаляла Кешу.
Четыре дня праздников прошли как один день. Их уже не забавляли подробности знакомства. Вот-вот должны были приехать подруги, все мысли невольно вращались вокруг предстоящего расставания.
Вернувшись домой, он испытал что-то наподобие шока, когда прочёл записку хозяина квартиры Никодима Амвросиевича.
«Аспирант Кеша, твоя тысячерублёвая на месте – не пригодилась. Февральские деньги распылять не хочу».
В другое время словосочетание «аспирант Кеша» задело бы самолюбие, в нём проскальзывал некий намёк на неполноценность «аспиранта». Своеобразная кличка, какой одаривают шутя, в расчёте на иронию. И что с того, что хозяин квартиры ничего подобного не имел в виду? Зачастую непреднамеренная ирония ранит гораздо глубже преднамеренной. В ней как бы присутствует промысел Божий.
В данном случае ничего этого Кеша не уловил. Он подбежал к книжной полке и, сняв однотомный энциклопедический словарь, торопливо раскрыл его на тысячной странице. На странице, где была приведена таблица Дмитрия Ивановича Менделеева. Кстати, таблица всегда приводила его в восторг, он воспринимал её как неопровержимый документ, свидетельствующий о величии человеческого разума. Впрочем, на этот раз Кеша даже не заметил её. Всё его внимание было приковано к денежной купюре, на которой лежал уже известный прозрачный диск.
Стало быть, он не положил его сверху почтовых ящиков. Но он клал. Ладно – потом. (Факт с диском показался Кеше малозначащим.)
Если эту тысячерублёвую он отдал хозяину квартиры (а он вспомнил, что действительно отдал, а отдавать не хотелось, потому что купил новое демисезонное пальто и изрядно потратился), тогда непонятно – откуда взялась ассигнация, на которую купил апельсины, яблоки и шампанское?
Он осторожно положил раскрытый словарь на стол и с ещё большей осторожностью взял купюру.
– Билет Банка России. Тысяча рублей, – сказал он вслух и оглянулся, словно адресовал свои слова кому-то ещё, стоящему за спиной и вместе с ним разглядывающему банкноту.
Откуда, откуда взялась эта тысяча? Он, конечно, не против неё, но откуда она взялась?!
– Хорошо было бы туда запустить руку, – опять вслух сказал Кеша и опять оглянулся, словно почувствовал за спиной чьё-то невидимое присутствие.
На самом деле никакого присутствия он не чувствовал. Просто таким способом пытался иронизировать, старался ослабить впечатление от факта, не поддающегося объяснению. Впрочем, поймав себя на мысли, что оглядывается и разговаривает с самим собой, как с невидимым собеседником, – умолк. Ему стало не по себе: может, он сходит с ума? Однако не это обеспокоило. Хотя он был и невысокого мнения о себе, но всё же не настолько. Вдруг вспомнилось, что подобные, не поддающиеся нормальному объяснению факты бывали и раньше. Особенно врезался в память случай с апельсином, который он уронил на снег и который они с отцом нашли. А потом, уже дома, он стоял на крыльце и, всмотревшись в сугроб, опять увидел оранжевое солнышко.
– Во-он, – указал отцу рукавичкой.
Отец удивился, как удалось его сынишке так далеко бросить заморский плод. Проваливаясь по колено, добрался до сугроба, взяв апельсин, хотел возвратиться назад, но Кеша остановил. Опять указал рукавичкой – во-он. Так повторялось много раз. Отец рылся в очередном сугробе, а Кеша «проявлял» апельсины то там то сям. В поиске «солнышек» отец растерянно озирался, а Кеша, радостно смеясь, хлопал в ладоши – какая хорошая игра!
Отец поднялся на крыльцо с полной шапкой апельсинов. Все они были похожи на тот, который Кеша снял с ёлки, то есть все были перевязаны крест-накрест красной ниточкой с петелькой. Кеша думал, что отец начнёт баловаться с ним, подкидывать вверх или, взяв за руки, кружиться, как это всегда бывало, когда они заканчивали игру. Но отец поднялся на крыльцо расстроенный, испуганно оглядываясь, затолкал шапку под кожух, присел на корточки и крепко-крепко прижал его к груди.
– Кеша, сыночек, не делай так больше никогда, понимаешь, не делай! Скажи, прямо сейчас, что не будешь так больше делать, никогда не будешь!
Отец просил его так взволнованно, с такой болью и страхом, что и ему стало страшно. Не понимая ничего, пообещал:
– Не будю, не будю.
Кеша захлопнул словарь и открыл окно. Ветер ворвался в комнату вместе со снегом, но не принёс облегчения. В груди всё горело, он словно глотал испепеляющее пламя.
В горнице отец молча водрузил шапку на стол, и мама, самая добрая, самая лучшая в мире мама, охнув, присела на табуретку и молча заплакала. Кеша прижался к ней и, ничего не понимая, опять пообещал:
– Не будю, не будю.
Мама заболела и слегла. Он перестал ходить в детский садик и целыми днями сидел возле её кровати и играл. Отец принёс ему досо́чки , так он называл выгнутые предметы, похожие на ладошки, точнее на горсть. С внутренней стороны досо́чки были из чёрной, как уголь, керамики – толстой и всегда тёплой. А с тыльной – алюминиевыми, всегда холодными, покрытыми зелёной краской. Кеша состыковывал досо́чки , ставил их одну на другую, получалось что-то в виде полусферы. Осторожно, чтобы не развалить, он всовывал в неё голову, и сразу открывался новый мир, полный воздушного сияния и внутренней радости, исходящей от всего, на что бы ни посмотрел. Сны были лучшей частью его реальности.
Кеше больше всего нравилось лежать на зелёном холме и смотреть вдаль, на блещущее зеркало речки, в излучине которой высился белокаменный храм, а в сосновом бору прятались крыши изб. На холмах паслись тучные стада коров и овец, а между холмами встречались и расходились, как бы ускользая друг от друга, голубовато-зелёные электрички.
Мир был настолько прекрасен и настолько всеохватно доверчив, что Кеше не составляло труда войти в него. Он откуда-то знал, что всё, что он видит, настолько благоволит ему и настолько внутренне связано с ним, что стоит только подумать, и сейчас же его любое желание исполнится. Исполнится не только для него, но и для всего окружающего, потому что его желание непременно прибавит радости этому удивительному миру. В Кеше словно бы включалось какое-то не подвластное ему устройство, преобразующее мысленные образы в физическую реальность.
Однажды, созерцая сосновый бор и ручейки, впадающие в речку, он подумал, что хорошо бы спуститься с холма по тропинке и встретиться у ручья с кем-нибудь, кто хотел бы встретиться с ним. Только что он подумал, как тут же увидел тропинку, сбегающую с холма к лесному ручью, а у ручья – девочку белокурую-белокурую и с такими глазищами, что у него даже закружилась голова от синевы её глаз.
– Ты хотела меня видеть? – спросил Кеша и потупился, он впервые видел, чтобы белки глаз отливали такой яркой голубизной.
– Я хотела тебя видеть, но не знаю зачем, – сказала девочка.
Было бы очень хорошо посадить вместе с нею цветок, подумал Кеша и увидел в руках синюю луковицу.
– Давай мы посадим этот цветок. А потом будем приходить сюда на бережок и смотреть, как он растёт, – опередив Кешу, сказала девочка.
Они посадили цветок, и Кеша вновь очутился на кровати. Кто и когда перенёс его, он не помнил. С девочкой тоже больше не встречался, потому что досо́чки исчезли, а с ними – и зелёные холмы, и тропка к лесному ручью. Тогда впервые он ощутил грусть своей жизни. Его словно обманули, предоставив возможность жить здесь, а не там. Потому что там для него жизнь была более реальной. А эта казалась всего лишь сном, в котором таятся только лишь загадки той, настоящей жизни.
Однажды к ним пришли святой отец с матушкой. Всё вокруг окропили святой водой, а на окнах и входной двери написали Божии крестики.
А потом ещё приходил загадочный старец, в длинных золотисто-голубых одеждах, с капюшоном на голове. То есть не приходил, а уже стоял посреди горницы, когда отец подвёл Кешу.
– Боже правый, это же звёздный ребёнок! И ты просишь меня?!.
Старец в капюшоне осёкся, но его зелёные глаза полыхали восторженным огнём. Он распрямился.
– А я-то думал, что Бэби Кис, Бэмсик, – наш Звёздный…
Он опять осёкся.
– Вся наша беда в том, Иннокентий Иванович, что мы боимся своей победоносной силы. Всё тормозим, тормозим, ладно бы только себя – за детей взялись, а новый человек индиго и новое небо уже здесь, с нами, но мы не понимаем своего счастья.
Старец перекрестился и, возложив левую руку на чело Кеши, а правую с жезлом приподняв над ним, строго сказал:
– Сынок, когда тебе захочется доставать «солнышки» из снега или всё, что ты ни захочешь, брать прямо из воздуха, скажи в сердце своём твёрдо – никогда, не буду, не хочу.
Человек в капюшоне легонько коснулся жезлом его темени. И жезл, потрескивая, зашипел, словно раскалённый в огне прут, опущенный в воду.
– А теперь ступай, отдохни, поспи.
Уже засыпая, Кеша услышал:
– Остановить-то я остановил, но такой внутренней силы ещё не встречал. Если однажды он скажет – всегда, буду, хочу , мои затворы рухнут, я не всесилен.
– А вы, Досточтимый Отец , и затворы запечатайте. Сделайте привязку к тому, чего никогда не случится, например, к ускорению земного времени. Только тогда пусть затворы рухнут. Вы понимаете?!
– Понимаю, – сказал загадочный старец и вздохнул. – Мы даже окошка не оставляем, ведь в результате катаклизмов никакого ускорения не предвидится. Скорей всего, земные сутки растянутся, – он опять вздохнул.
– Да, конечно, – сказала мама. – Но пока я здесь – он свободен. А когда окошко потребуется – я уже буду там и оттуда помогу ему.
– Возьмите эту вещицу. Положите в короб с кубиками, она его, – строго и ещё как-то очень недовольно сказал старец. (В его руках сверкнул то ли кусочек стеклышка, то ли синий перстень.)
За окном метель и сумерки смешались, белая снежная мгла волнами врывалась в комнату, но Кеша не чувствовал холода. Ему казалось, что порывы ветра опаляют лицо.
Мама, конечно, имела в виду, что скоро умрёт…
– Никогда, не буду, не хочу , – простонал Кеша и почувствовал такую необоримую усталость, что, едва добравшись до дивана-кровати, тут же уснул.