Глава первая
1
Всю первую половину июля дни были теплыми, солнечными, а по ночам шли дожди — с грозами, с гулкими раскатами грома. Хлеба отцветали, наливались, колосья тяжелели, клонились к земле. Приближалась вершина лета, начало страдных работ.
В эти дни Уфимцев не слезал с мотоцикла, носился по полям и перелескам, случалось, ночевал в травяных балаганах у сенокосчиков, а то проскакивал в глубь Коневских лесов, где на вольных пастбищах пасли скот.
День ото дня подымалась рожь, закрывая собой полнеба, колыхались под ветром поля пшеницы, голубели овсы. Иногда Уфимцев забирался в середину поля, брал прохладные колосья в пригоршни. Или садился под кустом калины у широкого моря гречихи, слушал бой перепелов.
В такие минуты крутая волна радости захлестывала его, кружила голову. Но от других он старался скрыть эту радость: при встречах с людьми беспричинно хмурил белесые брови, говорил глухим грубоватым голосом, давая понять, что радоваться пока нечему. И лишь оставаясь один, давал волю чувствам — нынешний урожай должен изменить дела в колхозе «Большие Поляны».
Утро застало Уфимцева дома. Вчера он ездил на станцию, отправлял жену с детьми в город к теще на время летних каникул, вернулся домой поздно, спал плохо — было жарко, душно, в голову лезли мысли о сенокосе, которому все-таки мешают дожди, о надвигающейся уборке хлеба и нехватке техники, о деньгах для авансирования колхозников.
Встал он рано, до солнца, торопливо оделся, вышел во двор. От земли несло сыростью, темнели мокрые плетни и недвижные кусты черемухи, блестела лужица у ворот, вокруг нее прыгали, нещадно треща, воробьи.
Он обернулся на стук: возле навеса у поленницы дров стояла хозяйка квартиры тетя Маша.
— Ты куда в такую рань? — спросила она, роясь в дровах, выбирая поленья посуше. — Дождись, оладьев напеку. Успеешь, намнешь холку-то, день долгой.
Голос у тети Маши натужный, с хрипотцой. Она в больших галошах на босу ногу, в старенькой наспех надетой юбке.
— Спасибо, — ответил Уфимцев, проходя под навес к мотоциклу. — В другой раз как-нибудь.
— Что так? — удивилась тетя Маша. — Аль на брюхо осерчал?
— В лесничество надо пораньше успеть, — нехотя проговорил он.
— А-а! Сполняешь наказ своей жёнки? Тогда езжай, поспешай.
Она прошла к дому с большой ношей дров, выпятив тощий живот, отчаянно шлепая галошами.
— Давай сполняй! — крикнула она уже с крыльца и вошла в дом.
Уфимцев поморщился от досады: оказывается, знает о его вчерашней размолвке с женой.
Он вывел мотоцикл за ворота, поехал серединой улицы, разбрызгивая грязь. Улица была длинной, одна на все село, и в эту раннюю пору выглядела безлюдной. Раскисшая от дождя земля рябила частыми отпечатками раздвоенных копыт — по улице недавно прошло стадо.
Уфимцев проехал мимо большого, на четыре окна, дома, где помещалось правление колхоза, мимо потемневшего от времени, обшитого тесом клуба и, перескочив ложок, выехал к старому, знакомому с детства пятистеннику с белыми ставнями. Здесь он родился и прожил до призыва в армию на действительную службу. Сейчас тут жил его старший брат Максим. Уфимцев пристально вглядывался в окна — не увидит ли мать, но окна были пустые. Он мысленно поругал себя, что за делами так и не удосужился навестить ее. Выехав за ворота поскотины, он прибавил газу, думая выскочить с разгона на Кривой увал, пересекавший дорогу и нависавший обрывом над рекой, но на полпути застрял, слез с мотоцикла и поволок его по грязи в гору. Взобравшись на вершину, остановился перевести дух.
Отсюда, с увала, было широко и далеко видно: и оранжевое, еще неяркое солнце, катившееся по степи; и село возле пруда, с тополиными садками, с разноцветными крышами; и река Санара, упрятанная в тальники, петляющая по полям колхоза от самых Коневских лесов; и леса эти, синими уступами уходящие к горизонту, сливающиеся с небом на западе; и у кромки леса сиреневые дымки из труб деревни Шалаши — второй бригады колхоза; и поля, поля по обе стороны Санары, желтое море хлебов, изрезанное лесными гривками.
Когда-то, по рассказам стариков, село Большие Поляны, давшее свое имя колхозу, находилось в окружении дремучих лесов. Теперь вблизи него остались редкие осиновые перелески да заросшие березнячком овраги. И чтобы достать леса на застройку, надо ехать в лесничество, за два десятка километров от села.
Уфимцев обтер травой заляпанный грязью мотоцикл, завел его и поехал правой обочиной дороги, по росшему тут конотопу, между двух стен ржи, на колосьях которой вспыхивали голубыми огоньками еще непросохшие капли дождя. Дальше дорога шла под уклон, было легче и суше.
Но не проехал и трех километров, как невдалеке от дороги у неглубокого овражка увидел бревна и около них шесть большеполянских мужиков. Тут же стояли мотоцикл и две лошади — одна запряженная в ходок, другая — в хомуте и седелке привязанная к телеге.
«Ток начали строить», — догадался Уфимцев.
Как ни спешил он попасть в лесничество пораньше, тут не удержался, подвернул к току.
2
Подле ходка курил, поставив ногу на подножку, высокий, круглолицый Кобельков, бригадир первой бригады; он в длинной шинели, которую донашивал после демобилизации из армии. Рядом с Кобельковым навалился на облучок светлоусый Герасим Семечкин, бригадир строительной бригады — узкоплечий дядька уже не первой молодости, но страшный модник: зимой и летом носил шляпу, не выходил на работу без галстука. Вот и сейчас на нем соломенный брыль, черная рубаха и белый галстук.
Уфимцев заметил и брата Максима. Тот сидел на бревне, повернув непокрытую, начинающую лысеть голову к плотнику Микешину — председателю ревизионной комиссии колхоза — и о чем-то с увлечением говорил. Микешин бессменно находился на должностях плотника и председателя ревкомиссии, и Уфимцев с малых лет так и запомнил его то с топором в руках, то со счетами под мышкой.
Поставив мотоцикл, Уфимцев подошел к колхозникам, поздоровался.
— Видал, Егор Арсентьевич, — хохотнул Кобельков и оттолкнулся от ходка. — Не дают нам нынче спать колхозники, вперед начальства подымаются. Как петухи!
— А то! — отозвался Максим, вставая с бревна; он покрутился на одной ноге, натянул кепку на голову. — Нынче день год кормит. Проспишь — шиш получишь.
— Вот-вот! — смеялся Кобельков, показывая зажатой в руке папироской на прихрамывающего Максима, шедшего к распряженной лошади. — Все он, твой братан! На свету́ ко мне примчал, умыться не дал, все в ставень колотил.
Уфимцев посмотрел на брата, снимавшего хомут с лошади. Он знал характер Максима. Отцовский был у него характер, такой же беспокойный, вспыльчивый, крикливый. И внешне он походил на отца, первого председателя колхоза «Большие Поляны», — темноглазый, черноусый.
Егор Уфимцев не походил ни на брата, ни на сестер, — все они были чернявые, невысокие, а он — большой, русоголовый, в мать. «Ты последушек у меня, — говаривала Евдокия Ивановна. — И не думала, не гадала, на сороковом году родила. Как раз в тот год в колхоз взошли».
— Спать подолгу нам никак нельзя, — степенно проговорил Семечкин, вытаскивая рулетку из брезентовой сумки. — Строитель — народ понимающий. Он ответственность свою завсегда сознает.
Семечкин махнул рукой одному из плотников, подал конец рулетки, и они начали разметку. Кобельков пошел было за ними, но Уфимцев остановил его.
— Ты вот что, бригадир, подбрось-ка завтра сюда людей с лопатами, пусть дерн снимут. Чтобы ток был как ток, — он тряхнул сжатым кулаком, давая понять, каким ему хочется видеть ток.
— Слушаюсь, — подтянулся Кобельков. — А если цементом залить, как у центральных амбаров?
— Цементом? Где же его взять? — ответил Уфимцев. — А ты полей ток водой да каток привези, прикатай как следует, вот тебе и цемент.
— Будет сделано, — ответил Кобельков.
Уфимцев с удовольствием смотрел на Кобелькова: нравился ему молодой бригадир своей исполнительностью, солдатской готовностью.
— А ехать все же сюда тебе не следовало, — помолчав, заметил он ему. — Дал бы чертеж Семечкину, и пусть работает, на то и бригадир по строительству. Что, у тебя других дел нет?
Кобельков смущенно пожал плечами, не найдясь с ответом. Он подождал, что еще скажет председатель, но тот отошел к Микешину, точившему топор бруском.
— Зря ты его так, — не удержался Микешин. — Парень старается, лучше некуда. Вчера вот сказали, а он уж и бревен навозил. И вообще...
— Ладно, Василий Степанович, — улыбнулся Уфимцев, усаживаясь рядом с ним и глядя вслед Кобелькову, пошедшему к Семечкину, — учту. Бригадир он толковый, да не всегда организованный.
— Хлеба-то ноне какие, Егор, — перевел разговор Микешин. — Баские хлеба. Давно таких не было. Даст бог, управимся вовремя, будет чего в сусеки сыпать.
Уфимцев судорожно вздохнул, подумав о наступающей на пятки страде. Если бы комбайнов побольше, тогда другое дело. Когда уберешь при такой нагрузке? Хорошо, если погода не подведет.
— Вот так же в тридцать четвертом году, — продолжал Микешин, — как раз тридцать годов назад — хорошо помню! — был такой же вот урожай. Хлеба было-о! Горы! По восемь кило на трудодень давали. Возили его по домам и днем, и ночью, все кладовки, все чуланы засыпали. Которые даже отказались от зерна — ссыпать было некуда!
— Нынче тоже получим не меньше, — вмешался в разговор подошедший Максим. — Вчера Векшин сказывал: велел подклети чинить, лари готовить у кого нет.
— Векшин? — насторожившись, спросил брата Уфимцев. — Векшин тебе обещал по восемь килограммов?
— Зачем мне? Не один я там был, всем говорил... Если уж нынче не взять по восемь кило от такого урожая, то...
И он безнадежно махнул рукой.
— Не может быть, — заволновался Уфимцев, — ты что-то напутал, Максим. Не мог Векшин по восемь кило обещать.
— А ты что, против? Значит, хошь, как в прошлом году, хлеб в казну, а колхознику охвостья?
— Подожди...
— Хватит! Ждал уж! — Максим сдернул кепку с головы, закрутился в ярости на здоровой ноге. — А ты меня жданками не корми, ты мне хлеба давай.
Уфимцев с беспокойством смотрел на брата. Он хотел его одернуть за такие слова — «отсталый элемент!», — но постеснялся. Нет, не потому, что старший брат. Максим считался лучшим работником в артели. И жена работала, и незамужняя дочь. Особенно в нынешний, урожайный год Максим ломил, как вол, несмотря на свою простреленную в войну ногу. Он и сыновей-учеников послал пастухами на ферму. Свыше тысячи трудодней их семья имела на счету. Как его ругать за желание получить побольше за работу?
«А все Векшин, он намутил... Вот тебе и зампред колхоза!»
— Огороды урезали, скота держать сократили, хлеб уродился — и того жалеют дать, — надрывался Максим, поглядывая на Микешина, ища у того поддержки.
Микешин молчал, не вмешиваясь в перебранку братьев.
— Куда тебе столько хлеба? — спросил миролюбиво брата Уфимцев. — Ведь не съешь весь.
— Не беспокойся, — сверкнул глазами Максим, — лишков не будет. А будут — так рынок большой, все уйдет. Деньги в хозяйстве вот как нужны!
— Ты же не без денег, каждый месяц аванс получаешь... И без хлеба не останешься, слышишь? Дадим столько, что весь год будешь блины из сеянки есть. Вон Юрка Сараскин на мельнице уже вальцы ставит, сита новые купил... По два килограмма на трудодень хватит?
Максим живо обернулся:
— Это из такого урожая да по два кило? А остальной хлеб куда?
— Как куда? Государству, что полагается. На семена. А что останется — на фураж скоту.
Подошли Кобельков с Семечкиным, закончившие разметку, остановились, закурили.
— А много мы от скота пользы имеем? — не сдавался Максим.
— Все ему мало, — засмеялся Кобельков. — Одних шкур я весной на тысячу рублей сдал. Это тебе не деньги?
— Во-во! — обрадовался Максим. — Только и доходу, что шкура от дохлой скотины. А больше ничего...
— Пойми, — сказал Уфимцев, — потому и дохода от животноводства нет, что на одних грубых кормах скот держим. Да и тех не досыта. Откуда же продуктивности быть?
— Это верно, скоту хлебушко тоже нужон, — отозвался Микешин, до сих пор сидевший молча. — Без кусочка хлебца какая хозяйка корову доит? Она ей и очистки, и отрубцов горстку, вот и с молочком...
— Мой дед, — вмешался Семечкин, — так бывало говорил со своей старорежимной точки зрения: соломой коня кормить — за соломой на гумно ездить, сеном кормить — за сеном в поле ездить, овсом кормить — в гости ездить.
— Точно! — крикнул Кобельков, хлопнув Семечкина по спине, да так, что тот покачнулся и, недовольно поморщившись, поправил свой белый галстук.
Уфимцеву очень хотелось убедить брата, рассказать ему, как он ошибается, видя свое благополучие лишь в зерне на трудодни.
— Вот ты говоришь: мал аванс, — обратился он к нему. — И я говорю: мал, надо переходить на денежную оплату. А где взять денег? От того же животноводства! Будут корма — будет у нас и мясо, и масло, и шерсть, значит, будут и деньги колхозникам. Да не по пятьдесят копеек, а, может, по пять рублей. Гарантированных!
Максим снова безнадежно махнул рукой:
— Знаем... Слыхал.
Микешин посмотрел на братьев — на встревоженного Егора, на злого, нахмуренного Максима, — и решил их примирить.
— Послушай, Максим Арсентьевич, — начал он, — и вы слушайте. Хочу я вам одну сказку рассказать. Было, говорят, у мужика трое сыновьев. Ну, дело к старости, приболел он, сам работать не может, позвал их к себе и говорит: «Вот, детки мои милые, даю я каждому из вас по возу зерна, начинайте самостоятельную жизнь. Только чур — через год вернуть мне это зерно полностью». Хорошо. Послушались сыновья отца, взяли по возу зерна, начали самостоятельную жизнь. Долго ли, коротко ли время шло — проходит год, вызывает отец первого сына, спрашивает: где зерно? А я, говорит, тятенька, его на муку смолол, лепешки пек да с маслом ел, больно вкусные были лепешки! И все съел? — спрашивает отец. Нет, говорит, маненько еще осталось... Ладно. Вызывает он второго сына, спрашивает: а у тебя где зерно? Посеял, отвечает, урожая жду, уродится — верну долг, не беспокойся. Вызывает он третьего сына, опять спрашивает: где зерно? А я, говорит, тятенька, полвоза зерна продал да поросят купил, остатным зерном их кормил. А после свиней продал, три воза зерна купил. И тебе привез, за воротами стоит.
— Слыхал, Максим Арсентьевич, — запылал Кобельков. — Не дурак у мужика третий сынок был. Знал, откуда доходы бывают.
— Давайте, начинайте, — нехотя, сквозь зубы, проговорил Максим. — Хозяева!..
Он повернулся, взял лопату и пошел. Уфимцев смотрел ему вслед. Вся ссутулившаяся фигура Максима — в старом заношенном пиджаке, в лоснящихся на заду брюках и в широких кирзовых сапогах — выражала обиду.
Уфимцеву жалко стало брата, жалко и обидно, что тот не захотел понять его.
«Но нет, каков Векшин!» — снова подумал Уфимцев.
Он поднялся с бревна, скупо кивнул колхозникам, сказав: «Пока», торопливо завел мотоцикл. Подъехав к дороге, остановился на миг, посмотрел в сторону посветлевшего, ставшего близким леса, потом в сторону села, скрытого пригорком, и решительно повернул назад.
«Успею, завтра съезжу, — успокоил он себя. — А сейчас — разыскать Векшина...»
3
А в лесничество следовало ему попасть непременно сегодня. Не зря тетя Маша бросала эти прозрачные намеки насчет наказов жены. Вчера, перед отъездом на станцию, у них с Аней произошел неприятный для него разговор.
Еще прошлым летом они стали поговаривать о строительстве дома — в селе недоставало квартир. Жить у тети Маши было тесно, неудобно, хотя она и отдала им чистую половину, а сама с дядей Павлом ютилась в передней.
Зимой Уфимцев купил в лесничестве сруб и по санному пути перевез его в село. Сруб стоял в нижнем конце улицы, около пруда. Место нравилось Уфимцеву, и он представлял, как со временем они обживут усадьбу, посадят тополя, черемуху и будут вечерами пить в садочке чай всей семьей.
С приходом весны надлежало ставить сруб на фундамент, крыть крышу, стелить полы, чтобы к зиме перебраться в свой дом. Но за делами да заботами у него так и не нашлось времени подыскать какую-нибудь бродячую артель плотников; поручить это дело колхозной строительной бригаде он постеснялся, да и занята была она неотложными работами. И вот прошла половина лета, а сруб по-прежнему стоял, ждал хозяина. Уже стали темнеть бревна от дождя и солнца, а полянку у сруба, где виделся сад, облюбовали гуси с табунками голенастых выводков.
Вот этот сруб и стал предметом их разговора.
Уже подошла к окнам машина, дети выбежали во двор, и Уфимцев, подхватив чемоданы, направился к двери, когда его остановила Аня.
— Подожди, Георгий. Скажи, лето проходит, а ты о срубе, похоже, забыл?
— Не забыл, времени нет. Ты же видишь, занят...
— Брось отговорки! У тебя нет времени только для семьи... Ты сюда на заработки приехал? Временно?
— Зачем ты так! — обиделся Уфимцев и опустил чемоданы на пол.
— Тогда строй дом, нечего на занятость ссылаться. Хватит с меня жить по чужим квартирам. Ты даже не замечаешь, что дети становятся большими, Маринка в третий класс перешла, Игорьку нынче в школу, — им место надо, уроки учить. А тут еще я со своими тетрадками. Как нам разместиться?
Уфимцев понимал, что жена права. В самом деле, не век же жить у тети Маши.
— Плотников скоро не найдешь... Фу, черт! — выругался он. — Раньше шабашники стаями ходили, а теперь — вымерли, что ли, как мамонты?
— Захочешь — найдешь, — возразила жена. — Сегодня встретила лесничего, его сын в нашей школе учится. Так он говорит: что же ваш муж ко мне не обратится, я бы дал плотников.
— Лесничий? — изумился Уфимцев.
— А что? — Жена подняла голову, взглянула на изменившегося в лице мужа. — Он — не тот человек?
— Да ты знаешь, какие у него плотники? Это же бывшие наши колхозники из Шалашей!
— Ну и что?
— Как что? Они в тяжелое время удрали из колхоза, а теперь я к ним на поклон пойду? Дескать, выручайте, помогите... Никогда этого не будет!
— Ну и живи в этой горнице, — озлилась жена, — а я больше не могу. Уеду вот к маме и останусь там с ребятами на зиму, а ты как хочешь.
Она отвернулась к окну, прижала рукав кофточки к глазам.
— Ну что ты, Аня! — Он подошел, обнял ее, прижал к себе. — Разве я не хочу, чтобы всем нам было лучше? Но нельзя мне этих летунов брать.
— Свою бригаду плотников трогать нельзя, со стороны нанять нельзя, так что же тогда можно? — Она отстранилась от него, встала, поправила волосы. — Хороший человек вошел в наше положение, предложил помощь, а ты...
Уфимцев в отчаянии поморщился, — не знает она, на что толкает его! Лесничий неспроста предложил своих плотников. У них дома остались в Шалашах, по сей день стоят заколоченными, наводя тоску. Так все дело в них. По весне хозяева домов просили разрешения продать их в степь на слом. Уфимцев отказал. Он сказал этим бывшим колхозникам: «Дома ваши, не возражаю, но ломать их, разрушать улицу, не дам. Возвращайтесь и живите, работы в колхозе всем хватит. Ведь почти все шалашовские вернулись домой: и Семечкины и Юшков, и Тулуповы... Или продаете дома колхозу по страховой оценке, иначе их, как бесхозные, сельсовет заберет». Не согласились. Пошумели, покричали и ушли. Особенно надрывался бородач Кобельков — дальний родственник здешнего бригадира. Он кричал: «На мой дом заришься? Не жить тебе в нем, задавит!»
И вот к ним, к этим беглецам, надо теперь ехать, просить их, кланяться.
— Не могу я этих плотников взять, Аня! — повторил Уфимцев. — Нельзя мне с ними дела иметь, стыда перед людьми не оберешься!
— Попроси других, — посоветовала жена. — Съезди к лесничему, поговори, он хороший человек, не откажет... Пойми и ты меня, Георгий, — она подошла, взяла его за борта пиджака, притянула к себе, — ведь третий скоро появится. Надо нам свой угол.
— Ладно, Аня, — согласился Уфимцев. — Поеду... Постараюсь, чтобы к твоему приезду сруб был на фундаменте.
4
Векшина он дома не застал. Жена его — толстая неопрятная женщина, с заплывшими от сна глазами, — выйдя на крыльцо, сказала, что уехал в Репьевку, в сельсовет на совещание.
Уфимцев выругался с досады и помчался, распугивая кур, по дороге в Репьевку.
Выскочив за село и увидев свой сруб, сиротливо стоящий на голой полянке, испятнанной серо-зеленым гусиным пометом, он неожиданно свернул к нему, объехал вокруг.
В тени сруба лежали телята. Они неохотно поднялись, потревоженные стуком мотоцикла, сладко потянулись, выгнув ребристые спины, подняв хвосты, и сонно уставились на Уфимцева.
Он слез с мотоцикла, заглянул вовнутрь сруба через проем будущих дверей. Нижний венец, лежащий углами на каменных плитках, посинел, покрылся серой плесенью. И весь сруб стал каким-то старым, темным, со свернувшимся в трубку лубом на небрежно очищенных от коры бревнах.
Уфимцев судорожно вздохнул, сел на порог, огляделся. Перед ним от неслышного ветра рябила вода в пруду, плавали цепочки гусиных выводков. Невдалеке от берега по колени в воде стояла рыжая лошадь; она изредка взмахивала хвостом, била себя головой по бокам, отбиваясь от слепней, и при этом нещадно гремела подвешенным к шее боталом. На том берегу, за невысокими кустами ивняка, бурело поле с поспевающей пшеницей. В конце пруда, за плотиной, виднелось каменное, запыленное бусом здание мельницы; по плотине шагали, уходя в степь, телефонные столбы.
Ничто не изменилось здесь с тех пор, когда он мальчонкой играл тут с ребятами в шаровки, купался в пруду, удил с плотины пескарей, а потом, уже молодым парнем, вечерами, после работы, приходил сюда на облюбованную молодежью полянку.
Он вспомнил, как уходил по этой вот плотине на действительную службу в армию. Уходил на три года, а вернулся в село через тринадцать лет.
...Это было осенью в сорок девятом году. В тот год рано управились с хлебами, — урожай сняли так себе, лишь на обязательные поставки, а на семена уже не хватило. Да и сеяли тогда мало, четверть против нынешнего. И чем было сеять, чем было убирать, когда на весь колхоз МТС выделяла два газогенераторных трактора да латаный-перелатаный комбайн «Коммунар». Если бы не кони да не быки, да не двужильные бабы и девчата, с утра до ночи пропадавшие на полях, и этого бы не сеяли.
Провожать призывников вышло все село. Погода в тот день выдалась солнечная, теплая. Пестрая толпа неспешно катилась через поляну, бабы и девки были по-праздничному разодеты, играли гармони, слышались песни, пьяные выкрики. Какая-то бабенка, с бутылью самогона в руках, неистово плясала вприсядку среди расступившейся толпы. Вокруг бабенки носились ее подруги, такие же вдовы, как она, исходили в истошных криках, хлопали в ладоши, стучали тяжелыми ботинками по жесткой осенней земле.
Впереди всех шли стриженные под машинку парни в полуобнимку с заплаканными матерями. Шли они молча. — спокойные, трезвые.
А где-то в толпе брели их возлюбленные, с припухшими, исцелованными за последнюю ночь губами. Была там и Груня Позднина — дочка председателя колхоза. Когда выходили на плотину, Уфимцев обернулся, разыскал среди девчат свою любушку, хотел махнуть ей рукой, подозвать поближе, да постеснялся ее отца, шедшего следом за парнями.
За плотиной их ждала машина — единственная тогда полуторка в колхозе, которую для этого торжественного случая утыкали по бортам березовыми ветками.
Толпа остановилась и замолкла, когда в кузове машины, среди березок, появился председатель колхоза и поднял руку. Был Позднин тогда еще не старым, как сейчас, а крепким мужичком лет под пятьдесят, с крупными густыми усами, как у вождя на портрете, одет в выцветший китель, на котором, словно в парадный день, висели два ордена и несколько медалей. Позднин снял кепку и посмотрел на призывников пытливо, недоверчиво и опять поднял руку.
— Товарищи! — торжественно и громко начал он, когда шум притих. — Сегодня мы провожаем наших сынов, наших колхозных соколов в доблестную Советскую Армию, которая своим геройством разбила фашистского гада и уничтожила в его логове!
Кто-то громко всхлипнул, на него зашикали. Позднин снова, предупреждающе, поднял руку.
— Какой же наказ мы им дадим, граждане-колхозники? — Позднин обвел глазами толпу, в которой большинство было женщин, а из мужчин — старики да подростки. — А вот какой: служите честно, как служили ваши отцы и деды Советской власти, добивайтесь высоких успехов в боевой и политической подготовке. А если придется, — тут голос председателя зазвенел, как струна на высокой ноте, — если придется воевать с международным капиталом, то разбивайте его раз и навсегда, до полной победы!
И председатель погладил рукой свои ордена и медали. В толпе громко и дружно захлопали.
— Да не забывайте нас, — здесь голос председателя дрогнул, осел, — возвертайтеся обратно до своих домов, отцов-матерей. Не берите пример, как некоторые... Вы же не слепые, видите, с кем мы остаемся!
И он показал той же рукой, что гладила ордена, на прыгающих вокруг машины ребятишек, на баб, на бородатых стариков...
Не зря Позднин беспокоился, взывал к совести парней, показывал им, с кем он остается вести колхозное хозяйство. Трудоспособных в «Больших Полянах» оставалось все меньше и меньше. Уходили мужики под разными предлогами и без предлогов из колхоза, увозили семьи, заколачивали дома. Мало оставалось молодежи, особенно парней. Девки табунились, плясали, «шерочка с машерочкой», буйные польки и фокстроты или, положив друг дружке головы на плечи, чуть переставляли ноги в медленном танго. И тоже, видя, что остаются в старых девах, одна за одной исчезали из села.
Не зря Позднин беспокоился — из восьми призывников ни один не вернулся обратно.
Не вернулся в родное село и Егор Уфимцев. Отслужив в армии положенный срок, он устроился киномехаником в райцентре. Вскоре женился на молоденькой, только что окончившей институт учительнице. Через год стал директором кинотеатра, а потом инструктором райкома партии. Видимо, показал себя на работе с хорошей стороны, в пятьдесят восьмом году его послали учиться в областную партийную школу.
С большими планами возвращался он в райцентр после окончания школы, не терпелось претворить в жизнь то, чему его обучали. К тому времени Позднин ушел на пенсию, и Уфимцев с радостью согласился на предложение парткома пойти председателем родного колхоза.
Колхоз «Большие Поляны» находился в дальнем — лесном углу района, в шестидесяти километрах от райцентра Колташи и железнодорожной станции того же названия. В последние годы он не был в числе отстающих, числился где-то посередке районной сводки. И со стороны районного начальства к нему не было особых претензий: колхоз хоть и с трудом, но выполнял свои обязательства перед государством.
Дела в колхозе пошли в гору, когда приостановился отлив колхозников; из городов и разных поселков стали возвращаться беглецы, расколачивать свои дома, ремонтировать запущенные дворы и бани, ставить новые плетни вокруг огородов. Стук топоров в колхозе не прекращался несколько лет, люди торопились с утра пораньше, до колхозной работы, или вечером, после ужина, сменить слегу в стойле у коровы или прибить новую тесину на крыше. По воскресеньям, когда не было спешных колхозных работ, собирались артелью на «помочь» к кому-нибудь из новоселов, решившему перейти из отцовской завалюхи в новый дом. Весь день катали бревна, месили глину, клали печи, а вечером, после горячей работы, пили бражку или кисловатую самогонку и до полуночи пели проголосые песни.
Первый год хозяйствования Уфимцева прошел не очень удачно. Правда, колхоз выполнил план по поставкам зерна, мяса, масла, рассчитался с неотложными долгами, но колхозникам выдали только по килограмму — меньше, чем выдавали при Позднине, денег же на трудодни не осталось — все пошли в оплату банковских ссуд.
Зима оказалась непредвиденно длинной: снег выпал на полмесяца раньше обычного, а сошел лишь в конце апреля. Кормов скоту не хватило, особенно сена. Да и откуда сену быть, если лучшие сенокосные поляны были распаханы, а много ли можно набить ручными косами по лесу? Кукурузу еще весной убили заморозки, перепахать ее и посеять овес или рожь на сено поостереглись: вдруг в этом усмотрят пренебрежение к кукурузе. Так и лежала земля с редкими уцелевшими кукурузными будыльями, заросшая молочаем да осотом. И как ни метался Уфимцев в поисках кормов, в колхозе был допущен большой падеж.
Позднин, бывало, с этим бедствием боролся просто: осенью сдавал в мясозаготовки весь скот, кроме маточного поголовья и производителей. Все, что могло еще побыть в хозяйстве, удвоиться или даже утроиться в весе, — шло под нож. Позднина отмечали как передового председателя, а он, подсчитав корма, устанавливал такие нормы кормления оставшемуся поголовью, чтобы только дотянуть до весны. Тут уж было не до высокой продуктивности — о ней и речи не шло.
Год хозяйствования многому научил Уфимцева. Он понял: нельзя вести хозяйство по-старому, как оно шло при Позднине. Надо, чтобы животноводство давало доход, а тут главное дело — корма. Он отказался сеять кукурузу, — она, как показала практика, не росла тут, вымерзала. Вместо кукурузы посеяли подсолнух на силос, он хорошо растет в здешних местах и не боится заморозков. Кроме подсолнуха Уфимцев посеял на сено пятьдесят гектаров овса — овес на сено разрешалось сеять.
Но успех дела, даже при достатке грубых кормов, решал зернофураж. Он — всему голова!
Вот почему радовался Уфимцев нынешнему урожаю. И вот почему тревожило сообщение о том, как его заместитель Векшин обещает колхозникам поделить хлеб.
5
От сруба Уфимцев проехал к правлению колхоза.
Как и утром, улица была пуста, безлюдна — сенокос! — лишь на ступеньках крыльца правления сидели двое: муж и жена Лыткины.
До последнего времени Лыткин пас овец на Дальней заимке, Дашка, жена его, работала в огородном звене, но с началом сенокоса бросила звено, перебралась на заимку к мужу. Оставив овец на подпаска, мальчишку тринадцати лет, их племянника, Лыткины пошли по оврагам, межам и перелескам косить траву, сушить ее на взлобках, ставить копешки.
Векшин нарочно ездил на заимку, чтобы вернуть Дашку в звено, — она не послушалась. Вызывали в правление Лыткина, предупреждали об ответственности за овец, однако и это ни к чему не привело.
Тогда правление решило: накошенное сено изъять, обоих снять с работы и вынести на собрание вопрос об исключении их из колхоза.
Когда мотоцикл Уфимцева ткнулся в стену дома и, чихнув, замолк, Лыткины торопливо встали, но Уфимцев прошел мимо, не взглянув.
В правлении стояла тишина, лишь пощелкивала на счетах бухгалтер Стенникова — седеющая женщина с гладко причесанными волосами, собранными на затылке в небольшой узелок; она молча кивнула на приветствие вошедшего Уфимцева и продолжала работать, дав понять, что сейчас освободится. Уфимцев присел и тут же обернулся на стук: в комнату входили Лыткины.
— Ну что еще? — недовольно спросил Уфимцев, глядя через плечо на Дашкины ноги, обутые в стоптанные ботинки; потом перевел взгляд на застиранную юбку, на тесную старенькую кофту. «Нарочно так вырядилась», — с неприязнью подумал он.
Знал он Дашку с тех пор, как вместе в школу пошли, в одном классе сидели. Еще тогда она была ералашной девчонкой — задирой, крикуньей, но могла прикинуться и тихоней, поябедничать на подруг. После, уже будучи взрослой, пробыла два сезона на лесозаготовках, привезла оттуда худую славу. Оттого, наверно, долго сидела в девках — никто не брал замуж, и неожиданно для всех вышла за Афанасия Лыткина — по-деревенски за Афоню Тю́тю — смирного, недалекого парня.
— Чего еще, спрашиваю? — повторил Уфимцев. — Вам вчера все было разъяснено и рассказано. Нечего ходить за мной!
— Так ведь... Люди вы, или кто? — с надрывом в голосе крикнула Дашка, округлив глаза. — Где же у вас справедливость? Косили, косили, старались и — на тебе! — без сена осталися.
— Не надо было косить, — ответил Уфимцев.
— Так ведь все косят, все село! Господи! — всплеснула руками Дашка, отчего платок у нее развязался, сполз с головы на плечи. — Люди уже по сорок копен поставили, а мы каких-то три дня покосили и...
Дашка громко всхлипнула, высморкалась в подол, задрав юбку, нисколько не стесняясь Уфимцева.
— Люди косят после работы, — ответил Уфимцев, отворачиваясь от нее. — Косили бы и вы так, кто бы возражал? А то бросили работу... Кто за тебя будет картошку полоть?
— Прополю, ей-богу, прополю, все успею, только сено возверни, — оживилась Дашка и даже заулыбалась. — Вот они, руки-то, все сделают. Ты посмотри на мои ладошки. Егор, посмотри, как следовает, сколько они работы переробили. Они не то сделают. Вот они! Смотри!
Дашка тыкала в лицо Уфимцеву свои руки, — ладони были большие, желтые, с въевшейся в трещины землей, бугристые от мозолей и какие-то плоские, как доски. Уфимцеву стало не по себе от вида рук Дашки, проснулась жалость к ней, к безответному Афоне. Но он тут же подавил эту жалость, оттолкнул руки Дашки.
— Перестань, Дарья! Не я решал, правленье.
Но от Дашки не ускользнуло замешательство председателя, когда он смотрел на ее руки.
— Ты на мои ладошки погляди, Егор, — опять начала она. — Посмотри, что от них осталось на колхозной-то работе. А тебе сена жалко... Добро бы колхозного, а то сами накосили, сколько маялись, из оврагов на себе таскали. А ты чего молчишь? — набросилась Дашка на Афоню, безучастно стоявшего у стены. — Проси, ведь родня он тебе, должен посочувствовать.
Уфимцев вдруг вспомнил: и верно — Афоня приходится ему дальним родственником по матери. «Ну и Дашка!» — поморщился он. Но не подал вида, что слышал ее.
— Егорий Арсентьевич, — затянул Афоня, поглядывая на жену. — Взойди, как говорится, в положение...
— Ну, что ты будешь с ними делать? — с горечью спросил Уфимцев и повернулся к Афоне. — Не в сене дело! Вопрос стоит об исключении вас с Дарьей из колхоза.
— Зря говоришь, Егор, — остановила его Дашка. — Из колхоза нас исключать нельзя. Мы что — враги какие? Вот с этаких пор, — она показала на метр от пола, — в колхозе буровили, как же ты нас исключишь? Тут все наше, как отымать его будешь?
— Это, как говорится, — вставил Афоня, — ягненочку мать потерять, и то... Взойди в положение, Егорий Арсентьевич.
Уфимцев отвернулся от Лыткиных, посмотрел на Стенникову. Та нервно курила, стряхивала пепел в коробку из-под скрепок.
— Может, не доводить до собрания, — не то спросила, не то посоветовала она.
В комнату вбежал агроном колхоза Попов — невысокий парень, почти мальчишка, смуглый, быстроглазый, в пестрой рубашке с набитыми карманами, в узеньких брючках и голубом берете.
— Вот вы где! — крикнул он, увидев Уфимцева, бросил берет на стол и, выхватив из кармана расческу, стал причесывать свои вставшие дыбом волосы. — Я в мастерскую, я на квартиру — вот как надо! Говорят — в лесничество уехал. Ну и люди. Врут и незаметно.
Попов только теперь заметил Афоню и его жену.
— А-а! Вот вы тут чем занимаетесь! Идет укрощение строптивой Дарьи Лыткиной. Шекспир в колхозе «Большие Поляны»!
— Алеша! — с укором произнесла Стенникова. — Не надо так...
Дашка ожила, потянулась к Стенниковой, увидя в ней свою защитницу:
— Анна Ивановна, ты же секретарь партейный, помоги, будь человеком. Ну дура я, ну ошиблася, оштрафуйте, что ли, но как же работы лишать? Такое время, а ты без работы. Да разве без работы можно? Ты подумай!
— Без работы нельзя, — подал свой голос и Афоня. — Без работы, как говорится...
— А почему же тогда работу бросил? — спросил Попов.
— Как работу бросил? — уставился на него в искреннем недоумении Афоня, подняв бесцветные, выгоревшие брови. — Я сено косил.
— Вот чудак! — рассердился Попов. — Я спрашиваю, почему овец на произвол оставил?
— Так она, — завопил Афоня, — Дашка. Пойдем, говорит, сено косить, все косят...
— Хватит! — прервал его Уфимцев. Он взял со стола листок бумаги, написал на нем что-то карандашом, снова через плечо посмотрел на стоптанные ботинки Дашки и подал листок Афоне. — Идите к бригадиру, он даст работу... А там — как собрание решит.
— А сено возвернешь? — спросила с надеждой повеселевшая Дашка.
— Как и всем... В соответствии с процентным отчислением...
— Ну хоть про́центы, — обрадовалась Дашка, — и на это корова не обидится.
Она подняла с плеч платок, подвязалась им, но уже не по-старушечьи, а как молодушка — концами на затылок, подтолкнула в спину Афоню, и они ушли.
— Так ты зачем меня искал? — спросил Уфимцев Попова.
— У Сараскина в мастерской буза идет. Новый комбайн делят, — ответил Попов.
— Как делят? — удивился Уфимцев. — Он за Коноваловым закреплен. Чего его делить?
— И-и! Там Федотов с Пашкой Семечкиным такой хай подняли, чуть Сараскина не побили... Он просил, чтобы вы пришли.
«Этого еще недоставало!» — с тревогой подумал Уфимцев.
6
Мастерская находилась недалеко от правления колхоза, за противоположным от пруда порядком домов.
Сразу за огородами начиналась поляна. Она простиралась до Кривого увала, и по склону его была обнесена жердевой изгородью. Вот на этой поляне и стояла мастерская — белое кирпичное здание под шиферной крышей. Выше мастерской располагались центральные склады колхоза. Еще выше, на склоне Кривого увала, белели здания сейчас пустующей молочной фермы.
За мастерской выстроились в линейку три старых комбайна; впереди них — новый, блестевший красками. И в тени нового, на зеленом пятачке, лежали четверо. По числу окурков, разбросанных вокруг, можно было заключить, что лежат эти люди давно, с утра.
Уфимцев подошел, оглядел усеянную окурками полянку.
— Разбудите Семечкина, — приказал он.
— Я не сплю, — ответил тот, не шевелясь, не поднимая головы.
— Тогда садись. Перестань курортника разыгрывать.
Семечкин неохотно сел, поправил кепку, забрав под нее волосы, взглянул недружелюбно на председателя.
— Может, прикажете встать перед вами?
Было Семечкину лет тридцать, он очень походил на своего брата Герасима — бригадира строителей — такой же узкоплечий, светлоглазый, только без усов.
— Пока этого не требуется, — ответил Уфимцев. — А вот за окурки придется взгреть. Забыли, где разрешено курить?
Федотов — пожилой широколицый комбайнер — скосил глаза, виновато улыбнулся. Его брат Кузьма, молодой парень, подобрал подле себя несколько окурков, зажал их в горсти. Семечкин тоже повернул голову, посмотрел себе за спину. Лишь его помощник Никанор Тетеркин не пошевельнулся.
«Не он ли тут воду мутит?» — подумал Уфимцев, приглядываясь к Тетеркину.
Был Тетеркин уже в годах, с лысиной от лба до маковки головы, от чего его узкое лицо казалось невероятно длинным.
Уфимцев помнил, как Никанор Тетеркин первым из мужиков вернулся в село после войны. Служил он не то в охране, не то в стройбате, пришел домой целым и невредимым и вскоре был избран председателем колхоза. Мать Уфимцева, Евдокия Ивановна, радовалась этому больше других: всю войну она тянула лямку председателя, заменяя мужа, ушедшего на фронт, и к концу стала сдавать — шел ей шестой десяток. А тут — здоровый молодой мужик...
Напрасно радовалась Евдокия Ивановна: через два года Никанора Тетеркина сняли, как «необеспечившего руководства». Но он еще года два «ходил» в заместителях у Позднина, пока тот не убедился в его непригодности; потом был заведующим МТФ, но был снят и оттуда за какие-то провинности. Полгода шлялся без дела, не хотел идти на рядовую работу и, наконец, с чьей-то помощью устроился лесником. Десять лет носил «бляху», ходил гоголем по селу, но не удержался и там.
Вот тогда перед ним и встал вопрос: либо оставаться в колхозе, либо покинуть свою усадьбу, неплохо обстроенную за время работы в лесничестве. Он выбрал первое: год обещал быть для колхоза хлебным, денежным. Но сколько он ни просился на какую-нибудь должность, где мог бы нести службу, не умаляя достоинств бывшего председателя колхоза, Уфимцев соглашался взять его лишь рядовым работником. И Тетеркин, скрепя сердце, пошел в помощники комбайнера: все же за страду на комбайне можно неплохо заработать.
И сейчас, глядя на лицемерно присмиревшего Тетеркина, председателю колхоза не трудно было догадаться, что не кто иной, как он настропалил Пашку Семечкина драться за новый комбайн: новая машина — больше зерна, больше денег у комбайнера и его помощника.
— Где Сараскин? Где Коновалов? — спросил Уфимцев.
Но Коновалов уже шел от крайнего комбайна, шел не спеша, по-стариковски, подшаркивая ногами. Рядом с ним шагал Мишка Лукьянов с какой-то рогатой железякой, держа ее на весу в вытянутой руке. Мишка еще молодой, ему едва минуло восемнадцать лет. Он два года стажировался у Коновалова, а нынче собирался работать самостоятельно.
— Свой старый комбайн глядел, — сообщил Коновалов, здороваясь. — Попробовали, ровно идет. Вот только детальку подварить, — и он ткнул пальцем в железяку.
Солнце уже стояло над головой и нестерпимо жгло. На увале за поскотиной сохли рядки скошенной травы, по ним важно расхаживали грачи. Где-то недалеко ревел заблудившийся теленок, и его голос — тягучий, ленивый — поднимал в Уфимцеве злость на всю эту полуденную застойную тишину, на спокойных, неторопливых грачей, на безмолвную пустоту мастерской.
Из дверей мастерской появился Сараскин с ветошью, которой он тщательно вытирал руки. Уфимцев посмотрел на его крепко сбитую фигуру в темно-синем, чисто выстиранном комбинезоне, на аккуратный ежик русых волос, на неторопливые движения.
Знал он Юрку с детства. В селе давно перестали удивляться тому, что у бессменного колхозного конюха Архипа Сараскина сын уродился не лошадником, а механизатором. В пятнадцать лет Юрка уже водил машину, как заправский шофер. После службы в армии он окончил техникум механизации и третий год работал механиком колхоза.
— Рассказывай, что у вас происходит? — потребовал Уфимцев.
— Происходит вот, — ответил Сараскин, хмуря брови. — Соревнуемся, кто кого пересидит.
— И долго сидеть намерены?
— Спросите у Семечкина. Он — заводила.
— Что значит — заводила? — возмутился Семечкин, посмотрев с вызовом на Сараскина. — Мы все не согласны, не один я. Раз несправедливость допущена...
— В чем несправедливость? — перебил Уфимцев. — Давай короче. Сейчас не до митингов.
— А почему новый комбайн Коновалову, а не кому-то другому? Чем он лучше? Мы все равны, такие же комбайнеры.
Уфимцев мог бы долго говорить, почему правление решило новый комбайн отдать Ивану Петровичу Коновалову. Вот он сидит сейчас рядом с ним и лишь тяжело вздыхает, не поднимая поседевшей головы. Скоро тридцать лет, как он водит комбайн по полям колхоза «Большие Поляны», не один десяток парней, ставших комбайнерами, прошли его науку.
И вот право этого человека, уважаемого всеми, оспаривает Семечкин, который вместе с братом где-то пропадал десять лет, бросив колхоз.
— Что же ты предлагаешь? — спросил Уфимцев.
— Что? Разыграть, кому выпадет. Коновалову так Коновалову, мне так мне.
— А ты как считаешь? — спросил Уфимцев старшего Федотова.
— Конечно, разыграть, — ответил тот, пряча под козырьком фуражки глаза. — По справедливости...
Уфимцев перевел взгляд на Тетеркина. Тот сидел в прежней позе, блестя лысиной, всем видом давая понять, что он человек маленький, его дело — сторона.
— А твое какое мнение, Никанор Павлович?
Тетеркин быстро и настороженно взглянул на председателя колхоза, но тут же опустил глаза.
— Как вам сказать? — он развел руками, словно и в самом деле затруднялся, не знал, как решить вопрос. — Конечно, заработать всем хочется, есть к этому стремление. Тут нельзя людей сдерживать, они общественный интерес выказывают, хотят как лучше, чтобы работать на совесть, не покладая рук. Вот к примеру...
— Хватит! — сказал Уфимцев, и Тетеркин замолк на полуслове, не возмутившись, ничем не проявив своего отношения к окрику председателя, оставшись в той же позе, как будто не он сейчас говорил. — А ты как, Михаил?
— Вы знаете, какой он — Иван Петрович? — выдохнул Мишка, и в этом выдохе слышна была и боль за человека, и огромное уважение к нему. — Он... самый лучший! Понимаете? Самый лучший в районе. Нет, в республике! Во всем Советском Союзе!
— Ясно! — заключил, улыбнувшись, Уфимцев. — Характеристика дана полная.
Братья Федотовы засмеялись, но видя, что никто их не поддерживает, замолчали.
— Так вот, друзья, — сказал Уфимцев, — предупреждаю: кто не согласен с решением правления, может сегодня же переходить на другую работу.
— Совсем уйдем! — крикнул Семечкин. — Подумаешь — колхоз! Да нас на любой стройке, с руками... Посмотрим, что запоешь, когда комбайны стоять будут.
— Не будут стоять комбайны, — ответил Уфимцев.
— Не будут? — удивился Семечкин. — А где комбайнеров возьмешь? Будто мы не знаем колхозные кадры.
— Я на комбайн пойду, — сказал Сараскин.
— Сына моего Николая можно перевести на комбайн, — подал голос Коновалов. — Он может... Он ничего парень, справится.
— Видал-миндал? — спросил Семечкина Уфимцев. — А ты пугать вздумал: уйду, уйду. Уходи!
Семечкин отвернулся, промолчал, достал папиросу, закурил. Закурили и братья Федотовы, надвинули поглубже на лоб фуражки, пряча носы от солнца.
— Хватит бузить, ребята, — прервал молчание Уфимцев. — Ничего, как видите, из вашей затеи не получается. Давайте работать. Давал же Иван Петрович по две нормы на своем стареньком комбайне в прошлом году.
— «Иван Петрович, Иван Петрович», — передразнил Семечкин. — Раз Иван Петрович такой умелец, пусть он и работает на старом комбайне.
Коновалов выпрямился, смерил взглядом Семечкина.
— Значит, умелому ладно и старый, а неумелому подавай новый? — спросил он.
— А ты хотел бы наоборот? Забавный старик! — хохотнул Семечкин, толкнув локтем Тетеркина, призывая полюбоваться наивностью хваленого Коновалова, но Тетеркин не отозвался.
— Как раз я с тобой тут согласный! Да, согласный, — заключил Коновалов под изумленный, недоверчивый взгляд поднявшего голову Тетеркина. — Егор Арсентьевич, я вот что хочу сказать. Раз я умелый, так я отказываюсь от нового комбайна и передаю его неумелому Михаилу Лукьянову. Пойду на свой старенький... И поглядим еще кто кого!
Иван Петрович торжествующе посмотрел на ошеломленного Семечкина, на притихших Федотовых, на безжизненного Тетеркина, на радостно-изумленного Мишку и улыбнулся такой доброй, хорошей улыбкой, что Уфимцеву захотелось его обнять.
7
Перед вечером, когда тени от домов перешагнули через дорогу, Уфимцев заскочил к колхозным амбарам — их готовили к приему зерна. И тут, в окружении женщин, увидел Векшина. Сдвинув шляпу на затылок, Векшин, горячо жестикулируя, что-то доказывал колхозницам. Черная округлая борода, большие выпуклые глаза делали его похожим на цыгана.
Петр Ильич Векшин был родом из Шалашей. До войны работал там бригадиром, а демобилизовавшись, уехал на соседний прииск, где в старательской артели мыл пески, добывал золото, получал за работу драгоценные в те годы боны, на которые в «Золотоснабе» давали и муку-крупчатку, и сахар, и мануфактуру, и отрез на костюм. Но года через три старательские артели ликвидировали. Векшин потолкался на прииске, после — в леспромхозе и вернулся в колхоз в общем потоке «возвращенцев».
Все эти годы Векшин был заместителем у Позднина. Жил вдвоем с женой, женщиной бездетной, полубольной. В колхозе она не работала, и во дворе у них было пусто: ни коровы, ни овцы, ни курицы. И в огороде одна лебеда росла...
В парткоме знали, что Векшин метил на место Позднина после ухода того на пенсию, но не доверили ему колхоз: в председатели подбирали специалистов. Знал о стремлении Векшина к власти и Уфимцев. Он не мог не заметить, с каким холодком тот встретил его. Уфимцев решил не портить отношений с Векшиным, расположить его к себе. Для этого посчитал необходимым спрашивать совета у Векшина во всех сложных случаях, возникавших перед ним. Векшин неплохо знал хозяйство, большинство его советов было нужным и уместным, тем более что первый год Уфимцев в хозяйстве не вводил перемен, оно шло тем же путем, что и при Позднине. В результате Векшин стал относиться к новому председателю покровительственно, как к молодому, не очень опытному руководителю, который без него и шагу ступить не посмеет...
Услышав стук мотоцикла, Векшин пошел навстречу председателю, поздоровался.
— А мне сказали — ты на сенокосе.
Уфимцев не ответил, поставил мотоцикл на вилку. Ему не терпелось начать разговор о том, что беспокоило его эти два дня: о безответственном обещании Векшина выдать колхозникам по восемь килограммов зерна на трудодень, но он сдержался.
Они уселись на завалинке в тени.
— Что на совещании было?
— А-а! — отмахнулся Векшин. — Подводили итоги дорожных работ... Только время потерял.
— Нас не ругали?
— Было бы за что! Мы свои обязанности знаем, — не без самодовольства ответил он.
Они посидели молча. За амбаром шумели женщины, кричали: «Дунька! Подол опусти, бесстыдница! Мужики увидят», — и стонали от хохота над озорничающей Дунькой. От мастерской несся ровный гул мотора; в небе за кладбищенской рощицей берез, с опустевшими шапками грачиных гнезд, протянулась серебристая полоса от пролетевшего, невидимого самолета.
— Послушай, Петр Ильич, — Уфимцев повернул голову к Векшину, посмотрел на лоснящийся от грязи воротник его пиджака, вспомнил неряху жену. — Что за разговоры ты ведешь с колхозниками насчет восьми килограммов зерна на трудодень?
— А почему их мне не вести? — удивился Векшин. — Нынче хлеб у нас будет. Если от такого урожая не дать по полпуду на трудодень, тогда грош нам с тобой цена.
— Подожди, — прервал Уфимцев. — У нас в производственном плане предусмотрено по два килограмма, а не по восемь.
— Мало ли что записано в плане. А жизнь вносит свои поправки. Пусть колхозники почувствуют: вот добились урожая и стали с хлебом, значит, не зря трудились. Они еще азартнее будут работать, нам же легче — не наряжать, не уговаривать. Понимать надо, Егор Арсентьевич! — Векшин похлопал Уфимцева по плечу. — Ты молодой председатель, у тебя школьные понятия на этот счет.
Уфимцев ошалело глядел, как шевелились у Векшина губы, как он помахивал рукой в такт словам, как, кончив говорить, чихнул, высморкался при помощи двух пальцев, достал из кармана большой черный платок и вытер им усы и бороду.
— Ты это серьезно? — опомнился Уфимцев. — Уже не говоря о том, что у нас вряд ли хватит зерна, если выдавать по восемь килограммов, ты в принципе не прав: не та у нас сейчас политика. Расширенное воспроизводство должно лежать в основе хозяйствования...
— Зерна хватит, — перебил Векшин, — я подсчитывал. Напрасно тревожишься! А насчет политики, так поди, спроси колхозников... Да скажи им, что при таком урожае хлеба «до пуза» не дашь, они тебе покажут политику.
И Векшин захохотал так громко, что воробьи, сидевшие на крыше соседнего амбара, вспорхнули, треща крыльями.
Уфимцеву припомнился утренний разговор на току, ожесточенное лицо брата. «Растяпа ты, Егор! Проморгал цыгана», — выругал он себя.
— Послушай, Петр Ильич, — начал Уфимцев, пытаясь унять возникшую неприязнь к Векшину. — Сейчас не тридцатые годы. Другие требования к хозяйству. Не распределение на трудодни всего полученного продукта, а разумное использование в интересах хозяйства, значит, в интересах самих колхозников. Чтоб сегодня было больше, чем вчера, а завтра больше, чем сегодня.
— Завтра будет урожай, нет ли, а сегодня — вон он, хлебушко! — И Векшин показал рукой за увал. — Если его колхознику не отдать, выгребут районные уполномоченные. Им что, лишь бы отчитаться. Как в прошлом году...
— Не паникуй, не выгребут, — заверил его Уфимцев. — А чтобы жить было легче, не наряжать людей, не уговаривать, как ты сказал, надо по примеру передовых колхозов переходить на денежную оплату.
— Ишь, как размахнулся! — удивился Векшин и даже отстранился от Уфимцева. — А где на эти дела денег взять?
— Так об этом я речь веду, — обрадовался Уфимцев, повернулся всем телом к Векшину. — Во-первых, от продажи хлеба государству. Во-вторых, от животноводства. Но чтобы оно давало прибыль — надо корма...
— Нынче с сенокосом, не в пример другим годам, хорошо идем. По сводке на первом месте в районе, — сообщил Векшин. — Сеном обеспечимся.
— Это хорошо... Так вот, слушай, как я представляю себе будущее колхоза.
И Уфимцев выложил перед Векшиным то, о чем не раз думал в долгие бессонные ночи зимы, когда назревала катастрофа истощения и падежа скота от бескормицы.
Векшин слушал, не шевелясь, склонив голову, недовольно выпятив губы. Наконец не выдержал:
— Я не знаю, Егор Арсентьевич, к чему ты все это придумываешь, на себя берешь? Планы выполняем по всем видам и при этом поголовье скота, государству не должны, к чему вся эта канитель?.. О колхозниках надо сейчас думать. Сам знаешь: огороды обрезали, скот сократили, аванец деньгами мал, — как жить народу? Ему сейчас хлебушка побольше, чтобы дыры заткнуть. А ты тут со своими проектами. Ведь от себя отрывать будем!.. Нет, я на это не согласный!
Он приподнялся, словно хотел встать, закончить разговор, но вновь сел.
Уфимцев подумал: в чем-то тут Векшин прав, преждевременно сократили нормы подсобного хозяйства колхозникам — недовольны люди. Но именно это как раз и должно заставить руководителя расширять и укреплять хозяйство колхоза, чтобы основные доходы колхозника были от коллективного хозяйства.
И он сказал Векшину:
— Нет, так не пойдет, товарищ Векшин. Тут подачками не отделаешься. Надо вперед смотреть, о завтрашнем дне думать.
— Хватит, насмотрелись! — угрюмо ответил тот. — У хлеба да без хлеба, — не может быть такого положения! Надо сегодня дать колхознику, на нем земля держится. Его не будет — ничего не будет.
— Так я о колхозниках и забочусь! — крикнул Уфимцев, удивляясь непонятливости Векшина. — О их обеспеченном будущем... И я добьюсь того, что через два-три года наши колхозники будут зарабатывать не меньше, чем в передовых колхозах. Запомни эти мои слова!
— Запомню, запомню, — насмешливо ответил Векшин, — крепко запомню... Когда народ побежит из колхоза, я им скажу о сегодняшних твоих словах.
Уфимцев вспомнил брата: что-то общее было у них с Векшиным, но что — не успел додумать.
— Оказывается, отсталый ты человек, Петр Ильич! — не сдержал себя Уфимцев. — Какой же ты руководитель, если в азах экономики не разбираешься! Плетешь черт знает что! Я тебе объясняю, доказываю, а ты...
— Ты очень грамотный! — в свою очередь рассвирепел Векшин. — Такие вот, как ты, не один уже колхоз развалили. Все у них счеты да расчеты, а люди за полтинник спину гнут... Жили мы при Позднине, не было этих проектов, а жили неплохо...
Они долго еще сидели. Колхозницы разошлись по домам — встречать коров. И солнце ушло за Кривой увал, се́ло где-то в Коневских лесах. Наступали сумерки, перестали гудеть моторы в мастерской, на уличных столбах села вспыхнули лампочки, а они все спорили, никак не могли договориться.
Глава вторая
1
Спор с Векшиным Уфимцев перенес на заседание правления. Правление поддержало председателя, подтвердив, как и было записано в производственном плане, решение выдавать на трудодень но два килограмма зерна.
Вызвал огорчение Уфимцева Гурьян Юшков, бригадир шалашовской бригады. Маленький, щупленький, он сидел в углу, нахохлившись, белея высоким незагоревшим лбом. За все время заседания Юшков не сказал ни слова, но когда стали голосовать, поднял руку против.
Почему-то никто особенно не удивился этому, кроме Попова.
— До Гурьяна Терентьевича такие вещи, видимо, не враз доходят, — сказал он ядовито, — требуется некоторое время.
— Помолчи, Алеша, — сказала Стенникова, встревоженно наблюдая за Юшковым.
Тот поднялся, вытянул из-за пояса кепку, встряхнул ее, глубоко натянул на голову и, мельком взглянув на Попова, вышел из комнаты.
Уфимцев следил за ним, пока он шел к двери. «Надо побывать у него, поговорить по душам... Умный же человек, что с ним стряслось?»
Гурьян Юшков был хорошим бригадиром — беспокойным, хозяйственным. Уфимцев не помнит случая, чтобы застал Гурьяна дома. Он больше видел его сидящим, сгорбившим спину: летом — в стареньком дребезжащем ходке, зимой — в розвальнях, набитых соломой, погонявшим вожжой неторопливого пегого мерина. Все в колхозе настолько привыкли к молчаливому Гурьяну и его Пегашке, что с трудом верили, будто и он когда-то уходил с семьей из колхоза.
Все дни после заседания правления Уфимцев не раз думал о Гурьяне Юшкове, но попасть в Шалаши не удавалось — что-нибудь да отвлекало. «Завтра обязательно съезжу, хоть камни с неба», — решил он наконец.
Было это под вечер, когда он — потный, уставший — возвращался домой с дальних покосов. Впереди поблескивала Санара, по ее пойме среди невысоких кустарников стояли частые стога. Дали уже посерели, покрывались дымкой, а в пойме был еще день — тихий, нежаркий, со стрекочущими кузнечиками в колкой траве. Что-то успокаивающее было в этих светлых лугах со стогами, в притихших кустарниках, в мягких излучинах реки. Хотелось остановить мотоцикл на берегу, влезть в воду, накупаться до озноба, а потом лечь у стожка, вдыхать запах сена, смотреть, как меркнут краски в полях, как синеет небо, слушать, как скрипят в лугах коростели.
Уфимцев съехал с дороги, подвернул к берегу и тут увидел на той стороне колхозное стадо. Коровы медленно шли по выгону, пощипывая траву. Где-то с ними должны быть два пастуха, его племянники — Сергей и Вася, сыновья Максима. Уфимцев поискал их глазами, но не нашел. Он вспомнил, что давно не был в летнем лагере фермы, и решил заехать.
Каждый раз, попадая на ферму, он испытывал чувство неловкости. Не потому, что считал себя в долгу перед животноводами колхоза. Причина была другая: заведовала фермой Аграфена Васькова, или, как ее звали раньше, Груня Позднина, его бывшая любовь.
Три года, пока он служил в армии, Груня ждала его, писала частые письма. И он отвечал, обещал: вернусь — поженимся.
Но что-то случилось с солдатом, может, время отодвинуло образ любимой девушки, может, повидав города, другие земли, сам солдат стал смотреть на жизнь иначе. Во всяком случае, встреча с Груней после демобилизации не вызвала у Егора прежней радости, хотя Груня была теперь не угловатой девчонкой, а красивой, рослой девушкой с румянцем во всю щеку. И ласкала она Егора, и целовала, и прижималась к нему уже без прежней застенчивости, как к будущему мужу, а он отвечал на ее ласки неохотно, тяготясь ими.
Он и месяца не прожил дома, уехал в райцентр, и они перестали встречаться. Председатель колхоза Трофим Михайлович Позднин не очень баловал дочь, не выделял ее перед другими колхозницами, одинаково требовал работу. А работа доярки известная: с раннего утра до позднего вечера на ферме, — коров не бросишь, не убежишь, тем более в райцентр за шестьдесят километров.
И Егор опять стал получать письма от Груни. В них уже звучала тревога. Груня добивалась ответа, когда он возьмет ее к себе. Егор тянул, отписывался, что не устроился еще с жильем, а потом перестал отвечать: встретил Аню, свою будущую жену, и понял, что только теперь полюбил по-настоящему. И все, что было у него с Груней, казалось ему тогда ошибкой молодости, оставшейся на память о деревенских годах жизни.
Когда Егор женился. Груня ничем не выдала себя, просто перестала слать письма. И долго не выходила замуж — в колхозе женихов было негусто. Это обстоятельство тревожило Егора, он считал себя виноватым перед Груней в том, что обманул ее ожидания, что из-за него она останется в старых девах.
И облегченно вздохнул, когда узнал, что Груня, наконец, вышла замуж за Мишку Васькова, счетовода колхоза.
Егор знал Мишку, тот был старше его всего на год. Рос Мишка худым и нескладным, носил очки и ничем другим не выделялся среди ребят, ничего такого, что могло врезаться в память, Егор за ним не знал, кроме одного случая, когда Мишку избили одноклассники. Произошло это, кажется, в шестом классе, но за что его били — Егор уже не помнил. Помнил только школьный двор, солнечный зимний день, разбегавшихся ребят и Мишку, приткнувшегося к ограде: из носа его на белый снег, рядом с брошенной сумкой, капала кровь.
Все эти годы, после отъезда из Больших Полян, Егор не встречал Груню, и она уходила все дальше и дальше из его жизни. В редкие наезды к матери он слышал о ней, но его уже не волновало упоминание ее имени. А три года жизни в областном центре, пока учился в партийной школе, и вовсе вычеркнули ее из памяти.
Вспомнил он о Груне тогда, когда, вернувшись в район, на одном из совещаний встретился с ее мужем, Михаилом Васьковым, работавшим теперь агентом райфо по Репьевскому сельсовету, куда входил и колхоз «Большие Поляны». Егор обрадовался земляку, хотел поговорить, но Васьков смотрел на него таким волком, что разговора не получилось. «Оказывается, ревнует жену ко мне, дурак!» — догадался Егор. Конечно, все в селе знали о прошлых отношениях Груни и Егора. Знал об этом и Васьков, но ревновать жену к ее прошлому — это, по мнению Егора, было просто глупо. Он был уверен, что и Груня давно позабыла его, — прошло десять лет с их последней встречи. За это время так много воды утекло в Санаре, что стоило ли искать тот омуток, где они купались в юности.
И когда ему предложили поехать председателем колхоза «Большие Поляны», он мысленно представил себе встречу с Груней. Встреча эта виделась смутно, и сама Груня представлялась потускневшей, постаревшей.
Но вот в первый же день ему пришлось столкнуться с ней. И все оказалось не так, как он предполагал.
Еще накануне, во время собрания в колхозном клубе, когда его избирали председателем, он увидел Груню. Она сидела в третьем ряду рядом с тетей Соней, давнишней дояркой. Егор сразу узнал Груню — похоже, она нисколько не изменилась со времени их последних встреч.
Что-то затеснилось у Егора в груди, против воли он вспомнил тот день, когда расставался с Груней, вспомнил ее счастливые глаза, доверчивую улыбку и неожиданно для себя покраснел. Он старался не смотреть на Груню, но все время, пока шло собрание, чувствовал ее взгляд, и от этого ему становилось неловко, словно сидел он голышом, как рекрут перед призывной комиссией.
На второй день, придя на ферму, он встретил ее в комнате доярок. Поздоровавшись с доярками, пошутив с ними, он лишь тогда подошел к Груне.
Неестественно громко смеялась шуткам Уфимцева Груня. Он осторожно пожал ей руку и вдруг на ее веселом лице увидел страдающие глаза. Они так не подходили к ее полным щекам, смеющемуся рту, что ему стало жутко. Он невольно оглянулся на доярок, не видит ли кто из них несоответствия, которое обнаружил он.
И после, бывая на ферме, видя тоску в глазах Груни, он испытывал чувство непрощенной вины за собой и страдал от этого. Потому вот и старался заезжать пореже, встречаться с ней лишь при людях.
2
Переехав вброд уже потемневшую реку, Уфимцев свернул с дороги и вскоре был на месте.
Вечерние тени от кустов пересекали поляну, доходили до стола, за которым сидели доярки, дожидаясь дойки. Они молча следили, как Уфимцев подъезжал, как останавливал фыркнувший мотоцикл.
— А мы думаем, кого это бог несет? А тут сам председатель к нам припожаловал, — пропела тетя Соня, когда Уфимцев, поставив мотоцикл на вилку, подошел к дояркам. — Давненько ты у нас не был, Егор Арсентьевич. Мы уж стали забывать, какой ты: черненький или беленький.
Доярки засмеялись.
— Черно-бурый в клеточку! — громко выкрикнула одна из них. Уфимцев успел заметить курносое лицо, скрывшееся за спинами доярок.
— Ну это ты зря, — ласково сказала тетя Соня. — Он у нас хороший... Хозяйственный!
Тетя Соня невысокого росточка, худенькая, лет шестидесяти, с подвижным лукавым лицом, по которому нельзя было понять, шутит она или правду говорит. Подчеркнуто церемонно поклонившись Уфимцеву, она подала ему руку и сказала:
— Добро пожаловать на наше заведение, товарищ председатель!
Уфимцева смутило такое начало разговора.
— Виноват, — сказал он и полез в карман за платком. — Сенокос... Сами понимаете...
Вытирая потную шею, он оглядывал исподтишка доярок, ища Груню. Она сидела возле тощей и длинной жены Тетеркина. Он видел ее возбужденно-радостное лицо и то, что волосы у нее растрепались, выбились из-под белого платка, — она машинально то и дело поправляла их, отводила со лба.
— Понимаем, понимаем, — ответила, улыбаясь, тетя Соня, — а коровушек забывать нельзя. Помнится, мать твоя, Евдокия Ивановна, каждое утро наперед всех доярок прибегала на ферму. А время-то какое было! Без мотоциклу, пешком бегала!
— Векшин же бывает у вас... Ему ферма поручена, — попытался оправдаться Уфимцев.
— Векшин, Векшин, — вдруг передразнила Груня, — и он с неожиданным волнением услышал ее низкий грудной голос. — Вторую неделю говорим ему: Фекла заболела, на ее место другую доярку надо, а он и не чешется! Самому надо бывать почаще.
Она сердито сдернула платок с головы, подобрала волосы, пришпилила их и вновь повязалась. Потом посмотрела на Уфимцева, виновато улыбнулась, словно хотела сказать: не обижайся, сорвалась, не выдержала, редко вижу.
— С людьми сейчас туго, — глухо ответил Уфимцев. — Сенокос, не скоро подберешь человека.
— Жену свою Векшин пусть пошлет, — подсказала тетя Соня. — Хватит ей притворяться, больную из себя выстраивать.
— У ней мигрень: жрать охота, а работать лень, — под смех доярок опять выкрикнула курносая и снова спряталась за спины доярок.
— Машка, перестань! — сказала строго тетя Соня. — О деле говорят люди.
«Нашли кого! — подумал Уфимцев, вспомнив тупое, опухшее лицо жены Векшина. — А вообще-то верно: должна работать».
— Толку-то от нее, от вашей Паруни. Самоварская порода, кулацкая, — сказала Тетеркина. — Как доили Фёклиных коров, так и при ней доить будем.
Тетеркина работала дояркой первое лето, Уфимцев сам определил ее сюда. Он только сейчас обнаружил, как они похожи с мужем друг на друга — словно брат с сестрой, — удивился этому.
Доярки заспорили между собой, только Груня молчала, по-прежнему не сводила глаз с Уфимцева.
Солнце село, посерели кусты, стога, потемнела трава, с реки потянуло сыростью.
Щелкнул кнут — и раз, и два, — и между кустов появилось стадо. Передние коровы шли неторопливо, пошатываясь от сытости. Доярки стали разбирать подойники. Уфимцев подошел поближе к стаду. Даже не оглядываясь, он ощущал за своей спиной взгляд Груни.
— Как с надоями? — спросил он ее, хотя чувствовал: не этого вопроса ждала она.
— Сбавлять начали. Хоть бы отрубей немного дали, Егор Арсеньевич.
В первый раз она назвала его так — по имени и отчеству, но звучало это мягко, по-свойски.
— Где их взять? — ответил Уфимцев. — Подожди, мы же овес на сено сеяли, можно его пустить на подкормку... Э, черт!
Он с неудовольствием подумал о Векшине, да и о себе: «Давно следовало косить овес и возить его коровам. Забыл! А все потому, что редко бывает на ферме».
— Зеленым овсом подкармливать коровушек неплохо, — сказала подошедшая тетя Соня; в руках ее был большой подойник, накрытый узеньким серым полотенцем, — коровушки прибавят. Но супротив клеверу — он ни в какое сравненье. Вот то был корм дак корм! Бывало, дашь его коровам, так молоко в ведро не уходило, право слово! Да густое, да белое, что твои сливки. А нынче — полведра нациркаешь синенького...
— Где его, клевер, теперь возьмешь? — машинально ответил Уфимцев.
— А не распахивали бы! — вскипела тетя Соня. — Позднин был где не надо больно хитрой, а тут... Хитрил да недохитрил, распахали все, как есть, до последнего цветочка... А какие были клевера!
Она восторженно помахала головой и вдруг, спохватившись, заспешила к загородке, куда уже начали впускать коров.
— Дело тут не только в подкормке, — сказала Груня. — Старых коров много. Есть и беззубые, и маленькие, как козы. Только слава, что корова, а так — один хвост коровий, какое тут молоко?.. Да вот сам погляди.
И она показала на коровенку, шедшую с краю стада. Была та большеротая, с ребристыми боками.
— Когда выбраковка была? — спросил Уфимцев.
— Мы про такую и не слыхали. Ноги таскать не будет, составят акт да зарежут — вот и вся выбраковка.
Стадо уже прошло, оставив запах пыли, молока и навоза. Показались два парня в белых рубахах — один повыше, с рюкзаком за спиной, другой пониже, с длинным кнутом на плече, оба загорелые до черноты, броско похожие на Максима.
Уфимцев радостно заулыбался, увидев своих племянников.
— Привет пастухам! — крикнул он, подняв вверх руку. — Как дела?
— Ничего, — прохрипел маленький, пряча глаза, не останавливаясь. Старший лишь улыбнулся и тоже прошел мимо.
— Пастухи хорошие, — проговорила Груня, — не знаю, какими дальше будут... Вдруг в дядю характерами окажутся.
Уфимцев в недоумении обернулся. Груня, загадочно улыбаясь, глядела вслед парням. Потом усмехнулась нервно.
— Чего уставился? — спросила она, и голос у нее треснул, — Может, неправду говорю? Правду!.. Бросят, как дядя, колхоз, забудут свои обещания, все свои клятвы.
Вот чего боялся Уфимцев — такого разговора с Груней. Сейчас самое главное уехать, не отвечать на ее вызов, дать ей понять, что он теперь чужой для нее человек.
Мычали коровы, переговаривались доярки, неслись звуки вжикающего о ведра молока. Небо темнело, и в нем появилась стая галок. Она шумно летела через поляну в сторону леса на ночлег; стая оказалась большой, летела долго, с редким бестолковым галдежом. Уфимцев рад был ей — она избавляла его от необходимости говорить.
А Груня стояла, жадно глядела на Уфимцева, ждала, что он скажет. Даже теперь, в начинающихся сумерках, было видно, как пламенели ее щеки.
Когда стая пролетела, Уфимцев снял кепку, похлопал ею по ладони, выбивая пыль, и, надев, сказал, не глядя на Груню:
— Ну, я поехал.
Груня дернулась за ним, но вдруг окаменела, подняла руки ко рту.
Уфимцев завел мотоцикл и уже сел в седло, когда она сорвалась с места и, подбежав, крикнула ему:
— Егор! Возьми меня!
Он сбавил газ, спросил, нахмурясь:
— Дойка идет, зачем тебе уезжать?
— Надо... домой надо, — торопливо, мятущимся голосом попросила она. — Девчонка одна дома, свекровь на базар уехала, как бы чего не случилось...
Уфимцев посмотрел в ее глаза, в которых снова было столько муки, тоски, что он не осмелился отказать.
— Ладно. Садись, довезу.
Груня поспешно села, качнув мотоцикл. Уфимцев вздрогнул, когда она, цепко ухватившись за него, прижалась грудью к спине.
Мотоцикл выскочил на дорогу, пошел между кустами, ныряя в ложка, трясясь на выбоинах. Встречный ветер продувал насквозь рубаху Уфимцева, приятно холодил тело, тушил пожар, шедший к нему от Груни.
— Ой! Платок слетел! — крикнула она. — Обожди!
Он затормозил, мотоцикл хлопнул и заглох. Груня соскочила и проворно побежала назад, туда, где платок белым мотыльком лежал на траве.
Возле дороги темнели кусты ивняка, тянулись к небу остренькие вершинки невысоких березок. Стояла та предвечерняя тишина, какая бывает только в июле; тогда сумерки коротки и день сменяется ночью внезапно и всегда неожиданно, и эта смена света мраком удивительна, все живое замирает в те минуты, прислушиваясь к тому, что происходит вокруг.
Груня вернулась, но не спешила садиться на мотоцикл, стояла обочь дороги, обмахиваясь платком.
— Фу! Всю голову искружило, — выдохнула она. — Как ты на нем только ездишь!
— Садись давай. Поехали! — нетерпеливо проговорил Уфимцев. Он завел мотоцикл и посмотрел выжидательно на Груню.
— Обожди немножко, дай отдышусь. — Она села у куста на клочок забытого при уборке сена, поджав под себя ноги. — Да выключи ты его, черта!
Мотоцикл захлебнулся и замолчал. Уфимцев настороженно смотрел на Груню, как она повязывалась платком, как натягивала на голые колени короткую юбку. Потом, усмехнувшись, взяла травинку в рот, стала ее жевать. И все это время старалась не глядеть на Уфимцева.
Уфимцев чувствовал себя не очень уверенно, даже тревожно. И было отчего: вокруг никого, лишь он один на один с этой, блестевшей в сумерках голыми коленками, женщиной.
Он не знал, что теперь предпринять. Если уехать — это обидит ее, а он и так перед нею виноват. Остаться — кто знает, чем это может кончиться. Да и нельзя ему, чтобы видели их вместе, вот так, в темноте, у ракитового куста, на охапке сена.
— Так и будем сидеть? — спросил он ее.
Груня выплюнула травинку, повернула к нему голову.
— А ты вроде боишься меня. — Она коротко, нервно рассмеялась. — Раньше ты не такой был... Не бойся, не съем. Иди сюда!
Она похлопала ладошкой по сену подле себя, показывая, где ему сесть, и даже чуть отодвинулась в сторону.
Уфимцев отвел глаза.
— Ни к чему это все. Ты должна понять...
— А если я не понимаю, как тогда? — вдруг крикнула она. В голосе ее было столько горя, что Уфимцев невольно сжался. — Если я не понимаю, как люди могут так бессовестно врать, обманывать!
— Если ты о наших с тобой прошлых отношениях, то... Прости, пожалуйста, я не предполагал, что так получится...
— А мне, думаешь, легче от твоих извинений? Ах, какой он сообразительный, прошения попросил! А не подумал, что, может, сломал человеку жизнь!
Его передернуло от ее слов. Он понимал справедливость упреков Груни, но не считал их сейчас уместными: разве теперь можно что-нибудь изменить?
— Послушай, ты же замужем, ребенок у тебя... И я человек не свободный. К чему все эти воспоминания? Для чего старое ворошить?
Груня молчала. Молчали кусты, луга, луна, выплывшая из-за реки, лишь один коростель нарушал тишину.
— Зачем ты только вернулся! — с отчаянием крикнула Груня. — Как увидела тебя, будто душу ты у меня вынул... Знаю, что у тебя жена и дети, а вот не могу... не могу без тебя, Егор! Слышишь? Ты можешь смеяться, издеваться надо мной, делай, что хочешь, я все перенесу, только...
Не договорив, она отвернулась и неожиданно всхлипнула, прижав платок к лицу.
Уфимцев безмолвно сидел на мотоцикле. Душила досада, что он уступил, согласился взять ее с собой. Поднималась злость на нее — за слезы, за ненужные разговоры.
— Пойми, как все это нелепо! Того, что было, — не вернешь, пора его забыть... Садись, поехали. Мне еще к Векшину заскочить надо.
Она не пошевелилась, никак не отозвалась на его слова. Он подождал. В сгущающихся сумерках чуть угадывалась ее неподвижная фигурка, сжавшаяся в комочек.
— Так поедешь или нет? — спросил он, повысив голос.
Она по-прежнему молчала. Это вывело его из себя. С каким-то злым упорством он завел мотоцикл, подождал немножко, погазовывая рукояткой, и поехал. Вначале не быстро, надеясь, что она крикнет: «Подожди, поеду!» А потом, не дождавшись, включил свет и помчался на бешеной скорости.
«Не хочешь — не надо... Тоже мне — Анна Каренина!» — ругал он Груню, хотя в душе жалел ее: все-таки это была первая женщина, любившая его — беззаветно, преданно, не думая о последствиях...
В доме Векшина горел свет. Уфимцев остановил мотоцикл у ворот, подошел к окну, постучал в раму:
— Петр Ильич, выйди на минутку.
За занавеской мелькнула тень, двери распахнулись, и на крыльце появился Векшин. Свет из окна падал на крыльцо, и Уфимцев видел, как Векшин вглядывался в темноту улицы. Был он в нижней рубахе, в галошах на босу ногу.
— Заходи, чего ты?
— Некогда, — ответил Уфимцев. — Подойди поближе, дело есть.
Векшин осторожно спустился с крыльца, пошел к воротам, шаркая подошвами.
— Ты уже спать собрался? — спросил Уфимцев.
— Да, устал сегодня... На Дальнюю заимку ездил, Афоню Тютю отвозил. Запросился, хочу, говорит, к своим овечкам.
— А Дарья?
— Дашка обратно в звене работает.
Уфимцев искренно обрадовался, что все так хорошо разрешилось и Лыткины опять на своих местах. Можно и не доводить их дело до колхозного собрания.
— Вот что, Петр Ильич, — сказал он. — Организуй-ка завтра выбраковку коров. Вызови ветфельдшера, Петра Степановича, он знает, как это делается. И всех коров старых, непродуктивных надо отбить и направить в отгон, пусть наберут тело. Осенью сдадим на мясо.
— Ладно, — ответил Векшин, — я это организую. Действительно, только корма переводим... Еще что?
Говорил Векшин неохотно, отрывисто, и это не скрылось от Уфимцева. Видимо, не забыл своего поражения на заседании правления. Они стояли друг против друга по обе стороны решетчатых ворот. Чересчур большая луна поднялась над селом, высветлив безлюдную улицу.
— А еще вот что... Я только что с фермы, с надоями там неважно. Пошли одну машину с ребятами, пока уборка не началась, пусть косят овес да возят на подкормку к ферме.
— Можно, — не очень уверенно ответил Векшин.
— Кстати, — напомнил Уфимцев, — Фекла болеет, что ты ей замену не пошлешь?
Векшин развел руками:
— Не знаю кого и послать. Кто может — где-нибудь да работает. Хотел старуху какую-то — нейдут, внучата на попечении. Сенокос!
— Жену свою пошли, — будто между прочим сказал Уфимцев.
Он всматривался в Векшина, но лицо его видел плохо: тот стоял спиной к луне.
— Ты это серьезно? — помолчав, спросил Векшин.
— Что за вопрос? Должна участвовать в колхозном производстве жена заместителя председателя колхоза или нет? Почему ей привилегия против других колхозниц?
— Так я же тебе говорил как-то: она больная, не может на физической работе.
В голосе Векшина слышалось уже озлобление. Он замолчал, переступил галошами и отвернулся от Уфимцева.
— А ты послушай колхозниц, что они про твою жену говорят. И скажи, какой будет авторитет у руководителей, если их жены станут дома сидеть, колхозной работы избегать?
— Я не знаю, что ты на меня нынче взъелся? — бросил Векшин. — Придираешься то к одному, то к другому... Ведь твоя жена тоже в колхозе не работает?
— А где же она, по-твоему, работает? Разве не колхозных детей учит?
Векшин промолчал, не нашелся, что ответить. Между ним и Уфимцевым теперь стояли не только решетчатые ворота, их разделяло что-то большее, чему еще не было названия.
— Оставь жену, не трогай, — выдавил хрипло Векшин. — Нельзя ей... Позднин знал, не заставлял.
— Справка от врача есть? — мрачно спросил Уфимцев.
— Была где-то, — пробурчал Векшин.
— Так вот, предупреждаю. Если на этой неделе не будет справки от врача, я поставлю вопрос о твоей жене на правлении колхоза. Или пусть завтра же идет на ферму... Все! Спокойной ночи.
Он отошел к мотоциклу, вывел его на дорогу. Когда садился в седло, видел, как на крыльцо вышла встревоженная жена Векшина.
3
Всю ночь за окнами полыхали зарницы, мешая спать, к тому же покусывали клопы, и Векшин ворочался в постели с боку на бок возле неподвижной жены, мучился бессонницей, припоминая наболевшее.
Говорил он тогда в парткоме, что молод еще Уфимцев, не такой им председатель требуется. Не послушались, пренебрегли Векшиным, теперь вот останемся у разбитого корыта, как та старуха из сказки. Чуть запахнет деньгами — новостройку придумает или скот прикупать начнет, и ухнут денежки! Опять народ побежит из колхоза...
Он не забыл своего поражения на правлении. Но не личная обида руководила им сейчас, а обида за колхозников, которые доверились Уфимцеву. Он искренне считал, что Уфимцев ведет дело к разорению колхоза. Разве колхознику фантазии Уфимцева нужны? Огород, корова, поросенок в хлеву, хлеба досыта — вот что земледельцу надо! Тогда он не будет рожу от земли воротить, глядеть в ту сторону, где города стоят. Вот как надо укреплять колхоз! А Уфимцев хлеб скоту хочет стравить, колхозника на полуголодный паек посадить.
Векшин думал, какая причина заставляет Уфимцева так поступать. И решал, что тот начитался романов, насмотрелся кинокартин о передовых председателях. В романе, конечно, написать все можно, а жизнь — не роман...
Не спится Векшину. Все, что раньше копилось против председателя, теперь, после разговора с ним о жене, полезло наружу. «Надо принимать меры, пока не поздно, — думал он. — Надо принимать меры...»
На другой стороне улицы во дворе соседа пропел петух, ему ответил второй, третий. Петухи пели какими-то квёлыми голосами, словно нехотя, насилуя себя, «К дождю, стервецы!» — подумал Векшин с беспокойством. Дождь сейчас не ко времени.
Жена шевельнулась, застонала тревожно, почмокала губами, — видимо, и ее беспокоили петухи. Векшин вспомнил, что завтра надо как-то решать с ней, — Уфимцев не постесняется, сдержит обещание, вынесет вопрос на правление. Не знает он, что не так-то просто говорить Векшину с женой о работе.
...Жил в Шалашах, еще до создания колхозов, богатый мужик Самоваров Иван Капитонович. Сеял хлеб, держал скотину, а больше занимался лесными делами; по осени скупал делянки на торгах в лесничестве, нанимал по дешевке шалашовцев рубить лес, пилить бревна на доски, а потом возил доски в степь на продажу. Дело оказалось прибыльное, с барышей отгрохал себе домину на шесть комнат, завел прислугу, выездных лошадей, тарантас рессорный.
В кучера Самоваров взял Петьку Цыгана, единственного сына вдовы Ильи Векшина, убитого на войне, бабенки смирной, работящей, жившей у Самоварова из милости на заднем дворе в пристройке к бане. Был Петька парнем удалым да кучерявым, лошадей любил и холил, а ездил — глядеть страшно. Бывало, как сядет на козлы, да как гикнет, да ударит вожжой — кони взовьются, вынесут за ворота, у Самоварова бороду на сторону ветром отбросит, дыханье от волнения перехватит. Любил Самоваров Петьку за это, то подарит ему рубаху новую, то поддевку, а то сапоги с набором.
Хорошо жил Самоваров, да вот сыновей бог не дал, одну дочку.
Баловал он свою наследницу, души в ней не чаял. Пришло время — отвез в уездный город, отдал на попечение дальней родственнице, чтобы обучалась Параша наукам в бывшей гимназии, а по-современному в школе второй ступени. Приезжала дочка домой в Шалаши лишь на летние каникулы. Но что-то помешало ей закончить школу, ушла из последнего класса и весной приехала к отцу-матери насовсем.
Увидел Петька хозяйскую дочь — холеную да белую, юбочка бархатная, панталончики с кружевцами — и влюбился, не милы ему стали шалашовские девки, День-деньской крутился во дворе, у парадного крыльца, старался хозяйской дочке на глаза попасть. Наденет красную рубаху навыпуск, плисовые шаровары, сапоги со скрипом да смажет кудри лампадным маслом, чтоб блестели, и — в комнаты: не прикажете ли чего?
И добился-таки! Стала Параша его замечать, улыбаться, ласково здороваться. Он ее купаться на Санару возил, в лес по ягоды, по грибы. Отец не препятствовал — пусть развлекается, не скучает. Петька чуть не молился на хозяйскую дочь, боялся ненароком к ней прикоснуться: виданное ли дело, деревенский парень и такая красавица-богачка. Когда купалась, он уходил застенчиво в кусты и сидел там, пока она не звала ехать домой.
А когда познакомилась поближе, стала Параша говорить с Петькой, мыслями делиться, про себя рассказывать. Однажды похвасталась, что был у нее в городе кавалер, в театр ее водил, в ресторан «Белая акация», шампанское с ним пила, кремовые пирожные ела. Рассказывала она об этом почему-то с охотой и с такими подробностями, что Петька страдал от ревности, злился на неизвестного ему счастливца, который мог запросто обнимать недоступную для Петьки Парашу.
— А где он теперь, ваш ухажер? — спросил Петька и не узнал своего голоса — хриплого да ломучего.
— Не знаю, — беспечно ответила Параша и рассмеялась. — Мы с ним расстались... Разошлись, как в море корабли.
Эти впервые услышанные слова: «разошлись, как в море корабли», произвели на Петьку необычайное впечатление. Он взглянул на Парашу другими глазами, и она открылась ему в ином свете, где все просто, где можно любить, целоваться, пить вино, а потом разойтись, чтобы никогда не встречаться. И после вспоминать об этом со смехом, как о чем-то забавном, полузабытом. На Петьку словно озарение нашло: оказывается, не такая уж она недоступность, чтобы только глядеть на нее да вздыхать. Девка как девка, не лучше шалашовских, только что красивая да богатая. Раньше он не думал и не гадал попасть в зятья к Самоварову, а тут втемяшилось ему это в голову — колом не выбьешь. Лишь бы ему добиться любви Параши, приберет он к рукам Самоварова с его капиталами. Тут было над чем подумать.
Время шло к осени, уже рыдали взахлеб журавли на Осиновом болоте, готовясь к отлету, желтели березы, по утрам от заморозков хрустела под ногами трава.
Как-то Петька уезжал с Самоваровым на три дня в дальние лесосеки. Вернулись они под вечер в субботу, когда в Шалашах вдоль речки исходили паром бани, трещали березовые веники и краснотелые мужики и бабы выскакивали наружу отдышаться, прикрывая ладошками «стыд».
Петька поставил тарантас в каретник, убрал коней и пошел к себе в пристрой, где жил с матерью. Проходя задним двором возле бани, он заметил свет в неплотно занавешенном окне. Ему вдруг неодолимо захотелось посмотреть, кто там моется. Может, Параша? На дворе от строений густилась темнота. Петька встал за углом бани и на всякий случай огляделся. Никого вокруг не было, и он, скользнув по стене, припал к окну. Параша стояла к нему лицом и не спеша окатывала себя из шайки.
Только одно мгновение Петька видел ее и тут же отскочил за угол. Его трясло, как в лихорадке, он видел ее всю, от головы до розовых коленок, — вот она тут, рядом, стоит только шагнуть. Он слышал, как она поставила на полок шайку, брякнув ею, как прошлепала по мокрому полу, вышла в предбанник. Петька, осторожно ступая, подошел к дверям бани, с силой дернул ее на себя. Параша вскрикнула от испуга, чуть присела, прижав руки к голым грудям, но Петька схватил в охапку ее еще мокрое, скользкое тело и повалил на широкую лавку, на кучу белья...
На другой день он возил хозяина и хозяйку Милодору Павловну в большеполянскую церковь к обедне.
Обычно словоохотливый, Петька сегодня загадочно молчал. Хозяин спросил, что с ним, не заболел, ли, но Петька промычал что-то, и он отстал.
Вернувшись от обедни, Петька подождал, когда хозяева напьются чаю и Самоваров пойдет к себе отдыхать. Улучив время, он вошел к нему без стука, по-домашнему, и остановился у двери. Хозяин, сладко зевая, укладывал подушку на кушетку.
— Чего тебе? — спросил он, усаживаясь, расправляя пальцами бороду.
На Самоварове белая вышитая рубашка, повязанная шелковым крученым поясом с кистями. От всей его плотной, большой фигуры веяло сытостью и добродушием.
— Ну, что молчишь? — повысил он голос, видя, как Петька переминается с ноги на ногу. — С лошадьми, может, что? Сколько говорить: перековать надо, засечься могут.
— Не-е, с лошадьми в порядке, — выдавил Петька и, помолчав, решительно выпалил: — Иван Капитонович, отдайте за меня Парасковью.
— Чего-чего? — изумился Самоваров и, прищурив глаза, поднял кверху бороду.
— Парасковью... замуж... — повторил, краснея, Петька.
— Их-хи-хи! — закатился Самоваров.
Он смеялся, колыхаясь всем телом, запрокинув голову. От смеха тряслась кушетка, тряслась борода Самоварова.
— И ты долго над этим думал? — вымолвил он сквозь смех, вытирая платком слезы. — Один или вдвоем с матерью?
— Любовь у нас с ей, — озлобился Петька, обидевшись на Самоварова за его смех. — Тут дело сурьезное... Если я вру, ее спросите.
— Что? Любовь?! — зарычал Самоваров. — Да как ты посмел, стервец! Разве забыл, кто ты и кто я? — кричал Самоваров. На крик прибежала жена, остановилась испуганно в дверях горницы. — Вон отсюда! Вон! И чтобы ноги твоей...
Самоваров кинул подушкой в Петьку, тот, увернувшись, опрометью бросился из комнаты.
Не получилось у Петьки со сватовством. В тот же день хозяин уволил его с работы и выгнал обоих с матерью со двора. Пришлось Христа ради проситься на квартиру.
Неудачное Петькино сватовство произошло накануне тех дней, когда деревня стала круто поворачивать от единоличного хозяйства к артелям. Повсеместно создавались колхозы, раскулачивались и выселялись в отдаленные места деревенские богачи.
Дошла очередь и до Шалашей.
Стоял хрусткий зимний вечер, когда Петька узнал, что завтра будут выселять Самоварова. Ему не жалко было ни Ивана Капитоновича, ни жены его, но он чуть с ума не сошел, поняв, что теряет Парашу. Он не знал, что делать, что предпринять, сидел в избе, не раздеваясь, наводя страх на мать. Наконец решился.
Дождавшись ночи, пробрался задами ко двору Самоварова. Ему долго не открывали, пока не вышел сам хозяин, не впустил его в столовую. Петька удивился, увидев Самоварова в нагольном полушубке, в печатных валенках, словно тот собрался в поездку на делянки.
— Чего тебе? — спросил Самоваров Петьку теми же словами, как и в прошлый раз, когда он приходил свататься.
— Раскулачивать вас будут завтра. Вот пришел предупредить...
— Спасибо, без тебя знал... Еще что?
— Так ведь выселят! — крикнул Петька, удивляясь спокойствию Самоварова. — На Соловки!
— Не нас одних, всех порядочных людей выселяют. Живы будем — не умрем, на то воля божья.
Самоваров стоял посреди столовой, зябко запахнувшись в полушубок, ждал, что еще скажет Петька.
Тот обвел глазами столовую и не узнал ее: из буфета исчезла посуда, со стола — скатерть, с окон — шторы, все было голо, как перед праздничной побелкой. «Приготовились, упрятали уже все», — подумал он.
— Иван Капитонович, за-ради бога, отдайте за меня Парашу, — выпалил Петька, — чего ей зазря пропадать, чужих вшей кормить.
— Парашу? За тебя, говоришь?
Самоваров долго смотрел на взлохмаченного Петьку и о чем-то думал. Потом, открыв дверь в горницу, крикнул:
— Прасковья! Поди сюда.
Вначале вошла мать, Милодора Павловна, потом и Параша. Петька давно не видел ее и удивился бледности, какой-то безжизненности ее лица.
— Вот Цыган тебя сватает, — сказал Самоваров, кивнув на Петьку. — Пойдешь за него или поедешь с нами в ссылку?
Параша ничего не ответила, только пожала неопределенно плечами, словно ей было все равно: что в ссылку ехать, что с Петькой оставаться.
— Лучше в петлю, чем такой выход! — взвизгнула Милодора Павловна, но Самоваров не обратил на нее внимания, продолжал о чем-то думать, не торопился решать.
— Иван Капитонович, — взмолился Петька и, неожиданно для себя, бросился перед ним на колени. — Клянусь вам, не прогадаете, беречь буду пуще глазу... В целости и сохранности... И работы мне от нее никакой не надо, прокормлю, руки есть... Сами видите, люблю я ее!
Самоваров посмотрел на уставившуюся в пол Парашу, на Петьку, стоявшего на коленях, прижимавшего к груди шапку, словно сравнивал их обоих.
— Ладно, так и быть. Бери! — сказал он и, махнув рукой, тяжело опустился на стул.
Мать завыла, обняла Парашу, припала к ней, та кисло улыбнулась.
— Пошли! Пошли! — закричал на них Самоваров, и они поспешно скрылись в горнице.
Петька, обрадованный таким поворотом дела, поднялся с колен, отряхнул штаны, обвел взглядом полупустую столовую и, набравшись смелости, сказал Самоварову:
— Приданое бы, папаша, что по закону полагается. Все равно ведь завтра придут — до нитки зачистят.
— Бери, все бери, ничего не жалко! И дочь, и достояние, что нажил, — все бери!
Самоваров отвернулся от Петьки и застыл так, давая понять, что он тут уже не хозяин.
В ту же ночь Петька привез к матери Парашу и полный воз сундуков...
Потянули было Петьку за Парашу, но он немедля обвенчался с ней в деревянной большеполянской церкви, и от него отстали — ничего не поделаешь, теперь законная жена бывшего батрака Векшина.
Но чтоб больше его не трепали, не тревожили Парашу, он вступил в только что созданный колхоз. Жена, узнав об этом, сказала:
— Твое дело, трудись, ворочай на них, но меня уволь... Они родителей моих не пожалели, а я буду ногти рвать на работе. Шиша им красного!
Петьку удивила ненависть жены.
— Но, Параша, — пытался он убедить ее, — полагается работать, раз мы члены колхоза. Для твоей же пользы я вступил... Есть легкие работы, например, в конторе, ты же грамотная...
— Не проси, не пойду, так и запомни... Ты сам отцу говорил, что не будешь заставлять меня работать. Скоро же ты забыл об этом!..
И сейчас вот, слушая, как она тихо посапывает носом, белея плечами в темноте, Векшин страдал, не знал, как выпутаться из того неприятного положения, в которое его поставил Уфимцев.
Утром, после завтрака, перед тем как идти на работу, он сказал жене:
— Сегодня машина в Колташи пойдет, поторопись, соберися, поезжай в больницу.
— Чего я там не видела? — удивилась Паруня.
— Справка нужна о твоей болезни.
— А кто ее дает?
— Не знаю... Но без оправки домой не возвращайся. Поняла? Скажи врачу что-нибудь, есть тыщи болезней... По женским там, что ли.
И видя недоумение в глазах жены, закричал:
— Надо, понимаешь, надо! Не о твоей, о моей шкуре идет речь.
И, выходя, хлопнул дверью, чего с ним раньше не случалось.
4
Векшин напрасно тревожился, дождя так и не было. После полудня тучи над Санарой заклубились было, загремел гром, перепугавший кур, пали редкие и крупные, как картечины, дождевые капли на пыльную дорогу, и на этом все кончилось, — туча, погромыхивая, ушла на поля Малаховского совхоза.
Он вернулся с фермы к вечеру, когда жара уже спала и из проулка на широкую улицу въехала первая подвода с сенокоса. На высокой телеге, на куче зеленой свежескошенной травы, сидели грудно бабы и пели о солдатах, которые ехали со службы домой, пели громко и грустно, положив натруженные руки на колени. Но вот кто-то из них крикнул: «Тпру-у!», лошадь остановилась, и бабы с шутками, со смехом стали прыгать на землю, одергивать юбки, поправлять сбившиеся платки и расходиться по домам.
Векшин заехал на конный двор, сдал жеребца конюху Архипу Сараскину и пошел домой стороной улицы, возле изб и плетней, где меньше пыли.
Выйдя к пожарке, он встретился с Тетеркиным, шедшим из мастерской.
— А-а, Никанор Павлович! Здравствуй!
Поздоровавшись, пошли рядом.
— Ну как там у вас? Кончаете ремонт?
— Ремонт идет, — уклончиво ответил Тетеркин. — С ремонтом не задержим. А вот как с уборкой будет — не знаю.
— А что? Опять Семечкин бузит? Так ты смотри, воздействуй, не давай ему нарушать дисциплину.
— Я стараюсь, конечно, прилагаю все силы, — скромно ответил Тетеркин. — Насчет Семечкина я всегда в курсе, не беспокойтесь, Петр Ильич, найду общий язык, будет работать. Только было бы за что работать, вот в чем вопрос.
— Как за что? — удивился Векшин. — По нонешнему-то урожаю?
Тетеркин усмехнулся, покачал в сомнении головой.
— Чему улыбаешься? — спросил Векшин.
— Слыхал я от людей, как Уфимцев распорядился не давать зерна больше двух килограммов на трудодни. И этого, говорит, лишку. Вот и заработай тут... Спасибо хоть вам, Петр Ильич, заботитесь о колхознике, знаете его нужду. — При этих словах у Тетеркина в голосе появилась легкая дрожь. — Все говорят, что вы вносили предложение дать людям по восемь кило, а Уфимцев отказал.
— Не один Уфимцев решал, правленье, — неуверенно произнес Векшин.
— А кто в правленье? — подхватил Тетеркин и даже остановился от волнения. — Стенниковой да Попову все равно, куда хлеб уйдет, они люди пришлые, были да уехали, им где бы ни работать, зарплату начислют. Юрка Сараскин против Уфимцева руки не подымет, породниться хочет, за племянницей ухаживает. Бригадиры Кобельков да Семечкин за свою шкуру боятся, особенно Пашка Кобельков: слушаюсь да чего изволите — вот и всех разговоров. Насчет Коновалова, комбайнера, и говорить не приходится — для почета в правленье избран. Один Гурьян Юшков, справедливый человек, вот он и поддержал... Нет, надо было, Петр Ильич, этот вопрос вынести на общее собрание, вот тогда посмотрели бы, чей верх был, ваш или Уфимцева. Колхозники определенно проголосовали бы за восемь килограммов, они себе не враги.
«Правильно рассуждает. Обошел тут меня Уфимцев... Ну да не ушло еще время», — подумал Векшин, но ничего не сказал Тетеркину.
Они опять пошли вдоль улицы. Вечерело. С поля шел табун, уже слышался рев овец, пощелкивание кнута пастуха.
— Вот вас бы в председатели, Петр Ильич, тогда другое дело. Вздохнул бы народ.
И Тетеркин, будто невзначай, взглянул на Векшина, чтобы узнать, какое впечатление произвели его слова. Тот молчал.
— Работать вы умеете, народ вас уважает, — продолжал Тетеркин. — Если бы дали согласие, вопрос можно провернуть. Не поздно еще. Конечно, человек я беспартийный, но кой-где вес имею.
— В верхах знают, кого куда поставить, — уклончиво ответил Векшин. Но в душе он был несказанно рад словам Тетеркина, в них он слышал поддержку себе, своему решению начать борьбу с Уфимцевым за колхоз.
Так они дошли до дома Тетеркина — большого пятистенника с новой тесовой крышей, сели на лавочку у ворот.
— А надо бы нас спросить сперва, кого мы желаем в председатели, а потом рекомендовать. Тогда не пришлось бы краснеть за свое начальство. — Сняв кепку, Тетеркин склонил лысину к Векшину. — Слышали новость?
— Какую?
— Председатель-то наш... Жену спровадил в город, а сам к другой.
— Не может быть, — отшатнулся Векшин. — Брехня!
— Ничего не брехня. Заехал вчера на ферму, доярки коров пошли доить, а он посадил Васькову на мотоцикл — да в кусты. Жена дежурной была, сказывает, Грунька лишь в полночь на ферму заявилась. Вся в сене, юбка измятая...
— Интересно! — хохотнул Векшин, вспомнив, что и впрямь с фермы заезжал к нему вчера Уфимцев, и поздно — они с женой спать ложились. — Вот чего не ожидал так не ожидал я от Егора.
Тетеркину почудилось, что Векшин обрадовался новости. Он надел кепку, нахмурился, проговорил строго:
— Моральное разложение, Петр Ильич. Пятно на весь колхоз... Пресечь вам это дело надо.
— А как пресечешь? Уфимцев отказаться может — на месте преступления не пойман. А про жену твою скажет, что врет, — свидетелей нету у ней.
— А вот как: во-первых, Васькову эту с должности убрать. Учетчик там есть, бригадир часто наезжает, зачем еще заведующая? Транжирить трудодни?
«Верно мыслит», — подумал Векшин. И тут слоено озарило его: «А Груньку — в доярки!» Вот в выход из положения, доярка будет взамен заболевшей Феклы. Тогда и жену перестанут беспокоить... «Молодец Тетеркин!» И он с уважением посмотрел на его длинный подбородок, на тонко сжатые губы.
— А во-вторых, насчет Уфимцева — сообщить куда следует. Предупредить, так сказать, чтобы были в курсе дела, — продолжал Тетеркин, поощренный вниманием Векшина. — Потом вас же обвинят, что скрывали, не сигнализировали.
— Ты думаешь? — спросил Векшин. — Пожалуй, не стоит.
Но это было сказано таким тоном, что больше походило на согласие.
По улице шли коровы, и одна из них — рыжая, комолая, с большими, как лопухи, ушами, подошла к воротам и требовательно замычала. Тетеркин встал, открыл калитку, корова прошла, обдав Векшина теплом.
Он тоже встал, сказал Тетеркину:
— Если будет у тебя что новенького — заходи, поговорим, посоветуемся. А о сегодняшнем разговоре — никому.
— Само собой, — ответил Тетеркин.
Векшин подал ему руку и пошел к своему дому.
Жены дома не было, видимо, осталась ночевать в Колташах. Кошка, сидевшая на крыльце, увидев его, стала громко мяукать, тереться о косяк двери. Он впустил ее, вошел сам, сел за стол я задумался...
Утром, придя в контору, он нашел председателя во дворе. Тот собрался с Поповым ехать в шалашовскую бригаду и перед выездом, присев на корточки, что-то подкручивал в мотоцикле. Попов стоял рядом, наблюдал за ним.
— Ну как с выбраковкой? — спросил Уфимцев.
— Двадцать три коровы списали, — ответил Векшин и полез в сумку, вытащил сложенный лист бумаги, развернул его. — Самых никуда негодных... Вот акт.
— Ну что ж, нормальный отход. Тем более давно выбраковки не было.
— Не утвердит управление акта, Георгий Арсентьевич, — сказал Попов. — Есть строгое предписание не сокращать стадо коров. Только при наличии сверхпланового поголовья разрешается выбраковка.
— Новое дело! — возмутился Векшин. — Ты посмотри, каких мы отобрали. От них сроду молока не было, что их жалеть?
— Я не возражаю, Петр Ильич, чего ты на меня? — засмеялся Попов. — Я — за. Только предупреждаю, что инструкция такая есть.
Уфимцев перестал ковыряться в мотоцикле, задумался.
— Тогда вот что, — сказал он, — не высылай пока акта. Попытаюсь сперва поговорить с Пастуховым, с начальником управления... А отбракованных коров сегодня же отправьте в лес, в нагульный гурт.
— Ладно, сделаю, — с готовностью ответил Векшин.
Он все время всматривался в Уфимцева, будто искал внешнего подтверждения вчерашнему сообщению Тетеркина, но Уфимцев был, как всегда, нетороплив, спокоен, ничего особенного в нем не замечалось. «Сейчас я тебя проверю».
— Говорил я тут кое с кем... с народом, — начал Векшин издалека. — Высказывают мнение, лишняя у нас должность заведующей молочной фермой. Есть бригадир, есть учетчик...
— Вот это умно тебе подсказали, — перебил Попов. — Я хотя и не зоотехник, не мое это дело, но тоже думаю, лишняя там Васькова.
Уфимцев, казалось, не слышал их слов. Он поднялся, сдвинул кепку на затылок, обошел мотоцикл, держа наготове ключи, словно выискивал, что еще можно подтянуть, подвинтить. Векшин внимательно наблюдал за ним. Наконец Уфимцев отвел глаза от мотоцикла, переступил с ноги на ногу и стал складывать инструмент в багажник.
— Ну что же, раз вы оба согласны с этим, я не против умных предложений. Только следует оформить решением правления.
— Оформить решение — это дело плевое, всегда успеется, — обрадовался Векшин. — Тут другое дело: раз договорились, надо в жизнь проводить... Может, тебе самому неудобно, я сегодня же скажу Васьковой, пусть переходит в доярки.
Ох, и хитро подошел к вопросу о Васьковой Векшин, подпустил шпильку председателю, пусть почувствует, что он знает кое-что о его похождениях.
И впрямь, Уфимцев уставился на Векшина, видимо понял, на что тот намекал.
— Почему неудобно? — спросил он. — Ты ли, я ли — один черт! Но доярок теперь хватит, поголовье коров — сократили.
— Извиняюсь, я об этом не подумал, — Векшин коротко посмеялся. — Не сумлевайся, найдем Груньке место, в телятник или еще куда, подменной дояркой... Пусть поработает физически, баба здоровая, чтобы дурь в мозги не лезла.
5
В Шалашах стояли такие же деревянные дома, как и в Больших Полянах; многие из них были с заколоченными окнами, у ворот и вокруг фундаментов росла двухметровая крапива.
Увидев пустующие дома, Уфимцев вспомнил о своем срубе, к которому он так и не удосужился нанять плотников. Прошло десять дней со времени отъезда жены, а он так и не выполнил данного ей обещания. «Надо выбрать время, съездить... Сегодня не смогу, придется задержаться в Шалашах, давно не был. Завтра некогда, приедет представитель «Сельхозтехники» проверять готовность уборочных машин. Может, послезавтра?»
Возле огромного самоваровского дома под зеленой крышей, где размещалась теперь начальная школа, стояла большая, потемневшая от времени изба, рубленная из толстых сосновых плах.
— Ты бывал у бригадира в дому? — спросил Уфимцев Попова.
— Нет, не приходилось, — ответил тот.
Уфимцев подвернул к тесовым воротам, за которыми виднелся сарай под соломенной крышей, за сараем — три березы с пустыми грачиными гнездами.
Когда мотоцикл остановился, над воротами, над забором вдруг появились лохматые ребячьи головы. Они с любопытством глядели на Уфимцева и Попова, вцепившись руками в доски, и мигом исчезли, как только те пошли к воротам.
Ребятишек во дворе не оказалось. Попов осмотрелся и увидел их под сараем, — они, как воробьи, облепили старую телегу без колес и поблескивали оттуда глазенками.
В избе за столом сидела немолодая уже женщина и трое детей-погодков: два мальчика и девочка. На непокрытом столе лежал нарезанный ломтиками хлеб, стояли чугунок, крынка, деревянная солонка, стакан и две синих кружки.
Женщина была в заношенном ситцевом платье и, по-старомодному, в пестром кокошнике, под которым плоско лежали ее тощие косы. Ответив на приветствие, скупо улыбнувшись Уфимцеву, она плеснула из крынки молока в кружки, в стакан, придвинула их детям. Потом вынула из чугунка несколько картофелин, быстро очистила от кожуры, насыпала из солонки три кучки соли и сказала:
— Ешьте. Нечего по сторонам зыркать.
Дети взяли по куску хлеба, по картофелине, обмакнули в соль и принялись есть.
— Не скажете, куда уехал Гурьян Терентьевич? — спросил хозяйку Уфимцев.
— Не знаю. Разве он сказывается? — ответила она и вдруг звонко шлепнула по лбу самого маленького — мальчишку лет трех, курносого, большелобого, опрокинувшего кружку.
Мальчишка был очень похож на Гурьяна, и, глядя на него, Попов вспомнил озабоченное лицо Анны Ивановны Стенниковой и ее реплику в свой адрес: «Помолчи, Алеша!» Неожиданная догадка поразила его. Он торопливо спросил хозяйку, хотя заранее знал ее ответ:
— А во дворе тоже ваши дети?
— Которые мои, — ответила она.
Когда вышли из избы, ребята, окружавшие мотоцикл, бросились врассыпную, но далеко не убежали, остались наблюдать, как Уфимцев заводил мотоцикл.
— Поедем на сенокос, может, там он, — предложил Уфимцев.
Некоторое время они ехали молча, думая каждый о своем.
— Как он с такой семьей размещается в своей избе? — прервав молчание, спросил Попов. — А что если разрешить Гурьяну занять один пустующий дом?
— Ты не знаешь Гурьяна, — крикнул Уфимцев. — Не пойдет он из своей избы в чужую. Предлагали ему... Разве в новую, собственным горбом заработанную.
— Но надо как-то помочь ему, — волновался Попов. — Я понимаю: социализм, каждому по труду... Ведь бросит все, в город уехать может!
— Не уедет. Кто-кто, а Гурьян так и умрет в Шалашах... Ты не был на Шалашовском кладбище? — спросил он Попова.
— Нет... А что?
— Я к тому, что Гурьян уедет... Зайди как-нибудь посмотри. Есть там крест один, здоровый, из тесаных бревен, прочитай на нем надпись.
— О чем?
— Вот об этом самом, о чем мы говорили... Было у Гурьяна четыре старших брата, и все погибли в Отечественную войну. Сам понимаешь, горе родителей, как говорится в романах, было неописуемо. И решили они как-то выразить свою память о павших сыновьях. Вот и поставили на кладбище этот крест, а на нем доску с надписью. Я эту надпись с детских лет наизусть помню: «Милые и дорогие наши сынки Степан Терентьевич, Егор Терентьевич, и ты, Ваня, и ты, голубок Петя! Здесь вас нет, лежат ваши головушки в чужой стороне, здесь похоронены одни наши горькие слезы. Не обессудьте, дорогие, что не памятник вам поставили, а простой крестьянский крест. Вечная вам слава, низкой поклон от всех за ваши великие ратные подвиги. Аминь».
Бил ветер в лицо. Шумели березы, кланялись ветру.
6
Они объездили все сенокосы в поля шалашовской бригады, но Гурьяна так и не встретили. Всюду им отвечали одно и то же: только что был, уехал.
— Вот неуловимый Ян-Гурьян, — рассмеялся Попов, когда они, устав от поисков, расположились пообедать на полевом стане сенокосчиков. Здесь они пробыли до конца дня и вечером прямой дорогой возвратились в село.
День угасал. За Санарой, на далеком горизонте, появилась узенькая темно-лиловая полоска; она росла, окутывала мраком поля и перелески и вскоре заняла полнеба, превратившись в огромную тучу. Все вокруг потускнело, померкло, лишь в селе пламенела крыша на клубе да светилась пожарная каланча в последних лучах солнца.
Въезжая в село, Уфимцев подумал о Груне, о том, как она отнеслась к переводу ее на рядовую работу. Векшин, конечно, сослался на него. И он представил Груню в тот момент, когда она узнаёт о своей судьбе, ее недоумение, встревоженное лицо. «Еще заподозрит, что я нарочно с ней так поступил, чтобы не мешала, не лезла на глаза».
Возле лавки сельпо стоял «газик», у крыльца толпился народ. «Кто бы это мог быть?» — попытался догадаться Уфимцев.
Подъезжая, он узнал Акимова, секретаря парткома, и обрадовался его приезду: когда-то они вместе работали инструкторами райкома, крепко дружили.
Акимов высок, грузен не по возрасту. Крупный нос, широкие бугристые скулы, выбритая до синевы голова, глаза под густыми бровями — все характеризовало его как человека сурового, а на самом деле был он простым и общительным, за что и любили его в районе.
Дождавшись, когда мотоцикл, чихнув, остановился, Акимов, поздоровавшись, сказал Уфимцеву:
— Вот рассуждаем с товарищами колхозниками относительно урожая. Хлеба́ вы нынче вырастили прекрасные, поработали люди на славу, чувствуется, пришел новый хозяин, — и он потрепал по спине поежившегося Уфимцева. — И рожь хороша, и пшеница... А гречиха — просто чудо, каши всему району хватит. Только масло готовь.
Говорил Акимов легко, свободно, тоном заправского оратора, весело поглядывая по сторонам.
— Кстати, — сменил он тон, — объехал ваши поля, а кукурузы не нашел. В чем дело?
— Погибла... списали, — сказал Уфимцев, опуская глаза, рассматривая свои пропыленные штиблеты.
Акимов с недоверием поглядел на него.
Выручил тракторист Никита Сафонов, шедший из мастерской и завернувший в лавку за табаком.
— Разве на наших землях будет эта заморская королева расти? А тут еще каждый год заморозки... Сеем и гадаем: не то уродит, не то нет.
— И уродит так не обогатит и не уродит не разорит, — подал голос дед Селиверст, подошедший послушать, о чем говорит собравшийся народ.
— Семь лет мак не родил и голоду не было, — сказала тетка, и все засмеялись.
На крыльце лавки Уфимцев увидел Никанора Тетеркина. Тот стоял, надвинув на глаза кепку, боком ко всем и, казалось, не слушал разговора.
«Ох, и хитрая бестия! — подумал Уфимцев, и у него заскребло на сердце. — С комбайном не вышло. Где он еще может напакостить?»
Резкий голос Попова, спорившего с Акимовым, привлек его внимание.
— Вы говорите: урожай. Разве это урожай, соберем по пятнадцать-шестнадцать центнеров на круг? А наши земли, если удобрить, по двадцать пять, по тридцать центнеров могут давать. А где удобрения? Навозу мало, потому что скота мало, скота мало, потому что бедная кормовая база, кормовая база бедная, потому что... Вот вы говорите: кукуруза... — Попов споткнулся тут, посмотрел выразительно на Акимова.
Акимов с нескрываемым любопытством слушал разошедшегося Попова, не перебивал. Когда тот замолк, он усмехнулся:
— Кончил?.. Теперь, вижу, придется разобраться, сеяли вы кукурузу нынче или только очки втирали.
Сверкнула молния, и ударил гром. Акимов поднял голову: черная туча тяжело наплывала на село. Стало совсем темно, вот-вот должен пойти дождь. Народ забеспокоился, начал расходиться.
— Пойдемте и мы, — предложил Акимов. — Разговор есть.
В конторе никого не было, кроме Стенниковой, сидевшей над бумагами.
— Ах, Анна Ивановна, сколько лет, сколько зим! — воскликнул Акимов и подал ей руку. — Сидим, глазки портим?
— А что мне остается делать? — усмехнулась Стенникова, вынимая сигарету из пачки. — На танцы ходить — кавалеров нет, всех порасхватали молодые.
Акимов весело захохотал.
— Позвольте, я ваших закурю, дамских, — попросил он. — Говорят, они благотворно действуют на мужчин, делают их мягче.
— Попробуйте.
Стенникова придвинула ему пачку. Акимов закурил, пустил дым носом, покрутил головой.
— Ха-ра-ши! — протянул он.
Уфимцев щелкнул выключателем, зажег свет.
— Вот какой разговор, товарищи, — начал Акимов, когда все уселись вокруг стола Стенниковой. — Объехал я сегодня ваши поля и должен сказать, — зря агроном плачется: урожай действительно отменный, такого нигде в районе нет. Хватит его всем: и государству, и колхозникам. Вам следует подумать, сколько можете продать сверх плана зерна государству, а подумав, принять на себя соответствующие обязательства и выступить инициаторами этого дела по району... Какое мнение на этот счет у партийного секретаря?
— Зерно для продажи сверх плана нынче будет, — ответила Стенникова. — Ну что ж, подсчитаем, подумаем — это в наших интересах, колхозу деньги ой как нужны!
— Не понимаю, о каких обязательствах сейчас может идти речь? — вмешался в разговор Попов. Он вытащил расческу, стал торопливо причесывать свои волосы. — Хлеб еще на корню, об излишках рано говорить.
— Алеша, положи расческу, не мучь волосы, — сказала Стенникова.
— Тут ты не прав. В районе должны знать о наших возможностях, не могут там работать вслепую.
— Тогда без обязательств, просто информировать, что по предварительным данным колхоз может продать сверх плана. А там — как получится, уборка покажет.
Акимов пытливо поглядывал на Попова.
— Ты давно стал агрономом? — спросил он его.
— Скоро год. А что?
— Ничего, просто интересуюсь... Комсомолец?
— Секретарь комсомольской организации колхоза, — ответила Стенникова, ласково глядя на потемневшего Попова.
— Даже? — удивился Акимов. — Вздуть бы тебя, агроном, как следует, снять штаны и вздуть, чтобы помнил не только о своем колхозе, но и об интересах государства. Да не хочется перед уборкой настроение тебе портить.
Попов угрюмо молчал.
— Видимо, мои сигареты оказались слабенького действия, — заметила Стенникова, чтобы разрядить обстановку.
— Какие сигареты?
— Дамские... Которые мужчин мягкими делают.
Акимов уставился в недоумении на нее, потом громко, раскатисто захохотал:
— Виноват, проштрафился!
За окнами погромыхивало, было слышно, как сначала тихо, а потом сильнее и сильнее пошел дождь.
— Давай закругляться, Николай Петрович, — сказал Уфимцев, глянув в окно. — О твоем предложении по сверхплановой продаже зерна мы подумаем и свое мнение сообщим... А сейчас — поедем ко мне, поужинаем да и спать. Хватит на сегодня!
7
Шум ливня и в этом шуме непрерывный грохот и громовые раскаты, когда, кажется, рушится само небо, встретили Акимова и Уфимцева, вышедших на конторское крыльцо.
Юркнув под брезентовую крышу «газика», Акимов проворчал:
— Ну и агроном у тебя, Егор.
— Ты на него не обижайся, — ответил Уфимцев. — Парень он стоящий, но молодой еще, не знает порядков.
— Пижон... Но что-то в нем есть... Да, все дело в кадрах. Кадры руководителей, кадры специалистов — вот кто решает сейчас вопросы сельского хозяйства. Каковы кадры, таковы и дела.
— А мне думается, дело не только в них. Кадры, конечно, решающая сила, но... Вам, руководителям, следует понять и такую простую истину: колхозы нужны не только государству, но и самому колхознику.
— Не понимаю, о чем ты? — искренне удивился Акимов.
Но тот не успел ответить — они подъехали к дому.
— Батюшки! — встретила Уфимцева воплем тетя Маша. — Гостей навез, а у меня ничего нету... Чтобы тебе с кем-нибудь наказать!
— Не беспокойся, хозяйка, — сказал Акимов, раздеваясь. — Нам чайку горячего, душу отогреть, и больше ничего... Ну, здравствуй!
Он подошел к ней, как к старой знакомой, и протянул руку. Тетя Маша сконфуженно обтерла о фартук свои ладошки.
— Здравствуй, здравствуй, — проговорила она радостно. — А я тебя помню, ты у нас зональным инструхтыром был, все на квартиру заезжал...
Умывшись и приведя себя в порядок, Уфимцев позвал Акимова и шофера на свою половину.
— Да, чуть не забыл, — сказал Акимов. — За заготовку сена вам присуждено переходящее Краснее знамя. Поздравляю!
— Спасибо! — улыбнулся Уфимцев. Но что-то тревожнее сквозило в его улыбке, словно он не был рад награде.
Вошла тетя Маша, на столе появились хлеб, масло, вареные яйца, а вскоре и пышущий паром самовар.
— Садитеся, хозяйничайте, — сказала тетя Маша, — а я пойду квашню ставить, угощу вас утром свежими шанежками.
Когда напились чаю и шофер ушел спать в сени, Акимов закурил, пересел к окну. Курил он долгими затяжками, тени ползли по его широким скулам, Глаза непрестанно щурились, как от яркого света.
— О чем задумался? — спросил Уфимцев, перетирая чашки полотенцем.
Акимов выдохнул дым, постучал пальцем по сигаретке, сбивая пепел в горшок с цветами.
— Думаю о твоих словах, Егор. Хочу добраться до их смысла.
— Ну и как?
— Вот ты говоришь, что дело не только в кадрах, а в каком-то другом отношении к колхозам. А какие еще нужны отношения? У руководителей колхозов теперь широкие права, не как раньше.
И он заинтересованно повернулся к Уфимцеву.
— Где они, эти права? — усмехнулся Уфимцев. — Навязывают культуры: то сей, это не смей. Теперь какие-то бобы управление пытается внедрять.
— Тут Пастухов перестарался, мы его поправили. Кстати, долго пришлось убеждать, доказывать, что не прав. — Акимов встал, прошелся по комнате, разминая ноги. — Заладил, как попугай, со ссылкой на авторитеты, дескать, новое, прогрессивное всегда прививается туго. Кто недопонимает, приходится и принуждать, ничего, мол, не поделаешь. Вспомните, говорит, Петра Первого, как он бороды боярам стриг.
Уфимцев убрал посуду, вынес самовар, остатки ужина, вернувшись, открыл окно. Дождь утихал, шум его стал ровнее, спокойнее. Погромыхивало где-то уже вдали.
— Мне думается, — продолжал разговор Уфимцев, — дело тут не только, вернее не столько в Пастухове, как... — Он помолчал, поглядел выжидательно на Акимова.
— Как в ком? — поинтересовался Акимов, вновь садясь к окну.
— Не додумал до конца, — уклонился от ответа Уфимцев, — мозгов не хватает... Но чувствую какую-то неясность, неопределенность в руководстве сельским хозяйством в последнее время, какие-то скачки и повороты. То постановили сады всюду заводить, колхозникам бесплатно посадочный материал отпускали и вдруг огородные участки уменьшили. Кричим: мяса мало производим, город на голодном пайке, и тут же сокращаем нормы поголовья скота у колхозников, которые давали стране четверть всего мяса. Или вот с клеверами, что приказано было распахать, или ликвидация парового клина, а ведь клевера да пары — в наших условиях — хлеб. Я уж не говорю об овсе — культуре урожайной, незаменимой в фуражном балансе, мы привыкли сеять его и выращивать. И вдруг вместо овса — бобы! Вот так работаешь и не знаешь, что завтра? Не появится ли новая директива, скажем, лишить колхозников полностью приусадебных участков или перейти на посев чумизы вместо ржи...
— В твоих словах много правды, — помолчав, отозвался Акимов, — но, к сожалению, от нас это не зависит. Оттуда, — он показал сигаретой на потолок, — оттуда идут директивы.
— Но вы же, районные руководители, не там, не наверху, вы тут, с нами живете, должны как-то реагировать на то, что происходит.
— Сверху виднее, что и как надо делать.
— Ты не обижайся на меня, Николай Петрович, я тебе как секретарю парткома. К кому же я еще пойду со своими думами?
Глава третья
1
На другой день из «Сельхозтехники» приехал инженер с проверкой готовности уборочных машин. Он ходил по двору мастерской, придирчиво проверял каждую жатку, каждый комбайн, вызывая беспокойство у Уфимцева своей бесстрастностью, неразговорчивостью. Но все обошлось, и, подписав акт, инженер уехал.
Время в проверочной суматохе прошло быстро, и, когда все закончилось, оказалось, что уже полдень. Механизаторы пошабашили. Усаживаясь в тени мастерской кто на чем — земля была еще сырой после ночного дождя, — они, негромко переговариваясь, развязывали узелки с едой.
Уфимцев хотел идти домой в надежде, что тетя Маша оставила ему в печи обед, но его не отпустили.
— Что у нас, угостить нечем? — говорил Пашка Семечкин. — Садитесь, Егор Арсентьевич, вот хлеб, вот огурцы, яйца. У Федотовых есть мясо...
— Давай садись, поешь, — поддержал Пашку Коновалов. — Жены дома нету, Маша на ферме, кто тебе приготовит?
Уфимцеву неудобно стало отказываться, к тому же, показалось, — комбайнерам хочется с ним поговорить, вот так, по-домашнему. Он присел на обрубок бревна. Кто-то расстелил перед ним газету, на нее посыпались ломти хлеба, мясо, яйца, огурцы. Уфимцев отметил про себя, что Тетеркин не принимал в этом участия, стоял спиной к нему, прижимая к груди узелок с едой.
— Посмотрим, какой вы за столом работник, — сказал, смеясь, старший Федотов.
— Как нас на уборке кормить будете, Егор Арсентьевич, вот вопрос, — начал Семечкин и скинул с головы кепку, принимаясь за еду.
— За кормежкой дело не станет. Только работайте на совесть... Без бузы.
— За нас не беспокойся, — перешел на «ты» Семечкин. — А про то, что было, — забудь. Говорят, кто старое вспомянет...
— И вы за меня не беспокойтесь, — заверил их Уфимцев. — Кормить будем досыта. А комбайнерам, их помощникам и трактористам дадим еще и по сто граммов перед ужином.
— О! — простонал Федотов набитым ртом. — Фронтовую?
— Вот это я понимаю, вот это по-хозяйски, — заключил Семечкин. — Руку, Егор Арсентьевич!
После обеда Уфимцев задержался в мастерской, и здесь его нашел Векшин.
— Отогнали коров, — доложил он, поздоровавшись. — Вот, прямо с дороги, еще домой не заходил.
Действительно, вид у него был неважный: глаза припухли, сапоги и брюки в грязи.
— Хорошо дошли?
— Какое хорошо!.. Пауты в лесу напали, никакого сладу с коровами. Ладно, твой племяш Серега верхом был.
— Как там в отгоне? Все благополучно?
— Ну! Скотину не узнать. Бычки выправились, аж лоснятся.
Уфимцев допрашивал Векшина, а сам ждал, когда тот заговорит о Груне. Ему не терпелось узнать, как она восприняла известие о снятии с должности. Но Векшин, словно нарочно, молчал об этом, говорил об отгоне, о пастухах, живущих там, о грозе, о грязной дороге, на которой они измучили лошадей.
Наконец, он смилостивился над Уфимцевым:
— А Васькова-то выкинула номерок, ведь отказалась пойти в подменные доярки. Говорит, будем переезжать с мужем на жительство в Репьевку... Я ей объясняю, как же так, ты, наша колхозница, не имеешь права без решения правления выбывать из колхоза. Да и товарищ Уфимцев, говорю, не даст своего согласия на это... А она: передай своему председателю, что я премного благодарна ему за заботы, надолго они мне будут в памяти... Ну, что ты с ней поделаешь? Дура-баба!
Векшин, рассказывая, следил за Уфимцевым, в его цыганской бородке щерилась хитренькая усмешка. Возможно, он и домой не пошел потому, что не терпелось сообщить эту новость Уфимцеву, посмотреть, как председатель отнесется к ней.
И верно, похолодело в груди у Егора, когда он услышал о последних словах Груни. Мысленно обругал себя, что не удосужился поговорить с ней, объяснить положение. Но все же известие об отъезде в Репьевку, где работал ее муж, больше обрадовало: «Так лучше будет».
И он сказал Векшину, ничем не выдавая своего состояния:
— Пусть едет... Не задерживай.
День складывался для него удачно. Эта долгожданная готовность уборочных машин, этот дружеский обед с механизаторами, и вот теперь этот неожиданный конец их отношений с Груней.
В конторе его ждала еще одна радость: письмо от жены. Аня писала, что доехала благополучно, ребята здоровы, ходит с ними на пляж, загорает, скучает по нему, считает дни, сколько их осталось до отъезда домой.
Придя вечером на квартиру, он встретил во дворе дядю Павла. Тот у поленницы колол дрова.
— Здравствуй! — крикнул ему Уфимцев. — Домой заявился?
— Да... Надо вот в баньку сходить. Топить лажусь.
— А тети Маши нет дома?
— Нету.
Дядю Павла Уфимцев редко встречал в летнюю пору дома. Тот работал горючевозом и всегда находился в поле, в пути. Это — молчаливый старик, невысокого роста, с крепкими, выгнутыми колесом ногами и длинными, до колен, руками. Ходил он чуть сгорбившись, тяжело и крепко ступая полупудовыми сапогами. Несмотря на его нескладную фигуру, кажущуюся угрюмость, дядя Павел был человеком редчайшей души и исключительного трудолюбия. Он не отказывался от любой работы, какую бы ни поручал бригадир или кто-нибудь из колхозников, — все, кто хотел, могли им распорядиться. И так уже повелось в колхозе, что дядя Павел никогда не сидел без дела, в то время, когда другие, особенно зимой, не очень себя утруждали работой.
У дяди Павла и тети Маши были сын и дочь. Сын погиб на фронте, дочь уже после войны вышла замуж за горного техника и жила в Теплогорске. Каждое лето зять с семьей наезжал к старикам в гости — «на ягоду», как говорили в народе, — хвалил свое городское житье, манил стариков к себе. Тетя Маша ахала, восхищалась хорошей жизнью зятя, нарядами дочери, белыми личиками внучек Гали и Вали. Она расспрашивала про базар, про баню и церковь, но ехать категорически отказывалась, с чем молчаливо соглашался и дядя Павел. Слишком крепко они были привязаны к земле, к колхозу, которому отдали половину своей жизни и с которым у них были связаны все радости и горести крестьянской жизни.
Иногда, после настойчивых просьб зятя или дочери, тетя Маша, вздохнув, скажет:
— Нет, не зовите, не поедем мы с отцом никуда. Где родились, там, видно, и умирать будем. На своей стороне и умирать легче, и в могилке земля мягче... Хорошо, видать, у вас, и у нас, слава богу, не плохо...
Тетя Маша пришла с птицефермы, где она работала, уже в сумерках и, подойдя к двери, заглянула в горницу к Уфимцеву:
— Ты что делаешь?
— Письмо Ане пишу.
— Пиши, пиши... Да отпиши ей, как ты тут развлекаешься. Ни стыда у тебя, ни совести!
Уфимцев выскочил в переднюю:
— В чем дело, тетя Маша?
Она достала с опечка мыло, придерживая у груди белье, приготовленное к бане.
— Груньку на мотоцикле возил? Валял ее в кустах?
Все потемнело в глазах Уфимцева, лицо помучнело, вытянулось.
— Подожди, тетя Маша...
— Не отпирайся, вся деревня уже знат... Пришла, говорят, на ферму вся в сене. У-у, бесстыжие твои глаза!
Тетя Маша, зло хлопнув дверью, ушла, не слушая оправданий Уфимцева. Он постоял, не зная, что делать, медленно вошел в горницу, увидел недописанное письмо.
2
После отъезда Акимова из колхоза прошло три дня. Уфимцев помнил обещание сообщить парткому цифру сверхплановой продажи зерна, но заботы, связанные с отправкой машин в поле, заняли все время.
Вначале он ждал звонка, нагоняя от Акимова, но телефон молчал, — оказалось, в прошедшую грозу между Репьевкой и их колхозом повредило линию, расщепило несколько столбов.
Пущенная кем-то сплетня, после некоторого размышления, перестала тревожить его. Она была ложью от начала до конца, он мог, не стыдясь, смотреть людям в глаза. Единственно, что огорчало, — не мог сказать им правды, не позоря Груни.
Наконец он освободился от неотложных дел. В послеобеденное время, завернув в контору, чтобы посмотреть расчеты по хлебу, нашел ее пустой. Пахло сыростью от вымытых полов, в наглухо закрытых окнах, жужжа, бились о стекла мухи.
Он разыскал уборщицу, тетю Катю, живущую рядом с конторой, послал за Стенниковой, а сам прошел в кабинет. Распахнув окно, сел на стул, вытянул ноги и, кажется, впервые после отъезда жены легко, безмятежно вздохнул. Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Голову чуть кружило, клонило ко сну, сказывалось напряжение последних дней. За окном — лето, жара, тишина, кудахчет у соседей курица, плачет где-то ребенок, и скрипит, скрипит коростель, сидит Груня на клочке сена, он видит ее согнутую спину, голые коленки...
— Фу, черт! — Уфимцев испуганно открыл глаза. — Чуть не уснул.
Он придвинул стул к столу, потянулся за корреспонденцией, пришедшей с последней почтой.
Первое, что бросилось в глаза, был приказ начальника производственного управления Пастухова, объявлявший ему выговор за самовольную выбраковку коров. Приказ обязывал Уфимцева вернуть коров на ферму а «добиться к концу года безусловного выполнения планового поголовья маточного стада».
По мере того как он читал, в нем поднималась буря протеста против порядков, при которых председатель лишался права самостоятельности.
«Кто мог сообщить управлению о выбраковке коров?» — подумал он.
Но кто бы ни сообщил, возвращать коров он не будет ни при каких обстоятельствах, даже если Пастухов запишет ему еще один, два, пять выговоров! «Ему бы хвосты в отчете, а что мы от этих хвостов имеем и во что они нам обходятся, его не интересует».
Он вспомнил свой спор с Акимовым о правах колхозов и тут же решил позвонить ему. Выскочив в коридор к телефону, с ожесточением покрутил ручку, снял трубку, но в ней стояла немота.
Вернувшись в кабинет, он в нетерпении выглянул в окно — что-то долго нет Стенниковой, и увидел подъезжавшего на велосипеде мужа Груни — Михаила Васькова. «Этого зачем сюда несет?» — с неудовольствием подумал он.
С Васьковым он встречался только в официальной обстановке: на сессиях сельсовета, на районных совещаниях. Поэтому появление Васькова в колхозе в разгар рабочего дня вызвало у него тревогу. «Может, до него уже дошла сплетня?»
Он машинально сел за стол, придвинул к себе почту, деловито нахмурился, взял первую попавшуюся в руки бумагу, оказавшуюся инструкцией о выпойке телят. Но сколько ни вчитывался в строчки, содержание их до него не доходило: ждал появления Васькова.
Дверь была открыта, и Васьков, раздвинув портьерки, высунул голову, оглядел кабинет, поблестел стеклами очков и, спросив: «Можно?», шагнул через порог, не дожидаясь ответа.
— Заходи, — пригласил Уфимцев, откладывая инструкцию в сторону.
Васьков поздоровался, снял белую полотняную фуражку, положил на стол, вытащил из кармана платок и вытер им лоб.
— Ну и жарища! — воскликнул он.
Потом снял очки, протер их тем же платком. Очки была небольшие, детские, в белой металлической оправе. И пока протирал их, подслеповато и хитро щурился. Надев очки, сел на стул, еще раз огляделся.
Уфимцеву чудилось в его поведении — в этом непрестанном разглядывании кабинета, в неторопливой возне с очками — что-то не совсем обычное. Он ждал, когда Васьков, удостоверившись, что они одни, обрушится на него с бранью.
— Эти негодяи-связисты, — положив платок в карман, сказал Васьков, — никак линию не исправят... Срочная телефонограмма. Товарищ Пастухов меня попросил съездить.
Он вытянул из нагрудного кармана пропыленного белого кителя сложенную вчетверо бумажку, подал Уфимцеву.
Тот облегченно вздохнул: значит, не знает о сплетне. Мужья, говорят, последними узнают о легкомысленных поступках своих жен.
— Что за телефонограмма, да еще срочная? — спросил он бесстрастным голосом, развертывая бумажку. Разгладив ее ладонью, стал читать.
«Телефонограмма от 25 июля 1964 г. Председателю колхоза «Большие Поляны» т. Уфимцеву, секретарю парторганизации т. Стенниковой. Учитывая, что в текущем году колхоз «Большие Поляны» вырастил хороший урожай, рекомендуем сдать государству сверх плана 20 тысяч пудов зерна, приняв соответствующее социалистическое обязательство. Примите все меры, разверните широкую массовую работу среди колхозников, механизаторских кадров по досрочному выполнению плана хлебозаготовок. Подписи: Пастухов, Степочкин. Передала Иванова. Принял Васьков».
Да, это, пожалуй, похлеще брани, которую он ждал от Васькова. Сдать дополнительно двадцать тысяч пудов зерна — значит выполнить почти полтора плана. Колхоз опять останется без зернофуража.
— Почему телефонограмму подписал Степочкин? Где Акимов?
— Говорят, на пленум обкома уехал.
Уфимцев поднял голову и словно только сейчас увидел Васькова, его рыжие волосы, веснушки на бледном незагоревшем лице. Васьков курил, спокойно выдувая дым.
— Товарищ Пастухов просил передать, — сказал Васьков, — чтобы правление колхоза сегодня же приняло обязательство. Мне приказано присутствовать и завтра все документы доставить в район.
— Ну, мы с этим разберемся как-нибудь сами, без тебя, товарищ Васьков, — грубо ответил Уфимцев.
— Значит, вы против указания товарища Пастухова?
— Я против того, чтобы ты сидел над моей душой и ждал, когда правление обсудит вопрос о сверхплановой продаже.
— Хорошо, — обиженно сказал, поднимаясь, Васьков. — Я так и доложу товарищу Пастухову.
— Так и доложи.
Васьков поискал, куда ткнуть окурок, и, не найдя пепельницы, смял его в пальцах, надел фуражку и вышел, не простясь.
Вскоре подошла Стенникова.
Уфимцев подал ей телефонограмму. Прочитав ее, Анна Ивановна широко раскрыла глаза, словно не верила прочитанному, но, взглянув на Уфимцева, на его красное от возбуждения лицо, сказала:
— Ну и что? Рекомендация еще не директива. Подсчитаем, решим...
3
В то время, когда Уфимцев разговаривал с Васьковым, Векшин вел непринужденную беседу с его братом Максимом. Они шли навстречу друг другу, остановились возле школьной ограды.
— Чего несешь? — спросил Векшин, увидев в руках Максима две железные полосы со свежей окалиной.
— Навесы к воротам... Ходил в кузницу, ферму ремонтировать начали.
— А я думал, к своему амбару навесы, — хохотнул Векшин. — Чтобы запирать покрепче.
Максим отвернулся, нахмурился:
— Нечего в нем хранить, в амбаре-то... Мыши и те передохли.
— Да-да... Распорядился твой братец хлебом нынче по-своему. Сколько я ни пробовал убеждать, как об стенку горох... И правленье сагитировал на свою сторону.
— Слыхали, — пробурчал Максим. — Неужели ничего теперь нельзя поправить? Изменить его решение?
— А что сделаешь? — пожал плечами Векшин. — Говорят, выше пупа не прыгнешь, наперед хозяина за стол не сядешь... Пока Егор хозяйничает, он будет свою линию гнуть.
Максим качнулся с ноги на ногу, поставил навесы концами на землю.
— Неужели на него управы нет? А если в район поехать тебе, объяснить там, как у нас дело обстоит?
— В районе говорить — дело бестолковое. У него там друзья.
Векшин оглянулся на школьный двор. Там было пусто, возле стен и у крыльца росла высокая трава, большое одноэтажное здание школы казалось заброшенным.
— Есть такой слух, — понизил он голос, — кто-то из колхозников написал письмо в Москву, говорят, подписи собирает под ним... Вот если колхозники подпишутся, тогда... Ты как, подписал бы такую бумагу?
— А почему нет? — с готовностью ответил Максим. — Я за интересы колхоза не одну — сто бумаг подпишу.
— Ну ладно, заболтался я с тобой, — вдруг заторопился Векшин. — Мне еще на конный двор забежать надо.
Они простились, и Векшин пошел, расплываясь в улыбке, довольный разговором с Максимом.
Он не знал, пишет ли кто-нибудь в колхозе письмо в Москву, сам только сейчас придумал это, чтобы проверить, как Максим отнесется к новости. Оказалось, тот считает письмо в Москву реальным делом. Вот и Максим на его стороне. А в колхозе не один Максим...
Занятый своими мыслями, он чуть не попал под колеса велосипеда Васькова. Когда брякнул звонок, Векшин кинулся к изгороди палисадника.
— Ха-ха-ха! — залился Васьков, спрыгивая с велосипеда. — Не знал я, что ты такой пужливый.
Она сошлись, поздоровались по-приятельски.
— Говорят, в Репьевку на жительство перебираешься? — спросил Векшин.
— Перебираюсь... Осточертело ездить каждый день: четырнадцать километров туда, четырнадцать обратно. Третьи покрышки на велосипеде меняю. Где бы по хозяйству что сделать, а ты ногами педали крутишь.
— А дом на кого оставляешь?
— Мать будет жить... Огород посажен, корова...
— Переезжай, — согласился Векшин. — И работа будет рядом, и жена под боком. Не жди ее, когда домой заявится.
— Так же думаю, — подтвердил охотно Васьков. Он присел на раму велосипеда, достал сигареты. — Еще весной собирался переезжать, да жена: подожди да подожди, увольнения не дают, неудобно самовольно ферму бросать. А на той неделе приезжаю домой, гляжу: узлы связывает, меня торопит, с работы, говорит, ушла...
— Жена твоя правильно решила, уехать ей надо отсюда... Чтобы не было ненужных разговоров.
Васьков вынул сигарету изо рта, уставился на Векшина:
— Каких разговоров?
— Всяких, — уклончиво ответил Векшин. — Председатель у нас молодой, здоровый, как бык, а жена в город уехала... Болтают, что подбирает, где плохо лежит.
Васьков вспомнил, как неприветливо встретил его Уфимцев. «Вот оно, оказывается, в чем тут дело!» Волна давнишней ревности захлестнула его. Он короткими затяжками — раз! раз! — докурил сигарету, бросил окурок под ноги и взялся за руль.
— Подожди, куда ты? — изумился Векшин.
Но Васьков уже не слышал и не видел его. Он оттолкнулся, подскочил, сел на велосипед и помчал вдоль улицы.
Векшин постоял, посмотрел ему вслед. Он не ожидал, что Васьков так болезненно воспримет его слова. Но и не раскаивался в случившемся.
4
Васьков ехал, как в полусне, не разбирая дороги. Встречные колхозники здоровались с ним, а он не отвечал, не замечал их.
«Неужели правда? — думал он, терзаясь ревностью. — Не станет же Петр Ильич зря трепаться...»
Васьков знал, что Егор Уфимцев дружил раньше с Груней, считался ее женихом. И хотя давно это было, приезд Егора в Колташи, а потом в Большие Поляны встревожил его. Он придирчиво наблюдал за Груней, однако ничего не заметил такого, что дало бы повод сомневаться в ней, и постепенно успокоился.
Он вспомнил, как два года назад он ездил с ней в дом отдыха. Это был самый счастливый месяц в его жизни. Дом отдыха стоял на берегу глубокого и прозрачного озера, а вокруг него — сосновый лес, в котором по утрам кричали звонкоголосые иволги. От их крика Груня просыпалась, суматошно вскакивала, тормошила его: «Вставай, опять опоздали на завтрак». После завтрака они брали лодку, уезжали на ту сторону озера, купались, загорали, ели красную смородину, собирали цветы в лугах, вязали душистые букеты. Груня была удивительно хороша тогда — загоревшая, пышноволосая, все мужчины заглядывались на нее, но она не обращала никакого внимания на них, не расставалась с мужем, отдавала ему все время. И Васьков чувствовал себя самым счастливым человеком на земле...
Он не мог примириться с новостью, все естество его противилось тому, на что намекал Векшин, — это никак не вязалось с поведением Груни. Но не было объяснения и поступку Уфимцева, который так грубо с ним обошелся. Раньше их отношения ничем не омрачались, хотя и не выходили за рамки чисто служебных. «Может, подкатывал салазки к Груне, да ничего не вышло... Не на это ли намекал Векшин? Пожалуй, что так... А Груня вынуждена была уйти с работы, чтобы избежать его приставаний. Вот Уфимцев теперь рвет и мечет: не удалось чужой женой попользоваться... И работника потерял».
Он завел велосипед во двор, поставил его у стены дома, под прибитой к бревнам жердью, на которой жарились на солнце крынки.
Из сеней вышла мать Васькова — плоская и рыжая, как ее сын, — с пустыми ведрами на коромысле, видимо, собралась за водой на реку.
— Рано заявился, не ждали, — сказала она, прихватив края ведер, чтобы не качались.
— Надо... дела были, — скупо ответил Васьков, дожидаясь, когда она спустится с крыльца.
Груня сидела одиноко у окна и что-то штопала. Она в белой кофточке, волосы гладко зачесаны, заплетены в толстую косу, и коса, как у девушки, свешивалась через плечо на грудь. Васькову бросилось в глаза, что она и в самом деле похожа на девушку, на ту, какой была девять лет назад.
Увидев мужа, Груня не удивилась его раннему приходу, лишь спросила:
— Обедать будешь?
— Давай, что есть.
Васьков неторопливо снял фуражку, китель, тщательно умылся, причесался, потом подошел к столу, долго и основательно протирал очки носовым платком, не сводя близоруких глаз с Груни, следя, как она резала хлеб, наливала борщ в тарелку, ходила в чулан за молоком. Собрав на стол, Груня уселась на прежнее место и опять взялась за штопку.
Васьков ел, и к нему возвращалось спокойствие, уходили в сторону все давешние сомнения; ему даже захотелось посмеяться над собой, над своими страхами. Но, видимо, все же что-то произошло, иначе зачем бы Векшину говорить об этом?
— Скажи, как тебе удалось отделаться от фермы, — начал Васьков, отставляя пустую тарелку и придвигая к себе крынку с молоком. — Все не увольняли, не увольняли — и вдруг...
— Все,не увольняли, а потом взяли да уволили, — ответила Груня, перекусывая нитку.
— Как — уволили? — не понял Васьков.
— Как увольняют... Должность завфермой лишняя стала, вот и сократили. Предложили работать подменной дояркой, а я не пошла. Вот так и уволилась.
Слушая Груню, Васьков от волнения даже пролил молоко — лил мимо стакана.
— Значит, Уфимцеву не угодила?
Груня перестала штопать, подняла глаза на разгневанного мужа.
— При чем тут Уфимцев? — сказала она. — Правление решило ликвидировать должность завфермой, а не Уфимцев.
— Нет, он! — загорелся Васьков, отодвигая от себя так и нетронутый стакан молока. Он раскраснелся, на лбу, на висках заблестели бисеринки пота. — Почему молчишь, не говоришь, что он приставал к тебе, в любовники набивался? От мужа нечего такие дела скрывать, мужу надо все говорить, что есть.
— Подожди, — изумилась Груня и даже всплеснула рукам. — Чего ты несешь? В какие любовники? Ха-ха! Очень нужна я Уфимцеву. Зачем наговаривать на него?
— Ладно, — сказал Васьков уже спокойнее, — без тебя найдем на него управу. Во-первых, я завтра же доведу до сведения товарища Пастухова, как он не допустил меня на заседание правления колхоза. И то, что он к колхозницам пристает, к себе в любовницы их вербует, тоже будет известно и в парткоме и в управлении. Векшин подтвердит, он подробно мне обрисовал все похождения Уфимцева.
— Врет твой Векшин! — возмутилась Груня и в сердцах бросила косу через плечо. — Не смей ничего писать про Егора, себе хуже наделаешь.
— Я от него не завишу, — ответил Васьков. — Мне бояться нечего, с работы, как тебя, не уволит.
— Но ведь это же все неправда! Бабьи сплетни! — крикнула Груня.
Она заволновалась, поняв, какая неприятность угрожает Егору, если Васьков осуществит свои намерения. Уфимцева будут таскать, допрашивать, а всему виной — она. Но как заставить мужа молчать?
— Послушай меня, — начала она мягко, пытаясь образумить его, — не верь ты Векшину, мало ли что люди болтают, поверь мне: не такой человек Егор, чтобы за бабьей юбкой гоняться... Не надо ничего ни говорить, ни писать. Прошу тебя!
— Не уговаривай, — огрызнулся Васьков. — Таких людей, как Уфимцев, положено выводить на чистую воду без всякой жалости.
Груня вдруг побледнела, выпрямилась, лихорадочно провела рукой по лбу. «Боже мой! Что же делается? Васьков и впрямь может напакостить Егору, если не остановить его сейчас. Но как это сделать, что оказать ему, чтобы он поверил?» И Груня терзалась мыслями, не зная, что придумать, как спасти любимого человека. И, не придумав ничего, решилась на отчаянный шаг.
— Хорошо, — с вызовом сказала она. — Хочешь знать правду? Это я к Егору в любовницы навязывалась. Понял? Да он не захотел меня. Ну что? Что раскрыл рот? Иди, пиши.
Васьков смешался, не знал, что ответить, У него не укладывалось в голове, чтобы жена признавалась мужу в таком недостойном поступке.
— Врешь ты все, — наконец нашелся он, — наговариваешь на себя, чтобы его выгородить, своего бывшего ухажера.
— Нет, Михаил, не вру, — с какой-то решимостью и с удивительным спокойствием ответила Груня. — Люблю я его. Понимаешь? Любила и люблю, и ничего с собой поделать не могу.
Она замолчала, стала смотреть куда-то в угол, мимо Васькова, словно его тут не было. Васьков в недоумении поднялся из-за стола, тускло поблескивая очками. Похоже, ему не верилось, что все это происходило наяву, а не во сне.
— Тогда зачем со мной живешь? — крикнул он, сорвав голос. — Зачем выходила за меня?
— Вот так и живу, — ответила Груня тихо. — Не оставаться же было в старых девах.
В сенях загремели ведра — пришла мать с реки. Она долго топталась в сенях, выливала воду, что-то переставляла, потом вышла на крыльцо, закричала: цып, цып, цып, — сзывая кур.
И пока она была в сенях, Васьков молчал, не двигался с места, глядел с озлоблением на Груню. Он только сейчас понял, что она никогда не любила его. Он любил ее всю жизнь, но на его дороге всегда стоял Егор, Она не замечала его даже тогда, когда Егор уехал из колхоза и женился. Два года Васьков уговаривал Груню выйти за него замуж, она только смеялась. И согласилась уж тогда, когда он потерял всякую надежду.
Он глядел на Груню и поражался тому, как легко могла эта женщина заставить его забыть о ее прошлом. «Я ей этого не прошу! Она еще вспомнит сегодняшний день».
Наконец проговорил:
— Собирай свое барахло... Утром будем переезжать в Репьевку.
Груня ничего не ответила, сидела недвижно, привалясь к простенку.
5
Уборщица разыскала Векшина на конном дворе. Он находился в каморке Архипа Сараскина, помогал перевязывать гужи у хомута — гужи вытянулись, и при поездках расписная дуга валялась жеребцу на спину, конфузила хозяина.
В каморке стояла прохлада от политого водой пола, густо пахло сыромятью и дегтем. Невысокий серобородый Архип был в шапке, несмотря на летнюю жару. Шапку он не снимал ни зимой, ни летом, кажется, и спал в ней, все жаловался, что мерзнет голова, — сказывалась контузия в прошлую войну.
Об Архипе, о его любви к лошадям в колхозе ходили легенды. Рассказывали, что однажды, еще в бытность Тетеркина председателем колхоза, Архип куда-то отлучился и в его отсутствие кто-то запряг жившему у них областному уполномоченному жеребую кобылку для поездки в Шалаши. Когда об этом узнал Архип, он пал на лошадь и догнал уполномоченного на полпути к Шалашам. Ни слова не говоря, преградив тому дорогу, он быстро выпряг кобылу и угнал ее домой. Уполномоченный страшно перепугался. Добравшись до колхоза, он поднял шум, заявив, что на него напал разбойник, звонил районным властям. Он так страшно расписывал им физиономию разбойника, его одежду, даже кинжал, который он якобы видел в его руках, что в отделении милиции растерялись: такого в их районе еще не случалось. И только упоминание о том, что разбойник был в большой теплой шапке, несмотря на август, прояснило эту темную историю. Когда Архипа спросили, как у него поднялась рука на начальника из области, он простосердечно ответил: «Так кобыла-то жеребая была... Дите носила».
Конный двор находился позади пожарки, Архип выполнял заодно и обязанности пожарника. Он жил в каморке, при лошадях, отлучался домой только по субботам, в баню.
Когда уборщица появилась на пороге каморки, Векшин стоял на коленях посреди пола, поддерживал рукой хомут, следя, как Архип протягивал гуж в клещевину.
— Петр Ильич, тебя в правленье вызывают.
Векшин поднял голову:
— Кто?
— Егор Арсентьевич требуют.
Векшин вновь стал смотреть на руки Архипа и молчал, словно раздумывал: идти ему или нет. Наконец выпустил хомут из рук, поднялся.
В кабинете председателя Векшин застал Стенникову, что-то подбивавшую на счетах. Уфимцев сидел рядом, вглядывался в цифры, которые она выписывала на бумажку. Увидев Векшина, сказал:
— Подожди немного, сейчас закончим... Да, чуть не забыл, прочти вот это.
И подал ему приказ Пастухова о выбраковке коров.
— Это же форменное безобразие! — прочитав, возмутился Векшин и кинул на стоял шляпу. — Мы становимся не хозяевами в своем дому!
— Акт о выбраковке коров у тебя? — спросил его Уфимцев.
— В бухгалтерию сдал. Еще предупредил, чтобы не высылали в управление.
— А я и не высылала, — ответила Стенникова, не отрываясь от счет. — У меня в столе лежит.
— Кто же тогда в управление сообщил? — удивился Уфимцев.
— Васькова! Кто больше? — подумав, ответил Векшин. — Кроме нее некому. Мстит за то, что должность сократили...
«Не верю, что Груня... А в общем — черт их, женщин, знает, может, и она, обиделась, что уволили...» — думал Уфимцев, глядя на взбудораженного Векшина.
— Петр Ильич, — обратился Уфимцев к Векшину, — не стоит ломать голову, кто донес о выбраковке коров. Выговор тут — чепуха! Главное — нужное дело сделано... Тут есть другое. Вот, прочти.
Векшин настороженно взял поданную телефонограмму, быстро пробежал ее глазами.
— А что я тебе говорил? Выгребут хлеб, если не отдадим колхозникам... Вот результат твоей близорукой политики!
— Подожди, — невольно улыбнулся Уфимцев, — хлеб-то еще на корню, никто его не выгребает, прежде убрать надо... Это лишь рекомендация парткома и управления.
— Знаю я эти рекомендации, не первый год. Это тебе в новинку, а нам с Поздниным... — И Векшин махнул рукой.
— Вспоминать, когда и сколько выгребали хлеба, пожалуй, сейчас не время, — сказал Уфимцев. — Оставим это дело историкам... И без телефонограммы мы обязаны излишки продавать государству, а излишки у нас нынче будут... Вот Анна Ивановна подсчитала, — и он постукал пальцами по лежащей перед ним бумажке, придвинул ее на край стола, — взгляни на расчеты и скажи свое мнение, сколько будем продавать?
— Нисколько! — отрезал Векшин, даже не пытаясь поинтересоваться расчетами.
— Ну, так нельзя! — возмутился Уфимцев. — Мы не можем не помочь государству, с хлебом в стране туго... Куда же тогда излишки зерна?
— Раздать колхозникам, — ответил Векшин.
— Опять двадцать пять! — пришел в негодование Уфимцев.
Он ничего другого и не ожидал от Векшина, так как знал его настроения теперь хорошо: дать колхознику побольше сейчас, не заботясь о будущем колхоза. Не ясно Уфимцеву было одно: поступал он так, чтоб завоевать себе дешевый авторитет, или искренне ошибался. Но то и другое было нетерпимо.
Вмешалась в разговор Стенникова:
— Ты, Петр Ильич, не прав, не надо тут упорствовать. Колхозы созданы не только для того, чтобы колхозникам в них прокормиться, они обязаны продавать свои продукты, снабжать ими города и рабочие поселки. И чем больше будут продавать, тем лучше: больше денег, дороже трудодень.
— Позднин как-то умел эти дела делать, — произнес Векшин. Он будто не слушал Стенникову. — Тоже директивы были, а мы всегда с хлебом оставались. А в прошлом году при новом руководстве все из амбаров замели, едва по кило на трудодень набрали.
— А как Позднин делал? — поинтересовался Уфимцев.
— Умел делать, — оживился Векшин. — Не худо бы поучиться. И начальство было завсегда довольно, и мы без хлеба не сидели.
Уфимцев посмотрел на Стенникову, может, она знает, как Позднин выходил в таких случаях из положения, но та недовольно поморщилась. Потом сказала:
— Можете посоветоваться с Поздниным, ничего зазорного в этом я не вижу. Только думаю, вряд ли будет прок от этого...
— Будет прок! — вскочил Векшин. — Позднин научит, как правильно хозяевать. У него — опыт, пятнадцать лет колхозом руководил, орден «Знак Почета» в пятьдесят шестом году ему не за красивые глаза дали.
Уфимцев поколебался немного, потом открыл ящик стола, смахнул туда почту.
— Ну что ж, давай сходим.
6
Позднин встретил их во дворе своего дома. Он сидел под навесом на низенькой скамеечке а обтесывал топором березовую чурку.
— А-а, гости! — не удивляясь, но явно радуясь, хрипловато, с одышкой произнес он. — Проходите, присаживайтесь.
Они поздоровались с ним за руку. Уфимцев сел на табуретку, Векшин — на верстак, стоявший у стены. Под навесом было прохладно, пахло березовыми вениками, висевшими на жерди под крышей.
— Вот спасибо, что наведались, — оказал Позднин, откладывая топор, сметая с шаровар стружки. — Я было тут совсем окочурился, кончала меня задышка. Ну, думаю, умру. Да нет, опять вылез.
Позднина мучила астма. Говорил он тяжело, с одышкой, у него все время что-то посвистывало в груди.
— Мы к тебе, Трофим Михайлович, на совет, — сказал Векшин и кивнул Уфимцеву, — покажи ему телефонограмму.
Пока Позднин читал, щурясь и запрокидывая голову, относя телефонограмму от глаз на вытянутую руку, Уфимцев смотрел на бывшего председателя колхоза; он с весны не видел Позднина и сейчас отметил про себя, как тот сдал: похудел, побледнел, появились отеки под глазами. Он отвел от него взгляд, машинально оглянулся — на стены навеса, сложенные из тонких, потемневших от времени бревнышек, на зеленые веники под крышей, с копошившимися в них воробьями, и вдруг вспомнил, что в тот год, когда он вернулся из армии, у стены, где сейчас верстак, стоял плетеный короб, набитый сеном. Короб был еще новый и сладко пах корой. Груня спала в этом коробе, и он, крадучись, пробирался во двор, забирался к ней под тулуп. Стояла осень, ночи были холодные, и Уфимцев сейчас всем телом ощутил, как тепло было тогда под тяжелым тулупом, рядом с пышущей жаром Груней...
— Да-а, трудная задача, — сказал Позднин, возвращая телефонограмму. — Очень трудная... Как думает председатель?
Уфимцев вытащил из кармана пиджака бумажку.
— Вот мы тут подсчитали наши резервы. Из подсчетов следует, что можем принять обязательство на сверхплановую продажу десяти тысяч пудов.
— Хо! — взорвался Векшин.
Уфимцев пристально взглянул на него и, ничего не ответив, продолжал:
— В этом случае полностью засыплем семена, выдадим колхозникам по два кило зерна на трудодень, и еще останется у нас тысяч десять пудов на фураж, на непредвиденные нужды.
Позднин слушал, не шевелясь, не перебивая, а когда Уфимцев замолчал, он пожевал губами — и было не ясно: не то он одобрял этот план, не то нет.
— А как ты думаешь, Петр Ильич? — спросил он Векшина.
— Отказаться! — отрезал тот. — Никаких продаж... Мало ли что советуют. Это же дело добровольное — сверхплановая сдача. Не можем — и все! Зерно самим нужно... колхозникам.
— Я уже тебе говорил: нельзя не взять обязательств на сверхплановую продажу, — ответил раздраженно Уфимцев. — Есть у нас такая возможность, хотя и небольшая. Повторяю, наших хозяйственных планов это не нарушит.
Векшин подскочил к Уфимцеву и, дико тараща цыганские глаза, стал доказывать, как непродуманно поступает тот. Говорил он горячо, тыкал кулаком в воздух, поглядывал на Позднина, ожидая его поддержки. Уфимцев не отвечал, сидел, скривив в улыбке рот.
Когда Векшин выдохся, уселся вновь на верстак, Позднин сказал:
— Я бы так вам посоветовал, дорогие товарищи: принять сколько-то на продажу сверх плана, раз такая директива сверху есть, но со сдачей шибко не торопиться. Семян засыпать побольше, страховой фонд создать, в отходы побольше пустить — вот хлеб и останется.
— Неладно советуешь, Трофим Михайлович, — мягко, чтобы не обидеть Позднина, сказал Уфимцев. — Нельзя на обмане, я так не могу. Лучше в открытую, честно, чтобы потом совесть не мучила.
— А совесть тебя не будет мучить, когда колхоз без хлеба оставишь? — не выдержал Векшин. — Ты думай не о себе, а о людях. Ты приставлен ихние интересы соблюдать.
Уфимцев снова ничего не ответил. Он спрятал бумажку с расчетами и телефонограмму в карман и сидел, чуть сгорбившись, сложив руки на коленях, всем видом показывая, что спорить он с Векшиным больше не намерен. Стенникова была права: сюда он пришел напрасно.
— Колхозное хозяйство вести — дело тонкое, — заговорил Позднин. — Надо уметь... Иногда не грех и смекалку применить.
И он рассказал, как в колхозе, вскоре после войны, выпрела озимая рожь, весной обнаружили проплешины на поле.
— Что было делать? Бедствие... а я его на пользу колхозу пустил, — рассказывал Позднин. — Списал рожь и приказал посеять на этом поле овес да подсолнечник. Приезжают уполномоченные, спрашивают: что растет? «Падалица, говорю, разная да овсюг. На корм косить будем». Когда зерно подошло, скосили лобогрейкой, сметали в зарод... А по зиме обмолотили. Прожили тот год безбедно, не маялись с хлебом. Бабы руками выбирали семечки, потом мололи рожь с овсом, хорошая мука по тем временам была... Вот как, если жить захочешь.
Уфимцев слушал Трофима Михайловича и вспоминал свой спор с Акимовым. Прав он был тогда, утверждая, что не все у них ладно с руководством сельским хозяйством, если даже такой хороший человек и неплохой хозяин, как Позднин, вынужден был хитрить, обходить законы.
Он поднялся, подал руку Позднину.
— Я пошел... Спасибо за совет, Трофим Михайлович. Чего греха таить, мы им тоже нынче воспользовались, — и он посмотрел на хмурого Векшина. — Ну, а в данном случае мне ваш совет не подходит, предпочитаю действовать в открытую. До свидания, не болейте!
Глава четвертая
1
Ночь Уфимцев провел тревожно. Снилась ему всякая чертовщина. Будто куда-то шел, причем очень спешил — надо было не опоздать, прийти вовремя: там, куда шел, его ждали. Он знал это и не хотел, чтобы из-за него теряли время, и потому торопился, шел напрямик с целью сократить дорогу — через леса и болота. И вдруг обнаружил, что заблудился, потерял направление, идет не туда, куда надо, вокруг незнакомые глухие места. Неожиданно увидел тропку, обрадовался, пошел по ней и очутился на кладбище. Кладбище было большое, богатое, с чугунными оградками, мраморными надгробиями. Вокруг кладбища стояли белокаменные соборы с пузатыми колокольнями, от них плыл печальный перезвон колоколов. Уфимцев шел между крестами под этот перезвон, настороженно озирался вокруг, читал грустные надписи о «почивших в бозе» купчихах и купцах первой гильдии. И вдруг наткнулся на разрытую могилу, увидел прогнивший гроб со сдвинутой крышкой и Позднина с лопатой. Позднин стоял подле могилы, шумно дышал и манил его пальцем, показывая на гроб: «Иди сюда, закопаем, пересидишь тут пока...» А в стороне, из-за креста-памятника кулаку Самоварову выглядывал Векшин, щерил зубы и злорадно хохотал над председателем колхоза.
Уфимцев просыпался в поту, вставал, пил из ведра воду, вновь засыпал и вновь видел тот же сон.
Утром он проснулся позднее, чем обычно, долго лежал, ничего не соображая. Голова была пустой, в ней звенело, словно в телеграфном столбе. Он слышал, как тетя Маша возилась у печи, брякала заслонкой, да на стене тихо ворчал репродуктор, не выключенный с вечера.
Теперь Уфимцев редко виделся с тетей Машей. Встречаясь, она так неласково поглядывала на него, чего-то бурчала себе под нос, что пропадало всякое желание видеть ее. Теперь по утрам она уже не спешила приготовить ему что-нибудь повкуснее, а оставляла на столе хлеб, молоко и уходила на работу. Он терпеливо дожидался ее ухода, вставал, умывался, на скорую руку ей и уезжал. Обедал где-нибудь в поле с колхозниками, возвращался домой поздно, когда тетя Маша спала, находил у себя на столе остывший суп в тарелке, съедал его и ложился спать.
Вот и сегодня он лежал, ждал, когда тетя Маша уйдет. Но она не уходила, время шло, пришлось вставать, одеваться — дела не ждали.
На половине тети Маши шумел самовар, пахло свежевыпеченным хлебом, сама она, подоткнув подол, мыла пол на кухне.
— Проходи, проходи, — сказала она, когда он замешкался перед разлитой на полу водой. — Я мигом... Да возвертайся поскорее, — чай пить будем с ягодным пирогом.
Уфимцев молча прошел, удивившись про себя сегодняшней словоохотливости тети Маши.
Утро выдалось розовое, высокое, без туч, без ветра. В огороде густо цвела роса на капустных листьях. За огородом лежал пруд, на нем плавали гуси. Гуси были белые, а вода синяя, в желтых берегах.
С крыльца был виден и пруд, и плотина с мельницей, и весь этот край села с радиомачтами, со скворечницами над крышами домов.
Он умылся, а когда вошел в дом, тетя Маша уже сидела за самоваром, разливала чай. На столе в блюде дымилась горка изрезанного на куски пирога.
— Долго ходишь, — упрекнула тетя Маша. — Садись, пирог простынет... Вчера девчонки клубники насобирали и мне на пирожок в запон насыпали. Вот и сгоношила.
Уфимцев сел, принялся за пирог. Пирог был вкусным, тетя Маша любезной, и к нему вернулось благодушное настроение, которое сопутствовало ему при таких вот чаепитиях, когда они втроем — Аня, тетя Маша и он — сидели по вечерам за самоваром.
— Отфорсила твоя любушка. Увез мужик в Репьевку.
Уфимцев чуть не выронил пирог из рук: тетя Маша осталась верной себе.
— Сегодня встала, пошла до ветру, смотрю — машина фурчит, полон кузов добра натолкан, и Аграфена в белой шале наверху сидит... Да ты ешь, ешь, не расстраивайся, — сказала тетя Маша, увидев, как смешался Уфимцев. — Правильно Векшин сделал, давно бы выгнать эту вертихвостку.
— Тетя Маша! Зачем ты мне все это говоришь? Я же тебе объяснял, ничего у меня с ней нет и не было.
— Ладно, ладно, не пыжься. Хоть и было, разве сознаешься в таком деле? Знаю я вас, мужиков, все вы на одну колодку... Так и быть, промолчу, не скажу Ане, — успокоила она Уфимцева и, вкусно хрустнув сахаром, потянула губы к блюдечку с чаем.
У него пропал аппетит, пропало то хорошее настроение, с которым он садился за стол. Было обидно, что тетя Маша не верит ему. А если бы эта сплетня дошла до Ани?
Он с трудом допил чай, скупо поблагодарил за пирог и ушел.
В конторе колхоза он никого из помощников не застал — время было позднее, все разошлись.
Но не успел открыть дверь кабинета, как в коридоре зазвонил телефон.
«Исправили, наконец, линию», — подумал Уфимцев и вдруг вспомнил Васькова, его обиженные тонкие губы, бегающие глаза за детскими очками. И неожиданно стало жаль, что он вчера накричал на него.
В коридоре было пусто, полутемно. Телефон висел в простенке возле единственного окна, выходящего во двор.
Уфимцев поднял трубку:
— Слушаю.
П а с т у х о в. Здравствуй. Как дела? Как дела с уборкой?
У ф и м ц е в. К уборке приступаем послезавтра, начинаем валить рожь за Кривым увалом. Уборочные машины готовы, тока — тоже, поля обкошены... Вот так обстоят дела, Семен Поликарпович.
П а с т у х о в. Слушай, Уфимцев, затянул ты с началом уборки... Затянул... Весь район косит, только ты ждешь чего-то. Может, уполномоченного ждешь? Так могу прислать, чтобы помог тебе изжить зеленые настроения.
(Голос Пастухова звучал как из-под земли, был глухой и сердитый, чуть слышимый. Уфимцев представил, как Пастухов небрежно держит трубку возле уха, поставив локоть на стол и отвернув недовольное лицо в сторону.)
У ф и м ц е в. Я уже сказал, Семен Поликарпович, послезавтра начинаем косить... А насчет уполномоченного — смотрите, сверху видней. Лучше бы прислали машин, хлеб на элеватор возить. Наши не управятся отвозить зерно от комбайнов. Машин десять надо, минимум.
(Трубка молчала. Кто-то в ней посапывал, сладко чмокал и вдруг явственно произнес: гы-гы-гы и, пошипев, умолк.)
П а с т у х о в. Ладно, машин пять-шесть пришлю, когда зерно пойдет, на большее, не рассчитывай. Изыскивай резервы, организуй круглосуточную работу... Какие приняли обязательства на сверхплановую продажу зерна?
У ф и м ц е в. Сегодня собираем правление...
П а с т у х о в. А почему не собрали вчера?
У ф и м ц е в. Нужно было подсчитать, взвесить свои возможности.
П а с т у х о в. А разве тебе Васьков не передавал, что надо было вчера решить?.. Кстати, почему его из колхоза выгнал? Что за самодурство?
(«Успел, доложил, — подумал Уфимцев и почему-то не обиделся на Васькова. — Когда ему успеть? По телефону, наверно».)
У ф и м ц е в.. Никто его не выгонял... А решать, сколько сдавать сверх плана, будет правление, а не Васьков. Он — лицо постороннее в этих делах, не член колхоза.
П а с т у х о в. Смотри, Уфимцев, много на себя берешь, как бы не надорваться... Ваше обязательство на двадцать тысяч пудов сверхплановой сдачи завтра же должно быть в управлении и в редакции районной газеты. Обратитесь с призывом к другим колхозам района. Посмотрим здесь, может, пошлем его в обком партии, прославим вас на всю область... Хотя, откровенно говоря, ты этого не заслуживаешь.
У ф и м ц е в. Двадцать тысяч пудов мы сдать не в состоянии, Семен Поликарпович.
П а с т у х о в. Чего-чего? Не в состоянии? А сколько же вы в состоянии?
У ф и м ц е в. По нашим подсчетам тысяч десять.
П а с т у х о в. Ты это серьезно говоришь? И знаешь кому говоришь?
У ф и м ц е в. Знаю.
(Трубка опять долго молчала, слышалось лишь какое-то шипение, потрескивание — телефонная линия все еще была не в порядке.)
П а с т у х о в. Тогда вот что, Уфимцев, выезжай в район. Немедленно. Чтобы к трем часам быть в управлении. Понял?
У ф и м ц е в. Чего тут не понять? Буду.
На том конце провода что-то щелкнуло, Уфимцев повесил трубку.
2
Проселок в райцентре знаком Уфимцеву до мелочей — каждый поворот, каждый мосточек через лог, и он мчался почти не сбавляя хода мотоцикла, не обращая внимания на окружающие поля, перелески, занятый своими мыслями: предстоял нелегкий разговор с Пастуховым. Уфимцев знал тяжелый характер начальника управления и загодя обдумывал варианты ответов, подыскивая наиболее убедительные.
Задумавшись, он влетел в Репьевку на большой скорости и опомнился лишь, когда из-под колес с криком полетели куры. Проезжая мимо сельсовета — большого двухэтажного дома с каменной лавкой внизу, неожиданно вспомнил Груню. Как она тут? Еще не простила ему обиды?
Выехав за село, он стал более внимательным, смотрел по сторонам, вглядывался в репьевские поля, сравнивал их со своими. И у репьевцев урожай нынче неплохой, но не чета большеполянскому. Уфимцев знал, что такой урожай — редкость для Репьевки. Колхоз давно числится «в отстающих», похоже, в районе на него махнули рукой, как на безнадежный, дают ему много — и денег, и семян, и кормов на зиму, а берут мало: нечего...
Неожиданно на дорогу из-за кустов вывернула большая соловая лошадь, запряженная в ходок. На облучке сидела конюх репьевского колхоза Матрена Смородина, или попросту Мотя, как ее звали все, хотя она была уже в годах. А в ходке дремал, развалясь, сам председатель колхоза Петряков.
Уфимцев чудом не налетел на них, ему удалось свернуть, вломиться в кусты, поцарапав себе лицо. Мотя перепугалась, закричала: «Тпру-у», высоко вскинув вожжи. Проснулся и Петряков, схватился за края короба, закрутил головой, пока не увидел в кустах Уфимцева.
— Ты чего туда заехал? — спросил он, посмеиваясь.
Петряков узкоплеч, рыхловат, в желтой выгоревшей рубахе и в широкой, как зонт, кепке.
Уфимцев вывел мотоцикл, подошел и вначале подал руку Моте.
— Как, Мотя, жизнь?
— Живем, чо нам? — ответила та, засмущавшись, отворачивая лицо.
— Замуж еще не вышла?
— Вон чо! — она хихикнула, шлепнула себя по ляжкам, не выпуская из рук вожжей. — Какая невеста нашлась!
В колхозах вокруг Репьевки давно знали Мотю — единственную конюха-женщину на весь район. Знали о ее трудолюбии и о давнем желании выйти замуж, — война унесла женихов, так и не дав ей счастья семейной жизни. Теперь, если верить пословице, пришел конец бабьему веку Моти, а она по-прежнему не теряла надежды выйти замуж: а вдруг кто-нибудь овдовеет, или разведется, или окажется, что приезжему одинокому человеку некуда приклонить голову, — вот и вспомнят, что живет в Репьевке Матрена Смородина, женщина еще в силе. Зная безобидный характер Моти, мужики и бабы иногда подшучивали над ней, она беззлобно отговаривалась, сама смеялась вместе с ними.
Уфимцев поздоровался с Петряковым, сказал, что у него есть разговор к нему. Тот неохотно вылез из ходка. Они отошли немного, сели в тень под кустом.
— Слушай, — вполголоса сказал Уфимцев, оглядываясь на Мотю, — в район тебя не вызывали?
— Зачем? — заинтересовался Петряков и выглянул из-под кепки.
— Ну, например, по поводу сдачи сверхпланового зерна.
— Вот чудак-человек! — рассмеялся Петряков. — Я не знаю, как план выполнить, а он — сверх плана. Из каких ресурсов?
— А план большой?
— Да не пожалели. — И он назвал цифру, такую же, как и в «Больших Полянах». — А урожай — видел какой?
— Не прибедняйся, — ответил Уфимцев. — Урожай хороший. И на план хватит, и продать есть от чего, чтобы в кошельке зазвенело.
Уфимцев сказал еще, что, судя по урожаю, Репьевскому колхозу занизили план зернопоставок, но Петряков замахал на него руками, стал доказывать, что урожай хороший только от дороги, а дальше — ладно, если семена возьмут. Они заспорили, заговорили о полях, о почвах, об урожае, о недостатке техники для уборки и о многих других вещах, о которых председатели обычно не забывают ни днем, ни ночью.
— К уборке приступили?
— Начали вчера, — ответил Петряков.
— Ну, бывай здоров, — Уфимцев пожал ему руку.
3
В коридоре производственного управления его встретила относительная пустота: не было обычной толкотни наезжавших из колхозов и совхозов представителей, не бегали специалисты из комнаты в комнату, молчали телефоны, — началась уборка, и большинство работников управления уехало в поля.
В приемной начальника из посторонних тоже никого. Незнакомая Уфимцеву секретарша, оторвав взгляд от бумаг, попросила подождать: Пастухов занят.
Уфимцев подумал, не пройти ли ему в отделы, все же кто-нибудь есть там, но времени уже три часа, а Пастухов любит пунктуальность, и он, повесив кепку на крючок, причесав волосы, сел на стул, приготовившись ждать вызова.
И тут из кабинета неожиданно вывалился председатель колхоза «Путь Ленина» Теплов. Это безбородый пожилой мужик, невысокий, но широкий в кости, как цирковой борец. Помнится Уфимцеву, единственный в районе беспартийный председатель колхоза, работающий с последних дней войны. Теплов остановился посреди приемной и, прижав портфель к груди, глубоко выдохнул: «Уф» — и вытер свободной рукой пот со лба.
— Ну, что там? — спросил его Уфимцев.
Теплов махнул рукой и повалился, обессиленный, на стул:
— Дают прикурить...
Уфимцев знал Теплова как одного из самых ершистых председателей. Он мало считался с мнением «руководящих товарищей», если эти мнения противоречили интересам колхоза. По мысли Уфимцева, в чем-то он перебарщивал, однако его покоряла любовь Теплова к своему колхозу.
— По хлебу вызывали? — спросил Уфимцев.
— По чему же еще?.. Ты что, не получил дополнительного задания? Всем дают, у кого урожай получше. Кто лучше работает, с того больше берут. Выравнивают нас...
— Если есть возможность, почему не сдать государству излишки зерна, — осторожно посоветовал Уфимцев. — Деньги платят, не бесплатно.
— Какие это деньги!.. Другое дело, если бы цена повыше, каждый постарался бы эти излишки изыскать. На базаре почем мука-то, знаешь? То-то и оно-то!.. А так — стимулу нету.
«Верно старик говорит», — подумал Уфимцев. Он знал, что и в прошлом году некоторые колхозы не очень охотно шли на сверхплановую сдачу, стремились выдать побольше на трудодень, чтобы колхозник мог продать излишки на базаре и тем компенсировать невысокую оплату своего труда.
Уфимцев не мог больше ждать. Несмотря на протесты секретарши, он подошел к двери и решительно открыл ее. Кабинет был с тамбуром: за первой дверью находилась еще дверь. Когда он приоткрыл и ее, Пастухов крикнул сердито:
— Закройте дверь! Занят.
Уфимцев машинально прикрыл дверь и остался стоять в тамбуре: выйти — казалось неудобным перед секретаршей, она же так предупреждала, и вместе с тем было обидно, что Пастухов накричал на него, как на мальчишку. Он стоял в нерешительности, размышляя, что делать, и тут услышал голос Торопова, председателя райисполкома. Он прислушался, но Торопов говорил тихо, слов разобрать было невозможно.
— Единоначалие, только единоначалие! — раздался громкий голос Пастухова. — Не забывай, что Акимов — секретарь парткома производственного управления. А начальник производственного управления — я!.. Разве у него мало дел в первичных парторганизациях, что он суется в дела производства? Воспитывай коммунистов, учи их отдавать себя делу, которому мы все служим, делу подъема сельского хозяйства района... А производством заняться есть кому. Есть начальник управления, есть заместитель, главные специалисты. Как видишь — есть кому руководить! Дело парткома и райсовета — работа с людьми, политическое воспитание масс, их культурное обслуживание...
— Не так ты трактуешь наши функции, — перебил его глуховатый голос Торопова. — Партия учит...
Уфимцев осторожно, чтобы не скрипнуть, открыл дверь в приемную и вышел — счел неприличным слушать перебранку начальства. Секретарша испытующе поглядела на него.
— Велели подождать, — виновато проговорил он.
4
Когда его вызвали, часы на стене пробили четыре.
Уфимцев прошел к длинному столу и сел в конце его.
Прямо против него на председательском месте сидел Пастухов. Несмотря на жаркий день, Пастухов в пиджаке; черная рубашка и зеленый галстук подчеркивали белизну его воскового лица, которое можно было назвать красивым, если бы не косящие, неповоротливые глаза под прямыми, длинными бровями.
По обе стороны стола сидели председатель райисполкома Торопов, заместитель Акимова Степочкин, прокурор района Хафизов. «Этого для чего? — подумал Уфимцев, глядя на худое, хмурое лицо прокурора. — Для устрашения, что ли?»
— Докладывай, товарищ Уфимцев, — попросил Пастухов и как-то боком, искоса посмотрел на него.
Уфимцев осторожно улыбнулся:
— Я не знаю, что вас интересует. О чем докладывать?
— Ну хотя бы о том, как: ты тянул резину с рекомендацией секретаря парткома о принятии обязательств по продаже государству зерна сверх плана... Или о том, как выгнал нашего представителя Васькова из колхоза... Или, наконец, о том, как ты отреагировал на последнее указание управления и парткома. Надеюсь, хватит?
Уфимцев взглянул на Торопова, потом на Степочкина, пытаясь узнать их отношение к вопросам Пастухова. Торопов сидел, подперев подбородок кулаком, и чертил карандашом на листе бумаги, не поднимая глаз. Степочкин, повернувшись к Уфимцеву, заинтересованно ждал ответа.
— Я же по телефону объяснил вам все, Семен Поликарпович. Не понимаю, для какой цели еще этот допрос?
— А ты не мне одному, вот товарищам расскажи, как ты отказался выполнять телефонограмму управления и парткома.
— Зачем передергивать? — Уфимцев пытался сдерживаться, но тон, взятый Пастуховым, выводил его из себя. — Я не отказывался, а лишь сказал, что рекомендованную вами цифру мы не в состоянии выполнить... по условиям хозяйства. Если сдать дополнительно двадцать тысяч пудов, это значит оставить не только скот без концентратов, но и колхозников обидеть, на трудодень выдать меньше, чем предусмотрено планом.
— Значит, ты за то, чтобы в городах и рабочих поселках трудящиеся по-прежнему хлеб ели с примесью кукурузы и ячменя, а твои колхозники торговали белой мукой на базаре? Спекулировали? Ты для этого мельницу стал ремонтировать?
Пастухов, бросив мимолетный взгляд на Торопова, хитро уставился на опешившего Уфимцева.
— Я не думал... далек от мысли, — проговорил Уфимцев. — Зачем мне приписывать чего нет? Вообще-то я не против сдачи зерна сверх плана...
И тут, казалось, не к месту, засмеялся Степочкин.
— Вот как быстро перестроился! Теперь он уже не против сдачи зерна сверх плана... Нет, с тобой, Егор, оказывается, весело, не соскучишься.
— Подожди смеяться, ты не дослушал до конца. — Уфимцев оправился от растерянности. — Я за сверхплановую продажу, но исходя из потребности хозяйства. Разве можно поднять колхоз, если работать вслепую? А сейчас что получается: год начинаешь, планируешь, а сам не знаешь, сколько тебе придется сдавать, сколько зерна останется в хозяйстве.
Уфимцева мучило чувство раздражения, что эти простые истины, понятные ему, не понятны руководителям района.
— Сейчас ведь не война, — вырвалось у него.
— Что ты сказал? — спросил Пастухов, нахмуря брови.
— Я говорю, не война сейчас, чтобы забирать в колхозе хлеб подчистую. Тогда это было оправданно, а сейчас зачем? Проще всего взять хлеб у того, кто научился его выращивать. Труднее добиться, чтобы все колхозы это умели. По-моему, в этой состоит задача производственных управлений, а не в реквизиции несуществующих хлебных излишков.
Уфимцев видел, как повернул к нему удивленное лицо Торопов, как заинтересованно посмотрел прокурор.
— Плохо ты сказал, Егор, — вздохнул Степочкин.
— А я и не рассчитывал на твои аплодисменты.
Пастухов постучал карандашом по столу, глаза его сделались неподвижными.
— Мне кажется, хватит, товарищи, митинговать. Уфимцева послушали, убедились, какие он позиции занимает, пора делать выводы. Здесь все члены бюро парткома, думаю, мы правомочны выносить решения. Как, Василий Васильевич?
— Вполне правомочны, — с готовностью ответил Степочкин.
— Подождите с решениями, — вмешался Торопов. — Он же возражает не против сверхплановой продажи, а только против цифры. Надо выслушать его предложения.
Торопова Уфимцев знал мало. Он появился в Колташах после объединения районов. В упраздненном районе работал первым секретарем райкома партии. До этого, говорят, был учителем в средней школе, преподавал литературу. Зато Степочкина он знал. Но сейчас ему было не до Степочкина. Он смотрел на Торопова, на его спокойное лицо, на высокий лоб с залысинами.
— Да, действительно, — подхватил молчавший до сих пор прокурор. — Скажи, Георгий Арсеньевич, сколько колхоз может сдать сверх плана? У тебя есть расчеты?
Уфимцев вытащил из кармана бумажку, ту самую, что показывал Позднину, и стал докладывать, сколько они намерены получить зерна и куда оно пойдет по их плану. Когда упомянул, что на фураж оставляется десять тысяч пудов, Степочкин протянул: «Ого!», а Пастухов недвусмысленно улыбнулся.
— Расчеты вообще-то по-хозяйски составлены, — заметил Торопов, когда Уфимцев кончил говорить.
— Это скормить скоту десять тысяч пудов зерна ты считаешь по-хозяйски, Михаил Иванович? — удивился Степочкин.
— Если это вызывается необходимостью и обернется потом прибылью для хозяйства, почему же нет?
— Я уже говорил вам, товарищи, — проговорил недовольно Пастухов, — что был звонок сверху. Предложено выполнить план хлебозаготовок при любых обстоятельствах. Мы не можем не взять излишков там, где урожай хороший, чтобы выполнить план по району. О фуражном зерне и речи быть не может, это надо выбросить из головы! Можно рассчитывать только на отходы для птицы.
Торопов покачал в сомнении головой:
— По форме, Семен Поликарпович, с точки зрения районного руководителя, может, это и так, а если исходить из интересов колхоза, Уфимцев-то прав. Он отвечает за дела в колхозе, а мы за дела в районе. Почему его колхоз должен отдуваться за нашу плохую работу, за то, что мы не добились хорошего урожая во всех колхозах? Как ни говори, а ведь это нарушает планы колхоза «Большие Поляны».
— Колхоз должен быть хозяином своей продукции, а не только одной земли, — привстал Уфимцев, почувствовав поддержку Торопова. — Повторяю, я не против сдачи зерна сверх плана, это в интересах колхоза, было бы только из чего сдавать.
Пастухов встал, нервно закурил, щелкнув зажигалкой.
— Садись, Уфимцев... Мне кажется крайне неуместным, что товарищ Торопов вновь подымает спор. Давайте выберем другое время, если хочется подискутировать. Вот когда кончится уборка и выполним план хлебозаготовок.
Он постоял, полыхал папироской, словно ждал ответа, но все молчали.
— Что касается «из чего сдавать», товарищ Уфимцев, то управление правильно определило вам цифру в двадцать тысяч пудов. Из чего это исходит? А из предложенных вами десяти тысяч и десяти тысяч, оставляемых на фураж... Ты не возражаешь, Василий Васильевич, если я, как член бюро, проголосую это предложение?
— Не возражаю, — поспешно ответил Степочкин.
— Мне кажется, такие вопросы нужно решать при полном составе бюро, — сказал Торопов. — Во всяком случае, следовало бы не спешить, а дождаться Акимова с пленума.
— Какое это имеет значение? — возразил Степочкин и беспокойно завозился на стуле. — С Акимовым или без Акимова...
— Вот и хорошо, — сказал Пастухов, не обращая внимания на недовольного Торопова. — Тогда я голосую... Кто за то, чтобы колхозу «Большие Поляны» утвердить сверхплановую сдачу зерна в количестве двадцать тысяч пудов, прошу поднять руки.
Пастухов и Степочкин одновременно подняли руки. Поднял руку и прокурор. Торопов остался сидеть спокойно.
— А ты что, против? — спросил Пастухов.
— Запиши, что воздержался. Хотя можешь записать и против, потому что такие дела так не решаются. Это прерогативы самих колхозников.
— Так и запишем, что при одном против. — Пастухов вдавил окурок в пепельницу. — Есть второе предложение. За непринятие мер по своевременному выполнению указания управления и парткома товарищу Уфимцеву объявить выговор и предупредить его, что, если не выполнит сверхплановой сдачи в размерах, определенных сегодняшним решением, он будет наказан более сурово, вплоть до исключения из партии.
— Я не согласен, — повысил голос Торопов и шумно, вместе со стулом, отодвинулся от стола. — Так формулировать...
— Я голосую, — перебил его Пастухов тоном, не допускающим возражений.
Снова Степочкин и Пастухов вскинули одновременно руки. Помедлив немного, поднял нерешительно руку и прокурор.
Уфимцеву тоже, как и Торопову, захотелось вскочить и начать протестовать против произвола Пастухова, но он понимал всю бесполезность такого поступка.
— Кто против? — голос Пастухова заставил Уфимцева поднять глаза.
Против проголосовал Торопов.
— Есть третье предложение, — продолжал Пастухов. — Товарищ Торопов подсказал нам, что инициатива сверхплановой сдачи зерна должна исходить от самих колхозников. Так есть предложение поручить от имени парткома товарищу Торопову немедленно выехать в колхоз «Большие Поляны» и добиться принятия колхозниками определенного нами сверхпланового задания. Я голосую. Кто за это предложение?
— Не надо голосовать, — сказал, иронически улыбаясь, Торопов. — Поеду и так, без голосования.
5
Сумерки уже скрыли дали, заволакивали леса, поля, когда Уфимцев вернулся в село. И не заезжая домой, проскочил вечереющей улицей к правлению, беспокоясь, что там его заждались.
Машина Торопова стояла под окнами конторы. В окнах горел свет, но и без него было видно, что возле крыльца толпился народ: трактористы, комбайнеры, доярки, даже шалашовские мужики, которые, по его предположениям, должны быть на силосовании.
«Чего это они собрались? — подумал он, заводя мотоцикл во двор. — Может, Торопова увидели, набежали?»
Сдержанно поздоровавшись с колхозниками, он поднялся на крыльцо. Но и в коридоре теснился народ. Он увидел брата Максима, сидевшего на подоконнике, о чем-то оживленно разговаривавшего с Дмитрием Тулуповым из Шалашей, Дашку Лыткину и девчат из ее звена, Тетеркина с женой и даже дядю Павла, присевшего у стены и смолившего самосад.
И в его кабинете, кроме членов правления, были колхозники, обступившие Торопова. Стоял шум, раздавались смешки. Мелькнули встревоженные лица Стенниковой, Юрки Сараскина, Коновалова.
— Ну чего вы на меня? — посмеиваясь, отбивался от колхозников Торопов. — Еще раз повторяю: райсовет отстранен от сельского хозяйства. Наше дело концерт вам организовать, медицинскую помощь вовремя оказать... Вот вернусь в район, пришлю культбригаду, пусть она вас веселит в уборку.
— Хо-хо-хо! — раскатился Кобельков. — Давай! «Еньку» танцевать будем всем колхозом.
— Затанцуешь, Паша, — крикнула Лыткина, — когда хлеб из амбаров выгребут. Еще как затанцуешь!
Уфимцев не заметил, когда она появилась в кабинете, но, оглянувшись, обнаружил, что и другие колхозники вошли за ним, а те, кому не хватило места, стояли в дверях, в коридоре.
— Ты спроси его, Паша, зачем он сюда приехал? — кричала Дашка Кобелькову, показывая на Торопова. — По каким таким срочным делам?
Торопов застегнул распахнутый ворот рубашки. Улыбка сошла с его лица.
— Я приехал как уполномоченный парткома, гражданка. В районе идет уборка урожая, пора и вам начинать. Вот и приехал, чтобы подтолкнуть вас.
— А правленье собрал зачем? — наступала Дашка.
— Правление собирал не я, тут есть хозяева. Но, как уполномоченный, присутствовать на нем обязан.
— А мы, хоть и не уполномоченные, тоже хотим присутствовать, — заявила Дашка и посмотрела вокруг, ища поддержки.
— И послушать, что вы будете петь! — крикнул Максим из коридора. — Когда еще культбригаду вашу дождемся, охота вас послушать.
Опять начался шум, смешки.
Уфимцев пробрался к Стенниковой, наклонился над ней.
— Я же просил собрать только членов правления, — упрекнул он ее.
— Я тут ни при чем, Георгий Арсентьевич. Векшин народ взбулгачил. Говорят, весь день гонял по бригадам, жеребца замучил.
Уфимцев и без того догадывался, кто был инициатором нашествия колхозников в правление. Он посмотрел на него, сидевшего подле окна: глаза у Векшина возбужденно блестели, рот застыл в торжествующей улыбке.
— Ну как там? — спросила тихо Стенникова, показав глазами на потолок. — Что решили?
Уфимцев придвинул к ней стул, сел.
— Обязали сдать сверх плана двадцать тысяч пудов.
— Значит, надо, раз обязали.
— Так ведь без зернофуража останемся!
— Понимаю, понимаю... Но в районе положение в стране знают лучше нас с вами, раз на это идут.
— А продуктивность? Какая будет продуктивность без зернофуража?
— Что же поделаешь? Иногда приходится и поступиться своими интересами в интересах государства.
Уфимцев вспомнил слова Пастухова о звонке из области — выполнить план хлебозаготовок по району при любых обстоятельствах.
Кажется, Анна Ивановна поколебала в нем уверенность в правоте его убеждений. Да, как ни горько, что рушатся все твои планы, а решение парткома выполнять надо. Правда, тут не обойдется без борьбы с Векшиным...
Уфимцев встал, вышел на середину кабинета.
— Внимание, товарищи! — Он поднял руку, и все замолчали. — Сегодня на правлении колхоза должен обсуждаться вопрос о продаже зерна государству сверх установленного плана...
— А что я говорила? — крикнула опять Дашка. Она спустила платок на плечи и, подперев руками бока, с вызовом поглядывала вокруг.
— Вопрос этот серьезный, — продолжал Уфимцев. — И члены правления рады тому, что помочь им в этом деле пришли многие колхозники.
— Почитай, весь колхоз тут! — крикнули из коридора.
— Повторяю, мы рады такому обстоятельству, — и он опять посмотрел на улыбающегося Векшина, — будем решать этот вопрос вместе. Поэтому заседание правления переносится в клуб... Товарищ Кобельков, организуйте помещение.
— Есть! — крикнул Кобельков и сорвался с места.
Торопов настороженно смотрел на хозяйски строгого Уфимцева. «Что он делает? На что рассчитывает?» Но ничего не сказал, не вмешался.
В клуб колхозники шли толпой. Шли серединой улицы, молча, только слышался топот ног да редкое покашливание. Становилось темно. Багровая полоса над Коневским лесом медленно тухла, утончалась, воздух густел, тихо колыхался над притихшими избами. На Санаре кричали запоздавшие гуси, ревела диким голосом свинья у нерадивой хозяйки, где-то в доме плакал ребенок, лениво полаивали собаки.
Торопов приткнулся к плечу Уфимцева:
— Как думаешь, председатель, не зря ты пошел на такой риск? Не сорвут нам мероприятия колхозники?
— Посмотрим, — помолчав, ответил тот.
— Помни, мне нельзя без двадцати тысяч пудов возвращаться в район. Какие бы расхождения у нас с Пастуховым ни были в этом вопросе, но если принято решение, оно для нас с тобой, коммунистов, закон.
— Не агитируйте... Партийный устав знаю.
Клуб был старый, тесный, некогда переделанный из бывшей церкви, в нем стояла духота от закрытых наглухо окон.
Когда члены правления уселись за стол, стоявший на сцене Уфимцев обвел их взглядом, чтобы убедиться, все ли явились. Тут был весело поглядывающий на людей Кобельков, хмурый, прячущий глаза Гурьян Юшков, вальяжный, празднично приодетый Герасим Семечкин, спокойно глядевший в зал Юрка Сараскин, рядом с ним сосредоточенный Иван Петрович Коновалов, озабоченная Стенникова над книгой протоколов, и Векшин, возбужденный, не скрывающий радости. Не было лишь Попова.
— А где агроном?
— Уехал в Малаховку на кустовой семинар, — ответила Стенникова. — Райком комсомола проводит.
Уфимцев постучал по звонку, призывая к тишине колхозников, занявших все скамьи в зале.
— Товарищи! Время у нас сейчас горячее, дорогое, не до митингов. Но коли на заседание пришло столько колхозников, справедливее будет провести не правление, а общее собрание.
— Правильно! Собрание! — крикнули из зала.
Уфимцев невольно, против желания, вновь посмотрел на Векшина. У того на лице расплылось торжество: председатель колхоза сам в капкан лез.
— Послезавтра мы приступаем к уборке. Урожай у нас в этом году не очень богатый, но выше, чем предусмотрено в производственном плане. Значит, будут некоторые излишки зерна в хозяйстве. Вот и давайте подумаем, как с ними поступить... Но прежде позвольте предоставить слово председателю нашего райисполкома товарищу Торопову.
Раздались недружные хлопки. Торопов от неожиданности развел руками — он не думал выступать, но делать было нечего, поднялся и пошел к трибуне.
Он умел говорить, видимо, на это и рассчитывал Уфимцев, предоставляя ему слово. Колхозникам глубинных «Больших Полян» не часто приходилось встречаться с приезжим начальством, слушали они Торопова внимательно, не перебивая. Кое-кто из женщин даже заохал, сокрушенно закачал головой, когда он сказал, что в городах сегодня имеются трудности с обеспечением населения некоторыми продуктами питания.
— Не все, видимо, еще хорошо у нас в сельском хозяйстве, — говорил Торопов, — есть много нерешенных проблем, тормозящих его развитие. Безусловно, партия возьмется за их решение, сама жизнь зовет к этому... Но сегодня для нас с вами нет почетнее задачи — обеспечить, чтобы трудящиеся городов, дающие деревне машины, тракторы, одежду и обувь, были сыты, имели и доброкачественный хлеб, и мясо, и масло в достаточных количествах. И ваше сверхплановое зерно...
— Ты скажи, сколько с нас причитается? — крикнул Дмитрий Тулупов, привстав со скамьи.
— А это вам самим решать, — ответил Торопов и отошел от трибуны.
Уфимцев встал. Он обвел глазами зал, увидел брата Максима, сидевшего позади всех, тетю Соню с доярками и среди них Лидку, свою племянницу, табунок парней у окна, шалашовских мужиков, Пашку Семечкина, братьев Федотовых, плотника Микешина на передней скамье, рядом с ним Дашку Лыткину. Все они глядели на него, ждали, что скажет.
— Есть предложение, — сказал Уфимцев, — продать государству сверх установленного плана двадцать тысяч пудов зерна.
Зал охнул. Векшин, диковато закатив глаза, захохотал:
— Под метелку, значит? — спросил он громко, чтобы все слышали. — Вот это председатель! Ничего не скажешь, заботится о колхозниках.
— Мы можем продать эти двадцать тысяч пудов, — продолжал Уфимцев, не обращая внимания на слова Векшина. — Можем продать...
— Сломали нашего Егора, — сказал кто-то из женщин. И опять в зале завздыхали, заохали.
— А нам что останется? Опять одни отходы? — выкрикнул Максим.
— Зачем отходы? — возразил Уфимцев. — Зерно, определенное на трудодни, будет не тронуто. По два килограмма на трудодень, как предусмотрено планом, колхозники получат. Но я не хочу скрывать от вас, придется отказаться в этом году от создания других фондов. Одним словом, мы должны продать все, кроме семян и фонда на трудодни. Вы же слышали, что говорил Торопов.
— Ты же сам нас агитировал, что без зернофуража нельзя колхозное хозяйство вести, — встал за столом Векшин. — А теперь предлагаешь все продать, без зерна колхоз оставить. Какой же ты хозяин своим словам?
Векшин обращался не к Уфимцеву, а к сидящим в зале колхозникам. И по движению среди них, по возгласам было заметно, что его вопрос не остался без внимания, вызвал смятение.
— Разорит он нас, по миру пустит, — прогудела жена Тетеркина. — Жили без него...
— А ты бы, Анисья, помолчала, — крикнула тетя Соня. — Твой Никанор был больно хорош. Он не зорил...
Среди женщин поднялся шум, полетели взаимные упреки. Мужики молчали, не вмешиваясь в перебранку. Молчал и Тетеркин, втянув голову в плечи, поблескивая лысиной.
— Да, придется обойтись без зернофуража, — сказал Уфимцев, когда шум поутих. — Зато нынче у нас сена вдоволь, не как в прошлом году, скот голодать не будет.
— Интересно! — усмехнулся Векшин. — Очень даже интересно получается: то без зернофуража нельзя нам дальше жить, то без зернофуража хорошо проживем... Вот какой круговорот у нашего председателя!
Собрание вновь загудело, послышались возгласы: «Сено — это всем кормам корм», «Сенов нынче хватит...», «Хлеб государству». Уфимцев стоял, слушал гул собрания и не видел, как Векшин, сутулясь, опустился на стул, как Тетеркин глубже втянул голову в плечи.
Поднялся Герасим Семечкин, поправил галстук, потрогал усы.
— Разрешите слово сказать. Если так обстоит дело, если сеном хорошо запаслись, тогда о чем говорить, решать надо. Мы, строители, завсегда...
— Подожди языком молоть, — прервала его Дашка. — Людей сперва послушай, что люди скажут.
— А я не человек, что ли? — удивился Семечкин.
— Ты — правленец, — парировала Дашка. — Простые колхозники пусть скажут.
Герасим сел, обидчиво подергал шеей, словно ему стал тесен воротник рубашки.
Встал Дмитрий Тулупов. Он большой, кудлатый, как бывший большеполянский поп, и голос у него зычный, лесной, гудит, как колокол.
— Дай-ка я скажу... И вправду, что тут долго думать, граждане колхозники! В первый раз, что ли, нам хлеб сдавать. Каждый год сдаем, а с голоду ишшо не умерли. А нынче по два кило сулят дать, какого еще рожна надо?.. Вот мы с братаном пожили по городам, знаем, какая там жизня. За хлебом — беги, за картошкой — беги, за молоком — очередь. А у нас тут все есть, всего хватает. Товарищ из району правильно советует: сдать надо хлеб, пусть рабочие на здоровье едят да товаров побольше делают. А то вот ботинки до стелек износил, а других нету.
И он согнул ногу в коленке, взял в руки ступню в огромном рыжем ботинке, повернул ее, постучал согнутым пальцем по подошве, на которой зияла дыра. Кто-то из парней попросил: «А ты, дядя Митя, кальсоны еще покажи». Вокруг засмеялись. На них зашикали, замахали:
— Будя вам! Анна Ивановна сказать хочет.
И верно: Стенникова стояла, ждала, когда утихнет шум.
— Правильно говорит Дмитрий Иванович Тулупов, излишек зерна следует продать государству, от этой продажи нам прямая выгода. Я вот тут подсчитала. Если продать двадцать тысяч пудов, мы можем получить дополнительно на трудодень не меньше полутора рублей. Это, кроме аванса, товарищи! Значит, у нас в конце года будут гарантированных два рубля, да хлеба два килограмма. Когда мы с вами столько получали?.. И непонятно мне, почему некоторые противятся продаже зерна государству, польза от этой продажи несомненна.
Она посмотрела на Векшина, словно ждала от него возражений, и, не дождавшись, села.
— Ловко ты, Анна Ивановна, наши барыши подсчитала! — крикнула Тетеркина. — Ей что, — повернулась она к колхозникам, — жалованье идет, и не маленькое, проживет и без нашего хлеба. А вот как мы будем жить, ей не знобит и не чешется.
Стенникова вновь встала, лицо ее покраснело от обиды.
— К твоему сведению, я — член колхоза и работаю за трудодни, как и вое. Так что мне интересы колхоза и колхозников тоже не безразличны... И работаю я в колхозе не один год, как некоторые, а двадцать два года. Если подсчитать, то будет побольше, чем у тебя вместе с твоим мужем.
Она села, достала, нервничая, из пачки сигарету, но вспомнив, что курить на собрании нельзя, сунула ее обратно.
Женщины заволновались, стали упрекать Тетеркину:
— Зря, Анисья, зря плетешь... Анна Ивановна наш человек, она заботливая о людях.
— Анна Ивановна, — обратилась к ней тетя Соня, — не слушай ты ее, глупую. Они с Никанором завидные, все бы к себе во двор перетаскали, только волю дай, ничего не упустили бы. Жадные на чужое... А мы тебе верим!
Гнев тети Сони Уфимцев воспринимал, как свой собственный: Тетеркина незаслуженно обидела Стенникову. Он был еще мальчишкой, когда Анна Ивановна в сорок втором году, в числе эвакуированных из Ленинграда, появилась в их колхозе. В тот самый год, когда в Большие Поляны приходили извещения со страшными, пугающими словами: «убит, пропал без вести». В том же году, вскоре после приезда, Анна Ивановна схоронила на большеполянском кладбище своего семилетнего сына, — видимо, сказалась жизнь в блокадном городе, и не помогли маленькому Васе ни парное молоко, ни яйца. А в конце зимы она получила весть о смерти мужа, погибшего где-то под Синявином при ликвидации блокады.
Вначале она работала в Полеводческой бригаде, но трудно хиленькой бывшей трестовской машинистке тягаться с деревенскими бабами. Мать Уфимцева, Евдокия Ивановна, пожалела ее, поставила сперва учетчицей, а потом перевела в контору счетоводом, когда бухгалтер ушел на фронт. Анна Ивановна оказалась дельным и трудолюбивым человеком. Всю войну работала в конторе за троих, недосыпала, недоедала, делила все горести вместе с колхозниками. Здесь вступила в партию... Люди ее уважали, и, когда, после войны, все эвакуированные разъехались по домам, она осталась в колхозе. Видимо, не было у нее ничего более дорогого, чем колхоз, да еще память о погибшем муже, да деревянная оградка на могилке сына...
— Это еще вопрос кто глупой, а кто умной, — голос Тетеркиной вернул Уфимцева к действительности. — А если хлеб на трудодни поделить, сколько за него на базаре возьмешь? Разве по два рубля тогда обойдется? Посчитай, вся пятерка! Пошто я буду от пятерки отказываться, сообрази, если ты такая умная.
— Правильно! Раздать по трудодням весь хлеб!
Кричал Максим, кричала Дашка, кричали другие колхозники, — не поймешь, кто за, кто против. Уфимцев бил по звонку, кричал: «Товарищи! Товарищи!», но его не слушали. Он сел, повернулся к Торопову, нервно улыбнулся, будто извинялся за своих колхозников. Но тот взмахом руки успокоил его, дескать, ничего, подождем, пусть выговорятся.
И верно, через минуту-другую выкрики стали реже, люди начали успокаиваться.
И тут поднялся и вышел к трибуне Векшин.
— Товарищи колхозники! Мы с вами работаем вместе не первый год, вы знаете меня. Знаете, что Векшин вам худого никогда не хотел. Я сам колхозник с тридцатого года и колхозные интересы понимаю на собственной шкуре. Чему нас учит партия? Партия нас учит заботиться о людях, создавать им такую жизнь, чтобы люди не страдали из-за куска хлеба. Партия говорит: все у нас делается для человека, все делается во имя человека. Вот и давайте выполнять эти партийные указания! Есть у нас к этому возможность? Есть, товарищи! Нашими трудами в этом году получен небывалый урожай. Чей это хлеб? Наш с вами хлеб, мы ему хозяева. Как с ним поступить? А вот как. Первую заповедь колхоза — рассчитаться с государством по обязательным поставкам — мы, безусловно, обязаны выполнить, засыпать семена обязаны тоже. А остальной хлеб куда? Вот тут и надо идти на призыв партии. Что выгоднее во имя колхозного человека сделать: отдать зерно за бесценок государству или разделить на трудодни? Правильно ставят вопрос Анисья Тетеркина и Максим Уфимцев, брат нашего председателя — раздать надо хлеб колхозникам. По восемь кило обойдется, товарищи! Нельзя, чтобы у хлеба да без хлеба!
Собрание опять загудело, как плотина в водополье.
— Кому зерно собираешься продавать, Векшин? — спросил Торопов.
Его, похоже, вывела из равновесия демагогия Векшина.
— Как кому? Тому же советскому трудящему. Не в Америку же повезем зерно это или муку, в своем же государстве останется... А может, правительство и само будет закупать по рыночной цене.
— Ну! — возмутился Торопов и пошел было к трибуне. Но Уфимцев перехватил его, поймав за рукав.
— Слово предоставляется Василию Степановичу Микешину, председателю ревизионной комиссии колхоза.
Микешин не спеша поднялся на сцену, не спеша подошел к трибуне, провел ладонью по ее дощатому верху, поглядел в зал.
— Слушал я Петра Векшина, — начал он, — внимательно слушал. И хочу задать ему один вопрос... Помню, жили вы с матерью в батраках у Самоварова, ни лошади, ни коровы, даже избы своей не было. А теперь заместитель председателя артели, вон каким хозяйством ворочаешь, разве сравнишь с самоваровским? Выходит, ты был ничем, а стал всем. А кто тебя таким сделал? Советская власть! Так почему ты сегодня об этом позабыл? Вот мой вопрос!
— Самоваровский зять, потому и позабыл, — подсказала негромко тетя Соня.
Но Векшин услышал ее слова. Он вскочил, побагровев.
— Ты брось намеки эти строить! Отошло время приписывать людям разные связи. Я Самоварову был батрак, это все знают... А что касается моих слов и предложений, как коммунист, имею право высказывать свои мнения вплоть до Цека.
Уфимцев постучал по звонку. Векшин сел.
— Хорошо мы знаем, что ты коммунист, — продолжал Микешин. Он говорил спокойно, не повышая голоса, но сразу все стихало, как только он произносил первые слова. — И я коммунист, и Соня Пелевина коммунистка. Вот и давай по-партийному поговорим... К примеру, согласимся мы с тобой, разделим все зерно на трудодни, и повезешь ты его на базар, продашь по базарной цене. И потребуется тебе, скажем, купить топор. Ты приходишь в магазин. Топор по твердым ценам стоит полтора целковых, а продавец тебе говорит: плати пятерку. Понадобится рубаха, скажут, плати десятку, вместо трояка. Как это понравится тебе? А ведь ты нас к этому зовешь.
Уфимцев взглянул на Торопова. Тот весело подмигнул ему, сидел довольный, потирая руки.
— Давайте, дорогие товарищи колхозники, продадим хлеб государству. Тому, кто работал честно, за глаза и двух килограммов на трудодень... У нас должны быть одни интересы с государством. Мы — советские люди, и что колхозники, и что рабочие должны жить одной семьей.
— Голосовать! Голосовать! — понеслось со всех сторон.
Уфимцев поднял вверх руку, призывая к порядку.
— Поступило предложение голосовать... Кто за то, чтобы продать государству сверх плана двадцать тысяч пудов зерна?
Он отлично видел, что руки подняли почти все. Посмотрел на членов правления, и здесь голосовали все, кроме Векшина. Даже Гурьян Юшков поднял руку, хотя и глядел в стол.
— А кто против? — спросил Уфимцев.
Против было человек десять, в том числе и брат Максим. Тетеркина он не разглядел, тот скрылся за чьей-то спиной. Зато Дашка, подняв руку и повертев головой налево, направо, вскочила, стала спиной к президиуму и закричала:
— А вы чего? Поднимайте руки выше!
В зале засмеялись. Кто-то из парней по-дикому заржал, и она, крикнув: «Тьфу, дурак!», махнув рукой и сев на скамью, стала зло, энергично работать челюстями — жевать серку.
Вот на что надеялся Уфимцев, открывая общее собрание, и о чем он не сказал Торопову: на сознательность колхозников, на их ответственность не только за свою артель, но и за дела в стране. Это уже не те единоличные крестьяне Больших Полян, которым не было дела ни до чего, кроме своей пашни, своего двора, своей хаты. Свое, личное — огород, корова, изба — и сейчас есть, но не оно является главным в их жизни.
— Таким образом, товарищи, за решение продать государству сверх плана двадцать тысяч пудов проголосовало подавляющее большинство колхозников, — объявил Уфимцев, не обращая внимания на ощерившегося в вынужденной улыбке Векшина.
6
Из клуба Торопов и Уфимцев вышли последними. Машина стояла уже тут, поджидала Торопова, и как ни уговаривал его Уфимцев остаться ночевать, он не согласился, сославшись на неотложные дела, которые предстояли завтра.
— Садись, довезем до дому, — предложил Торопов.
Они сели на заднее сиденье, и машина покатила.
— Молодец у тебя старик Микешин. Умница! — сказал Торопов и похлопал Уфимцева по коленке. — Понимаешь, я уже начинал побаиваться. Эта Тетеркина, похоже, та еще баба, чуть не увела собрание, и тут он... Нет, умница, ей-богу, умница! Государственного ума человек!
Уфимцев молчал. У него было настроение уставшего человека, сделавшего трудное дело, когда не хочется ни говорить, ни думать, хочется сидеть вот так и слушать.
— Но каков Векшин! — повернулся на сиденье Торопов и ткнул Уфимцева кулаком в плечо. — И это заместитель председателя колхоза? Где ты откопал этого допотопного человека?
— По наследству достался, — улыбнулся Уфимцев.
— Освобождайся от него. И чем скорее, тем лучше. Это не помощник, это полпред всего отсталого, что еще есть в наших колхозах. Олицетворение мелкособственнических инстинктов. К тому же демагог высшей марки. Что у вас молодых, перспективных людей в колхозе нет?
— Есть, конечно, — ответил Уфимцев и подумал о Сараскине, о Попове.
Вот и квартира. В доме темно, тетя Маша уже спит — время за полночь.
Они вышли из машины, остановились, поговорили немного, потом Торопов, пожелав спокойной ночи Уфимцеву, сел рядом с шофером, и машина ушла.
Уфимцев остался один. Когда в черноте ночи растворился огонек стоп-сигнала «газика», и он глубоко, всей грудью, вздохнул, поднял голову, посмотрел на бесчисленные звезды и ему расхотелось идти в дом, забираться в душную комнату, нагревшуюся от солнца за день. Он сел на скамеечку у ворот, вытянул ноги, привалился к забору и закрыл глаза.
Послышались шаги. Кто-то осторожно, стараясь не стучать обувью, шел к нему, прижимаясь к забору. Уфимцев всмотрелся: по фигуре, по одежде это была женщина. Вот она подошла, опустилась рядом, сняла платок. Груня! Он отшатнулся, на какой-то миг растерялся от ее появления. Он совсем не ожидал встретить ее сейчас, ночью, у своего дома, за столько километров от Репьевки.
— Как ты сюда попала? — только и спросил он, вглядываясь в ее лицо, все еще не веря, что перед ним Груня.
— Из Репьевки пришла, — тихо прошептала она. — Тебя с вечера жду.
— Надо же! — удивился Уфимцев, и что-то тревожное шевельнуло его сердце.
Вдруг Груня качнулась, коротко всхлипнула, ткнулась головой ему в грудь.
— Чего ты? Чего ты? — испугался Уфимцев. Он помедлил, потом обхватил ее голову, нащупал брови, мокрые щеки. — Не надо... Не надо плакать.
— Не могу я без тебя, Егор... Нету мне больше жизни без тебя, — шептала торопливо она и терлась, терлась лицом о его рубаху.
Вдруг оторвалась от него, схватила за руки:
— Ты думаешь, это я сказала про выбраковку коров? Разве я могла на тебя руку поднять?
— Верю, Груня...
— Как узнала вчера, всю ночь не спала. А вечером побежала, не выдержала.
Уфимцеву страшно было слушать ее, убежавшую из дому ради него. И вместе с тем было жалко до слез, до немоты за безрассудную любовь, которую не могли остановить ни ревность мужа, ни расстояние, ни темная ночь. Он обнял Груню, прижал к себе. Она глядела на него широко раскрытыми глазами, блестевшими от слез.
— Господи! Какая я счастливая! Опять с тобой... Поцелуй меня, — попросила она. — Поцелуй... в последний раз. Больше никогда... никогда...
Он не дал ей договорить, прижался к ее губам. Она тихо-тихо застонала.
И тут что-то сломалось у него внутри, кровь бросилась в голову, застучала в висках. Он подхватил Груню на руки, толкнул ногой калитку и пошел со своей ношей под навес. Под навесом запел потревоженный петух, ему ответил второй, третий...
Пели петухи, надрывались, будоражили тишину ночи.
Глава пятая
1
«Какая сила живет в этих людях? — думал Уфимцев. — Что ими движет, заставляет так работать?».
Он ехал по узенькой полевой дорожке Заречья к комбайнам, начавшим убирать пшеницу. Солнце уже катилось к Санаре, падало в кусты. Воздух дрожал и светился, а по низам дымились травы, вспыхивали и гасли речные плесы.
Он только что был на полевом току. Его удивила ненасытная жажда работы у людей. Никогда она так не бросалась в глаза, как теперь, когда наступила страда.
Особенно поражали женщины. Завязав рты платками, чтобы не лезла пыль, они крутились возле зерноочисток, отгребали зерно, таскали его пудовками, набивали мешки. Стучали решета, гудели подъезжающие за зерном машины, кричали шоферы, носились по току с воплем ребятишки. В нечастые перерывы, когда умолкали веялки и на току становилось непривычно тихо, женщины, прочихавшись от пыли и накричавшись на ребятишек, еще находили в себе силы пошутить, посмеяться, а то и запеть негромкую песню. И так каждый день, от темна до темна.
«Может, это извечная радость крестьянина, что его труд овеществился, превратился в хлеб, дарующий ему жизнь, и он снимает этот плод труда, радостный и тяжкий, и страдные дни становятся для него праздником?»
Уфимцев не раз наблюдал, как старики, увидев кучу провеянного зерна, торжественно подходили к ней, бережно брали зерно в горсть, пересыпали с ладони на ладонь, потом клали в рот, жевали, жмурясь, и восхищенно чмокали:
— Хороша пышеничка!
«А может, материальная заинтересованность движет? Чем больше поработаешь — больше заработаешь?»
«Нет, это радость труда, без нее человек не может жить на земле. И труд этот еще желаннее, еще радостнее, если вознаграждается таким вот урожаем», — заключил свои мысли Уфимцев.
И погода для уборки нынче на редкость хороша: дни стоят солнечные, ночи ясные. По утрам иногда выпадают росы, они задерживают начало работ, но ненадолго.
Перед началом уборки, посоветовавшись с Поповым и со Стенниковой, Уфимцев решил не косить овес на сено, а оставить дозревать на зерно, не доводя об этом до сведения управления. Сена и заложенного силоса хватало с лихвой на зимовку скота, и овес — пусть наполовину — возместит потребность хозяйства в зернофураже, а это уже в какой-то мере выход из создавшегося положения.
Вселяла надежду и картошка, посаженная в Шалашах: кусты ее так ныне разрослись, закрыв землю плотным темно-зеленым ковром, что ее хватит не только на корм хрюшкам, но останется и для продажи — плана сдачи государству колхоз не имел. А продать картошку — это хорошие деньги!
Радостное настроение Уфимцева, переполнявшее его в первые дни уборки, неожиданно омрачилось. Выяснилось, что колхоз не в состоянии выполнять график хлебосдачи, хотя на токах скопилось много зерна. Присланные из райцентра пять автомашин пришлось поставить на вывозку зерна из-под комбайнов, свои машины не оправлялись.
Но не только график хлебосдачи омрачал настроение Уфимцева. Сегодня его потрясло известие, что Груня Васькова ушла от мужа, приехала жить к отцу.
Еще утром поведение вездесущей, всезнающей тети Маши обеспокоило его. Обычно словоохотливая, она за завтраком была молчалива, насуплена и не глядела на Уфимцева. Он не стал расспрашивать, что с ней, — торопился, попил чаю и ушел.
И лишь в конторе колхоза Стенникова, подавая чековую книжку на подпись, открыла причину недовольства тети Маши.
— Аграфена Трофимовна в Большие Поляны вернулась.
— Как вернулась? — недопонял Уфимцев. — Кто сказал?
— Сама видела. У отца живет. И дочка с ней... Говорят, разошлась с Васьковым.
Новость, сообщенная Стенниковой, ошарашила его. «Зачем это она? С какой стати?» Он не сразу пришел в себя, сидел, держа в руках раскрытую чековую книжку, позабыв о ней. Лишь взглянув на Стенникову, увидев в ее глазах любопытство, взял себя в руки.
— Для чего вы мне это рассказываете?
— Чтобы знали, — уклончиво ответила Стенникова. — Может, и пригодится... Все-таки нашей колхозницей была.
Уфимцев понял, какую цель преследовала Анна Ивановна: предупредить его сейчас, чтобы не растерялся в другом месте, когда узнает о поступке Груни. Видимо, тоже слышала про сплетню. Он нахмурился.
— Ни к чему мне это знать.
Но он сказал неправду. Что бы ни делал сегодня Уфимцев, где бы ни находился, возвращение Груни в Большие Поляны не выходило из его головы...
Он выехал к полю, где работали Семечкин и Федотов. Солнце уже садилось, в его свете виднелись кучки желтой соломы, идущий вдоль валков комбайн, за которым плыло подсвеченное облачко пыли.
Навстречу Уфимцеву шла груженная зерном машина, тяжело покачивая бортами. Шофер, высунув голову из кабины, улыбаясь и блестя зубами, крикнул ему что-то похожее на «попался» или «сломался» — Уфимцев не понял, — машина прошумела мимо.
«Что там случилось?» — встревожился он, вглядываясь в поле. Поле было узкое, и в том конце, возле колочка, он увидел второй комбайн, над которым не вилась пыль. «Стоит... Неужели авария?»
Он свернул с дороги и поехал вдоль валков, где только что прошла машина. Еще издали он увидел голубой берет Попова. Подъехав ближе, узнал комбайн Семечкина. Сам Пашка сидел на кучке соломы, курил, сбив кепку на затылок, Попов стоял рядом. А в стороне, у соломокопнителя, топорщилась фигура Тетеркина. «Безусловно, авария. Пашка зря стоять не будет, не тот человек».
— Что стряслось? — крикнул он, заглушив мотоцикл.
— Хомяка поймали, — ответил Попов и посмотрел на Тетеркина.
Тот стоял к ним спиной, засунув руки в карманы длиннополого пиджака. Широкие шаровары юбкой висели на нем, скрывая ботинки.
— Какого хомяка? — не понял Уфимцев. Он оставил мотоцикл, подошел к Попову. — Почему стоите? Сломалось что-нибудь?
— У Никанора Павловича совесть сломалась.
— Да говори ты толком, черт возьми! — рассвирепел Уфимцев. — Сейчас не время шутить.
— Тетеркина с зерном поймали, — сказал Семечкин, как будто о чем-то обычном, и, плюнув на цигарку, отбросил ее в сторону.
— Как... поймали? — удивился Уфимцев, посмотрел на спину Тетеркина. Он вспомнил встреченного им шофера, его улыбку и слова, среди которых, он теперь понял, было слово «попался». — Рассказывай, агроном.
Он только сейчас разглядел, как взвинчен Попов, как у него дрожали руки, когда он совал расческу, не попадая ею в грудной карман.
— Я еще вчера заметил, когда Тетеркин домой поехал, что-то у него штаны разбухли, — сказал Попов, намного успокоившись. — Он каждый вечер в село ночевать ездит, здесь ему, видите ли, условий нет... Сегодня тоже собрался ехать с попутной машиной, я хлоп его по карману, а там зерно. И в другом кармане зерно... Во какие карманы пошил, — и Попов показал руками, какие это были большие карманы, — в каждый по три килограмма пшеницы уходит.
— Зачем зря говорить, — с возмущением ответил Тетеркин, поворачиваясь к ним; Уфимцев увидел, как он до черноты загорел за дни уборки. — Я же объяснил: случайно насыпалось. Ведь целый день лажу по комбайну, зерно из бункера спущаю, где-то и насыплется, не только в карман... Разве углядишь? А ты: поймали, поймали... Я на тебя в суд подам за клевету.
— Да ты что, Никанор Павлович? — засмеялся Семечкин. — Ведь сам только что говорил, взял немного для курей, куры оголодали. Чего ты крутишься? Раз попался, отвечай. Вон она, пшеничка-то, из твоих карманов.
Действительно, около комбайна земля была густо усеяна зерном.
«Попался! И на чем?» Что-то шевельнулось в груди Уфимцева — злорадное, мстительное: за бунт в мастерской, происшедший по наущению Тетеркина; за жену его, которую он выпустил, чтобы сорвать собрание. Но Уфимцев подавил в себе это непрошеное чувство. Тут требовалось иное, но что, он еще не решил.
— Надо составить акт, Георгий Арсентьевич, — предложил Попов. — Я подпишусь, Семечкин, шофер — он тоже был при этом. И акт направить в прокуратуру.
И тут случилось неожиданное: Тетеркин сморщил лицо, хныкнул и вдруг заплакал.
— Как вы... разве я... мне... — говорил он, захлебываясь словами, размазывая грязь по щекам.
Попов уставился на Тетеркина в удивлении.
— Хватит, Никанор Павлович, разыгрывать спектакли, — сказал Уфимцев, и Тетеркин сразу перестал хныкать. — Актов никаких не надо, так должен понять, запомнить на всю жизнь... Слышишь, товарищ Тетеркин? Вот мы трое знаем о твоем поступке, но пока будем молчать. Но если ты еще что-нибудь позволишь... Ты понял меня?
Вот и наказание: пусть помнит о сегодняшнем дне. Это будет лучшим предостережением на будущее.
Тетеркин стоял безмолвно, будто не слышал, что говорил Уфимцев, разглядывал свои перепачканные соляркой руки.
— С комбайна его придется снять, оставлять нельзя...
— А куда меня? — опросил Тетеркин. Он вытер полой пиджака лицо и, как будто не он сейчас плакал, смотрел со злой ненавистью на председателя колхоза. — Я без работы не могу. Мне пить-есть надо. Семью кормить.
Как хотелось Уфимцеву послать его к черту! Но этого нельзя было делать, если уж решился замолчать его поступок.
— Иди к Векшину, — сказал он. Ему противило с ним говорить. — Векшин что-нибудь найдет.
Тетеркин тут же повернулся и, ни слова не говоря, пошел, шурша шароварами по стерне.
— Зря вы его к Векшину, — сказал Попов. — Это называется — щуку бросить в реку.
— Ничего, — успокоил его Уфимцев. — Он теперь притихнет...
2
Телефон вот уже две минуты звонил не переставая. Уфимцев вышел в коридор, включил свет, снял трубку. В трубке еще бурчало, а когда стихло, голос телефонистки оказал ему:
— Спите вы там, что ли? Соединяю с товарищем Пастуховым.
— Уфимцев слушает, — крикнул он в трубку.
П а с т у х о в. В чем дело, Уфимцев? Почему прекратил сдачу хлеба государству? Зерна нет?
У ф и м ц е в. Зерно есть, машин нет.
П а с т у х о в. Я тебе послал пять машин. Где они?
У ф и м ц е в. Возят из-под комбайнов. Пошло семенное зерно...
П а с т у х о в. Чувствую, политику Позднина ты усвоил прекрасно, причины находить умеешь. А ты мне сказки не рассказывай, ты мне хлеб давай. Чтобы завтра все машины работали на вывозке зерна на элеватор. Понятно?
У ф и м ц е в. Не могу я этого сделать, Семен Поликарпович. Не валить же зерно из комбайнов в стерню!.. Вот закончим с семенами, подберемся и переключим все машины на хлебосдачу. Хлеб пойдет, никуда не денется. На токах лежит, под крышей.
П а с т у х о в. Мне зерно сегодня нужно. К твоему сведению, вот из-за таких, как ты, управление по хлебосдаче отстало от соседей, уже находится в конце сводки.
У ф и м ц е в. Машины от комбайнов я оторвать не могу... Присылайте другие. Зерно есть.
П а с т у х о в. Нет у меня машин! А от комбайнов вози на лошадях. Понял? Ищи внутренние резервы, но чтобы график хлебосдачи не только выполнялся, но и перевыполнялся. Дело нашей чести сдать досрочно хлеб государству.
У ф и м ц е в. Сдать досрочно не значит еще, что с выгодой для хозяйства.
П а с т у х о в. Хватит философствовать! Все! Выполняй! Завтра проверю!
В трубке щелкнуло. Уфимцев отнял ее от уха, посмотрел недовольно на отпотевший эбонитовый кружок.
Легко сказать — снять машины с вывозки зерна от комбайнов, поставить вместо них лошадей. Лошади есть, а где людей взять? Да и не пора ли машины обслуживать машинами, а не лошадьми или волами...
Он позвонил Акимову. На его счастье, секретарь парткома оказался на месте. Выслушав его сбивчивый рассказ, Акимов сказал:
— Не нервничай... Посмотрю, что можно сделать.
На второй день к полудню из Колташей пришли пять машин — видимо, сказалось вмешательство секретаря парткома. Но вместе с машинами приехал уполномоченным его заместитель Степочкин.
Уфимцев находился на центральном току, когда, дрожа запыленными бортами, машины остановились на въезде и из первой кабины вышел Степочкин.
— Принимай подкрепление, Егор, — сказал он, поздоровавшись. — По приказу управления у вас создается отряд для вывозки зерна на элеватор. Это вот начальник отряда, — он показал рукой на подходившего высокого мужчину в комбинезоне, — ему и сдашь все свои машины.
— Петров, — представился тот. Уфимцев пожал ему руку — рука была тяжелой, грубой. И голос у него был грубый. — Нам бы расквартироваться, и на работу. Машины ваши приму вечером. Предупредите шоферов.
— С квартирами устроим, — ответил Уфимцев. — Но с машинами... Передам только приезжих, свои останутся обслуживать комбайны.
— Как так? — изумился Степочкин. — А приказ?
— Своим машинам мы хозяева.
— Слушай, Уфимцев. Когда в тебе исчезнет этот дух противоречия к указаниям парткома и управления? Как будто мы живем с тобой разными интересами, а не интересами сельского хозяйства. Если уж на то пошло — мы лучше тебя знаем, что требуется району в интересах тех же колхозов и совхозов.
Вот кого Уфимцев не хотел бы видеть у себя уполномоченным, так это Степочкина!
Еще будучи киномехаником, Уфимцев не сумел поладить со Степочкиным — тогда директором кинотеатра. И Василий Васильевич, похоже, до сих пор не простил Егору, что по его вине был переброшен с должности директора кинотеатра на заведование сберкассой, что, по мнению Степочкина, являлось понижением в ранге.
— А вам как начальнику отряда, — обратился он к Петрову, — такое распоряжение: возить зерно на элеватор будете прямо из-под комбайнов.
— Брать зерно, товарищ Петров, вы будете подработанное и на токах, — ответил Уфимцев.
— Вот он опять! — рассердился Степочкин. — Ему облегчают труд, а он противоречит. Ведь для тебя же: не крутить, не веять...
— Нечего отходы на элеватор возить, они мне в хозяйстве пригодятся. Кур, свиней чем-то надо кормить. Ты же сам голосовал, весь зернофураж сдать государству. Может, забыл?
— Давай после доспорим, — сказал нервно Степочкин. — Надо шоферов устраивать.
И они пошли к ожидавшим их машинам.
3
Беда случилась с Петром Векшиным негаданно-нежданно. Восемь лет он был заместителем председателя колхоза, его правой рукой. Позднин считался с ним, без его совета не решал ни одного вопроса. И люди уважали его, шли к нему, знали, что Петр Ильич не откажет, посоветует, поможет. Все шло к тому, чтобы брать ему бразды управления колхозом в свои руки.
И все полетело к чертям, достаточно было появиться в колхозе Уфимцеву! И должность председателя, и уважение колхозников, как будто он не о них пекся, пытаясь оставить хлеб в колхозе.
Векшин не мог забыть своего позора. После недавнего собрания он три дня лежал дома, сказался больным. И никто не пришел к нему, не навестил. В душе он считал себя правым, не понятым людьми. «Они еще вспомнят обо мне, когда останутся без хлеба».
Выйдя на работу, он теперь не показывался в людных местах, старался с утра уехать на ферму, а то и в отгон или к Афоне на Дальнюю заимку. Уфимцева он избегал. И тот не искал встречи, не посылал за ним. К счастью Векшина, Паруня не подвела его, добилась от врачей справки об освобождении от тяжелых физических работ, и это облегчило его положение в отношениях с Уфимцевым.
И когда пришедшая на квартиру посыльная сообщила, что его вызывает в правление Степочкин, он растерялся.
Векшин только что сел завтракать. Он не торопился на работу, еще не решил, куда сегодня ехать. Хотелось к комбайнам, но боялся встретиться с Уфимцевым.
Светило солнце, шумел самовар, лежали горкой на блюде оладьи, пылало лицо Паруни, разомлевшее у печки. И все это — и душистый чай, и масленые оладьи, и затейливая сахарница, доставшаяся в наследство от покойного Самоварова, — влекло к тишине, к покою. Но покоя в душе Векшина не было.
Он не знал, что Степочкин в колхозе: вернулся вчера домой с фермы поздно.
Идя в правление, Векшин был уверен, что Степочкин приехал снимать его с работы за то, что он пошел против предложения парткома.
Степочкин одиноко сидел в кабинете председателя колхоза, что-то писал.
— А-а, товарищ Векшин! Проходи. Садись.
Он протянул ему через стол руку, и Векшин, пожав ее, сел, снял шляпу, напряженно уставился на Степочкина, приготовившись к самому худшему.
— С хлебосдачей плохо у вас дела обстоят, — проговорил Степочкин строго, отложив авторучку. — Заваливаете график. Как же так, товарищ Векшин?
Векшин ужал плечи, виновато опустил голову:
— Выправим... разберемся...
— В стороне стоишь от главного вопроса. Не ко времени увлекся животноводством. Как руководителю, тебе полагается быть впереди, мобилизовать людей на выполнение первой заповеди колхоза. Какой ты зампред, если в стороне стоишь?
— Что поручат... Председатель хозяин, его спрашивайте.
— Спросим и с председателя. С него в первую голову... А ты с завтрашнего дня становись-ка давай на подработку зерна. На тебе будет лежать ответственность за обеспечение машин готовым зерном. Будут простои — на себя пеняй. Ясна задача?
Векшин поднял голову, веселее взглянул на Степочкина: кажется, напрасно он боялся, идя сюда.
— Ясно! Учту все ваши замечания, — живо ответил он.
Степочкин подтянул к себе портфель, порылся в нем и положил перед Векшиным исписанный листок.
— Прочти, пожалуйста, вот эту бумажку.
Это было анонимное заявление Тетеркина в партком о моральном разложении председателя колхоза «Большие Поляны», о его связи с заведующей молочнотоварной фермой. Степочкин уже показывал его секретарю парторганизации Стенниковой, но та высмеяла анонимку, сказав, что это глупая деревенская сплетня про хорошего человека, на которую не следует обращать внимания, тем более тратить время ответственного работника на расследование такой чепухи. Но Степочкин с ней не согласился: сигнал должен быть проверен, ибо нет дыма без огня.
Когда Векшин прочел анонимку, у него от радости отнялся язык, он улыбался и молчал, глядя счастливыми глазами на Степочкина.
— Было такое дело? — спросил его Степочкин.
— Было, — одними губами сказал Векшин. — Было, — повторил он громче.
— Чей почерк? Кто писал?
— Никанор Тетеркин, колхозник.
— Рассказывай.
И Векшин рассказал. Когда он дошел до того, что Груня ради Уфимцева бросила мужа, Степочкин не удержался от возмущения:
— Ай да Уфимцев! Вот он, оказывается, какими делами занимается... Теперь понятно, почему график хлебосдачи сорван. Вызови Тетеркина на вечер, надо с ним поговорить.
— Слушаюсь... Только пострадавший теперь Тетеркин.
— Как пострадавший?
— Через Уфимцева... Прознал откуда-то про заявление и выгнал Тетеркина с работы... Я его временно пристроил ночным сторожем на ферму.
Степочкин в изумлении вытаращил глаза на Векшина:
— Ну и дела у вас творятся! Почему же коммунисты молчат? Почему потворствуют этому делу Стенникова?
Векшин беспомощно развел руками, дескать, что они могут поделать с таким председателем колхоза, когда он и районные власти не слушает.
— Да-а... Придется посидеть у вас, разобраться.
4
Дождь шел уже неделю. Он беспрестанно, день и ночь, стучал по стеклам окон, крышам домов, шумел по картофельной ботве в огородах. Небо было маленькое и низенькое, облака так близко бежали над землей, что, казалось, вот-вот зацепятся за верхушки деревьев в палисадах.
В редкие перерывы, когда не было дождя, сквозь рваные облака вдруг проглядывало неяркое солнце, тогда земля, напитанная водой, блестела маслеными бликами, мычали коровы по закутам, тоскливо ревели овцы, в избах хозяйственно хлопали двери. Радуясь солнцу, над селом появлялись взъерошенные галки и, крича, беспорядочно рассаживались по плетням, деревьям и склонам Кривого увала.
И становились отчетливо видны сразу за колхозным прудом два одиноко стоявших комбайна, как диковинные птицы, присевшие в тревоге у края большого пшеничного поля.
Егор Уфимцев не находил себе покоя от неожиданно свалившейся беды. Он плохо спал ночами, выскакивал во двор, пялил глаза на небо, но там стояла беспросветная муть. И надо же появиться этому дождю, когда на полях оставалось нескошенной больше трети посевов!
Каждый день он, оседлав коня, проезжал по опустевшим полям. Потемневшие, поникшие под дождем колосья вызывали в нем чувство боли и досады.
Перед самым ненастьем колхоз выполнил план обязательных поставок зерна государству, и его в эти дни не беспокоили вызовами к телефону. Но остался еще долг по сверхплановой продаже. А долг был немаленький...
Сегодня Попов сказал ему:
— Должен огорчить вас, Георгий Арсентьевич, не хватит зерна на сверхплановую сдачу. Не наберем...
Они встретились на дороге, ехали верхом навстречу друг другу. По сторонам чернели мокнущие поля зяби, дали скрывались за туманом дождя, и эта черная, по-осеннему мокрая, пахота казалась краем света.
— Почему? — спросил Уфимцев.
— Потери большие... На четвертом поле пшеница до дождя давала по шестнадцать центнеров, а вчера Иван Петрович убирал после полудня, говорит, намолачивается лишь по двенадцать. Кто знает, что будет через неделю, если погода не установится.
Вот чего боялся Уфимцев! Втайне он надеялся, что зерна получат больше, чем предполагали, определяя урожай, и что у них останется небольшой резерв.
— Я бы на вашем месте, Георгий Арсентьевич, не торопился со сдачей, пока овес не поспеет. Уберем — овсом досдадим. Зато пшеница останется, трудодни наверняка обеспечим. В районе должны понимать: дождь для нас — стихийное бедствие.
Дождь и впрямь сыпал и сыпал — мелкий, частый. Лошади тихо стояли, опустив головы, словно прислушивались к его шуму. Было зябко под намокшими плащам, от их тяжести ныли плечи.
— Нельзя этого делать, — ответил Уфимцев. — Мы не можем не выполнить взятого обязательства.
— Но поймите! — вдруг крикнул Попов. Лошадь под ним вздрогнула, взмахнула головой. — Поймите, надо что-то предпринимать. Иначе... Иначе вам первому не поздоровится. Уже кое-кто пользуется создавшимся положением, начинает подкапываться под вас... Теперь только для ползунков секрет, что вы у него, как кость в горле.
Уфимцев подумал: и верно, Векшин, затихший было после собрания, вновь стал проявлять активность, ездить по полям, появляться среди колхозников.
— Кстати, вчера он мне предлагал письмо подписать, — сообщил Полов.
— Какое письмо?
— В Москву. В ЦК партии.
— Что за письмо? — удивился Уфимцев.
— Он не давал читать... Говорил, что о неправильном стиле руководства колхозом, о том, что вы... — Попов запнулся на полуслове, нетерпеливо ткнул пятками в бока лошади. Мерин вздрогнул, переступил ногами, но Попов, подобрав поводья, придержал его. — Одним словом, там, похоже, много разной ерунды понаписано.
Уфимцев замолчал, раздумывал о чем-то. Наконец сказал:
— Спасибо за предупреждение. Но, как говорит старая пословица, не так страшен черт, как его малюют... Поживем — увидим.
Они поговорили еще и расстались.
Уфимцев не удивился услышанной новости, — трудно было ожидать, что Векшин смирится после поражения на собрании. Его не испугало письмо Векшина в Москву, вызвало озабоченность другое: потери могут нарушить все расчеты, все его предположения, не говоря о том, что это будет использовано Векшиным: ему ничего не стоит уже сейчас посеять панику, говоря, что был прав, когда противился планам председателя.
Поразмыслив, он решил выдать аванс по килограмму пшеницы на трудодень. Это должно поднять настроение колхозников.
5
— А-а, пришел... А я уж думала — забыл про мать. Ездит подле окошек и не остановится, не заглянет, жива ли.
Евдокия Ивановна сидела на широкой лавке, привалившись к простенку. На ее коленях лежала куча разноцветного тряпья, из которой она выбирала лоскутки поярче, разглаживала их ладошкой, разглядывала на свет и складывала в корзинку.
— Здравствуй! Не обижайся, мама. Сама знаешь, страда.
— Знаю, сынок, знаю... Здравствуй! Проходи вперед.
Уфимцев снял кепку, повесил на гвоздь, прошел к столу, сел на табуретку.
— Чего ты с тряпками?
— Невесте одеяло хочу сгоношить. Умру, все вспомнит бабушку, как спать ложиться станет.
— А что, Лидка уже невестой объявилась?
— Вчера Юрка Сараскин приходил... Договорились на покров свадьбу сыграть.
— Вон как!
Он не знал этого, давно не был здесь, с самой весны. Может, и сегодня не зашел бы, но то нервное состояние, в котором находился с начала дождей, вконец измотало его. Захотелось поговорить с кем-то из родных, из близких, излить, что накипело на душе. Ани дома не было, и он пошел к матери.
Он любил мать, с детства привык верить ей, и каждое слово ее было ему дорого. Сейчас он смотрел на нее и с горечью отмечал, как она изменилась за последние годы, стала рыхлой, лицо ее прихватила нездоровая одутловатость.
— Рассказывай, что Аня пишет? Не собирается домой?
— По правде сказать, не знаю, вторую неделю писем от нее нет. Видимо, почта застряла, по всей области дожди идут.
— Телеграмму бы дал. Ты что, маленький, не знаешь, что делать надо? А вдруг заболела? Долго ли в ее положении...
Было стыдно признаться матери, что из-за ненастья он совсем упустил из виду, как давно нет писем от Ани.
— А где Максим? Где Физа? — спросил он.
— Максим с Физой поехали к амбарам, их очередь подошла. Говорили сегодня, двенадцать центнеров им авансу начислили.
— Ну и как, Максим доволен?
— Не пойму я нонче его. То никому в семье покою от него нету, на работу гонит, то сам дома безвыходно сидит. Или ругаться примется на чем свет стоит. И те ему не хороши, и эти не ладны, все делают не так, не по его... Тебя как только не выставит. Поссорились, гляжу?
— Да нет, — улыбнулся Уфимцев и не стал тревожить мать рассказом о стычках с Максимом.
Стукнули ворота, и Уфимцев увидел, как Максим, прихрамывая, ввел во двор лошадь, впряженную в телегу, нагруженную белыми, плотно набитыми мешками. Он провел ее возле крыльца, сделал полукруг, по двору и остановился напротив, у дверей амбара.
Вслед за первой подводой во двор вошла вторая, на мешках которой сидели двое соседских мальчишек: старший, с заправским видом кучера, держал вожжи, не спуская озабоченно-восторженных глаз с лошади, а младший, вцепившись в мешки, выглядывал из-под большой отцовской кепки, закрывавшей ему глаза. На третьей подводе сидела Физа.
Максим, привалившись спиной к телеге, ловко взвалил на себя мешок с зерном, поднялся на приступочек, распахнул дверь амбара и, держась за косяк, вошел вовнутрь, потом Максим вернулся за вторым мешком, Физа, оставив свой воз, пошла к амбару, влезла на телегу, стала придвигать мешки к краю, ставить на попа, чтобы удобнее было брать их на спину. И тут Уфимцев не выдержал: вспомнилось то время, когда они с Максимом на пару нагружали подводы зерном на току, и у него «зачесались» руки, захотелось вновь повозиться с мешками.
— Пойду помогу, — сказал он матери, срываясь с места, хватая кепку. — Один он не скоро управится.
Сбежав с крыльца, он обогнул подводу с мальчишками, пройдя под самой мордой лошади.
— Здравствуй, Физа! — крикнул он.
— Ой, Егор! — обрадованно обернулась она. — Помогать пришел? Иди, подставляй спину.
Егор любил ее, как сестру. Маленькая, смешливая, перед самой войной вышедшая замуж за Максима, она была лучшим его другом во все дни войны, вместе с ним плакала, когда было больно и тяжело, вместе хохотала до слез, когда было весело. Бывало, придут с поля домой обессиленные, голодные, сядут на крыльцо, наплачутся досыта, глядя на избитые, в цыпках ноги, негнущиеся от работы руки, и тут же уснут, прижавшись друг к другу, накрывшись старой дерюжкой. Мать, Евдокию Ивановну, они видели не часто, и все хозяйство держалось на худеньких плечах Физы. Прошло двадцать лет, как вернулся с войны покалеченный Максим, Физа родила ему дочь и двух сыновей, дочь уже стала невестой, а она по-прежнему была такой же худенькой и смешливой.
— Подставляй, говорю, спину! — крикнула она, смеясь, держа мешок наготове.
Уфимцев натянул кепку поглубже, повернулся к Физе спиной и, вскинув руки за голову, ухватил мешок за углы, выпрямился и пошел. Трехпудовый мешок показался ему легким, игрушечным. Он ступил на приступок, поднял голову и встретился взглядом с Максимом: тот стоял в проеме дверей, тяжело дыша, уставившись на Егора.
— Клади обратно, — сказал он хрипло, махнув рукой в сторону телеги.
— Зачем? — не понял Егор.
— Клади, сказал, обратно! — закричал Максим.
Он подскочил к Егору, толкнул его в плечо, мешок с мягким шлепком упал на сырую землю.
— Что ты делаешь? Ошалел, что ли? — крикнула испуганно Физа.
— Уходи! — рычал Максим, наступая на брата. — Уходи с моего двора! У себя командуй!
— Подожди. — Обескураженный Егор вытянул руку, уперся Максиму в грудь, не подпуская его к себе. — Чего ты горячишься? Я подсобить хотел.
— Смеяться надо мной пришел! Как нищему, дали крохи... Сам стаскаю, без подсобников. Разбазарил хлеб, пустил колхоз по миру... Сейчас же уходи!
— Что делается! Господи! — металась на возу перепуганная Физа. — Мамаша!
Егор даже не обиделся, он как-то окостенел весь, пораженный ненавистью Максима, отошел от воза.
— Эй, вы, петухи! — крикнула Евдокия Ивановна, вышедшая на крыльцо. — Чего не поделили? Людей постыдитеся!
Егор виновато улыбнулся, похлопал по плечам ладонями, выбивая пыль, приставшую от мешка, и пошел к воротам.
— Извини, мама, — оказал он, пытаясь превратить все в шутку. — Мои побуждения оказались не к месту. Верх взяли политические разногласия...
Евдокия Ивановна не ответила ему, может, не поняла. Она смотрела, как Максим, пятясь и надрываясь, тащил волоком к амбару мешок, брошенный Егором, и горестно качала головой.
6
Аня приехала на другой день.
Уфимцев только в конце дня вернулся в село. Сдав Архипу лошадь, пошел в правление, где его должен был ждать Петров, начальник автоотряда. Они договорились встретиться после полудня — следовало оформить документы на работу автомашин, но Уфимцев задержался в поле. Погода стояла неустойчивая — то дождь, то солнце, хотелось побывать у всех комбайнов, проверить, как люди и машины приспосабливаются к погоде.
Уже вечерело, когда он подошел к правлению колхоза. Очищая у крыльца сапоги, случайно взглянув вдоль улицы, он увидел, как невдалеке, всего за два-три дома, шли его дети, Маринка и Игорек. Прижимаясь к заплоту, выбирая тропку посуше, они шли друг за другом, глядя себе под ноги.
Уфимцев выронил из рук прутик и кинулся к ним прямо по грязи, не разбирая дороги. Игорек оторопел, увидел бегущего дядю, но узнав отца, крикнул: «Папа! Папа наш!» — и побежал навстречу.
Уфимцев подхватил его на руки, стал целовать в щеки, в губы, приговаривая: «Игорек! Дорогой ты мой! Как я о тебе соскучился!», не обращая внимания, что грязные сапожки сына пачкают ему плащ. Потом, не выпуская из рук Игорька, наклонился к Маринке, жадно поцеловал ее, прижал к себе.
— Когда вы приехали? — спросил он, задыхаясь от радости, еще не придя в себя. — На чем?
— На машинах, — сказал восторженно Игорек. — Я в кабине сидел, дядя шофер мне порулить давал. Не веришь?
— Верю, верю.
Он прижал его к плечу, покачал, как маленького, опять отдаваясь чувству радости, что видит Игорька, Маринку, о которых скучал в часы бессонниц и которых ему так недоставало в эти длинные полтора месяца.
— Мы бы еще вчера приехали, да машин не было, — сказала Маринка. — Мама ходила, искала...
— А почему не позвонили? — спросил Уфимцев и опустил Игорька на землю.
— Не знаю, — поджала губы Маринка.
Она удивительно походила на Аню. Такие же продолговатые глаза под густыми черными бровями, такой же нос, и губы, и подбородок — все было Анино. И когда разговаривала — обычно серьезно, рассудительно — тоже походила на Аню.
— Ночевали где? — спросил Уфимцев у Маринки.
— На станции, — ответила она. — Где же еще?
— Ох и холодно там! — сказал Игорек и даже поежился. — Мы чай пили... Я три стакана выпил!
«Что такое? Почему Аня не позвонила? На вокзале же есть телефон?» Он не мог понять ее поступка, необходимости ночевать на вокзале, когда в городке много знакомых.
— Вы куда сейчас?
— К бабушке, — ответила Маринка.
— Мы у нее ночевать будем, — сообщил Игорек. — Гостинцев несем.
Он довел их до крыльца, где стоял Петров, вышедший из конторы.
И пока подписывал документы, у него не выходило из головы, что приехала Аня. Хотелось поскорей попасть домой, увидеть ее. Наверно, загорела, пополнела на материнских харчах. Смущало одно, что не телеграфировала, не позвонила. «Может, давала телеграмму, да мне ее не передали...»
Домой он не шел, а бежал.
Небо было облачное, с редкими просветами, и в них где-то далеко-далеко светили бледненькие звезды. От черного пруда тянули сумерки, вливались по проулкам в улицу. На улице было темно и грязно, дома угадывались лишь по слабым пятнам окон.
Но окна в их комнате были безжизненно темны, лишь на кухне светился слабый огонек.
Уфимцев взбежал на крыльцо, нащупал ногой половичок, наскоро пошаркал по нему сапогами и вошел в дом. Не обращая внимания на тетю Машу, что-то делавшую на кухне, он поспешно открыл дверь в свою комнату. В ней было темно и тихо, и от этой темной тишины у него по-шальному заколотилось сердце: где она?
Он нащупал на стене выключатель, повернул его. В комнате стало светло, и он увидел Аню: она стояла у окна спиной к нему. Бросилась в глаза серая пуховая шаль на ее плечах.
— Здравствуй, — сказал он, весь светясь радостью, и пошел к ней, как был, в плаще. — Что же ты не позвонила, не телеграфировала?
Она быстро обернулась, прижалась спиной к косяку и посмотрела на него такими отчужденными глазами, что он остановился на полдороге.
— Что с тобой?
— Со мной ничего. Вот что с тобой происходит — не знаю.
Она скривила губы, словно готовилась расплакаться, но поборола себя, отвернула голову в сторону.
— Если обижаешься, что не встретил, так не было же ни телеграммы, ни письма. Как я мог знать?
— Разве дело в этом: встретил, не встретил, — проговорила она полушепотом, словно про себя, уставилась мимо него, куда-то в угол, по щекам ее поползли две слезы. — Разве теперь в этом дело, Георгий?
— А в чем дело? Можешь ты толком объяснить?
Она поколебалась чуточку, потом шагнула к комоду, взяла сумочку, достала из нее письмо, бросила на стол:
— На, читай.
И, отвернувшись от него, облокотилась на комод, закуталась в шаль, сжала голову ладонями.
Он схватил конверт, торопливо вытащил из него листок бумаги, исписанный чьим-то знакомым почерком.
«Уважаемая Анна Аркадьевна! Вам пишет известный Вам...»
У него не хватило терпенья, он перевернул листок, там стояло: М. Васьков.
Защемило сердце от предчувствия чего-то неотвратимого. Он стал читать, перескакивая со строки на строку, пропуская слова:
«...она мне призналась, что бегала к нему... Живу один... уехала в Большие Поляны... быть ближе к любовнику».
Кровь ударила Уфимцеву в голову, застучала в висках. На какое-то время он вдруг ослеп, перестал видеть буквы канцелярского почерка Васькова.
«...мы с Вами оба обманутые... Я этого без последствий не оставлю...»
Это было ужасно! Уфимцев опустился на стул. Вот к чему привел его необдуманный поступок. Не зря он тревожился, когда узнал, что Груня вновь появилась в Полянах. Но что же делать? Как успокоить Аню?
Аня оторвалась от комода, взглянула на неподвижно сидевшего мужа.
— Ну что скажешь? — спросила она. От слез губы ее распухли, нос покраснел. — Может, будешь отпираться, выкручиваться?
Уфимцев медленно поднялся.
— Мне нет нужды ни отпираться, ни выкручиваться... Да, она была у меня. — Он не мог не сказать этого Ане. — Посидели... поговорили...
— И ничего между вами не было?
— Ничего не было... конечно.
— Так-таки и ничего? По совести говоришь? А ну, посмотри на меня.
Уфимцеву и тяжело и стыдно было сознаться в своем проступке, помедлив, он поднял глаза на жену и тут же опустил, не выдержал ее пристального взгляда — столько в нем было горя и вместе с тем надежды, что он ни в чем не виноват, и она не права в своем гневе на мужа.
— Послушай, — начал он, — я виноват, конечно. Но зачем делать из этого трагедию? Ведь еще ребенок будет!
— Все равно, жить с тобой не стану... Уходи! Сейчас же уходи! Тебе здесь нечего делать. Если не уйдешь, я уйду... Пойду к свекрови. К счастью, дети уже там.
Она подошла к окну, опять зябко закуталась в шаль, стянув ее у горла, уставилась в темноту.
Уфимцев постоял, ничего не соображая. Потом достал чемодан, выдвинул ящик комода, взял смену белья и тут же бросил ее обратно. Мысли его были о другом, о том, что совершается что-то непостижимое и он не может его предотвратить.
Он захлопнул чемодан, встал, посмотрел в спину Ане, хотел еще что-то сказать, но понял, что все, что он ни скажет, будет бесполезно, повернулся и пошел, с трудом протиснувшись в дверь.
Темная беззвездная ночь встретила его, стало так жутко, так одиноко, что хотелось выть. Он спускался с крыльца, под его тяжестью постанывали ступени, и ему казалось, что стонало и плакало все вокруг: и черное небо, и промозглый воздух, и сама напоенная дождями земля.
«К кому теперь?» К матери нельзя после скандала, устроенного Максимом. Пожалуй, единственное место, где он может обдумать случившееся, это его прокуренный кабинет в правлении колхоза.
Ночь скрывала дома, сараи, плетни, лишь редкие огни в окнах указывали ему дорогу. Он шел серединой улицы, все еще не веря тому, что произошло. Казалось, видит это во сне, и стоит ему проснуться, как все встанет на свои места, не будет ни ссоры с Аней, ни этой мрачной ночи. Но пустой чемодан, висевший на руке, тершийся о плащ, возвращал его к действительности.
Он осмотрелся, где находится. Слева светились два окна избы Афони Лыткина, справа угадывался дом правления колхоза. Уфимцев потоптался в нерешительности и пошел к избе Афони.
Дашка готовилась спать, стояла перед зеркалом, расчесывая волосы, когда он вошел, стукнувшись головой о притолоку.
— Батюшки! Егор! — удивилась она и заметалась по избе в поисках стула, придерживая рукой свои космы. — Садись.
— Не надо, — сказал Уфимцев и пощупал на голове шишку. — Ты вот что, Дарья... Пусти меня в квартиранты на недельку.
— Что так? — усмехнулась Дашка, глядясь в зеркало. — Аль с женой поссорился?
— После. После расскажу... Ну так как?
— Да мне что? Живи хоть год. Афоня у меня не ревнивый... Да его и обмануть можно, — хохотнула она. — Поставь чемодан, чего держишь?
Уфимцев опустил чемодан на пол. Дашка свернула волосы жгутом, обернула вокруг головы, пришпилила их. Потом взяла чемодан Уфимцева, толкнула под кровать.
— Вот тут и спать будешь. Постель чистая.
В маленькой избе, кроме печи, стола да кровати с двумя подушками, ничего не было. Уфимцев чувствовал себя смущенно, не очень уверенно. Но выбирать было не из чего и некогда.
— Мне не обязательно на койке, — сказал он, приглядываясь, где еще можно найти место, чтобы провести ночь. — Зачем тебя стеснять?
— Не стеснишь... Я в чулане сплю. Летом койка все равно пустует.
— Тогда спасибо, — обрадовался Уфимцев. — Сейчас я ненадолго в правление схожу... Ты спи, не жди меня.
— Чего ты на ночь глядя пойдешь? Там никого нет.
Но он не послушал ее, ушел. Он не мог сейчас спать. Ему необходимо было побыть одному.
Глава шестая
1
Сентябрь не принес больших перемен в погоде. Хотя затяжное ненастье кончилось, над Санарой по-прежнему каждый день клубились тучи, выпадали короткие, сильные дожди. По утрам травы, хлеба, кроны деревьев были напоены водой, гнулись под ее тяжестью. Стояли туманы. Но всходило не по-осеннему жаркое солнце, и все просыхало, туман поднимался в небо. К вечеру снова образовывались тучи, снова проливались дождем над полями.
Уфимцеву трудно жилось в эти дни. Его уход от семьи не остался тайной: все в колхозе через день-два знали об этом. Та же Дашка понесла новость по селу. К тому же тетя Маша на второй день к вечеру притащила, не таясь, к Лыткиным его костюм, пальто и другие вещи.
Опять по селу пошли разговоры, догадки, имя Уфимцева вновь связывалось с именем Груни Васьковой. Говорили даже, что Егор и Груня скоро сойдутся, как только уломают старика Позднина, который будто не дает согласия им жить у него.
Люди по-разному относились к событию, но большинство осуждало Уфимцева. Особенно непримиримо вели себя женщины. Это было видно по их лицам, по тому, как они молча встречали и молча провожали председателя колхоза. Иногда какая-нибудь из бабенок ненароком заводила при нем разговор о подлецах-мужиках, которые бросают своих детей, как щенят, на произвол судьбы. И моментально прекращалась работа, начинался галдеж, пока не вмешивался бригадир или заведующий током, не наводил порядка.
Уфимцеву тяжело было все это видеть и слышать. Он редко бывал на квартире, почти не виделся с Дашкой. И в правлении колхоза показывался не часто — все больше в полях, на токах.
Первое время после ссоры с женой Уфимцев ожидал, что не сегодня-завтра она уедет с детьми в город, как она и говорила ему.
Но проходили дни — она не уезжала. Наступил сентябрь, и Уфимцев, к своей радости, узнал, что Аня опять работает в школе.
Однажды утром он видел из окна кабинета, как она шла с детьми в школу. На Ане была новая шляпа, удивительно красившая ее, и он не мог удержаться от восхищения. И вместе с тем от горечи, что для этой красивой смуглой женщины он теперь посторонний человек. Дети шли по обе стороны от матери. Игорек торопливо вышагивал, что-то рассказывал ей, размахивая руками; за его плечами висел новенький ранец, купленный еще Уфимцевым в универмаге Колташей. Маринка шла независимо, держа на весу портфель; голова ее была украшена большим голубым бантом, и она гордо несла его, как и мать свою новую шляпу.
На следующий день, вернувшись пораньше с поля, он вымылся, тщательно побрился, надел свежую рубашку и пошел к Ане. Две недели он видел детей лишь издали, и если не надежда на прощение, то желание побыть с Маринкой и Игорьком оправдывало его приход на старую квартиру.
Против обыкновения, вечер был светлый, тихий, небо высокое, в редких кучевых облаках, огромное солнце медленно катилось к чистому горизонту, обещая на завтра хороший день. Тропки, протоптанные еще по грязи, просохли и блестели глянцем. Идти по ним было легко, и Уфимцев шел, не заботясь о том, что кто-то, может, следит, куда он идет.
Вот и дом тети Маши. Подходя к нему, он увидел в окне встревоженное, быстро исчезнувшее лицо Ани. Потом в окне появились любопытно-радостные рожицы детей. Сердце его учащенно забилось, он помахал им рукой и торопливо вошел в калитку. Дверь в сени оказалась закрытой, и, взбежав на крыльцо, он дернул за веревочку. Щеколда брякнула, но дверь не раскрылась. Он толкнулся в нее, она была на засове.
Он постучал и терпеливо стал ждать — сейчас выйдет Аня, и ему надо будет что-то говорить ей, объяснять свой приход. Он подумал и решил сказать то же, что и в прошлый раз, что не может без нее, что уже достаточно наказан за свою глупость и просит простить его. Укрепившись в этих мыслях, он стоял, прислушивался к тому, что происходит за закрытыми дверьми. Но никто не шел, не открывал ему. И он снова постучал, уже более настойчиво. Но в ответ вновь было молчание.
Тогда он в злом недоумении нетерпеливо спустился с крыльца, посмотрел на окна — занавески на них оказались наглухо задернутыми.
— Аня! Открой! — крикнул он, вглядываясь с надеждой в тускло и безучастно поблескивающие стекла.
Вдруг ему показалось, что на крайнем окне шевельнулась занавеска. Он напрягся весь, уставился на окно, втайне надеясь, что занавеска сейчас отползет в сторону и он увидит Аню. Пусть она накричит на него, пусть даже погонит со двора, лишь бы увидеть ее, услышать ее голос.
Но занавеска не шевелилась, не ползла в сторону. Постояв, он убедился в безнадежности ожидания, вышел на улицу, тихо прикрыв калитку, и пошел, торопясь и не оглядываясь, в сторону своей новой квартиры.
Сумерки падали на село, когда он вошел во двор Лыткиных. На низеньком крылечке сидел Афоня в своей знаменитой войлочной шляпе. Он, видимо, только что пришел, лишь успел разуться — рядом стояли его посеревшие ботинки. Под сарайкой мычала недоеная корова.
— Здравствуй, Афоня, — поздоровался Уфимцев. — На побывку?
Но Афоня не ответил. Словно не видя председателя колхоза, он согнулся и стал с ожесточением растирать руками подопревшие пальцы ног.
— Чего не отвечаешь? — удивился Уфимцев. — Баран язык откусил?
— Не-е, не откусил, — протянул Афоня.
— А чего тогда сердитый?
Афоня поднял голову. Из-под шляпы глянули на Уфимцева голубые, чем-то озабоченные глаза.
— Ты, Егорий Арсентьевич, как говорится... Если поселился, так это... Ты Дашку мою не тронь, она не твоя жена!
— Да ты совсем сдурел, Афоня! — опешил Уфимцев. Чего-чего, но от Афони он такого не ожидал. — Зачем мне твоя Дашка?
— Знаю, вон про тебя что люди-то говорят, — пропел Афоня. — Сколько баб перебрал, к моей Дашке подбираешься... Смотри, Егорий Арсентьевич, кабы греха не вышло!
«И тут уже сплетню пустили! Афоню успели настроить... Кто так старается, печется обо мне?» — с тревогой подумал Уфимцев.
— Успокойся, Афоня, — сказал он. — Дашка твоя мне не нужна... И с квартиры я скоро уйду. Так что не расстраивайся и никого не слушай. Ты же умный человек!
— А вдруг обманешь? Как я тогда, без Дашки-то? Тебе что, у тебя баб много, а у меня одна Дашка...
На глазах Афони мелькнули слезы, он сморщил лицо, вот-вот расплачется.
— Тьфу ты черт! — плюнул Уфимцев, выругался и с тяжелым сердцем пошел со двора. — И этот туда же!
За калиткой он встретил Дашку. Она шла без платка, волосы, собранные сзади в пучок, мокро блестели, и сама она была свежая, отмытая, видимо, только что искупалась в Санаре.
— Вернись, дождись чаю, — сказала она ему игриво. — Сейчас самовар поставлю... Посидим, попьем.
— Какой тут чай! Там Афоня пришел, скандалит... Тебя ко мне ревнует.
— Господи! — хохотнула Дашка и ударила себя по ляжкам. — Не из тучи гром.
2
Кто-то осторожно поскребся в дверь. Так по утрам просился в избу блудливый Дашкин кот, возвращаясь с ночной прогулки.
Уфимцев поднял голову, взглянул, щурясь, на окна, и с него слетел сон: в окна било солнце. Он вскочил с постели, схватил брюки, стал торопливо одеваться. Это в первый раз, когда он проспал, не слышал Дашкиной возни с коровой.
Натягивая сапоги, он думал о поездке в Шалаши, где сегодня должны приступить к копке картофеля, уборке кормовой свеклы, как в дверь опять поскреблись.
«Э, чтоб тебя!» — выругался он на кота, пнул двери и оторопел: за дверями стоял, сутулясь, дед Павел, держа в руках большое лукошко; за его спиной, виновато улыбаясь, прятался Архип Сараскин, на этот раз без шапки на голове — шапку он бережно прижимал к груди.
— Чего вы? — спросил Уфимцев, разглядывая их из-под притолоки.
Дядя Павел промолчал. Архип толкнул его локтем, но он только переступил с ноги на ногу. Низко надвинутая, задубевшая от солярки кепка скрывала его глаза, был виден лишь толстый нос да широкий, в седой щетине, подбородок.
«Что-то случилось», — забеспокоился Уфимцев. Так они вряд ли пришли бы, бросив дела.
— Заходите в избу, — пригласил он их, отступая от дверей, теряясь в догадках, что могло произойти у таких аккуратных колхозников, как дядя Павел и Архип Сараскин.
Дядя Павел, осторожно ступая пудовыми сапогами, вошел, огляделся по сторонам, словно хотел убедиться, что они одни, никого больше в избе нет, поставил лукошко на пол, сдернул с него серый из мешковины фартук — лукошко было полно груздей. В избе понесло терпким запахом хвоя и палого березового листа.
— Вот... грибы, — сказал дядя Павел.
Уфимцев с недоумением смотрел на грузди, на дядю Павла. Он видел, как менялся и добрел дядя Павел, как его угрюмое лицо расцветало, раздвинулись и улыбнулись губы; и его нос уже не казался Уфимцеву таким толстым, глаза его теперь он видел хорошо: были они светлые и чистые, как у младенца, незапятнанные ложью.
Архип, неслышно вошедший следом, сказал, придыхая:
— Это тебе он принес, тебе... Все утро покою не давал: пойдем да пойдем, сходим к Егору.
И погладил свободной рукой свою белую, как одуванчик, голову.
Дядя Павел повернулся к Архипу:
— А ты чего не кажешь? Кажи и ты, не таися.
Архип смущенно отнял от груди шапку.
— Да я что... Я, Егор Арсентьевич, что тебе скажу? Куры... куры соседские совсем меня одолели, несутся где ни попадя. Теперича навадились в яслях, а то в пожарке да в пожарке... Вот принес тебе десяток, куды мне их.
Он осторожно выложил яйца из шапки на развороченную постель, встряхнул шапку, надел ее и, отойдя к порогу, встал там с чувством исполненного долга.
Уфимцев только теперь понял, что пришли они не с бедой. Пришли, чтобы выразить ему сочувствие в его теперешнем трудном положении, когда он остался один, без жены и детей. Пришли, как мужчины к мужчине, чтобы поддержать его, показать, что он неодинок, что люди любят его и верят ему.
Он невольно улыбнулся такому бесхитростному проявлению чувств стариков, хотя и был растроган их приходом.
— Спасибо за подарки, — сказал он.
И, схватив руку дяди Павла, с силой пожал ее. Тот отнимал руку, говорил застенчиво:
— Чего там... Грыбов ноне много, всем хватит.
Уфимцев оставил его, подошел к Архипу и ему пожал руку.
— Так мы пойдем, Егор Арсентьевич, — сказал Архип, — ты уж нас извиняй, гостить некогда. Шибко недосуг... Пошли, Павел.
И они ушли — впереди маленький Архип, сзади широкий, как печь, кривоногий дядя Павел.
3
Картофельное поле находилось рядом с Шалашами, чуть в стороне от свинофермы. Уфимцев остановил мотоцикл и огляделся. Поле было большое, длинное, в окружении берез и осин. Невдалеке виднелся урчащий трактор, чернела вспаханная, свободная от ботвы земля — по ней ходили люди. И он пошел к трактору прямо через поле.
Трактор тащил за собой самодельное орудие, так называемую «мандрыгу» — изобретение местных умельцев. Пишут в газетах, что где-то есть картофельные комбайны, но сюда они не дошли, и когда дойдут — неизвестно. А убирать картошку вручную, копать лопатами — дело очень трудоемкое, да и людей на это в колхозах уже нет. Вот и придумали эту «мандрыгу», которая — пусть не очень аккуратно, но выворачивает клубни из земли, их подбирают женщины и ребятишки, сносят ведрами для просушки на расчищенные площадки, а уж оттуда просохшие клубни везут в хранилища.
На миг оторвавшись от работы, женщины заинтересованно посмотрели на подходившего председателя колхоза. Одна из них — Уфимцев признал в ней жену Дмитрия Тулупова, крупную телом, как и ее муж, — крикнула на все поле:
— Бабы! Мужика нам бог послал. Записывайтесь на очередь, кому помощь нужна ведра таскать.
Женщины по-разному отнеслись к ее шутке: кто посмеялся, кто лишь улыбнулся, а кто и просто махнул рукой на Тулупову, дескать, перестань балясничать, и снова принялись за работу: трактор ходит без остановок, надо успевать.
Уфимцев прошел в конец загона, где разглядел подъезжавшего на своем Пегашке Гурьяна Юшкова. Вместе с Гурьяном на телеге сидел и бригадир строительной бригады Герасим Семечкин — его соломенная шляпа цвела подсолнухом на фоне увядающей зелени кустов, — бригада ремонтировала в Шалашах овощехранилище.
— Вот картошку произвели так картошку! — встретил восторженными словами Семечкин председателя колхоза. — Постарался Гурьян Терентьевич, ничего не скажешь. По двести центнеров с гектара получается!
— Откуда это известно? — спросил Уфимцев, пожимая руки ему и Гурьяну Юшкову.
— Весы сказали... На весы Гурьян Терентьевич подводу сгонял, мешки с картошкой вешал. Спроси его.
Новость, услышанная от Семечкина, обрадовала Уфимцева, хотя он заранее предполагал, что урожай картошки они соберут отменный.
«Это что же получается? — подумал Уфимцев, повернувшись к трактору, проходившему мимо, но не видя ни трактора, ни тракториста, высунувшегося из дверей кабины. — Ведь это здорово получается! Из такого урожая половину картошки можно продать. И без ущерба для свинофермы...»
А вот кому продать? Ждать, когда пойдут машины из степи?.. Неважная картошка растет в степи: мелка, безвкусна, да и урожаи ее мизерны. А городская торговая сеть еще не очень разворотлива, плохо ведет заготовки, не обеспечивает потребности горожан в овощах и картошке. Вот и едут каждую осень в лесную часть района представители организаций, рабочих коллективов из степного Теплогорска, а то и просто соберется группа жильцов одного дома, наймет машину и пошлет своего представителя по деревням и селам.
Продать можно, а не придерутся потом к нему в парткоме, в управлении, что не по той тропе пошел? Может, сдать картошку в кооперацию по закупочной цене? Что за нее он тогда получит? Нет, если продавать, то только с прибылью, в интересах хозяйства.
Уфимцев машинально пошел мимо телеги, мимо молча стоявших Юшкова и Семечкина в сторону леса, собирался с мыслями, как лучше поступить с излишками картошки. Его манила возможность продать картошку по рыночной цене, пополнить колхозную кассу, — многие так поступали, — вот и средства на новую ферму. И вместе с тем пугало это отступление от усвоенного принципа: колхоз — государству, государство — колхозу. Что-то тут попахивало идеями Векшина и шло против его совести.
И тут ему пришла мысль, которая, казалось, разрешала эти противоречия. От неожиданности он даже растерялся — так она была проста и логична: можно было удивляться, как она не пришла к нему раньше.
Он поспешно вернулся к телеге, где оставались Юшков и Семечкин, молча наблюдавшие за озабоченным чем-то председателем.
— Как с ремонтом? — спросил он Семечкина.
— С ремонтом — конец. Мы, строители, свое дело завсегда... Отдохнем вот сегодня, отмоемся, и на другой объект... Теперь дело за Гурьяном Терентьевичем — вози картошку да сыпь в закрома.
Гурьян зябко поежился, поморщился, будто хватил перекисшего квасу.
— Кажется, бригадир недоволен, что вырастил такую картошку, — заметил Уфимцев, увидев кислое лицо Юшкова.
— Возить — дело нехитрое, было бы на чем возить, — пробурчал тот.
— На лошадях вози. Поделай бестарки, и вози. Не знаешь, как возят?
— А где лошадей столько взять? Шутка в деле, столько ее народилось! Машины надо.
— В этом я тебе помогу, дам две машины, — ответил Уфимцев. — Но ты и лошадей не забывай.
— Некого садить на лошадей. Все население на картошке, вон оно, — и он показал на баб и ребятишек, снующих по загону. — Да еще и на свеклу надо кого-то послать... Давайте машины.
— Хорошо, будут тебе машины, — Уфимцев похлопал Гурьяна по спине. — Кроме двух своих, пришлю еще... Постараюсь найти.
— Кто же такой ротозей, что машины теряет? — смоля цигарку, ухмыльнулся Семечкин, — мы, строители, завсегда с материалом страдаем, подвезти не на чем... Подскажи нам.
— Подожди спрашивать, — не реагируя на шутку Семечкина, посерьезнел Уфимцев. — Может, их уже подобрали, а я прежде времени хвастаюсь.
— Не уйдет ныне картошка в хранилище, — проговорил Юшков. — Мало помещение.
— И тут я тебе постараюсь помочь, — отозвался Уфимцев. — Уйдет твоя картошка, найдем ей место... В Теплогорске! Понял?
Взглянув на часы, он заторопился в село, намереваясь сегодня же проскочить в Теплогорск, — сто двадцать километров по степным дорогам для его «ИЖа» — два часа езды.
4
Но уехать в Теплогорск ему не пришлось. В конторе колхоза Уфимцева ждал Акимов, только что приехавший из Колташей.
Акимов выглядел постаревшим, озабоченным: уже не отливала синевой, как прежде, его бритая голова, она заросла коротким темным волосом.
— Ты не болеешь? — спросил Уфимцев, приглядываясь к нему, видя обтянутые и пожелтевшие скулы его лица.
— Поболел бы, да некогда, — с плохо скрываемым раздражением ответил Акимов. — План хлебосдачи трещит, не до болезней.
— С уборкой в районе как? — осторожно поинтересовался Уфимцев.
— Степь закончила. Осталась только ваша Санарская зона.
— Не понимаю тогда... Если степь закончила уборку, район должен и план хлебосдачи выполнить. Основные посевы ведь там?
— Совхозы сдали, а колхозы не торопятся... А кое-где и сдавать нечего, тока зачистили, а обязательства остались невыполненными.
— Как так? — удивился Уфимцев.
— А вот так! Дожди не у вас одних шли... Как у тебя с обязательствами?
— Сегодня должны закончить. Последние машины...
— Это хорошо, — оживился Акимов. — Очень хорошо, что выполнишь. Одним грехом меньше.
— Почему — грехом?
— Это узнаешь, когда твои грехи будут на бюро парткома подсчитывать.
Уфимцев уставился на него.
— Чего лупишь глаза? Давай рассказывай, как ты тут амурничаешь? Как семейные устои рушишь? Какой пример колхозникам подаешь?
Уфимцев неожиданно покраснел, как школьник, не выучивший урока, хотя знал, что рано или поздно слух о его семейных неурядицах дойдет до парткома. Оправившись от смущения, он сказал:
— Я против разговора в таком тоне, Николай. К чему эти: «амурничаешь», «пример подаешь»... Если ты не располагаешь другим словарем, тогда...
И он отвернулся от него.
— Смотри ты, какой гонор! — удивился Акимов, и что-то грубое, полупрезрительное проступило в его глазах, в выпяченной нижней губе. — Ему, хахалю, мой словарь не нравится... Что заслужил, то и получи! А говорить я тебя заставлю. Ты, наверное, забыл, что я секретарь парткома. Вот и отвечай мне, как секретарю, все как есть, без утайки.
Но Уфимцев упрямо молчал, обхватив себя за плечи.
— Ну так как? Будешь отвечать мне или только на бюро парткома?
Уфимцев еще помялся, помешкал, потом сказал, не глядя на Акимова:
— Поссорились мы с Аней... Живем по-отдельности... пока.
— Причины?
— В таких случаях, кажется, говорят: не сошлись характерами.
— А я располагаю другими сведениями. — Акимов полез во внутренний карман пиджака, извлек оттуда пачку бумаг, сколотую скрепкой. — Вот письмо Тетеркина о твоей связи с заведующей фермой Аграфеной Васьковой; вот заявление ее мужа Васькова в партком о разрушении его семьи при твоем активном участии; вот второе письмо Тетеркина о снятии его с работы за сообщение о твоих аморальных поступках; вот справка замсекретаря парткома товарища Степочкина, который проверял все эти факты, по его заключению факты подтвердились; вот анонимка, что сейчас живешь с какой-то Дашкой, а мужа ее в лес отправил на все лето. Надеюсь, хватит?
По мере того как Акимов перелистывал одну бумажку за другой, у Уфимцева лезли брови на лоб. Вначале ему хотелось засмеяться при виде этих дурацких заявлений, крикнуть Акимову: «Чепуха! Липа! Ничего этого не было!» Однако, подумав, он понял, что смеяться ему рано: чем доказать, что все эти заявления ложь? Есть в них и правда, никуда от нее не денешься! Он мог еще оспаривать утверждение Тетеркина о причинах снятия его с работы или сожительство с Дашкой. Хотя Тетеркина теперь уличить во лжи трудно — пожалел тогда, не составил акта. Да и с Дашкой... Как говорят в народе: кто бы коня ни украл, а все цыган виноватый. Не зря Афоня приходил... Но вот с Груней!.. Да, как глупо все сложилось! И, поскрипев в бессилии зубами, он опустил голову.
— Эх, Егор, Егор! — укоризненно произнес Акимов, нетерпеливо встал, зашагал по кабинету. — Не ожидал я этого от тебя!..
Он остановился возле поникшего Уфимцева, посмотрел тревожно на него, потер ладонью заросшую голову.
— Будем обсуждать на парткоме. Предупреждаю, снисхождения не жди... Вот почему я рад, что ты обязательства по хлебу выполняешь, — это твой актив.
Уфимцев подавленно молчал, ему вдруг все осточертело, не хотелось оправдываться перед Акимовым, кривить душой, говорить, что в заявлениях — чистейшая неправда, что он просто жертва обстоятельств.
— Могу посоветовать... Будет лучше, если ко дню заседания бюро ты сойдешься с Аней, вернешься к семье... Поговори с ней, пади в ноги, попроси прощения.
— Поговори с ней сам, Николай, — глухо попросил Уфимцев. — Поговори, она тебя уважает, может, и послушает.
— Честно сказать, за этим и приехал.
Уфимцев встал, порывисто шатнул к нему, сказал взволнованно:
— Спасибо, Николай. Я знал, что ты настоящий друг. Поверь мне в одном: не распутник я.
— А эта Васькова где?
— Не знаю, — отмахнулся Уфимцев. — И не спрашивай о ней, пожалуйста, ничего!
5
В ту ночь, после ухода Егора, Аня так и не ложилась спать, стояла у окна или ходила по комнате, натыкаясь впотьмах то на стол, то на комод. Несколько раз заходила к ней тетя Маша, щелкала выключателем, пыталась ее утешить.
— Перестань ты убиваться-то, перестань! Эко дело, мужик с другой бабой зубы поскалил. Оне, мужики, все такие кобели... И мой Павел, когда молодой был, думаешь, на баб не заглядывался? Не смотри, что он страшной да косолапой, как еще ухлястывал за имя... Чего уж так убиваться-то, к тебе пришел, к детям, не куды-нибудь.
— Нет, — упорствовала Аня. — Не уговаривай меня, тетя Маша. Я так не могу... Я иначе смотрю на эти вещи.
Глаза у нее были сухие, она не плакала, лишь ожесточенно твердила «нет» на все увещевания тети Маши.
Потом жалостливая тетя Маша плакала у нее на плече, причитала:
— Сиротиночка ты моя разнесчастная! Как ты теперича жить будешь одна с малыми детками, с неразумными цыплятками? Да еще один народится, куды его? Ох, как несладко твоя жизнь сложилася, в молодые годы такая напасть приключилася.
— Ничего, ничего, — твердила Аня, — проживу. Свет не без добрых людей... К маме уеду, работать буду. С голоду не умрем.
Когда тетя Маша уходила к себе, Аня выключала свет и опять мерила шагами комнату.
Утром она написала заявление об уходе с работы и пошла к директору школы.
Идти надо было почти через все село. Она шла, раскланивалась со знакомыми, даже улыбалась им, а на душе скребли кошки. Когда проходила возле дома Позднина, где жила Груня Васькова, неожиданно увидела ее — та стояла у ворот с соседкой и о чем-то оживленно разговаривала. Была она румяная, простоволосая, в белой легкой кофточке, видимо, только ненадолго вышла за ворота. Увидев Аню, она замолчала и, толкнув соседку, показала ей кивком головы на нее. Соседка обернулась, стала разглядывать разнаряженную учительницу. Аня думала — не выдержит: велико было желание подойти и как-то унизить свою соперницу, опозорить на все село, но сдержалась — все это было бесполезно и неразумно. И она прошла, стараясь не смотреть на женщин.
Директор школы, старичок, старожитель Больших Полян, некогда учивший еще Егора, встретил ее радостно, чуть ли не восторженно:
— Анна Аркадьевна, дорогая моя! Наконец-то и вы! Теперь все учителя в сборе, у меня душа на месте.
И он, улыбаясь, бодро пошел ей навстречу.
Но когда прочел ее заявление, от него отлетела радость, он растерялся, стал жалким, беспомощным, и сразу обнаружилось, какой он уже старенький и немощный.
— Голубушка моя! Что вы со мной делаете? Осталось три дня до начала занятий, где я теперь найду математика?
Предполагая уволиться с работы и тут же уехать из Больших Полян, она рассчитывала избежать тягостных расспросов о причинах разрыва с мужем. Вместо этого пришлось остаться в селе, ходить каждый день в школу мимо дома своей соперницы, мимо колхозной конторы, пренебрегая опасностью встречи с Егором, ждать этих расспросов или ненужного ей сочувствия. Против ожидания, никто в школе не расспрашивал ее, почему Уфимцев ушел из дому и живет на квартире у Дашки, — учителя оказались людьми тактичными. А кроме учителей, она ни с кем не встречалась, после занятий сразу возвращалась домой и никуда не выходила. Единственно, с кем делилась, так это с тетей Машей.
Так и жила Аня. Школа да собственные дети отнимали у нее все время, и ей некогда было тосковать да жаловаться на судьбу.
И когда однажды, сидя дома за школьными тетрадками, увидела подходившего к воротам Акимова, она сразу догадалась, что он шел от Егора.
Акимов вошел как-то нарочито шумно, по-свойски, театрально выкинул руку:
— Привет труженикам пера и парты!
Аня невольно рассмеялась:
— А ты все такой же неугомон, Николай. Так и не обломала тебя Мария... Садись вот сюда.
И она показала ему на стул.
— Ломать меня и без Марии есть кому. На ее долю остается только мои раны зашивать да гипс на переломы накладывать. — Он сел, увидел стопку тетрадок. — О, сколько их! И в каждой, наверно, ошибок, ошибок... Вот еще откуда начинаются наши ошибки? Хорошо, что учителя понимающие есть, исправляют их у нас.
— Ты зубы не заговаривай, знаю, к чему клонишь, — опять рассмеялась Аня. Она, как и в тот вечер при Егоре, стояла у комода, прижимаясь к нему спиной. — Расскажи лучше, как Мария живет.
По правде сказать, Акимов ожидал увидеть убитую горем Аню, а на поверку оказалось, что она нисколько не удручена, наоборот, смеется. Ну что же, это даже к лучшему. Он встал, подошел к ней.
— Мария живет, она с мужем рядом. А вот как ты живешь — ни вдова, ни мужняя жена?.. Не надоело еще дуться, обиженную добродетель разыгрывать?
Аня посуровела, исчезла улыбка с ее лица.
— Слушай, Николай, давай в открытую, зачем темнить... Ты меня с Егором мирить пришел?
— Да, — ответил Акимов. — И не пришел, а специально приехал из Колташей, бросив все свои дела. Учти это... Допускаю, Егор виноват перед тобой, но надо, пойми, надо, чтобы вы сейчас жили вместе. Это необходимо для дел в колхозе. Сама понимаешь, какой у Егора может быть авторитет, если каждый лодырь или захребетник вправе бросить ему упрек в лицо, дескать, ты-то какой?.. А потом, Аня, дети, ведь им отец нужен больше, чем тебе муж. Они сейчас уже скучают по нему, так надо ли их лишать естественного желания иметь отца?.. Кстати, как ты им объяснила его уход? Волки съели или еще как?
Акимов хохотнул своей шутке, надеясь вызвать ответную улыбку Ани, но, кажется, просчитался: что-то злое, решительное проступило в заострившихся скулах Ани.
— Здорово ты подготовился, — сказала она насмешливо. — Но красноречие твое напрасно, с Егором я жить не буду. И было бы тебе известно, не просто не буду, а не хочу! И давай на этом прекратим разговор, бесполезно меня агитировать... А иронию оставь при себе, побереги для более подходящего случая. Дети знают, что мы поссорились и разошлись, а о причинах узнают, когда повзрослеют.
Акимов только руками развел — он не думал ее обижать.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал он, желая успокоить ее, — не буду агитировать. Но ты все-таки подумай — не сердцем, оно у тебя сейчас ожесточено, а умом пораскинь, ты же умная женщина! Ведь если не сойдетесь, Егора придется исключать из партии, отобрать партийный билет.
— Ты думаешь? — спросила Аня, и в голосе ее послышалась тревога.
— Не думаю, а убежден. Вот документы, — и он похлопал себя по груди. — На него тут столько понаписано, что и без злосчастной вашей ссоры хватило бы на строгий выговор... Я тебе как друг говорю, я не как секретарь парткома. Сломают Егору хребет, испортят жизнь, и только из-за твоего упрямства. Разве это не будет угнетать тебя потом? Все же он отец твоих детей.
Говоря это, напирая на последствия, трагические для Егора в случае ее упорства, Акимов приглядывался к Ане. Что-то менялось в ее лице, на мгновение дрогнули губы, повлажнели глаза.
— Пусть, — сказала она тихо, одними губами. — Пусть... Что заслужил, то и получит. Не мне одной страдать...
Это тихое признание поразило Акимова. Он понимал, как тяжело было ей сказать так. Понимая это, он все же не терял надежды на ее благоразумие.
— Может, хоть фиктивно сойдетесь на какое-то время, пока все не уляжется? — попросил Акимов, хотя и не рассчитывал уже на благоприятный ответ.
— Никак, — отрезала Аня.
— Серьезная ты, однако, женщина, — вздохнув, сказал Акимов. — А я думал, чаем напоишь с малиновым вареньем. — Он попытался пошутить, чтобы смягчить свою неудачу. — Видно, не судьба.... Ну что ж, прощай! Извини за вторжение, за беспокойство.
Аня молчала.
6
Приезд Акимова задержал Уфимцева. Он решил дождаться его возвращения от Ани, узнать, чем кончился их разговор. Но, к моменту возвращения Акимова, в кабинете появились пришедшие не ко времени Попов и механик Юрка Сараскин, и Акимов, поговорив с Поповым о каких-то совсем незначительных, по мнению Уфимцева, делах, неожиданно простился и уехал, ничего не сообщив ему. Нашлись некстати еще дела, и в Теплогорск он смог выехать лишь утром следующего дня.
Город встретил его дымами труб, шумом улиц, пестротой магазинных витрин, афиш на заборах. Он быстро нашел горком партии, — городок был небольшой, возник не так давно на месте старого села Теплого вблизи открытого месторождения медных руд.
К первому секретарю горкома Васенину Уфимцев попал сразу же, как только о нем доложили.
— Проходи, проходи, товарищ Уфимцев. — Васенин встал из-за стола, пошел ему навстречу. — Не часто бывают у нас гости из ваших лесных краев... Ну, здравствуй!
Васенин еще молодой — одних лет с Уфимцевым, невысокий, быстрый, порывистый — ив речах, и в движениях. «Такому не в кабинете бы сидеть, а куда-нибудь на стройку или в цех, в гущу народа», — подумал Уфимцев.
— Садись, рассказывай, что за нужда загнала к нам?
Уфимцев, взволнованный предстоящим разговором, хотя всю дорогу до Теплогорска думал о том, что и как он будет говорить в горкоме, сидел, натужно улыбаясь, глядя на хозяина кабинета.
— Ну, так как? — торопил его Васенин. — Может, наши пенкосниматели на чем-нибудь надули? Колхозников в город сманили? Сено увезли?
— Да нет. — Уфимцев понял, под пенкоснимателями Васенин имел в виду городских проныр, появляющихся часто в деревнях, скупавших скот, лесоматериалы; не гнушались они и домами, покупали на слом, вывозили в город. — Дело не в них... Хотим с вами производственные связи наладить. Осуществить на деле смычку города с деревней.
— Как говорится, укрепить союз серпа и молота? Ну что ж, это хорошо. А если конкретнее?
Васенин перегнулся через стол, достал из ящика трубку и коробку с табаком, стал готовиться курить.
— А конкретнее — так. На первый случай, можем предложить вашему городу триста тонн картошки по государственной цене.
Васенин, видимо, ждал другого разговора. Он заинтересованно поглядел на Уфимцева, уселся напротив.
— Как, как? Картошку? Триста тонн, говоришь? Вот это действительно смычка — помощь колхозной деревни нашему рабочему классу! Как тебя благодарить?
Он потянулся было к телефону, но, увидев предупреждающий жест Уфимцева, снова сел. Уфимцев уже освоился и теперь решил выложить секретарю горкома основное, что было целью его приезда.
— Подождите меня благодарить, сначала выслушайте... Если разговор пошел о смычке, о производственных связях, то они должны быть обоюдными. Не только деревня — рабочему классу, но и рабочий класс — деревне.
— Вообще-то правильно, логично, — заметил Васенин и встал, обошел вокруг стола, спрятал коробку, достал спички, стал раскуривать трубку.
— Мы вам будем поставлять картошку — пока только картошку, а вы нам поможете в строительстве. Короче говоря, хочу, чтобы ваш трест «Промстрой» построил нам коровник.
— Это за триста тонн картошки? — удивился Васенин. — Дешево же ты ценишь труд рабочих! Это всего по десять килограммов на жителя.
— Нынче — триста, на будущий год пятьсот... По тысяче тонн будем давать, как только обеспечат нас картофельными сажалками и комбайнами.
— Когда еще вас обеспечат, — усмехнулся Васенин, — а тебе сегодня коровник надо.
— Не могут не обеспечить. Это теперь понятно не только нам, колхозникам. На дедовской технике сельского хозяйства не подымешь.
Васенин прошел по кабинету к окну, остановился там.
— Заманчивую идею ты мне подкинул. Действительно, нуждаемся мы в овощах и картошке, ой как нуждаемся! Плохо работают наши торгаши и заготовители. Но... тут много этих «но». Во-первых, «Промстрой» — организация государственная, у него свои планы, причем планы напряженные. Во-вторых, вывозка картошки: из такой дали возить — сколько машин потребуется? И в-третьих...
— Простите, я вас перебью, — нетерпеливо проговорил Уфимцев и тоже встал, — отвечу вначале на ваши «во-первых» и «во-вторых». А потом уже скажете свое «третье»... О вывозке надо ли вам беспокоиться? Все равно по осени к нам идут косяком «дикие» машины закупать картошку по рыночной цене. Машины из тех же организаций, откуда и теперь они будут ходить, но уже планово, по графику. И картошка будет не по рыночной цене, а по государственной... Что касается планов «Промстроя», не думаю, чтобы у треста, ради такого дела, не нашлось резерва на какой-то там коровник голов на четыреста — пятьсот. Поставить стены из готовых плит не так уж трудно для такой мощной организации. А лесом, пиломатериалами мы стройку обеспечим.
— Предположим, коровнику нужны не только стены, но рассуждаешь ты логично и аргументированно. Кажется, начинаешь меня убеждать, — сказал Васенин, вновь садясь в кресло. Следом за ним сел и Уфимцев.
— В самом деле, хорошо бы снять эту заботу, дать людям в достатке плодов огородных... Но вот тебе и третье «но»: не покроешь ты картошкой стоимости строительных работ, не равноценная сделка.
— Нынче не покроем, будущим урожаем покроем. А что не хватит — деньгами доплатим, не такие уж мы бедные, как из города кажется. Так что все ваши «но» несостоятельны.
— Ишь ты, как разошелся! — улыбнулся Васенин, удивляясь напористости председателя колхоза. Уфимцев ему определенно нравился, по душе было и его предложение, стоило о нем подумать. — Должен сознаться, тут от одного меня мало что зависит, надо посовещаться с товарищами. Да и не знаю еще, как руководство треста воспримет твое предложение... Давай так договоримся, — сказал Васенин, подходя к поднявшемуся Уфимцеву. — Зайди ко мне часика так в четыре. Тогда все и решим, получишь окончательный ответ.
На том они и расстались...
На второй день Уфимцев подписал договор с плодоовощторгом на поставку трехсот тонн картошки, обменялся письмами с трестом «Промстрой» о строительстве в колхозе «Большие Поляны» типового коровника из материалов и силами треста.
7
Дни стояли теплые, сухие — наступило бабье лето. В чистом воздухе виделось далеко и резко, лесные колочки казались нарисованными среди черной пахоты. Уже начали багроветь осинники, желтизна прихватила траву, позолотила березы на опушках. Утренники выпадали холодные, но без инея. По ночам над селом летели дикие гуси, их негромкий гогот вызывал в людях неясную грусть о прошедшем лете.
Колхоз выполнил обязательства по сверхплановой продаже зерна, но работы в полях еще продолжались. Приступили к уборке овса — несмотря на прошедшее ненастье, он хорошо дозрел.
Попов и Уфимцев были довольны, получив первые бункеры овса: будет чем встретить зиму! Они стояли у кромки поля, наблюдая за работой комбайнов. Попов обвел взглядом поле — овес был высок, по грудь, стоял такой плотной стеной, что, казалось, сквозь него не пробраться.
— Какая красотища! — не удержавшись, воскликнул он.
— Тут не одна красота, Алексей, тут молоко и мясо. Разве ты их не видишь? — спросил, посмеиваясь, Уфимцев. — Вот только маловато посеяли. Надо было гектаров сто. Тогда бы все наши дыры в кормах были заделаны.
— Все-таки неплохую я специальность приобрел, — сказал Попов, не обращая внимания на слова Уфимцева. — Что может быть лучше, чем растить хлеб? Ведь хлеб дает жизнь людям!.. И когда видишь поля ржи, пшеницы или вот этот овес, понимаешь, что делаешь самое главное дело на земле.
Он, волнуясь, вытащил из кармана расческу и, сняв берет, стал причесывать свои непокорные волосы.
— Ты стихи, случаем, не пишешь? — спросил Уфимцев.
— Пишу... А что?
— Оно и видно... И про овес пишешь?
— И про овес пишу.
— Разве в техникуме тебя не отучили от овса? Не читали лекций, что овес — культура архаичная, его надо исключать из севооборота?
— Читали, — пренебрежительно произнес Попов. — Показать бы этим лекторам наш овес...
Вернувшись в контору, они зашли к Стенниковой, хотелось еще раз прикинуть, как у них обстоит с зерном после выполнения обязательства.
У Стенниковой сидел Векшин. В последнее время вел он себя при встречах с Уфимцевым так, будто не имел с ним никаких конфликтов, словно не он настраивал колхозников против председателя. Был шумлив, разговорчив, весел.
Наступал вечер. Солнце подкатилось к окну бухгалтерии, в комнате стало светло и солнечно. Уфимцев с нескрываемым нетерпением смотрел на Стенникову, подбивавшую баланс зерна, ждал результатов.
Подсчеты не обрадовали его. Оказалось, остатки продовольственного зерна так малы, что их не хватит рассчитаться с колхозниками.
И сразу потемнело в глазах Уфимцева.
— Много не хватает? — с трудом выдавил он.
— Примерно по полкилограмма, если брать годовую сумму трудодней.
«Вот тебе и прогнозы! Не выдать колхозникам обещанных двух килограммов — значит, подорвать у них веру в колхоз, в свою способность руководить».
— Ненастье... К тому же техники мало, — сказал Попов. — Была бы техника, убрали бы без потерь, мог быть даже резерв... Но погоду планировать нельзя, количество техники тоже, она, как и погода, от нас не зависит. А вот обязательства по сверхплановой продаже... Тут мы поторопились с цифрами, Георгий Арсентьевич.
Он сидел подле Векшина, по-мальчишески раскачиваясь на стуле. Векшин слушал его, улыбался в бороду.
Уфимцев вспомнил, как на парткоме определяли обязательства их колхозу. Не знает этого агроном. Хорошо, что решили убрать овес на зерно, а то теперь не только хлеба на трудодни — и зернофуража ни грамма не было бы, пришлось бы, по примеру Позднина, сдавать скот в мясозаготовки.
Пока он раздумывал — Векшин исчез. Как он ушел и когда. Уфимцев не заметил. Он не успел додумать до конца, что Векшин, конечно, теперь воспользуется фактом нехватки зерна для колхозников, как в комнату ввалилась строительная бригада во главе со своим модным бригадиром.
— Можно к вам? — вежливо спросил Семечкин, хотя бригада уже вошла и люди рассаживались на свободных стульях, а то и прямо на столах.
Уфимцев насторожился: «Что бы это могло значить?» Стенникова встала, зажгла свет. Он оглядел пришедших — вся бригада была налицо, недоставало только Максима.
— В чем дело, товарищи?
— Работенку одну подсмотрели, Егор Арсентьевич, — начал, улыбаясь, Семечкин. — Мы, строители, завсегда на это дело свою зоркость имеем.
— А разве работы в колхозе больше нет, на «шабашку» вас потянуло?
— Какая тут «шабашка»! — засмеялся Семечкин. — Магарыч будет, и ладно... Сруб тут один на краю деревни пропадает, сгниет скоро.
Уфимцев воззрился на него: «Кажется, речь идет о его срубе».
— Ну и что? При чем здесь сруб?
— Решаемся его к месту произвести, — ответил Семечкин и горделиво посмотрел на Стенникову, на Попова, поправил свой белый галстук, тронул усы.
— Ничего не понимаю! — откровенно признался Уфимцев. — Может, ты, Василий Степанович, объяснишь?
Микешин сидел устало, опустив руки на колени. Уфимцев только сейчас рассмотрел, как он постарел, как осунулся, и невольно подумал, что и этому некогда неутомимому человеку приходит время идти на отдых.
— Обсудили мы тут между собой, Егор, — начал тихо Микешин, — и решили поставить тебе дом. Хватит по квартирам скитаться. Чего их, плотников, искать, мы-то на что? Сделаем между делов — вечерами, в выходные... К новому году в своем дому жить станешь.
Тугой комок подкатил к горлу Уфимцева. От волнения он не мог произнести ни слова, смотрел, как сквозь туман, на Микешина, на Семечкина.
— Правильно! — крикнул Попов. — В самом деле, неужели мы не в состоянии дом построить председателю колхоза? И не между делом, а в плановом порядке, как строим колхозные объекты.
— Надо только оформить решением правления, — посоветовала Стенникова. — Сроки... Порядок расчета.
— А может, не стоит? — каким-то хриплым, осекшимся голосом попробовал отказаться Уфимцев. — Кормокухня у нас в плане...
Но плотники в один голос заявили, что не подведут, построят и дом и кормокухню, пусть не беспокоится.
— Пораньше встанем, подольше поработаем. Мы, строители, завсегда часов не считали, — заявил Семечкин.
Плотники ушли, порешив завтра же приступать к срубу, ушел и Попов. Уфимцев остался сидеть.
— А нужен ли мне теперь дом? — спросил он Стенникову. — Ведь один живу... К чему эти хоромы?
— Нужен, Георгий Арсентьевич, — сказала ласково Анна Ивановна. — Нужен... Это даже лучше — и колхозники успокоятся, видите, не безразлична им ваша судьба. И Анна Аркадьевна... Не слепая же она!
Темнота обступила его, когда он вышел на крыльцо конторы. В избе Лыткиных горел свет, видимо, Дашка еще не улеглась. После разговора с Акимовым он решил переменить квартиру во избежание ненужных кривотолков, но так и не нашел времени поискать другую. Следовало попросить Анну Ивановну, она бы это устроила, договорилась с кем-нибудь.
Войдя во двор и подойдя к крылечку, он вдруг услышал, как кто-то тихо позвал его:
— Егор...
От неожиданности он замер, насторожился. Звук шел от огорода. Приглядевшись, он увидел, что за невысоким плетнем кто-то стоял.
— Подойди сюда, — вновь донеслось до него.
«Груня!» — Уфимцев испуганно оглянулся вокруг, прислушался к возне Дашки за закрытыми дверями сеней и осторожно, скрываясь в тени коровьей стайки, подошел к плетню.
— Чего тебе? — спросил он приглушенно. — Мало еще сплетен, так по чужим огородам...
Груня схватила его руку, прижала к груди, сердце ее учащенно колотилось.
— Уходи сейчас же! И не ходи за мной... Только зря время потеряешь, — сказал он грубо и торопливо пошел к сеням.
8
Вот и закончил колхоз уборку! Пыльные, потускневшие комбайны с яркими вымпелами над бункерами прошли торжественно по селу, как танки на параде по Красной площади, и стали у мастерской до будущего лета.
На центральном току, у амбаров, скопились вороха овса. Шла их подработка, и шум зерноочисток не прекращался ни днем, ни ночью. По ночам над током горели заревом огни и в их свете туманом плавала пыль.
Уфимцев спешил управиться до осенних дождей с полевыми работами. В эти дни все его личные невзгоды вроде отошли на задний план — только работа и работа. Не волновало даже то, что строительная бригада ставит ему дом. И лишь сознание того, что будет не очень-то любезным по отношению к Василию Степановичу, руководившему строительством дома, не поинтересоваться, как идут дела, заставило его сегодня утром проскочить к срубу.
Сруб был развален на четыре стороны, и между кучами бревен рыжел глиной невысокий каменный фундамент, на который плотники укладывали нижний венец.
Он остановил мотоцикл, пошел к плотникам.
— Хозяину сорок одно с кисточкой! — крикнул Семен Кобельков, отец бригадира полеводческой бригады, такой же весельчак, только старше да приземистее.
Микешин поднял голову и, увидев подходившего Уфимцева, сказал:
— Перекур.
Плотники, обрадованно улыбаясь, втыкали топоры в бревна, шумно сморкались, отряхивались, подходили по одному к председателю колхоза, здоровались за руку. Последним подошел Василий Степанович.
— Вот молодец, нашел время, приехал, — сказал он, не скрывая радости. — Как же без хозяйского глазу!
Плотники расселись, вытащили кисеты, закурили. Уфимцев сидел напротив них, на новом фундаменте, испытывал неловкость от внимания этих пожилых людей, годящихся ему в отцы. Он хорошо знал их всех. Кроме Микешина и Кобелькова, были тут два брата Уфимцевых — если разобраться, возможно, его дальние родственники, и седой благообразный старик, Серафим Колыванов, удивительный мастер по художественной резьбе, — многие дома в Больших Полянах украшены наличниками его работы, вызывая восхищение приезжих.
Начался непринужденный разговор, вначале о доме, каким он будет, когда его построят, и что еще надо, чтобы двор был как двор. Потом перешли на дела в колхозе, и Уфимцев уже стал поглядывать на часы, ища предлог уехать, как Семен Кобельков спросил:
— Ты вот что нам расскажи, Егор Арсентьевич... Болтают бабы, будто не осталось хлеба на трудодни, все сдали государству. Дескать, что на аванс получили, на том дело и закроется... А нам не верится. От такого урожая, да...
Кобельков вдруг замолчал, стал глядеть на Уфимцева. На председателя уставились и другие плотники.
— Не так дело обстоит, — ответил на заставший его врасплох вопрос Уфимцев. — Пшеница есть, но на годовые трудодни ее может немного не хватить.
— Сколько не хватит? — спросил Кобельков.
— Сейчас трудно сказать, но что-то около полкилограмма на трудодень, по предварительным данным.
Кобельков свистнул. Братья Уфимцевы вновь вытащили кисеты, стали молча скручивать по второй цигарке.
— А овес? — спросил Микешин.
— Что — овес? — не понял Уфимцев.
— Овса же у нас много... Можно овсом часть выдать, не обязательно все два килограмма пшеницей. Где это сказано?
Уфимцев с удивлением посмотрел на Василия Степановича.
— А и правда, — сказал Кобельков. — Кур раньше всегда овсом кормили. А смели-ка его, овес-то, лучшей посыпки не найдешь, что корове, что поросенку.
— Каша овсяная очень пользительна, — заметил дед Колыванов и погладил свою белопенную бороду. — Врачи рекомендуют...
В правление колхоза Уфимцев шел успокоенным. Он знал теперь, что выполнит свое обещание, выдаст колхозникам по два килограмма зерна.
В конторе его ждали Попов и оба бригадира — Павел Кобельков и Гурьян Юшков. Был тут и Дмитрий Тулупов, приехавший за гвоздями и скобами для строительства кормокухни.
Уфимцеву бросилось в глаза подавленное состояние Юшкова. Он сидел около двери, опустив голову, и, похоже, ничего не слышал и не видел.
— Что с тобой, Гурьян Терентьевич? — спросил тревожно Уфимцев. — Не заболел, случаем?
— Ему бабы забастовку объявили, — хохотнул Павел Кобельков. — Вот он и скис.
Уфимцев повернулся к Попову.
— Приехал с жалобой, — ответил тот. — Колхозницы на работу не вышли, по домам сидят. Кто, говорит, огороды чистит, кто в избах белит, к зиме готовятся... А у него кормовая свекла не убрана.
— Интересно, — процедил сквозь зубы Уфимцев. — Ну-ка, заходите ко мне.
Когда вошли в кабинет, Уфимцев подошел к нахохлившемуся Юшкову.
— В чем дело, Гурьян Терентьевич? Давай рассказывай.
Юшков развел руками, поднял на председателя мученические глаза:
— Нейдут... Говорят, хлеба больше не дадут, за что работать? А задаром работать, так черт грыжу нажил.
— Вот оно что! — сузил глаза Уфимцев. Он шагнул к столу, налил стакан воды, выпил залпом. — Векшин у вас был?
— Вчера был, — ответил Юшков.
— Все понятно... Так вот, поезжай в бригаду и скажи людям, что хлеб на трудодни выдадим полностью. Ты ехал мимо тока, видел овес? Если не хватит пшеницы, додадим овсом. Но трудодень отоварим полностью, как записано в плане. Ясно?
По оживившемуся лицу Гурьяна Юшкова можно было заключить, что ему это ясно.
— Как дела с отгрузкой картошки в Теплогорск? Не закончили еще?
— Последние рейсы...
Неожиданно за окнами прошумела машина, прошумела и замолкла, послышался хлопок закрываемых дверец. Уфимцев подошел к окну, выглянул наружу: у ворот стояла «Волга», на крыльцо конторы поднимался сам начальник производственного управления Пастухов.
9
Пастухов, войдя, остановился возле двери, оглядел присутствующих, затихших при его появлении.
— Здравствуйте, товарищи! Что за собрание у вас?
— Почему — собрание? — удивился вопросу Уфимцев. — Бригадиры, агроном... Оперативки полагаются в колхозах?
— Только не в рабочее время. Сейчас надо быть на производстве.
— А если у нас не нашлось другого времени? Если у нас круглые сутки рабочее время?
Был Пастухов в шляпе и старом, пропыленном и выгоревшем на солнце костюме. Лишь шляпа да серый воротничок рубашки, выпущенный поверх ворота пиджака, отличали его от присутствующих тут колхозников. И бритва, похоже, давно не ходила по его щекам — они заросли черной щетиной, — видимо, не первый день он ездил по полям колхозов.
— У тебя, Уфимцев, все не как у других руководителей. — Пастухов прошелся по кабинету, оглядел пустые стены без единого плаката, с одним-единственным портретом В. И. Ленина, для чего-то пощупал ситцевую штору на окне. Потом сел за председательский стол, снял шляпу, вынул пачку сигарет. — У других руководителей сейчас народ в поле, а у тебя — по своим огородам расползлись.
Уфимцев невольно взглянул на безучастно стоявшего Гурьяна Юшкова.
— Огороды... они тоже, — осторожно подал голос Тулупов. — Не уберешь, как без картошки зимовать?
Он стоял около двери, держа в одной руке кнут, в другой кепку, готовый к тому, чтобы уйти, не мешать начальству, но что-то не понравилось ему в словах Пастухова и он не утерпел, заговорил.
— Ты кто? Кем работаешь?
— Рядовой колхозник... В Шалашах работаем, на свиноферме.
— Фамилия?
— Тулупов.
— Так вот, товарищ Тулупов, знаешь ли ты о том, что в передовых хозяйствах колхозники уже отказались от приусадебных участков и от коров? Огороды да коровы лишь отвлекают людей от общественного производства.
— Знаю, слыхал, — пробасил Тулупов. — И мы не цепью прикованы к коровам... А ты, дорогой товарищ, не знаю, как вас по имени, дай мне побольше тут, в колхозе, тогда можешь огород забирать, да и корову заодно.
— Вот вам наглядный пример к моим словам, — кивнул на Тулупова Пастухов. — Приусадебный участок размером в полгектара, одна-две коровы, пара свиней, — таков его идеал. Разве такому нужен колхоз?
— Кому колхоз не нужен, тот давно ушел из него. В городе работает, — ответил Тулупов.
Он надел кепку, переложил кнут в другую руку, потоптался, хотел еще что-то сказать, но, так и не сказав ничего, вышел.
После его ухода никто не начинал разговора. Пастухов курил, морщился от дыма, поглядывал недовольно на Уфимцева.
— Да, крепко сидит в нем дух мелкого собственника, — прервал наконец молчание Пастухов, намекая на ушедшего Тулупова. — Только для себя, для личного хозяйства. Еще низка сознательность у ваших колхозников, товарищ Уфимцев, если судить по этому шалашовцу.
— Тощий трудодень, вот и низка сознательность, — не выдержал Попов, вмешался в разговор. — Разве вы не видите этой зависимости?
Но Пастухов не удостоил его ответом, словно не слышал, лишь пристально, оценивающе посмотрел на него.
— А как сам председатель колхоза думает на этот счет? — спросил Пастухов.
Уфимцев придвинул стул, сел к столу, положил руки на кумачовую скатерть.
— Я согласен с Тулуповым, Семен Поликарпович, — сказал он.
Пастухов докурил сигарету и, повернувшись, выбросил окурок за окно.
— Узнаю тебя, Уфимцев. Сам начал дом строить, обзаводиться частной собственностью, что уж тут говорить о колхозниках... Отстаешь от жизни, в хвосте плетешься. А тебе надо вперед смотреть, жить с перспективой. Пора кончать с этой частной собственностью, с этими избами, коровами, стайками, огородами. Надо перестраивать быт колхозников, подтягивать их до уровня промышленных рабочих. Четырех-, пятиэтажные дома с полным благоустройством — вот что нужно сейчас селу, на это и нужно ориентироваться, а не на частные домики.
Кобельков не сдержался, заулыбался, закрутил головой, готовый рассмеяться, но никто его не поддержал.
— Кстати, в учебнике политэкономии говорится, что дома колхозников являются не частной собственностью, а личной собственностью, — вновь не выдержал Попов.
И на этот раз Пастухов оставил слова Попова без внимания. Лишь вздрагивающие ноздри свидетельствовали о неудовольствии.
Уфимцев, поглядев на стоящих у стены Попова, Кобелькова и Юшкова, нетерпеливо завозил ногами под столом.
— Извините, Семен Поликарпович, — сказал он. — Может, в другой раз об этом поговорим. Нам ведь полагается на производстве быть.
Пастухов уставился на него, потом отвел глаза, нервно улыбнулся:
— Злопамятный ты, Уфимцев... Ну ничего, я согласен, давай кончим неприятный для тебя разговор, перейдем к делу... Надеюсь, здесь присутствуют члены правления?
— Да, члены правления, — ответил Уфимцев.
— Это хорошо, у меня от них секретов нету. Даже наоборот... Прошу присаживаться.
Попов, Кобельков, а вслед за ними и Юшков присели к столу напротив председателя колхоза. Пастухов обвел их взглядом, задержал его на Уфимцеве, взял снова сигарету из пачки, закурил.
— Такое дело, товарищи, — он затянулся, выпустил дым. — Район еще не выполнил плана по сдаче зерна государству. Осталось не так уж много, но тут требуются усилия всех хозяйств района. И ваш колхоз должен поддержать честь района... Мы прикинули в управлении, на колхоз падает не так уж много, всего пять тысяч пудов.
Уфимцев уставился в недоумении на Пастухова, потом перевел взгляд на членов правления. Он видел, как Попов озабоченно искал по карманам расческу, как Кобельков, вытянув лицо, удивленно хлопал веками, как Юшков отрешенно глядел в стол.
— Нет у нас зерна, Семен Поликарпович, — сказал Уфимцев и, двинув стулом, встал. — Мы сдали все, что могли, даже сверх своих возможностей.
— Зерно у вас есть, зачем зря говорить, — ответил Пастухов. — Я только что от амбаров. И видел своими глазами: есть пшеница, есть овес.
— Пшеница оставлена на трудодни. Она принадлежит колхозникам, мы не имеем права ею распоряжаться.
— Сдавайте овсом. У вас его там не менее пяти тысяч пудов.
— Хватит с нас, мы свое выполнили! — ответил Уфимцев. Он стоял, держась за спинку стула, и стул мелко дрожал, выбивая дробь на полу. — Берите с тех, кто должен, а на наше зерно глядеть — только глаза портить себе.
Пастухов медленно поднялся, ткнув окурком в настольное стекло. Встали и члены правления.
— Вон ты как! — приподнял брови Пастухов, берясь за шляпу. — Ну что ж, поговорим в другом месте. Поговорить нам есть о чем.
Он, не прощаясь, неторопливо прошел к двери и скрылся за нею.
Никто не сказал ни слова, все стояли, прислушивались к тому, как хлопнула дверца, как зарокотал мотор, как машина прошумела возле окна.
— Вот это номер, — хохотнул не ко времени Кобельков.
Уфимцев подошел к столу, смахнул со стекла окурок на пол. Молчавший до сих пор Юшков тоже подошел к столу и положил на него исписанный тетрадный листок бумаги.
— Что это? — спросил Уфимцев и взял листок в руки.
Листок оказался заявлением Гурьяна Юшкова об уходе из колхоза на производство. Видимо, написал он его еще дома, но вначале не отдал, а вот теперь, когда Пастухов пообещал отобрать хлеб, решился.
— Ты что, Гурьян Терентьевич, — нервно усмехнулся Уфимцев, — не хочешь от своих баб отставать? Или впрямь Пастухова испугался? Напрасно! Хлеб наш, без нашего согласия никто его взять не может. А нашего согласия на это нет.
Гурьян помялся, поглядел с надеждой на Уфимцева:
— Я это понимаю, оно так... конечно. А вдруг вас Пастухов с работы снимет?
— Это еще вопрос... Одним словом, Гурьян Терентьевич, вот твое заявление, поезжай домой, жди меня. Завтра я утром подскочу в Шалаши, а мы вместе поговорим с колхозниками. Уверен, что все уладятся... Ну, будь здоров, до завтра!
Он отдал Гурьяну заявление, пожал руку, и тот, все еще находясь в сомнении, вытащил из-за пояса кепку, надел ее и молча пошел из кабинета.
10
Пастухов, выйдя из правления колхоза «Большие Поляны», был не просто рассержен, он был взбешен поведением Уфимцева. Он еще мог перетерпеть колкости этого мальчишки-агронома, мог перенести недружелюбное к нему отношение Уфимцева, но отказ от дополнительного задания по хлебосдаче, в то время как район трясет лихорадка с планом, он снести не мог.
Он объехал всю лесную часть района и нигде не встречал такого сопротивления, как в «Больших Полянах». Правда, председатели неохотно принимали дополнительные задания, жаловались на нужду, на нехватку зерна, но все же сдавались, когда он разъяснял им обстановку в районе.
А область требует план. На днях позвонили из сельскохозяйственного обкома: «Пастухов, покажи себя, покажи, каков ты руководитель районного звена. Мы тебя раньше знали как волевого, исполнительного человека, на которого можно было положиться. Что случилось? Почему отстаете с хлебосдачей?»
А вот то и случилось, что миндальничаем много, в демократию играем. Взять того же председателя райсовета Торопова. Кажется, функции райсовета ограниченны, нет — лезет в каждую дыру, вмешивается, настраивает всех против указаний начальника управления.
Да и Акимов недалеко от Торопова ушел. Мягкотелость, никогда не приносила пользы делу, она лишь размагничивала людей. Жесткость, требовательность и исполнительность — вот образец руководителя. Не рассуждать: правильно — не правильно, а действовать, исполнять.
Лично он, будучи первым секретарем райкома партии, не миндальничал. И здесь, пусть на другом посту, он будет делать то же...
Машина шла по Репьевке. В его планах раньше значилось: заехать к Петрякову, нажать на этого скользкого мужичка — что-нибудь и выжал бы в выполнение плана хлебосдачи. Но злость на Уфимцева сидела так глубоко, что он не остановился в Репьевке, проехал мимо. «Я покажу этому бабнику, как игнорировать указания начальника управления».
За Репьевкой его «Волга» обогнала машину, груженную картошкой. Вскоре они догнали вторую машину с картошкой. «Интересно, куда это везут?.. И откуда?»
Когда «Волга» около поворота на Теплогорск догнала третью машину с картошкой, он приказал своему шоферу:
— Задержи.
Тот, обогнав грузовик, поставил «Волгу» поперек дороги. Пастухов вылез, пошел навстречу приближающейся машине. Когда она остановилась, он спросил водителя:
— Откуда везешь картошку, товарищ?
— Из Шалашей.
— У кого там купил? Разрешение есть?
— Не покупал я, не моя картошка. Наш плодоовощторг у колхоза купил.
— У колхоза? — удивился Пастухов. — А ну, покажи накладную.
Водитель показал ему накладную и свой путевой лист.
И когда машина с картошкой ушла, покачав бортами на повороте в Теплогорск, Пастухов еще постоял, провожая ее взглядом. «Что делается? Что делается у нас в районе?!» — только и мог подумать он, заспешив к «Волге».
11
Уфимцев нисколько не сомневался, что именно Векшин спровоцировал шалашовских колхозниц. До сих пор он еще надеялся, что сама жизнь заставит Векшина одуматься, понять ошибочность своих поступков. Но теперь, когда на карту ставилась судьба колхоза, он не мог больше мириться с поведением своего заместителя.
Отпустив агронома и бригадиров, он, постучав в стенку, вызвал к себе Стенникову.
Анна Ивановна вошла, остановилась возле дверей; по ее нетерпению чувствовалось, что оторвалась она от срочной работы.
— Садитесь, Анна Ивановна. Есть разговор.
Стенникова поспешно подошла к столу, села на краешек стула.
— Только покороче, Георгий Арсентьевич, — попросила она. — Готовлюсь в банк, хочется успеть до закрытия.
— Разговор пойдет о Векшине... Коммунисте Векшине, — начал Уфимцев в каком-то чуждом ему официальном тоне и сам удивился: зачем он так говорит с Анной Ивановной, но ничего уже поделать с собой не мог — так возмутил его поступок Векшина. — Вам не кажется, что давно следовало поговорить об этом человеке? И не только вот так, с глазу на глаз, а на партийном собрании?
— Он что-нибудь натворил? — спросила Стенникова. — Может, противозаконная сделка?
— При чем тут сделка? — рассердился Уфимцев. — Сделки — дело хозяйственное, тут я сам разберусь. Речь идет о партийном лице коммуниста, о его поведении.
— Нельзя ли пояснее, Георгий Арсентьевич.
— А вы забыли, как он вел себя на собрании колхозников, как агитировал их не сдавать хлеб государству?
— Помню, конечно, — ответила она. — Но и вы, наверное, не забыли, что против вашего предложения выступал не один Векшин... Знаю, вы скажете, Векшин — коммунист, заместитель председателя колхоза, к нему должны быть другие требования. Я с этим согласна, но... Говорила я с ним, хотя наперед знала: разговор будет бесполезным, Векшина не переубедить, он живет старыми понятиями и никак не может понять своих заблуждений.
— А мне кажется, он не заблуждается, а сознательно ведет дело к тому, чтобы развалить колхоз. По-моему, Векшин — враг нашего колхоза, враг, с которым следует поступить так же, как с его тестем Самоваровым в тридцатом году.
— Ну, это вы хватили чересчур!.. Извините, Георгий Арсентьевич, не мне вас учить, но нельзя же во враги колхозов записывать всех, кто почему-либо не согласен с руководителем.
Уфимцев помрачнел: Анна Ивановна в какой-то мере права, он действительно сгустил краски, но, помня о Векшине, о его поступках, не мог с ней согласиться.
— Значит, вы считаете, что действия Векшина не подлежат ни осуждению, ни наказанию?
Стенникова чиркнула спичкой, зажгла сигаретку.
— Почему не подлежат? Колхозники поддержали наше предложение, а не Векшина, разве это не является коллективным осуждением его? И даже наказанием... Векшин — человек отсталый, малограмотный, видимо, нам не следует дальше рекомендовать его на руководящую работу.
— А письмо в Москву? Сбор под ним подписей среди колхозников? Это как назвать: отсталостью Векшина, его малограмотностью или этому есть другое название?
— Слышала о письме, — ответила Стенникова. — Вы его читали?
— Нет, разумеется.
— И я не читала. Что же прежде времени о письме говорить? Вот когда окажется, что Векшин наклеветал, тогда и обсуждать будем. А писать в высшие инстанции — право каждого гражданина.
Уфимцев всегда относился с уважением к Анне Ивановне, но тут она, по его мнению, была не права. Может, не знала всего, что он знал о Векшине? Он встал, заходил по кабинету. Анна Ивановна с тревогой следила за ним.
Успокоившись, Уфимцев вновь сел, навалился грудью на стол.
— Должен вам сообщить, товарищ секретарь, что благодаря нашему попустительству Векшин пошел уже на прямую провокацию.
И он рассказал ей о событиях в Шалашах, не преминув упомянуть, что и в Больших Полянах ходят слухи, пущенные Векшиным, будто в колхозе нет больше хлеба на трудодни.
— То, что вы рассказали, это уже серьезно, — сказала Анна Ивановна, выслушав его. — Но прежде следует проверить... Если подтвердится, будем обсуждать.
Когда Стенникова ушла, Уфимцев еще посидел, думая о состоявшемся разговоре. Он не был им доволен, хотя не мог обвинить Анну Ивановну в непоследовательности или нелогичности суждений. Он считал, проверка поведения Векшина — излишняя трата времени. Подлость его поступков была ясна и без проверки.
Глава седьмая
1
Уже зарозовели высокие скворечницы и радиомачты от встававшего в степи солнца, когда Уфимцев выкатил свой мотоцикл, собравшись ехать в Шалаши. Утро выдалось прохладное, с обильной росой на крышах, на придорожной траве. Небо над селом сияло голубизной, а за Санарой еще синело, падало в черную пахоту.
Он мчался по ожившей улице, здоровался с колхозниками. Вначале обогнал мужиков, шедших на ток; они расступились перед его мотоциклом. Потом догнал женщин огородного звена, сидевших на трех подводах, объехал их стороной, чтобы не пугать лошадей. Дашка что-то крикнула ему, но он не расслышал. Встретилась грузовая машина с молочными бидонами, продавщица Нюрка Севастьянова в плюшевой жакетке, директор школы, высоко поднявший почерневшую соломенную шляпу в знак приветствия.
На выезде из села неожиданно увидел мать. Она шла от настежь распахнутых ворот поскотины, опираясь на длинный бадог, — видимо, отгоняла телят в поле. Он сразу узнал ее грузную фигуру. Была она в серой кофте и коричневой, подоткнутой, в поясе юбке, из-под которой выглядывала другая — синяя, с оборками; белый платок, завязанный узлом под подбородком, молодил ее одутловатое лицо.
Узнав мчащегося на мотоцикле сына, она стала, вытянула бадог, перегородив дорогу. Уфимцев не хотел этой встречи, но деваться было некуда. Притормозив, он остановился.
— Здравствуй, мама.
Он не мог не заметить, как сердито сузились ее глаза, как недовольно она посмотрела на него.
— Здравствуй, здравствуй, сынок... Что же это получается, Егор...
— Знаешь что, мама, — перебил ее Уфимцев. — Я догадываюсь, о чем ты хочешь сказать. И все, что ни скажешь, будет правильно, я наперед с этим согласен. Но мне сейчас некогда, люди ждут. Давай в другой раз.
Он добавил газу, повернув ручку. Мотоцикл взревел, задрожав, окутываясь дымом.
— Ну! — только и сказала, зло выдохнув, Евдокия Ивановна и постучала батогом о землю. — Погоди, доберусь я до тебя!
— На обратном пути! — крикнул Уфимцев, срываясь с места.
Он знал, о чем она будет говорить. Конечно, об Ане. Станет упрекать, стыдить, что опозорил род Уфимцевых, может, даже поплачет. Но к чему все это? Что толку от ее слез? Того, что случилось, слезами не поправишь...
Ехать было тяжело, мешали комья засохшей земли, оставленные плугами на дороге при переезде тракторов с одного поля на другое. Уфимцев петлял между ними, притормаживал, трясясь в седле.
Неожиданно мотоцикл заглох. Он сошел с него, вывел на чистое от комьев место, покачал, чтобы взболтать смесь в баке, стал заводить. Но сколько ни бил ногой, мотор, всхлипывая, смачно сосал смесь, но не давал вспышки.
Он посмотрел вдоль дороги в ту и другую сторону, дорога была пустынна. Ничего не оставалось, как бросить здесь эту трещотку и вернуться в село, — он отъехал не больше трех километров.
Невдалеке от овражка находился ток. Он повел туда мотоцикл.
Там, где еще не так давно стучали веялки, гудели машины, перекликались человеческие голоса, теперь царило запустенье. Под желтой крышей возились воробьи, обосновавшиеся тут на зиму. Уфимцев послушал их трескотню, отрешенно вздохнул, огорчаясь своей неудаче, прислонил мотоцикл к столбу, снял защитные очки, сунул их в карман и пошел быстрыми шагами в село.
2
В конторе его встретила озабоченная Лиля:
— Анна Ивановна из Колташей звонила. На два часа бюро парткома назначено, вызывают вас и Векшина.
Уфимцев никак не ожидал, что Пастухов так скоро осуществит свою угрозу. «Быстро отреагировал», — подумал он. Взглянул на часы — уже половина двенадцатого. Чтобы успеть к началу бюро, следовало поторопиться.
— Где Векшин?
— Векшин уже уехал... Позвонил в Репьевку Васькову, попросил дождаться, чтобы вместе ехать. Васькова тоже вызывают.
«И Васькова?» — удивился Уфимцев. Против воли беспокойство овладело им. Значит, на бюро вытащат все его грехи, а не только отказ принять дополнительное задание по сдаче зерна. Ну что ж, тогда-то должно все это случиться.
— Вот о чем я вас попрошу. Подъедет Николай, скажите ему, чтобы отвез мотоцикл в мастерскую, сдал Сараскину. А сам пусть побыстрее заправляется и подъезжает к моей квартире. Я пойду переоденусь. — Он осмотрел критически себя, свой старенький пиджак, измазанные чем-то брюки и порыжевшие сапоги. — Неудобно являться в таком виде пред светлые очи начальства.
Придя в избу Лыткиных, Уфимцев тщательно побрился, потом умылся, надел свежую рубашку, костюм. Стоя перед зеркалом, ненадолго задумался, надо ли надевать галстук. Может, лучше без него? А может, вообще не стоило одеваться? Поехать во всем рабочем. — замызганном, пропыленном, — пусть видят, что перед ними трудяга-председатель, которому нет времени следить за собой. Глядишь, и разжалобишь членов бюро, вызовешь у них сочувствие, может, и скинут что-нибудь из грехов на бедность. Но он знал, что не, сделает этого, выбрал галстук поярче в надел.
Скрип калитки оторвал- его от мыслей. Он подумал, что подъехал Николай, но почему-то не услышал шума машины. Взглянув в окно, обомлел: в калитку входили его дети Игорек и Маринка.
Он бросился опрометью из избы, по дороге опять — в который раз! — зашиб голову о притолоку, но даже не заметил, не почувствовал боли. Выскочив во двор, не скрывая охватившей его радости, кинулся к детям, схватил в охапку, поднял и понес, сам не зная куда, бессвязно бормоча: «Милые вы мои... милые... милые...»
— Папка, куда ты? — крикнула, напугавшись, Маринка и уронила портфель.
Он очнулся, опустил их, сел на крыльцо.
— Вас мама прислала? — В нем вспыхнула надежда, что Аня пошла на примирение и предварительно прислала детей.
— Нет, мы сами, — ответила Маринка. — Она не знает.
«Сами... сами... тайком от матери». Он смотрел на Маринку, раскачивающую портфель, и снова поражался, как она похожа на Аню.
— Расскажи, как учишься?
— На пятерки, — ответила она. — Нина Григорьевна сказала, что меня, как отличницу, скоро в пионеры принимать будут.
— Молодец? — сказал Уфимцев, радуясь успехам дочери.
— Я тоже на пятерки, — сказал Игорек, стоявший между ног отца. — Вот, смотри.
Он снял с себя ранец, раскрыл его и вытащил школьную тетрадку. Уфимцев полистал ее, посмотрел на буквы, выведенные сыном, и при виде этих по-детски неумело нацарапанных закорючек ему вдруг стало горько и обидно за свою так неудачно сложившуюся жизнь.
— Как мама? — спросил он, подавляя в себе непрошеную слабость.
— Ничего, — ответила Маринка.
— Не болеет?
— Нет.
— У ней живот болеет, — пробасил Игорек.
— Игорь! — строго прикрикнула Маринка.
Уфимцев рассмеялся, потрепал сына по волосам.
— Ничего. Поболеет да заживет.
К воротам, урча, подошла машина. Уфимцев озабочено встал, посмотрел с тоской на детей, сказал, дрогнув голосом:
— Ну вот... мне надо ехать... Приходите завтра, под вечерок, я вас буду ждать... А теперь идите.
Он стоял, глядел им вслед, потирая набитую на голове шишку. Мыслями он был еще с Игорьком и Маринкой. Чудилось, будто и он идет вместе с ними, разговаривает, расспрашивает о школе, об учителях, о маме, и они наперебой отвечают ему, тянут за руки к дому...
3
Сразу после обеденного перерыва стали сходиться члены бюро.
Первым пришел Торопов.
— Ты извини меня, Николай Петрович, — начал он, здороваясь. — Но зачем это внеочередное бюро? Разве нельзя на очередном рассмотреть персональное дело коммуниста? К чему такая спешка? Да я вообще с Уфимцевым следовало повременить, пусть бы закончил полевые работы.
Акимов торопливо писал. В кабинете было тепло, он сидел в одной рубашке, пиджак висел на спинке стула. Чисто выбритая, загоревшая до черноты голова Акимова отражала солнце, как самовар.
— По настоянию товарища Пастухова, — ответил он, не отрываясь от письма. Торопов уловил в его голосе иронию. — Приехал вчера из «Больших Полян»... Говорит, выявились дополнительные факты... в хозяйственной деятельности... А тут еще Степочкин.
— А что — Степочкин?
— С делом Уфимцева. Пристал, как банный лист к...
— Ты секретарь парткома, — сказал, Торопов. — Вот и держи бразды правления в своих руках.
— Сказать по совести, надоело с Пастуховым спорить. — Акимов закурил, с ожесточением потер ладонью по голому черепу. — Если бы только один этот вопрос... Не проходит и дня у меня без стычек с ним. Вообразил себя чуть ли не единоличным хозяином района... Да, что тебе рассказывать, ты сам это хорошо знаешь.
— Я говорил тебе, пора освобождаться от Пастухова.
— Не так все это просто, Михаил Иванович. Снять его мы сами не имеем права, вот в чем дела! К тому же и он ртом ворон не ловит, имеет поддержку в области... Кстати, и у нас кое-кто поддерживает Пастухова.
— Степочкин?
— Не один Степочкин... Если смотреть на его действия со стороны, не вникая в суть, может показаться, Пастухов — образец руководителя: никто не относится так требовательно к колхозам и совхозам, как он; никто так не обвиняет всех в попустительстве, в либерализме, как он; значит, он пуще всех болеет за дела в районе.
— Наподобие Борзова? Помнишь, у Овечкина в его «Районных буднях»?
— В чем-то похож. Вот сегодня на бюро будем обсуждать одно письмо — убедишься... А теперь взял себе в обязанность присылать мне «Правду», — хохотнул Акимов, — как будто я не выписываю газет и не читаю выступления руководителей. И не просто присылает, а в выступлениях многие фразы подчеркивает красным карандашом. Причем фразы так подобраны, что вот, мол, читай и убеждайся: Пастухов прав...
Торопов помолчал, побарабанил пальцами по ручке кресла.
— А не кажется тебе, что какая-то неопределенность в положении парткома все же существует: партком производственного управления. Все-таки когда существовали райкомы, такой неопределенности не было... И притом эти два обкома, два облисполкома... Прошлый раз вызываю к себе директора промкомбината, а он только улыбается: у нас, говорит, своя власть, свой партком, свой райисполком. Обслуживает наш район и живет у нас, а нам не подчиняется.
Акимов хотел ответить ему, но в кабинет вошел прокурор района, и он, хмыкнув, промолчал.
Вслед за прокурором в кабинет вошли Пастухов с Прониным, директором Малаховского совхоза, потом Игишев. Герой Социалистического Труда, председатель колхоза «Красное знамя». Все шумно здоровались друг с другом, переговаривались, рассаживались.
Последним появился Степочкин.
— Вызванные явились? — спросил его Акимов.
— Стенникова, Васьков, Векшин здесь, в приемной. Уфимцева еще нет.
— А Векшин и Васьков зачем?
— Для подтверждения... Вроде бы свидетели, — произнес Степочкин и весело улыбнулся.
— Не надо, здесь не суд. Ты же проверял, вот и доложишь.
Степочкин покраснел, но ничего не сказал, посидел недолго и вышел в приемную.
— А где же Уфимцев? — удивился Акимов, берясь за телефонную трубку. — Девушка, вызовите колхоз «Большие Поляны».
Члены бюро притушили голоса, чтобы не мешать секретарю парткома. В кабинете плавал серым облаком дым, поднимался к потолку.
— Колхоз? Кто говорит? Коновалова? Где председатель? Уехал? Давно? Хорошо, спасибо... Выехал, говорит, в двенадцать часов. Скоро должен быть, — сообщил он присутствующим. — Подождем немного.
— А что с Уфимцевым стряслось? — спросил Игишев.
— Моральное разложение... Чужая жена приглянулась, — ответил вошедший Степочкин.
— Бытовое дело? А я думал что-то серьезное... Стоило ли из-за одного вопроса бюро собирать, Николай Петрович?
Игишев пользовался большим авторитетом в районе. Был он невысок, коренаст, круглолиц, черен, как жук.
Акимов ничего не ответил Игишеву, лишь выразительно посмотрел на Пастухова.
— Тут дело не совсем бытовое, Ахмет Нуриевич, — поспешил вмешаться в разговор Пастухов. Он сидел на диване, возле прокурора, и курил. — Вернее, не только бытовое... Мы сейчас принимаем меры, чтобы в ближайшие дни выполнить план хлебосдачи. Большинство руководителей колхозов и совхозов понимают серьезность обстановки. Я объехал Санарскую зону и должен сказать, многие колхозы, урезывая до минимума свои нужды, изыскивают возможности для дополнительной сдачи зерна. А вот Уфимцев, имея на токах и в амбарах свободное зерно, занял непартийную позицию, отказался помочь. Нужно поправить сегодня Уфимцева.
Торопов с Акимовым многозначительно переглянулись.
— По сводке, я помню, колхоз «Большие Поляны» выполнил не только план, но и обязательства по сверхплановой продаже, — заметил Пронин.
— Значит, не были правильно учтены возможности колхоза, — ответил Пастухов.
— Трудное это дело, Семен Поликарпович, взять хлеб у Уфимцева, если он выполнил свои обязательства, — сказал Игишев.
— Трудное, а надо, — отрезал Пастухов и покосился на него. — Интересы государства должны быть для нас превыше всего. На то мы и коммунисты.
Все замолкли. Слышно было, как билась оса о стекло да в приемной женщина кричала по телефону. От табачного дыма в кабинете стало душно, и некурящий Торопов не выдержал, встал, открыл окно. Оса улетела, пришли звуки улицы: машин, человеческих голосов.
— Вот я вам расскажу один случай, — прервал молчание Пронин.
Не в пример Игишеву, Пронин — крупный мужчина лет сорока пяти, с голубыми задумчивыми глазами. Говорил он глуховатым баском, размеренно, неторопливо, словно читал лекцию в клубе. Агроном по образованию, он славился не только в районе, но и в области своим примерным хозяйством.
— После окончания войны и демобилизации из армии работал я агрономом МТС в одном из районов — не буду вам его называть. Секретарем райкома был у нас хмурый такой, неразговорчивый товарищ. Все его, как огня, боялись. Бывало, идешь к нему, а ноги сами подкашиваются... Между прочим, у него в кабинете перед столом стоял цветок, высокий, густой, целый куст. Входишь, как будто никого нет. И вдруг из-за цветка появляется голова и такими пронзительными глазами начинает тебя ощупывать сверху донизу, что невольно душа в пятки уходила... Однажды, перед самым началом хлебоуборки, вызывает он к себе председателей колхозов. Собрал их в кабинете и говорит: «Прошу ваши партийные билеты». Все недоумевают: в чем дело? Но приказ есть приказ, безропотно выкладывают билеты на стол. Убедившись, что партийные билеты сданы всеми, секретарь райкома после этого зачитывает план хлебозаготовок, сообщает цифры каждому колхозу. Потом спрашивает: «Понятно?», «Понятно», — отвечают. «Ну, коли понятно, говорит секретарь, можете ехать и выполнять». «А партбилеты?» — спрашивают председатели. Секретарь собирает партбилеты, складывает в сейф, запирает на ключ. «А партбилеты пусть здесь полежат, — говорит он им. — Получите, когда план хлебозаготовок выполните. А кто не выполнит, может за партбилетом не обращаться, считать себя исключенным из партии».
— Вот ловко! — не выдержав, захохотал Торопов. — Ни хлопот, ни массовой работы. В самом деле, попробуй не выполни!
За все время, пока Пронин рассказывал, Пастухов глядел на чего строгими косящими глазами, курил не спеша. И лишь когда услышал смех Торопова, что-то вроде улыбки промелькнуло и на его лице.
— Ну и как, выполнили план? Удался эксперимент вашему секретарю? — все еще посмеиваясь, допрашивал Торопов Промина.
— Не удался. Самого экспериментатора за эти дела через неделю с треском сняли и исключили из партии. Оказался случайным человеком на партийной работе... После войны с кадрами было туговато, вот и попадались иногда такие, «экземпляры».
— Если присмотреться поближе, и у нас есть такие нарушения, — сказал Торопов, выслушав Пронина. — Причем немало.
— Ну это вы преувеличиваете, — возразил Игишев. — То, о чем рассказывал Пронин, у нас просто невозможно. Не то время.
— Пусть не так, не в таких формах, но есть, — не сдавался Торопов. — Разве можно отрицать, что стиль администрирования является основным в районе?
Пастухов-так и подался вперед:
— Интересно... Где ты его обнаружил?
— Где я его обнаружил? — переспросил Торопов. — Его и обнаруживать не надо. Он существует постоянно во всех действиях управления... В частности, в твоих делах и поступках, Семен Поликарпович.
Пастухов уставился на него:
— В чем конкретно это выражается?
— Да хотя бы в деле Уфимцева.
— А что в деле Уфимцева ты нашел противозаконного?
— Все противозаконно! — заявил Торопов, поднявшись с кресла. — Сначала это навязанное обязательство на сверхплановую продажу хлеба. Теперь — намерение взять зерно, оставленное на трудодни колхозникам. И все это делается без учета интересов колхоза, не считаясь с необходимостью воспроизводства. Будто колхоз — облигация с купонами, где можно резать, не думая о прибавлении.
Он обошел стол, стал рядом с Акимовым. Акимов молчал, мял в пальцах сигарету, забыв ее прикурить, поглядывал выжидающе на Игишева и Пронина.
— Пожалуй, Михаил Иванович прав, — подумав, сказал Игишев. — Есть у нас такие факты в районе.
Торопов удовлетворенно улыбнулся. Зато Пастухов почернел: видно было, как дрожали его руки, когда он прикуривал сигарету от зажигалки.
— Я должен со всей ответственностью заявить, что среди некоторых руководителей колхозов есть люди, не понимающие задач сегодняшнего дня. С такими людьми мы не можем мириться, идти у них на поводу... Например, тот же Уфимцев оказался человеком политически незрелым, в своей работе противопоставил колхоз государству, поддерживал и поддерживает частнособственнические тенденции отсталой части колхозников. Взять случай с сенозаготовками. Он нарушил принцип материального поощрения колхозников на заготовке кормов, ввел какую-то отсебятину...
— Но зато он с кормами! — перебив его, крикнул Торопов.
— С кормами, говорите? — спросил заинтересованно Игишев, когда Торопов замолчал и сел. — Молодец! Не знаю, как он этого добился, но думаю, прав, раз с сеном живет... В самом деле, товарищи, чересчур мы крепко за принципы эти держимся. Вот сейчас готовится новый Колхозный Устав. Я бы специально отразил в нем: дать инициативу руководителям колхозов применять наиболее эффективные способы хозяйствования, лишь бы они не нарушали советских законов.
Пастухов опять недовольно покосился на него.
— Законы надо соблюдать, для того они и законы, — сказал он резко. — Что касается Уфимцева, разве там одно это нарушение? На уборке давал водку в порядке премии трактористам и комбайнерам, исказив принцип социалистического соревнования. Несмотря на категорическое запрещение управления, сдал коров на мясо... Или то, что картошку сейчас машинами фугует на рынок... Я уже не говорю о его моральном падении: бросил жену с двумя детьми, разрушил семью своего товарища. Разве мало всего этого, чтобы поставить вопрос о нем на парткоме?
— Для одного человека, конечно, много, — согласился Торопов. — Но давайте разберемся сначала в его хозяйственных грехах. Почему он так поступал? Мы вынуждали! Разве в управлении считались с конкретными условиями хозяйства? Руководили приказным порядком: это вот делай, а это нельзя. Нарушался принцип колхозной инициативы.
— Может, снять вопрос Уфимцева с повестки, бюро? — предложил Пронин. — План сдачи колхоз выполнил, по сверхплановой продаже тоже. Что от него еще требуется?
— Нельзя снимать, — Степочкин покосился на Пронина. — Люди же вызваны...
Акимов, до этого молча слушавший спор Торопова с Пастуховым, видимо, решил, что наступил тот момент, когда ему следует вмешаться. Он постучал карандашом по столу.
— Пока нет Уфимцева, давайте поговорим о наших делах. Перейдем ко второму пункту повестки. Перерыва делать не будем, времени у нас в обрез... Нам осталось не так уж много, чтобы выполнить план хлебосдачи. И как ни трудно, план мы должны выполнить. Правда, совхозы вряд ли чем могут помочь. Значит, остаются колхозы. Членам бюро следует проехать по колхозам, посмотреть наличие зерна, подсчитать вместе с правлениями их потребности и возможности. Но только делать это надо умело, по-партийному, а не наскоком, не так, как практиковал это товарищ Пастухов при последней поездке по Санарской зоне.
— Ты, конечно, намекаешь на бедненького Уфимцева, обиженного мной и обласканного тобой? — съязвил Пастухов.
— Да, и Уфимцева, — ответил Акимов, не обращая внимания на тон Пастухова. Он затянулся папиросой, потом потушил ее, вдавив в пепельницу, чтобы не мешала разговору. — Если к тому же Уфимцеву подойти по-товарищески, думаю, что он, может, пожался бы немного, но дал зерно. Но дело не в этом, товарищ Пастухов. Я вот прошу членов бюро послушать, что пишет в партком правление колхоза «Рассвет», где ты тоже побывал.
И он стал читать письмо из колхоза. В нем рассказывалось, как по требованию Пастухова в госпоставки было сдано не только зерно, предназначенное на выдачу колхозникам, но и часть семенного материала. Когда председатель колхоза попробовал возражать, Пастухов поднес к его лицу скрещенные пальцы своих рук, напоминающие тюремную решетку, и спросил его: «Ты это видел? Еще не пробовал?»
Пока письмо читалось, Торопов, припомнив давешний разговор с Акимовым, сопоставив всю «деятельность» Пастухова за эти два года, не мог мысленно не воскликнуть: «Борзов же! Настоящий Борзов, только нашего времени...» Он посмотрел на Пастухова. Пастухов сидел неподвижно, забыв зажатую между пальцев сигарету, но, как только Акимов закончил читать письмо, вскочил.
— Это беспардонное вранье саботажников хлебозаготовок! — Он начал говорить с таким азартом и так громко, что Акимов предупреждающе поднял вверх ладони, прося пощадить уши присутствующих, покачав неодобрительно головой. — Я требовал выполнения плана, это мое право, а откуда они возьмут зерно, из каких фондов, это их дело, они обязаны выполнить, план любыми средствами, на то и государственный план! Надо судить председателя колхоза за саботаж, а не вытаскивать на бюро эту глупую писанину, клевету на начальника производственного управления, ответственного за план по району.
И он, зло взглянув на Акимова, сел, стал разжигать потухшую сигаретку.
— Предположим, не ты один в районе ответственный за это, — заметил Торопов.
— Во всяком случае, ты не в их числе, — бросил Пастухов, глубоко затянулся сигаретой и не заметил, как выдохнул дым в лицо сидевшего напротив Степочкина. Тот зажмурился, но не отвернулся, ничем не выдал своего неудовольствия.
— Судить председателя колхоза стоило бы, только теперь не за то, за что ты предлагаешь, а за сдачу семенного зерна, — сказал прокурор. — Но по обстоятельствам дела, как изложено в письме, судить надо не его, а того, кто толкнул на это.
— Правильно, прокурор, — поддержал Игишев, — Не надо быть юристом, чтобы криминал обнаружить
Пастухов повернулся к нему, уже взмахнул бровями, намереваясь отчитать Игишева, как Акимов постучал карандашом.
— Подождите драться прежде времени, поберегите силы, — сказал он. — Вношу на ваше обсуждение проект решения, — и он извлек из стола листок. — Вот тогда можете спорить... Но перед тем, как ознакомить вас с проектом, мне хотелось бы сказать два слова. Товарищ Пастухов тут обронил, дескать, из каких фондов колхоз будет план выполнять — его не касается. Нет, товарищи, это касается каждого из нас, и в первую очередь тебя, товарищ Пастухов. Что значит сдать семена? Это поставить колхоз под удар в будущем году. А нам жить не только сегодня, а и завтра и послезавтра, не только в этом году выполнять план хлебосдачи, но и в будущем, да не просто выполнять, но и перевыполнять. Повторяю, нам не только сегодня жить, нам вечно жить, — жить нашим, людям, нашей стране, и чем дальше, тем больше будут потребности в зерне, мясе, овощах. Так что твоя задача, как руководителя, не семенное зерно в колхозах выколачивать, а в глубь вопроса смотреть, так строить работу, чтобы с той же земли с каждым годом брать все больше и больше продуктов сельского хозяйства.
— Это что? Очередная лекция? — спросил Пастухов, делая подобие улыбки на лице. — Читай ее не мне. Я сам кое-кого поучу, как надо работать.
Акимов ничего не ответил на тираду Пастухова, лишь подвигал скулами и, переждав, когда утихнет волнение за столом, вызванное словами Пастухова, стал читать проект решения бюро.
В проекте отмечались недостатки в проведении заготовок, осуждались руководители некоторых колхозов, придерживающих зерно, не спешащих расстаться с ним, осуждались и способы заготовок, подобные тем, какие применял Пастухов в колхозе «Рассвет», за что Пастухову ставилось «на вид». В конце решения члены бюро распределялись по группам колхозов, причем, как с удовлетворением отметил про себя Торопов, ему достался лесной район, куда входил и колхоз «Большие Поляны».
— Это не решение, а поблажка саботажникам хлебозаготовок! — проговорил глухо Пастухов, едва дождавшись конца чтения проекта. Он задвигался нетерпеливо на стуле, когда услышал, что ему ставится «на вид». — Я полностью не согласен с проектом. Это — преднамеренный срыв государственного плана, чего я допустить не могу. И потому не буду молчать, буду писать об этом в область, в обком партии. Требую записать мое особое мнение. Думаю, и другие члены бюро согласятся со мной.
Он выразительно посмотрел на Степочкина.
— Хорошо, запишем твое «особое» мнение, — ответил Акимов. — Если больше замечаний не имеется, я голосую.
Пятеро подняли руки, а Пастухов и Степочкин сидели неподвижно.
— Ты, Василий Васильевич, тоже против? — поинтересовался Акимов.
Степочкин, красный от смущения, посмотрел на мрачного Пастухова, потом на ждущего от него ответа Акимова и, потупив глаза, сказал тихим голосом:
— Запиши, что воздержался.
— Да, а где же Уфимцев? — спросил Игишев.
Акимов взялся за телефонную трубку.
4
А Уфимцев в это время подъезжал к Колташам.
Из Больших Полян он выехал, еще находясь под впечатлением расставания с детьми. Нахлынули воспоминания о тех днях, когда появилась на свет Маринка. Аня была хрупкой и худенькой, ее большой живот не просто обезображивал фигуру, а вызывал жалость к ней — маленькой и слабенькой. Уфимцев очень переживал, боялся страданий, ждущих ее, боялся неблагополучного исхода. Аня видела это и, как могла, успокаивала его, говорила, что все будет хорошо, хотя в душе боялась больше, чем он.
Но все обошлось благополучно. Уфимцев перетаскал врачам и медицинским сестрам все цветы, какие он только находил у цветочниц на базаре, пока Аня находилась в больнице.
Через два года родился Игорь. Тоже были тревоги и опасения, но уже не те, что при рождении Маринки. И вот теперь должен появиться третий.
Уфимцев судорожно вздохнул. Как она будет одна в такое время? Кто ее поддержит, ободрит? Находись он дома, все бы обстояло как следует. Но теперь он — отрезанный ломоть. А кто в этом виноват?.. В сознании вдруг всплыла Груня, ее румяное лицо, пышные волосы в высокой прическе. Нет, виноват во всем он. Только он!
Уже давно остались позади свои поля, машина шла по владениям репьевского колхоза. Уфимцев отметил про себя безлюдность на полях, хотя лежала еще неубранная солома. Мало встречалось взметанной под зябь пашни.
Репьевка встретила их лаем собак, которые бежали, кособочась, рядом с машиной.
Проезжая через площадь, он увидел Петрякова, стоявшего у крыльца правления с каким-то мужчиной. Тут же у крыльца стояла ядовито-зеленого цвета «Победа».
— Остановись на минуту, — сказал Уфимцев Николаю и открыл дверцу.
Петряков был в той же вылинявшей желтой рубашке, что и в прошлый раз, теперь прикрытой пиджаком, и в той же широкой, закрывавшей лицо кепке.
— А, сосед, — обрадовался он, увидев подходившего Уфимцева. — Заходи, гостем будешь.
Они поздоровались, и Петряков повел его к себе. Дом оказался большим, но пустым из-за отсутствия мебели. Зато кабинет председателя ломился от нее — от диванов, от кресел и мягких стульев. Мебель была старинная, громоздкая и разношерстная, видимо доставшаяся в наследство от репьевских купцов. Длинный и широкий стол с точеными ножками перегораживал комнату. Стены кабинета вместо обоев оказались залеплены плакатами, причем так густо, что не оставалось свободного места. И чего только не было на этих плакатах! Кажется, вся история сельского хозяйства с окончания войны и до наших дней была представлена здесь, словно в музее.
Петряков, зайдя за свой купеческий стал, с довольным видом наблюдал за пораженным Уфимцевым. А тот в это время думал, не посоветовать ли Петрякову сдать эту мебель в клуб или библиотеку, но не сказал ничего, опасаясь обидеть хозяина.
— Как дела идут, Григорий Иванович? — спросил он, садясь на диван и боясь провалиться.
— Дела идут, — охотно ответил Петряков и, сняв свою широкую кепку, тоже сел. — Я только что с обеденного перерыва, собрался поехать на картошку... У тебя как нынче с картошкой? У нас неважная вышла, ухода настоящего не было. Людей не хватало...
«Смотри-ка, обеденный перерыв даже соблюдает, — удивился Уфимцев. — А картошка осталась неполотой».
Заговорили об уборке картошки, потом о вспашке зяби, о состоянии озимых. Когда разговор зашел о зерне, Уфимцев спросил:
— План хлебосдачи выполнил?
— С грехам пополам... Вчера последнюю квитанцию привезли... Сидел тут над моей душой уполномоченный, покою не давал целый месяц.
— У вас обязательства на сверхплановую сдачу были?
— А из чего? — улыбнулся Петряков.
— И сейчас не беспокоят?
— Из чего, спрашиваю? Охвостье одно осталось.
— А колхозников авансировал?
— Успел..... По килограмму выдал. А то бы и это замели.
Уфимцев не поверил, что у хитрого Петрякова осталось в амбарах одно охвостье. Привык человек прибедняться. Потому и нет ему дополнительных планов. А колхозникам выдал по килограмму на трудодень, как и колхоз «Большие Поляны», сдавший зерна государству полтора плана.
Он не стал больше слушать Петрякова, извинился, сказав, что торопится, и, простившись, вышел на улицу. Торопливо перейдя площадь и дойдя до машины, сел в кабину, сказав Николаю:
— Поехали.
Он глядел вокруг и видел бесконечные осенние поля. И эти голые поля, и дальние туманные перелески, и серенькое небо ранней осени, показались ему такими родными и близкими, что он понял всем, своим существом: нет на свете такой силы, которая могла бы оторвать его от них.
Когда вдали обозначилась станционная водокачка, стали видны клубы, белого пара над маневровым паровозом, необычное нервное возбуждение охватило его. «Не отдам я Пастухову хлеб!»
Он ткнул в плечо Николая:
— Поворачивай обратно.
Тот с недоумением посмотрел на него.
— Поворачивай, говорю! — закричал Уфимцев.
5
Лиля обмерла, когда увидела входившего в бухгалтерию Уфимцева.
— Что случилось? — испуганно, спросила она, сложив ладони у груди. — Неужели машина сломалась?
— Машина в порядке, — ответил Уфимцев и, бросив кепку на подоконник, опустился на стул.
— А я подумала — машина. Вас же по всему району разыскивают. Всего пять минут назад Степочкин звонил.
— Если, еще позвонит, говорите, что нету, не приехал... А зам такое задание.. Мобилизуйте кого, требуется и садитесь за списки выдачи зерна колхозникам на трудодни. Списки должны быть к вечеру готовы... Исходите из такого расчета: всем по полкило пшеницы на трудодень, а тем, у кого на каждого трудоспособного приходится по два иждивенца, — по килограмму. Ясно?
Он все это обдумал, когда возвращался домой. Перед глазами его стояли ребятишки Гурьяна Юшкова, и сам Гурьян, не поверивший ему, принесший заявление.
— Да не забудьте пенсионеров, бездетных стариков... И, кроме того, всем по килограмму овса.
Это он тоже обдумал. Овса хватит, останется и на фураж...
Всю ночь у амбаров горел свет, стоял многоголосый говор, слышались скрип телег, гудки автомашин — колхозники получали зерно на трудодни. Машины отвозили зерно в Шалаши, где Гурьян делил его по спискам, а большеполянцы для развозки по домам использовали конный транспорт, мобилизовав все наличие сбруи и телег.
Утро выдалось свежее, прозрачное. Лиловые тучи, оставшиеся с ночи, ушли на запад, как только взошло солнце. От амбаров через ток пролегли длинные тени, до Кривого увала. Увал зеленел отавой, и по нему, освещенные солнцем, медленно шли рыжие телята.
Солнце застало Уфимцева на ногах. Всю ночь он находился у амбаров, не уходил на квартиру, хотя и понимал, что тут ему делать нечего, — зерно выдадут и без него. Но он не мог уйти, не увидеть радости колхозников, получающих хлеб за свой труд. Год люди работали и год ждали этого дня. И день этот проходил всегда как праздник. Он не мог уйти, не ощутив и сам радостного чувства, что выполнил свое обещание, не обманул надежд колхозников.
И он бродил всю ночь по обширному току, завязывал с людьми разговор или помогал какой-нибудь вдовушке забросить мешок на телегу. Он видел, люди рады его присутствию, с охотой разговаривают с ним, и ему становилось легко, исчезал из памяти вчерашний день. И то, что он совершил еще один проступок — не явился на бюро парткома, — да и не только это, все его грехи перед районным начальством казались ему теперь далекими и нереальными, будто произошло это не с ним, а с кем-то другим.
Иногда он уходил в сторону от весов, садился на приступок амбара и наблюдал. Выдача шла по алфавиту, и где-то после полуночи отвешивали хлеб Коноваловым, Кобельковым. Без крику, без суеты получали свою долю Иван Петрович Коновалов и его сын. Зато Дашка Лыткина наделала шуму. Она первая пришла к амбарам, с вечера стояла у весов со связкой пустых мешков, мешала работать, кричала, что все тут мошенники, нарочно пропустили ее в списке. Дашку стыдили, отталкивали, но она, вылупив бесстыжие глаза, лезла к весам вне очереди. И кто бы видел, с каким победным видом, получив зерно, она влезла на телегу, как села поверх плотно набитых мешков. Платок у нее сбился на шею, волосы разлохматились, но она не замечала ничего, кроме мешков, лежавших под ней.
Когда дядя Павел получал хлеб, Уфимцев вышел, помог ему нагрузиться. И опять ушел, как только у весов появилась Груня. Одетая по-мужски — в брюки и отцовскую фуфайку, она была весела, шутила с бригадиром Кобельковым, с трактористом Сафоновым, помогавшим ей, и вела себя так, как будто ничего не произошло, не изменилось в ее жизни. И все поглядывала в его сторону, надеясь, что он выйдет на ее голос, а Уфимцев сидел, не понимая, зачем спрятался.
В ту ночь прошло много людей мимо его глаз. И тетя Соня со своим сыном трактористом Пелевиным; и братья Семечкины; и Юрка Сараскин с отцом; и Тетеркин со своей тощей женой, и многие, многие другие. Каждый по-своему относился к событию, но преобладало радостное настроение, и если были недовольные, то лишь те, кто мало выработал трудодней. Но им обижаться следовало на себя, никто их не жалел.
Вместе с солнцем у амбаров появился Максим с Физой. Физа улыбнулась, увидев Егора, громко поздоровалась с ним. Максим промолчал. Но лицо и у него теплилось, как свеча, он не мог устоять на месте, ходил, прихрамывая, среди народа, разговаривал,скалил зубы.
Когда пришло им время нагружаться и мужики, ждущие своей очереди, стали весело, наперебой, бросать на телегу мешки прямо под ноги Максима, Уфимцев не удержался, включился в эту веселую карусель. На пару с комбайнером Федотовым он так ловко и легко кидал мешки, что любопытные женщины не утерпели, сбежались посмотреть.
Работая, Уфимцев следил за Максимом, но тот на этот раз вел себя так, будто не видел брата. Лишь Физа, когда подводы были нагружены, крикнула ему:
— Спасибо, Егор... Чего к нам не заходишь? Заходи как-нибудь.
Вот кто был всегда на его стороне, при всех обстоятельствах, какие бы беды с ним не случались!
— Зайду, — ответил он и помахал ей ласково рукой.
День набирал силу, солнце уже подкатывалось к Кривому увалу, когда на току остановился «газик» и из него вышел Степочкин. Он прошагал к амбарам, негромко поздоровался с людьми и подошел к Уфимцеву.
— Я за тобой, — сказал он.
Уфимцев посмотрел на солнце, на рыжих телят, бредущих по увалу, перевел взгляд на весы, на маленькую группку колхозников, последними получающих свою долю зерна, и улыбнулся чему-то, известному лишь ему одному.
Глава восьмая
1
Секретарь парторганизации колхоза Стенникова узнала о заседании бюро парткома случайно.
Приехав в Колташи еще до открытия банка, она, чтоб не терять зря времени, пошла в партком, — надо было передать справку о политико-массовой работе на уборке.
Первым, кого она встретила, едва переступив порог парткома, был Степочкин, вышедший из приемной Акимова.
— Вот как ты кстати, — обрадовался он, торопливо сунув ей руку. — Пройдем ко мне.
Стенникова пошла за ним, не видя ничего особенного в приглашении: обычный разговор с секретарем низовой партийной организации. Единственно, чего она опасалась, зная характер заместителя секретаря парткома, — его наставлений, нравоучений: это могло задержать ее, а прийти в банк позже — значит, ждать очереди.
Но то, что она услышала, заставило ее позабыть, зачем она приехала в Колташи.
Степочкин, войдя в кабинет и усевшись за стол, сказал:
— Вот такое дело, товарищ Стенникова. На два часа назначено бюро парткома, будет рассматриваться персональное дело Уфимцева. Тебе поручается обеспечить явку на бюро Уфимцева и Векшина. И сама должна присутствовать при разборе дела своего коммуниста.
По мере того как Степочкин говорил, у Стенниковой ширились от изумления глаза, она стояла, оглушенная неожиданно свалившейся на нее новостью.
— Подождите, как же так? — еще не придя в себя, проговорила она. — Я к этому совершенно не готова... Надо было заранее предупредить.
— А чего тебе готовиться? — сбычился Степочкин, — Материалы по делу — в парткоме, что требуется — в них есть. Твое дело доложить, как на сегодняшний день обстоит с Уфимцевым, с его семейным положением.
Стенникова с горечью подумала: как все это некстати! Она действительно не готова к бюро. Про Уфимцева знала одно: он — жертва деревенских сплетен и излишней щепетильности своей жены, была убеждена, что их ссора временная, основанная на предубеждениях, что они не сегодня-завтра помирятся.
— Послушайте, Василий Васильевич, а почему сразу на бюро парткома? Полагается вначале в первичной организации обсудить.
— А вот ты и расскажешь на бюро, почему либеральничала, не удосужилась до сего времени обсудить аморальное поведение своего коммуниста. Помнишь, как ты мне сказала про заявление на Уфимцева, что это глупая сплетня? Вот за эту беспринципность ты и ответишь сегодня.
— Согласна отвечать, но не за то, в чем вы меня обвиняете. В деле Уфимцева — семейная драма, где не разбирательство нужно, а помощь.
— Разберемся, товарищ Стенникова, разберемся во всем, — успокоил ее Степочкин. — И с твоей беспечностью, и с Уфимцевым... Кстати, на бюро будут разбираться не одни любовные похождения вашего председателя. Там и другие грешки за ним значатся.
Стенникова поняла бесполезность дальнейшего разговора со Степочкиным, вышла от него, постояла в коридоре, подумала: не зайти ли к Акимову, поговорить о деле Уфимцева, может, снимут вопрос с сегодняшней повестки. Но Степочкин сказал ей, что еще какие-то дела Уфимцева подлежат разбору на бюро, и она не решилась идти к секретарю парткома.
После, вернувшись из банка и находясь в приемной секретаря парткома, дожидаясь вызова на бюро, она пришла к убеждению, что сегодняшнее разбирательство для Уфимцева может окончиться очень плохо. Это подтверждало и присутствие в приемкой Векшина с Васьковым.
Их не вызывали — не было Уфимцева.
Но вот в приемную вышел хмурый, чем-то недовольный Степочкин.
— Товарищ Векшин и Васьков могут ехать домой. Освобождаются от бюро, — сказал он. — А ты, Стенникова, жди, вызовем.
Анна Ивановна видела, как тяжело, неохотно поднялся со стула Векшин. Он был в явном замешательстве.
— Что значит — освобождаются? — обиженно спросил он. — Вы же сами, Василий Васильевич, говорили мне...
— Это не мое решение, — прервал его сердито Степочкин и посмотрел невольно на Стенникову. — Ваши заявления в деле, без вас разберемся. Поезжайте домой, к своим обязанностям.
Векшин недовольно отвернулся от Степочкина, поглядел на безмолвного, присмиревшего Васькова, надел шляпу и пошел из приемной. Васьков последовал за ним, скромно держа у груди свою белую фуражку. Степочкин проводил их взглядом и, повернувшись к Стенниковой, приказал:
— А ты сиди. Как подъедет Уфимцев — доложишься.
После ухода Векшина и Васькова Стенникова ощутила некоторое облегчение, даже маленькую радость, словно ей сделали подарок, которого она не ожидала. Но, поразмыслив, пришла к заключению, что радоваться еще рано: Степочкин говорил о каких-то заявлениях Васькова и Векшина, а что в них — она не знала. И тревога за судьбу Уфимцева вновь овладела ею.
Время шло, а Уфимцев не появлялся.
На стенных часах пробило пять раз, когда из кабинета вышел Пронин, директор Малаховского совхоза. Он торопливо прошагал через приемную, и вскоре Стенникова услышала шум отъезжавшей машины.
Немного погодя в приемной появился прокурор, следом за ним Пастухов; оба молча прошли в коридор, и Стенникова предположила, что на бюро объявлен перерыв. Но вышедший вскоре Степочкин сказал ей о другом:
— Вот из-за недисциплинированности твоего Уфимцева сорвано заседание бюро. Перенесено на завтра, на десять часов утра... Смотри, никуда не отлучайся. Утром, к полдесятому должна быть здесь.
Не мот он ей оказать, что только сейчас имел неприятный разговор с Акимовым. Злой, недовольный срывом бюро, к тому же вновь разгоревшимся спором с Пастуховым, он не удержался от упреков Степочкину, обвинив его в безответственности. «Ты же первый поддержал требование Пастухова созвать скоропалительное бюро, — говорит Акимов. — Причем сам вызвался обеспечить явку. Где же эта твоя обеспеченность? Кого не надо — пригласил, а Уфимцев где? Вдруг он и завтра не появится? Есть у тебя уверенность, что бюро и завтра не сорвется?» «Не сорвется», — заверил его Степочкин, тут же решив ехать и разыскать Уфимцева, доставить на бюро. «Ну смотри, — только и сказал на это Акимов. — Если подведешь, поблажек от членов бюро не жди».
2
Члены бюро парткома вновь собрались, как и было намечено, к десяти часам утра. Не явился только Пронин, уехавший вчера к себе в совхоз.
Виновник события, оторвавший от дел ответственных работников района, Егор Уфимцев сидел уже в приемной. Он в хорошем костюме, но и пиджак, и брюки, и черный галстук измяты, — видимо, ночная возня с мешками не пощадила его костюма, а переодеться не было времени: Степочкин торопил. Кто-то из женщин, бывших на току, почистил голичком пиджак председателя, повыбивал пыль — этим все и ограничилось. Уфимцев даже позавтракать не успел и сидел сейчас голодный, невыспавшийся и, кажется, безразличный ко всему, что тут происходило, словно все это — и приход членов бюро, и деловая беготня работников аппарата парткома — касалась не его, а кого-то другого.
Стенникова с тревогой наблюдала за Уфимцевым, видела его вялым, равнодушным и удивлялась: перед ней был другой Уфимцев, не тот, которого знала. Ей так хотелось взбодрить его, вызвать к жизни, заставить взглянуть со всей серьезностью на предстоящее обсуждение его дела, но подходящего момента не представлялось — в приемной все время находились люди.
Проходившие через приемную члены бюро настороженно посматривали на председателя колхоза, молча кивали Стенниковой и уходили. Лишь Торопов, председатель райисполкома, задержался. Увидев Уфимцева, он весело крикнул:
— А-а, появился, пропащая душа! Теперь держись, дадим тебе прикурить.
— А я некурящий, — попытался отшутиться Уфимцев, вставая и подавая ему руку.
— Ничего, мы научим. Для того и щука в море... Так ведь, Анна Ивановна?
Стенникова зарделась, как девушка, — велико было желание поговорить с Тороповым, пользуясь его очевидной благосклонностью к Уфимцеву.
— Михаил Иванович, есть другая пословица: не мудрено голову срубить, мудрено приставить. А и рубить — так было бы за что!
Торопов засмеялся, погрозил ей пальцем:
— Ох, и адвокат вы, я посмотрю? А все же о щуке вам забывать нельзя. И о карасях, которые дремлют.
— На Руси не все караси — есть и ерши, — опять пословицей ответила Стенникова.
— Вот и посмотрим, кто вы — ерши или караси, — сказал, посмеиваясь, Торопов, входя в кабинет секретаря парткома.
Вскоре вызвали и их.
Войдя, Уфимцев окинул взглядом членов бюро, сидевших за столом, предназначенном для заседаний, застыл на миг в нерешительности, поглядел выжидательно на Акимова.
— Садись, — Акимов кивнул головой на конец стола. — Забыл, куда садятся люди твоего положения?
— Не приходилось, — ответил, улыбаясь, Уфимцев. — Первый раз в жизни.
Он сел, покорно опустил руки на колени. Стенникова уселась за его спиной у стены. Акимов посмотрел на них, сдвинув брови, постучал карандашом по настольному стеклу, хотя никто не нарушал порядка, все молчали.
— Сначала расскажи, товарищ Уфимцев, почему не явился вчера на бюро? Может, вызова не получил?
Члены бюро уставились на Уфимцева, он неторопливо встал.
— Некогда ему было, — поспешил за Уфимцева ответить Степочкин, — зерно колхозникам раздавал.
— Какое зерно? — спросил Акимов.
— Разное. И пшеницу, и овес... Перепугался, что заставят сдавать зерно государству, вот и... Всю ночь по домам развозили, в амбарах подчистую замели. Говорят, сам у весов стоял, даже мешки таскал, торопился до утра управиться.
— А я что говорил? — возбужденно, рвущимся от нетерпения голосом произнес Пастухов, поднимаясь за столом. — Говорил, что Уфимцев — человек политически незрелый, что он в своей работе противопоставляет колхоз государству. Кое-кто из членов бюро оспаривал это, — и он покосился на Торопова, — но думаю, настоящий случай заставит их переменить свое мнение, отнестись по-партийному к антигосударственным поступкам коммуниста Уфимцева.
Пастухов сел, победно посмотрев на Акимова, похоже, ошарашенного новостью.
— Это правда, что ты хлеб раздавал? — спросил Акимов, еще сомневающийся в достоверности услышанного.
— Не раздавал, а выдал на трудодни заработанное колхозниками, — ответил Уфимцев.
— Значит, правда! — убедился Акимов. Он обвел глазами членов бюро — хмурого Торопова, замкнутого, непроницаемого прокурора, недоумевающего Игишева, веселого, косящего глазами Пастухова, улыбающегося Степочкина. И вновь постучал карандашом по стеклу. — Садись, Уфимцев... Вношу предложение: за нарушение партийной дисциплины — неявку на бюро парткома, за преждевременную выдачу зерна колхозникам до годового отчетного собрания председателю колхоза «Большие Поляны» Уфимцеву объявить строгай выговор. Какие будут мнения у членов бюро?
— Считаю, — опять поднялся Пастухов, — формулировка проступка Уфимцева, предложенная товарищем Акимовым, по существу неверна и потому вредна! Она смазывает существо вопроса, укрывает Уфимцева от заслуженного наказания. Его вина не в преждевременной выдаче зерна, а в разбазаривании его, чтобы уклониться от участия в выполнении районного плана хлебозаготовок. Я предлагаю исключить Уфимцева из партии и снять с должности председателя колхоза!
Акимов подвигал скулами, собираясь с мыслями, готовясь ответить Пастухову, но поднял руку Торопов.
— Конечно, — сказал Торопов, — неявка на бюро — недопустимое явление, и за это надо наказать Уфимцева. Но за раздачу зерна колхозникам следует объявить выговор начальнику производственного управления Пастухову, он своими неразумными действиями толкнул Уфимцева на это.
Степочкин было захохотал, замотал головой, но тут же умолк под взглядом Акимова. Пастухов понял Торопова — он не забыл вчерашней полемики на бюро.
— Выходит, это я у весов стоял, а не Уфимцев? — спросил он с иронией, глядя на Торопова исподлобья. — Хватит, я уже наслушался вчера твоих измышлений. Надо все же отдавать себе отчет в том, что говоришь.
Акимов считал, что после вчерашнего бюро Пастухов утихомирится, перестанет спорить, будет вести себя скромнее, но ожидания его не оправдались. Пастухов оставался прежним, как будто и не было вчерашнего осуждения его.
— Товарищи, давайте не спорить, — попросил Акимов. — Мало спорили вчера... Слово имеет товарищ Хафизов, — закончил он, увидев поднятую руку прокурора.
— Причина неявки Уфимцева на бюро, на мой взгляд, выяснена, — сказал прокурор, — Думается, теперь партийному бюро следует рассмотреть его персональное дело, и вопрос о наказании решить потом, по совокупности проступков.
— Вот что значит юрист! — рассмеялся Игишев.
— Докладывай, — приказал Акимов Степочкину.
Степочкин не заставил себя ждать. Раскрыв лежавшую перед ним папку, он, с видимым удовольствием, смакуя каждую фразу, стал читать письма, заявления, справки, которыми она была набита.
Только теперь перед Уфимцевым раскрылось во всей наготе подготовленное на него нападение, о котором предупреждал Акимов, приезжавший мирить их с Аней. Его не удивило заявление Васькова, человека, обиженного уходом жены, но письма Тетеркина и пространное заявление Векшина, где тот собрал все были и небылицы про председателя, поразил его своей несправедливостью. Кровь бросилась ему в лицо, он напрягся весь, с трудом удерживая себя от желания вскочить и закричать: «Неправда! Не так все было!»
Акимов заметил состояние Уфимцева, а может, ему тоже оказалось не по душе «художественное чтение» Степочкина.
— Хватит! — остановил он его. — Думаю, члены бюро уловили суть дела... Давайте послушаем Уфимцева.
Уфимцев стремительно встал, чуть не опрокинул взвизгнувший под ним стул. Не спуская глаз со злополучной папки Степочкина, сказал, задыхаясь от гнева:
— Все, что тут читал Степочкин, — клевета! И его справка — ложь от начала до конца!
— Где же ложь? — возмутился Степочкин и посмотрел на Акимова, словно боялся, что тот поверит Уфимцеву. — С женой ты не живешь, живешь у Дашки, это всем известно, это и отражено в справке. Васькова ушла от мужа — это тоже всем известно, и что ты встречаешься с ней — тому есть свидетели, — вот и это отражено в справке. Где же ты нашел ложь?
— Ты сам ложь! — не сдержался Уфимцев. — Крючок! Почему ты ни разу не поговорил со мной, когда приезжал на проверку? С Васьковым ты говорил, а почему не поговорил с его женой? Или с той же Дашкой, которую ты приплел ко мне? Афоню легко обмануть, он за конфетку что угодно подпишет — смертный приговор себе, не только это.
Степочкин пожал обиженно плечами, опять посмотрел на Акимова, теперь уже ища защиты. Акимов постучал карандашом по столу.
— Уфимцев, веди себя как подобает на бюро, давай без оскорблений.
— А ему оскорблять меня можно? — вскричал Уфимцев. — Собирать в колхозе сплетни, подбивать людей против председателя, это ему можно? Партийный работник! Он хоть бы с коммунистами колхоза поговорил...
— Я говорил с коммунистами! — перебил Степочкин Уфимцева. — Со Стенниковой, с Векшиным.
Акимов опять постучал карандашом.
— Товарищ Стенникова, когда Степочкин был в колхозе, он говорил с вами о деле Уфимцева?
Стенникова, довольная поведением Уфимцева, тем, что он наконец расшевелился после непонятного ей оцепенения, поднялась, приготовилась отвечать на вопрос Акимова, но ее опередил Пастухов.
— Не понимаю, — сказал он, разводя руками, — мы обсуждаем Уфимцева или Степочкина? Проверяемого или проверяющего? Надо руководить заседанием, товарищ Акимов, вести бюро как положено, а не увлекаться эмоциями.
Акимов поглядел на него, но ничего не ответил, будто не слышал упрека.
— Слово предоставляется секретарю колхозной парторганизации Стенниковой, — объявил он.
— Василий Васильевич, когда был у нас, говорил со мной, показывал анонимное письмо о связи Уфимцева с заведующей фермой Груней Васьковой. Я ему тогда же сказала, что это сплетни людей. Уфимцев вырос в селе, все знают, что парнем он дружил с Груней. А тут жена уехала к матери погостить, вскоре Груня ушла от мужа, вот и пустили сплетню. Я считала, что Василий Васильевич ограничится разговорами со мной, не будет принимать во внимание анонимку, а он, как после выяснилось, провел целое следствие.
— Не следствие, а проверку, — поправил ее Степочкин.
— Пусть проверку... После этого я ждала, что материалы проверки передадут в колхозную парторганизацию для обсуждения, — коммунисты колхоза быстро бы разобрались, где правда, а где нет. Но, к сожалению даже меня не познакомили с материалами, я сегодня впервые услышала всю эту стряпню — иначе я ее не могу назвать.
— Разве дело Уфимцева не рассматривалось в колхозе? — переспросил прокурор.
— Я просила об этом Василия Васильевича, а он отказал, — ответила Стенникова.
— Колхозной парторганизации доверить это дело было нельзя, — сказал запальчиво Степочкин. — Там много либералов, и первая из них — Стенникова. Кроме того, кое-кто просто побоялся бы выступить против Уфимцева, они еще не забыли о судьбе Тетеркина.
— Все же надо было вначале обсудить с коммунистами колхоза, — не согласился прокурор.
Акимов слушал, этот разговор и чувствовал, как у него краснеют уши. Если кто либерал, так это он: тянул с делом Уфимцева, все ждал его примирения с женой. А в последнюю минуту пошел на поводу у Степочкина и Пастухова, побоялся обвинения в потворничестве.
Он подвигал бровями, посмотрел на угрюмого, все еще стоявшего Уфимцева и сказал:
— Садись, не стой столбом... Продолжайте, Анна Ивановна.
— Товарищ Степочкин собирал заявления не у либералов, — голос Стенниковой дрожал от обиды. — Он их собирал у верных людей, у Векшина и Тетеркина. Кто такой Векшин, товарищ Торопов уже говорил, его оценка очень верная. А Тетеркин...
И она подробно рассказала членам бюро о Тетеркине, начиная с того времени, когда он был председателем колхоза, рассказала, как он ушел в лесничество и как потом, посмеиваясь над колхозниками, говорил им: «Дураков работа любит!» Как в этом году попался на краже зерна, работая на комбайне.
— Мне об этом рассказывал агроном Попов, секретарь нашей комсомольской организации. Следовало отдать Тетеркина под суд, а Уфимцев пожалел, лишь снял с комбайна... Вот какие люди подавали заявления, собирали сплетни об Уфимцеве, писали в партком анонимки.
— Одну минуту, — перебил Стенникову Игишев. — Предположим, что мы согласились с вами, поверили, что эти люди — клеветники и прохвосты, как выразился Михаил Иванович. Но ведь в данном случае они сообщали о действительных фактах: Уфимцев ушел от семьи, врозь живет.
— Да, это правда, — ответила Стенникова, — они с женой живут порознь. Но причина тут не в Уфимцеве, а в его жене, хотя я ее особенно и не обвиняю. Женщину сбить с толку не так уж трудно, если посылать ей анонимные записки, письма о неверности мужа.
— Ловко ты подвела! — крикнул Степочкин, завозившись беспокойно на стуле. — У меня же документы. Вот они! — и шлепнул ладонью по папке.
— Да-а, — протянул Игишев, не обращая внимания на вспышку Степочкина. — А все же что-то, видимо, было между Уфимцевым и Васьковой. Как говорят, нет дыму без огня. Почему-то она ушла от мужа, вернулась в Поляны?
— Вернулась она к отцу, другого местожительства у нее нет, — ответила Стенникова. — Я говорила с Груней. Из разговоров вынесла, что уход ее от мужа вызван другими мотивами и просто совпал по времени, когда Уфимцев жил один, без жены.
— Я все же предлагаю, — прервал свое молчание прокурор, — материал по делу Уфимцева направить в первичную партийную организацию, пусть вначале там разберутся. Может, не потребуется и на бюро парткома разбирать...
Акимов решил: пора кончать разговоры об Уфимцеве, и так два дня на это потеряно, — надо ехать в колхозы. К тому же он верил Уфимцеву и полагал, что тот жертва обстоятельств.
— Материал возвращать в колхоз надобности нет, — ответил он прокурору, — картина, всей этой стряпни, как правильно назвала ее Стенникова, ясна и понятна непредубежденному человеку: жулики и стяжатели пытались опорочить председателя колхоза. Тут Василий Васильевич, — и он, поморщившись, словно глотал горькую пилюлю, сказал не то, что следовало сказать, — тут Василий Васильевич был, очевидно, обманут, введен в заблуждение. Я давно и близко знаю жену Уфимцева: это хорошая, умная женщина, но, как говорят, немножко нервная, у нее свои, более строгие взгляды на вещи, и тут Анна Ивановна права: сплетники оказались сильнее ее веры в мужа. Что же тут удивительного, если эти сплетники, — и опять поморщился, посмотрев на Степочкина, — убедили даже такого осторожного человека, как Василий Васильевич.
Степочкин, во время речи Акимова, сидел не шевелясь, не поднимая глаз от папки, видимо, не понимал еще толком, осуждает его секретарь или защищает.
— Считаю, — продолжал Акимов, — вернее, вношу предложение: ограничиться сегодняшним обсуждением персонального дела Уфимцева, — оно, безусловно, пойдет ему на пользу, и предложить как можно скорее вернуться в семью. Надеюсь, Анна Ивановна поможет ему в этом... Какие еще будут предложения?
— Я не согласен, — встал за столом Пастухов. — Я в корне не согласен с такой оценкой поведения коммуниста Уфимцева. Причем, что удивительно: такую оценку дает секретарь парткома, обязанный быть непреклонным и бдительным к проявлению подобных случаев со стороны отдельных коммунистов, позорящих нашу партию. Я уже не говорю о грубом нарушении Уфимцевым партийной дисциплины — его неявка на бюро, о разбазаривании зерна...
— Так это ты его напугал, толкнул раздать зерно колхозникам! — напомнил Пастухову Торопов и, обратясь к Акимову, сказал: — Не понимаю, зачем в ступе воду толочь? Поговорили, и хватит, давайте принимать решение.
Пастухов не успел ответить ему, Акимов опередил его:
— А Уфимцеву за неявку на бюро, за преждевременную выдачу зерна, за испуг, как выразился Михаил Иванович, объявить строгача. Чтобы впредь не пугался, смелее был!.. Кто за эти предложения, прошу поднять руки.
Глава девятая
1
К этому дню готовились всю неделю. Мыли полы и окна в клубе, вешали кумачовые полотнища с лозунгами, чистили и подметали вокруг, даже привезли с реки машину песка и посыпали им дорожку к крыльцу.
После полудня ринулись сюда мальчишки.
Потом показались парни. Они собрались в ватажку, шли по улице не спеша, вразвалку — в узеньких брючках, в пиджаках внакидочку, с челками до бровей, шли, пересмеиваясь, пересвистываясь. Ближе к клубу к ним присоединился гармонист. И вот кто-то уже колотил остроносыми ботинками пыль на дороге, ему дружно подпевали, прихлопывали в ладоши.
Услышав гармонь, суматошно заметались в избах девушки, торопясь нарядиться, натянуть на привыкшие к резиновым бахилам ноги капроновые чулочки, узенькие туфельки на каблучках-шпильках, взбить модную прическу, как это водится в городах, прикрыть ее шелковой косынкой, а то и оренбургским платком. И выйти на улицу, навстречу подружкам, в модном пальтеце, которое шилось в Колташах, а может, привезено из самого областного центра.
Ближе к вечеру к клубу пошли разодетые, как на праздник, бабы — в разноцветных юбках, в плюшевых жакетках, в шелковых полушалках, вытащенных для такого случая из редко открываемых сундуков. Шли они не торопясь, оглядывая друг друга, оценивая наряды, щелкали семечки, доставая их из туго набитых платочков.
А за ними следом шли мужья, дымя папиросами, шли старики с батожками, старухи, укутанные в шали.
День был воскресный и, как по заказу, солнечный, хотя не очень теплый, такой, каким и полагается быть в начале октября. Еще не было зазимья, но первые снежные пушинки должны вот-вот появиться, это предвещали и частые пасмурные дни, и холодные северные ветры, гнавшие волну в пруду, и поредевшие лесные колки, роняющие остатний лист на землю.
Когда зал наполнился людьми, на сцену поднялись члены правления. Председатель колхоза Егор Уфимцев зашел за длинный стол, покрытый кумачовой скатертью, обставленный стульями, подождал, пока не усядутся члены правления, оглядел разноликий, гудящий зал. Впереди всех, на передних скамьях, сидели самые уважаемые люди, основатели колхоза. В числе их Уфимцев увидел свою мать, рядом с ней Позднина, других стариков, которые уже давно отработали свое, а вот сегодня не утерпели, пришли в клуб. Он увидел и брата Максима, и жену его Физу, и тетю Соню, и Павла Семечкина, и шалашовских мужиков. И колхозных механизаторов — трактористов, шоферов, комбайнеров — в костюмах, при галстуках. Уфимцеву непривычно было видеть их такими, да и сами они, сменившие промасленные фуфайки на габардиновые пиджаки, чувствовали себя стесненно, сидели смирные, под боком у своих бойких жен.
Он позвонил колокольчиком, призывая к тишине.
— Дорогие товарищи! — начал он, когда люди успокоились. — Сегодня у нас необычное собрание. Мы провожаем на заслуженный отдых наших старших товарищей, отдавших половину своей жизни родному колхозу. Они честным, бескорыстным трудом заслужили, чтобы мы сегодня чествовали их, как самых дорогих нам людей. Разрешите пригласить их на сцену, за стол президиума.
Аплодисменты заглушили его слова, и под их гром на сцену поднялись Коновалов Иван Петрович, Сараскин Архип, Колыванов Серафим, Пелевина Софья, или, как ее все зовут в колхозе, тетя Соня, а за нею еще и еще — тринадцать человек. Члены правления разводили их вдоль стола, по обе стороны от Уфимцева. Они смущенно, уступая места друг другу, усаживались.
В зале встал и поднял руку тракторист Никита Сафонов.
— Давайте попросим в президиум также наших бывших председателей, Евдокию Ивановну и Трофима Михайловича.
Зал опять загремел аплодисментами. Кто-то крикнул: «Тетеркина! Никанора Павловича!», — но его никто не поддержал, а может, за шумом в зале, не все слышали. Евдокия Ивановна, придерживая руками юбку, тяжело взобралась по узкой лестничке на сцену. За ней, опираясь на палочку, взошел и Позднин. Им освободили место за столом.
— Слово для зачтения решения правления колхоза предоставляется Анне Ивановне, — объявил Уфимцев.
Стенникова тоже принарядилась по такому случаю: надела цветное платье, прицепила к ушам клипсы, на шею повесила бусы и стала моложавой, неузнаваемой. Пока она, стоя у трибуны, читала решение, которым все тринадцать человек с первого октября переводились на пенсию и награждались подарками, Попов с Кобельковым вынесли из-за кулис два больших чемодана, водрузили их на стол.
— Извините, дорогие пенсионеры, — сказал Уфимцев, когда Стенникова, кончив читать, отошла от трибуны, — за наши скромные подарки. Живите дольше, разбогатеем — поправим дело. А сейчас, как говорится, чем богаты, тем и рады.
Он открыл один из чемоданов:
— Архип Иванович!
Архип Сараскин, сидевший бочком в конце стола, поднялся, потоптался в нерешительности, покрутил белой головой туда-сюда, но кто-то его подтолкнул, сказав: «Иди, председатель зовет», и он подошел к Уфимцеву — маленький, худенький, чуть видный из-за сидевших за столом людей. Уфимцев вынул из чемодана большую пыжиковую шапку и надел ее Архипу на голову. В зале раздался многоголосый возглас изумления, потом аплодисменты, смех, одобрительные выкрики. Архип, растерявшийся от аплодисментов, от внимания к нему, от такого неожиданного подарка, снял шапку и, держа ее бережно, на весу перед собой, словно это была не шапка, а какая-то хрупкая, легко бьющаяся вещь, сказал Уфимцеву:
— Куды мне такую дорогую? Мне и поплоше ладно.
Зал грохнул от смеха.
— Носи, Архип Иванович, — ответил Уфимцев, пожимая ему руку, — ты не такую, ты золотую шапку заслужил своим трудом, да таких в магазинах не продают.
Тетя Соня получила большую, как одеяло, теплую шаль с кистями. Иван Петрович — отрез на костюм. Каждый из уходящих на пенсию получил подарок соответственно его вкусу, о чем постарались Попов с Кобельковым, ездившие в Колташи добывать все эти вещи. А Серафиму Колыванову, к зависти парней, достался транзисторный приемник. Он взял его за длинный ремень, смущаясь, понес к своему месту.
— Бери, дед, — кричали парни, — обменяешь на валенки с галошами.
Когда награждение закончилось, слово взяла тетя Соня. Она подошла к трибуне, но стала не за ней, а впереди нее.
— Спасибо вам, товарищи правленцы, за подарки, — и она, обернувшись к столу, низко, по-старинному, поклонилась в пояс. — И вам, товарищи колхозники, спасибо, что сделали уважение, пришли на наши проводы, не пожалели своего дорогого времечка. — И она снова низко поклонилась — теперь уже залу, сидящим в нем людям. — Вот тут наш председатель сказал Архипу, что мало ему такой шапки, золотую надо за его труд. Верно сказал Егор Арсентьевич, очень верно, заслужили наши старики такого золотого слова. Да и не только старики, а и пожилые, кто не сегодня-завтра пойдет на пенсию и кто с первых дней основания колхоза жил и работал — и в войну голодал, и после войны не шаньги ел, а работал, не отказывался, не бросал колхоз, кормил страну. Чего мы только не пережили за свою жизнь, хлебнули и сладкого и горького, другому народу на тыщу бы лет хватило, а мы живем, песни поем, а то и винца выпьем, кому достаток дозволит. А почему? Да потому, что верим, верим в себя, в свой народ, верим в свою партию, верим, что не мы, так наши дети, либо внуки доживут до счастливых дней коммунизма!
Что тут началось! Люди повскакали со своих мест, кто-то крикнул: «Слава старшему поколению!» — и молодежь подхватила, заскандировала: «Слава! Слава! Слава!» Уфимцев, сгорая от рвущегося наружу восторга, оглянулся на членов правления, сидевших на сцене во втором ряду от стола, чтобы пригласить их порадоваться вместе, и наткнулся на хмурый, отчужденный взгляд Векшина. Векшин тут же отвел глаза, но от Уфимцева не укрылось, что того не очень радовало все происходящее в клубе. Он не стал ломать голову над поведением Векшина — зал все еще шумел, поднял руку, прося тишины.
— Есть еще предложение. Установить звание «Почетный колхозник» и присваивать его лучшим людям нашего колхоза, внесшим существенный вклад своим трудом в его развитие.
— Правильно! Принять! — послышались одобрительные возгласы.
— Если нет возражений, позвольте предложить и первых кандидатов на это почетное звание.
Это были два бывших председателя колхоза: Евдокия Уфимцева и Трофим Позднин, плотник Василий Степанович Микешин, тракторист Никита Сафонов, горючевоз дядя Павел Шипков и только сегодня отправленные на пенсию комбайнер Иван Петрович Коновалов, конюх Архип Сараскин, доярка тетя Соня Пелевина — всего восемь человек.
И опять гремели аплодисменты, опять молодежь скандировала: «Слава!»
Собрание закончилось поздно — был еще концерт, в котором отличились доярки: уж очень складно пели. Колхозники расходились по домам довольные: и дело хорошее сделали, и на людях побывали — себя показали, других посмотрели, отдохнули душой. Завтра опять работа...
2
Векшин не случайно сидел хмурым на собрании, словно не на празднике находился, а на похоронах. И кажется, не видел жизнерадостных, по-праздничному разодетых своих односельчан, не слышал их восторженных речей, оглушительных аплодисментов. Он уже сто раз покаялся, что пришел сюда и сидит на виду у всех, вместо того, чтобы сказаться больным и лежать дома, не видеть Уфимцева, не видеть, как он командует тут, весело бьет в свои большие ладоши, когда зал гремит аплодисментами, не видеть, как тепло, по-отечески жмут ему руку старики-пенсионеры.
А его, Петра Векшина, никто не вспомнил, никто не упомянул, как будто его уже не существует на белом свете.
Тогда в Колташах с тяжелым сердцем вышел Векшин из парткома. Раздражала мысль, что лопнуло все, к чему он так готовился последние два месяца. Правда, в деле Уфимцева остались заявления его и Васькова, Тетеркина и Афони — Афоню, мужа Дашки, он тоже уговорил подписать заявление в партком, — но все же это не то. Другое дело, когда бы он сам присутствовал на бюро! Петр Ильич еще не потерял дара речи, сумел бы доказать членам бюро, куда ведет колхоз новый председатель и куда он приведет его.
На бюро парткома он теперь не на зерно бы напирал, не на отсутствие заботы о колхозниках, — хотя об этом тоже следовало сказать: недовольны люди! — а на моральное разложение председателя: бросил жену с детьми, разбил семью товарища, живет с беспутной бабенкой Дашкой, за критику его поведения мстит людям: живой пример с Тетеркиным. Да что об этом говорить, когда он с родным братом не посчитался из-за своего неуживчивого характера. Конечно, колхозники волнуются, подают заявления об уходе из колхоза, даже бригадир шалашовской бригады Юшков и тот подал заявление. Какой может быть авторитет перед народом у такого председателя! Пусть члены бюро поговорят с колхозниками, узнают, как они осуждают Уфимцева за развратный образ жизни. «Бабник», «колхозный бугай» — вот какие прозвища они дали председателю.
Петр Ильич, конечно, не оставил бы без внимания и Стенникову. Известно, что Стенникова потворствует Уфимцеву, скрывает его проступки из-за подхалимства. Такая канцелярская крыса не может быть секретарем колхозной партийной организации, — что она видит из окна своей бухгалтерии? Забор да правленческий нужник!
Все дрожало у Векшина внутри от негодования, даже пальцы рук тряслись, когда он подносил их к лицу, чтобы поправить усы. Но он надеялся, и эта надежда переходила в уверенность, что и без него Уфимцеву несдобровать: снимут с работы за все его похождения.
Спускаясь с крыльца, он ненароком посмотрел на ресторан и с раздражением вспомнил, что из-за этого Уфимцева еще ничего не ел с утра.
— Пойдем, пожуем чего-нибудь. Погреемся, — предложил он молчавшему Васькову.
И они загуляли на радостях, что с Уфимцевым теперь будет навсегда покончено.
Лишь на третий день, проснувшись, с трудом вспоминая прошедшее, Векшин отказался от опохмелки, услужливо предложенной хозяином квартиры, где он остановился, выпил два стакана густого чая без сахара и пошел в партком. Ему не терпелось узнать, чем закончилось дело Уфимцева. Но тянуло его в партком не простое любопытство, он надеялся на вероятный разговор с ним Степочкина или Акимова (конечно, лучше Степочкина, чем Акимова) о руководстве колхозом. Поэтому, прежде чем явиться в партком, он зашел в парикмахерскую, постриг волосы, подровнял бородку и усы, попросил попрыскать его цветочным одеколоном, чтобы отбить запах водочного перегара, и только тогда пошел.
Но в парткоме его ждало разочарование: ни Степочкина, ни Акимова на месте не оказалось, они выехали в колхозы. Он пошел было из приемной, но, дойдя до двери, остановился: уйти, не узнав о деле Уфимцева, он не мог. Поколебавшись, постучал к помощнику секретаря, войдя, назвал себя, сказав, что ездил в командировку, сейчас со станции, и якобы кто-то сказал ему, будто видел Уфимцева в парткоме. Но Уфимцева он здесь не нашел. Может, товарищ знает, где тот сейчас?
— Здесь его нет, — ответил помощник. — Вчера был у себя в колхозе. Там Торопов сидит, так что ему не до разъездов.
У Векшина застучало в висках: значит, Уфимцева уже снимают, — иначе зачем бы там находиться Торопову? А он тут водку с Васьковым пьет, время зря проводит, когда надо быть в колхозе.
— А уехать домой тебе просто: ваши машины сегодня с зерном на элеватор должны подойти, вот с ними и. езжай, — подсказал помощник.
Векшин даже не спросил — не об этом думал сейчас, — что за зерно их машины возят из колхоза на элеватор, не стал возвращаться на квартиру за Васьковым, — теперь было не до него.
В небольшом хвосте очереди он разыскал все пять своих машин, по словам шоферов, успевших только-только подъехать. Он с необычной для себя поспешностью, почти с угодничеством поздоровался с шоферами, заглядывал им в глаза, по их поведению пытаясь определить, что делается в колхозе. Ему не терпелось узнать, как обстоит с Уфимцевым, но он решил сдержать себя, не торопить события, не показать шоферам своей заинтересованности. Вместо этого спросил, что за зерно привезли и откуда, спросил так, между прочим, чтобы отвлечь себя от мучившей мысли о событиях в колхозе, о причинах появления там Торопова.
— А вы что, не в курсе? — удивился кто-то из шоферов.
— Наш овес, Петр Ильич, — сказал Николай Коновалов, вынимая пачку болгарских сигарет в красивой упаковке. Шоферы, не скрывая любопытства, потянулись к нему за сигаретами.
— Так ведь мы выполнили все задания полностью, — пришла пора удивиться Векшину. — А овес этот в счет чего?
— Дополнительная поставка, — ответил Николай — Вернулся из Колташей Егор Арсентьевич, собрал собрание, говорит, надо помочь району. Вот и решили: отдать две тысячи пудов овса.
— А Торопов, председатель райсовета, зачем приезжал? — еще не теряя надежды услышать приятную новость, спросил Векшин.
— Так вот за этим и приезжал... по дополнительной поставке. Вчера собрание было, он тоже присутствовал, речь держал.
— Торопов уже уехал, — сказал Иван Лапшин, самый пожилой из шоферов. Он оценивающе, словно снимал пробу, затягивался болгарской сигаретой, морщился, пуская дым в нос, потом разглядывал сигарету, крутя ее перед собой. — Я утром под погрузку машину ставил, видел, как он на «газике» махнул куда-то через Санару.
У Векшина пересохло во рту, он смотрел на спокойно покуривающих шоферов и, кажется, не видел их.
— Ну, а на собрании, кроме хлеба, какой еще разговор был? — спросил он нетерпеливо, уже не таясь от. шоферов. — Насчет Уфимцева был разговор?
— Насчет Уфимцева? — переспросил Иван Лапшин. — Егора Арсентьевича? А какой о нем разговор может быть? Разве только спасибо ему от народа сказать... Егор свое дело знает: и колхоз не обидит, и начальство сумеет ублаготворить. Этот покрепче будет Позднина... Ребята, давай по машинам, а то очередь пропустим.
Словно кто под коленки ударил Векшина — у него подломились ноги. Он поискал, куда бы присесть, высмотрел кем-то брошенное в сторону от дороги прохудившееся ведро, пошел, сел на него. Ему бы пойти в контору, помочь шоферам быстрее протолкнуться в очереди, оформить документы, а он сидел, как чучело на огороде, на перевернутом вверх дном ведре, подставив спину ветру, и не мог найти в себе силы подняться. Уже не было рядом машин, они ушли вперед, и одинокая, скрюченная фигура Векшина на широкой поляне вызывала законное недоумение у прохожих...
Только дома, вернувшись в колхоз, Векшин узнал, что все его попытки свалить Уфимцева окончились, по существу, одним выговором. И этот выговор Уфимцев получил не за то, в чем обвинял его Петр Ильич, а как раз, наоборот, за то, на чем он всегда настаивал: за раздачу хлеба колхозникам.
Придя в правление на следующий после возвращения день, он прошел по коридору мимо закрытых дверей председательского кабинета, за которыми слышался негромкий разговор, зашел в свою комнату где сидел вместе с Поповым. Попова не было, и Векшин, сняв пальто и шляпу, сел за свой стол, словно приготовился поработать — почитать, пописать. Но ни писать, ни читать ему не хотелось, он этим и раньше не часто занимался. И стол ему был не особенно нужен — просто полагался по должности, и он его месяцами не открывал, а все свои документы и записи носил в полевой сумке.
Не успел он сосредоточиться, подумать о том, как себя дальше вести, как относиться теперь к Уфимцеву, дверь приоткрылась, и на пороге появилась Стенникова.
— Ты приехал? — спросила она, не заходя в комнату, спросила, как ему показалось, обрадованно. — Мне с тобой поговорить надо, не уходи, пожалуйста. Я сейчас.
Она ушла, оставив Векшина в недоумении: чему это Стенникова радуется? Не ему же, не тому, что он возвратился, — их отношения далеко не такие, чтобы радоваться друг другу.
И он, с плохо скрываемым подозрением, встретил вернувшуюся Стенникову.
— Ты где пропадал? — спросила она, доставая сигарету.
«Вон, оказывается, в чем дело! — злобно подумал Векшин. — У тебя не спрашивался!»
— Не пропадал, а по делам оставался... На элеваторе был, в райсоюзе, да мало ли у меня дел? Покa без контролеров обходился.
— Я в том смысле, — ответила Стенникова, чиркая спичкой и раскуривая сигарету, — что без тебя мы тут один вопрос решили... Хотелось твое мнение узнать, правильно ли поступили, дав согласие на две тысячи пудов?
— А чего теперь спрашивать моего мнения? От моего мнения хлеба в амбаре не прибавится.
— Пожалуй, твое мнение я и так знаю, — сказала Стенникова. — Скажи, Петр Ильич, только честно, как коммунист, на прошлой неделе ты был в Шалашах?
— Был. И на прошлой и на позапрошлой... А что? Может, у кого-то поросенок пропал, а на меня подумали, не я ли рубанул?
И он весело засмеялся, блеснул белыми зубами.
— Кому ты там говорил, что хлеба в колхозе больше нет, на трудодни нечего выдавать? — спросила Стенникова, не обращая внимания на смешок Векшина.
Кажется, только теперь ему стала понятна цель прихода Стенниковой и ее вопросов: она подбирала к нему ключи, чтобы побыстрей раскрылся, тогда ей и Уфимцеву будет с ним просто расправиться за его письмо в партком. Но это вряд ли ей удастся, она плохо знает Векшина.
— А об этом и говорить никому не надо, — ответил он, стараясь быть спокойным, хотя чувствовал, как волна ненависти душит его, захлестывает горло. — И без меня все знают, что хлеба в колхозе больше нет. Вчера последний в Колташи увезли.
— Это не последний хлеб, и ты прекрасно это знаешь, зачем же говорить неправду? И с зерном на трудодни... Почему ты сказал в Шалашах, что нечего выдавать, когда зерно у нас было и на днях колхозники получили его?
— Слышал, как вы ловко обманули колхозников. Овсом выдали! И не на годовые трудодни — год еще не кончился, а вы его закрыли! — крикнул Векшин и затрясся от злости. — Отвечать за это будете!
— Успокойся, не кричи, — попросила Стенникова. Она тоже немножко нервничала, жадно курила, давилась дымом, отгоняла его от лица рукой. — Не одним овсом выдавали, хотя овес — тоже хлеб, как говорят колхозники. И раньше мы им не брезгали, при Позднине — вспомни-ка!.. Так где же тут обман? И с какой целью ты, один из руководителей колхоза, дезориентируешь, провоцируешь их на безответственные действия?
— А я отчитываться перед тобой не обязан, ты мне — никто! — Векшин встал, отошел к вешалке, сдернул пальто. — Я колхозниками на должность поставлен, они меня и могут допрашивать... Ты думаешь, — он повернулся к ней и заговорил задыхаясь, никак не попадая рукой в рукав пальто, — ты думаешь, если партком не разобрался в наших делах, сделал вам поблажку, так на этом дело и заглохнет? Как бы не так! Подождем, что скажет ЦК на письмо колхозников, его не один Векшин подписывал. Там все раскрыто, вся подноготная ваша с Уфимцевым, все ваши грязные дела! Это вам не партком!
Он толкнул дверь и ушел, как победитель. Стенникова поглядела ему вслед, покачала головой, еще посидела немножко, подумала, докурила сигарету и пошла к Уфимцеву.
У того в кабинете находился председатель Репьевского сельсовета Шумаков. Он нравился Анне Ивановне своей общительностью, веселым нравом и тем, что никогда не жаловался на трудности, на свою беспокойную жизнь председателя Совета, хотя трудностей в его хлопотливой работе было достаточно.
Видимо, они закончили уже деловые разговоры. Шумаков собрался уходить, стоял одетым посреди кабинета, когда вошла Стенникова. Он поздоровался с ней:
— Здравствуйте, Анна Ивановна. Рад был вас увидеть. И, как говорится, до свидания, — поехал дальше, в лесничество.
— А что там? — поинтересовалась Стенникова.
— Давно в лесном поселке не был, появились просьбы, жалобы. Придется посидеть денька два... Ну, бывайте здоровы.
И он ушел. Стенникова подошла к окну, проследила, как Шумаков отвязывал лошадь, как легко вскочил в седло и поехал крупной рысью от ворот.
— Вот бы нам такого в колхоз, — вздохнул за ее спиной Уфимцев, — Это был бы зампред, не чета Векшину.
Стенникова отошла от окна, присела к столу председателя. Уфимцев был в том же костюме, что и на бюро парткома, только теперь без галстука. И костюм все так же помят, как и тогда, перепачкан чем-то. «Плохо ему все-таки без жены», — подумала она. Подумала и решила сходить сегодня под вечерок к Ане — надо выполнить просьбу Акимова.
— Говорила я сейчас с Векшиным... Сказать откровенно, только время зря потеряла. Никакие убеждения на него уже не действуют.
— А убеждать его и не надо, Анна Ивановна. Проверить все его действия, все его провокационные вылазки против решений правления и поставить вопрос на партийном собрании. Пусть коммунисты дадут оценку его поведению.
— Ну хорошо, — сказала Стенникова, — мне съездить в Шалаши недолго, не трудно собрать и заявления на него, как он собирал их на вас, хотя, кстати говоря, Векшин и сам не отказывается от своих разговоров с колхозниками в Шалашах. Уверена и в том, что коммунисты колхоза осудят его поведение. Но что это даст? Успокоит ли это Векшина и его друзей? Думаю, нет. Наоборот, кое-кто поймет, что это месть с нашей стороны за письма в партком, в ЦК. Говорят, письмо в ЦК подписали тридцать человек. Разве они будут молчать? И опять пойдут во все стороны письма и жалобы, и кто знает, кого пришлют с проверкой, может такого, что понастырнее окажется Василия Васильевича.
Уфимцев перестал ходить, сел на стул.
— Что же вы предлагаете?
— Надо дождаться результатов на письмо в ЦК. Вероятнее всего, кто-то должен к нам приехать, проверить — из Москвы или из области — я не знаю, но коллективное письмо из колхоза там без ответа не оставят. Вот тогда, после проверки, и решим, что делать.
— Как же так, Анна Ивановна? — Уфимцев горестно развел руками, потом сжал кулаки, прижал их к груди. — Сколько еще можно терпеть от этого человека? Боюсь, у меня не хватит выдержки, и я когда-нибудь сорвусь, наломаю дров, если он будет мешать мне и дальше.
— Не сорветесь, в вас-то я уверена. Да и колхозники не пойдут за ним, чего его уж так опасаться?
Уфимцев зажал рот горстью, облокотился на стол, задумался. Долго сидел, глядя в окно, за которым стоял серенький денек осени, с тучками на небе, с голыми деревьями в палисадах. Стенникова ждала, наблюдала, как тяжело давалась председателю эта вынужденная обстоятельствами отсрочка.
— Черт с ним, пусть живет, — наконец произнес он.
3
Все это время Груня жила в большой тревоге за судьбу Егора.
Когда Уфимцев вернулся из Колташей, она не удержалась, решилась наутро сходить к Стенниковой. Она не стала дожидаться прихода Анны Ивановны в контору, пошла к ней на квартиру. Груня понимала, что поступает неразумно — беспокоит пожилого человека, может, еще не отдохнувшего как следует после поездки, но в контору пойти не могла: ей не хотелось встречаться с Уфимцевым, не хотелось, чтобы он, увидев ее, подумал, будто она опять ищет с ним встречи. Хотя, по правде сказать, никого ей так не хотелось видеть, как Егора.
Она поднялась пораньше, еще до рассвета, подоила корову, выгнала ее в стадо и, оставив матери подойник с парным молоком, пошла к Стенниковой.
Анна Ивановна жила почти рядом, через два дома. Стоило только пересечь улицу, подойти к крытому щепой домику на два окошка, где она квартировала у одинокой, глуховатой старухи Сидоровны.
Груня открыла калитку и тут же увидела Анну Ивановну, одетую в просторный фланелевый халат. Она стояла с тазом в руках — кормила кур возле старой и низенькой погребицы, заменявшей хозяевам амбар. Сизые голуби летели на двор со всех сторон, присаживались к курам, не боясь хозяйки, торопливо склевывали зерна с земли.
— Пойдем в дом, — обняла она Груню за талию, — на дворе холодно.
Они уселись у стола: одна — радостно улыбаясь гостье, другая — смущаясь своего неуместного визита.
— А я знаю, зачем ты пришла, — сказала Анна Ивановна. — Пришла узнать, как решилось дело с Егором?
Груня несмело кивнула головой, подобрала волосы под шаль, с тревогой уставилась на Стенникову.
— Хорошо решилось дело, Груня. Я и не ожидала, как хорошо! Правда, наказали Егора, но не за это... не за семейную неурядицу.
— За что же тогда его наказали? — еще не веря словам Анны Ивановны, спросила Груня, хотя все так и всколыхнулось в ней, заколотилась радость в груди.
— Да так, можно сказать, не за что, — уклонилась от прямого ответа Анна Ивановна. Не могла же она рассказывать Груне о том, что происходило на бюро, а без этого непонятны были бы причины наказания Уфимцева. — За хозяйственные упущения...
Анна Ивановна не успела досказать, как Груня вдруг засмеялась — весело, безудержно.
— Ой, как я рада, Анна Ивановна, кто бы только знал! — воскликнула она и, сорвавшись с места, подбежала к Стенниковой, обхватила ее и крепко-крепко прижала к себе.
— Отпусти, задушишь, дурная! — смеясь, отбивалась от нее Анна Ивановна, довольная тем, что еще одной радостью на земле стало больше. — Оставишь колхоз без бухгалтера.
Груня отпустила ее и, тяжело дыша, не скрывая счастливой улыбки, уселась напротив.
— Хороший ты человек, Груня! — прорвалось у Анны Ивановны то, что копилось уже давно, да как-то не было случая высказать. — Хороший... Да вот судьба у тебя, видишь, какая. Кто в этом виноват — не хочу сейчас разбираться, только могу посоветовать: надо тебе работать. Работа — радость для человека, с ней и горе забывается. А там, глядишь, и жизнь повернется по-другому. Ты еще молодая, счастье еще улыбнется тебе, не пройдет мимо.
— Нет, Анна Ивановна, насчет счастья — вряд ли, мне в это трудно верится... А вот насчет работы — сама понимаю, век на иждивении отца-пенсионера жить не будешь. Разве уехать куда-нибудь?
Она задумалась, наклонила голову, машинально перебирала бахрому скатерти. Стенникова молчала, не мешала ей думать. За окном светлел день; прошла грузовая машина, нещадно гудя на кур, на гусей.
— Нет, не могу я уехать отсюда, — проговорила, наконец, Груня, подняв на Стенникову затуманенные слезами глаза. — Не хватит на это моих сил... Как подумаю, что не увижу больше Егора, не увижу никогда, словно кто мне сердце из груди вырывает, терпеть мочи нет.
Она упала головой на стол и лежала так — без слез, без вздохов. Анна Ивановна погладила ее по волосам.
— Ну что ж, оставайся в колхозе. Иди снова на ферму, поработай дояркой. Только поговори вначале с председателем. С Георгием Арсентьевичем.
Груня подняла голову, глаза у нее были красные, но сухие. И лицо было красное, словно она вышла из горячей бани.
— Боюсь я к нему идти, Анна Ивановна, опять что-нибудь наплетут... Может, вы сами поговорите?
— А ты при народе заходи к нему, при народе разговор заводи. Чего бояться-то? Ведь не красть идешь, работу просить.
Груня встала, подняла шаль с плеч, покрыла голову.
— Спасибо вам, Анна Ивановна, за все, за все! — Она быстро пошла к двери, уже открыла ее, но вдруг, словно споткнувшись, остановилась, нерешительно обернулась к Стенниковой. — Я так и не спросила, что решили на бюро насчет семейного положения Егора?
— Рекомендовали вернуться к семье. Советовали доказать жене, что его оклеветали, добиться примирения с ней.
Груня ничего больше не спросила, постояла еще в дверях, помолчала и ушла.
Она не отважилась тут же пойти к Уфимцеву, — слишком сильны были впечатления от разговора с Анной Ивановной. Конечно, желание увидеть Егора сейчас, сию минуту, преследовало ее, пока она шла домой, но она понимала, что в таком состоянии может совершить глупость, наговорить Егору что надо и чего не надо.
Целую неделю она жила в ожидании встречи с Егором, представляла, как войдет к нему в кабинет, — и в этот момент у нее всегда замирало сердце, — представляла, как он взглянет удивленно на нее, может, растеряется на миг от неожиданного ее прихода, потом широко улыбнется, распахнет свои серые глаза, как умеет делать только он один на земле, встанет ей навстречу... Дальнейшее она просто не могла себе представить, обрывала мечты на этом.
А может, все произойдет иначе: увидев ее, он прищурится — он всегда прищуривается, когда недоволен, и спросит грубо: «Чего пришла? Я говорил тебе — не ходи за мной. Только зря время потеряешь». И тогда она скажет ему, скажет прямо, без утайки: «Я ничего не требую от тебя. Просто хочу ходить по тем же тропкам, где и ты ходишь, хочу хоть раз в неделю видеть тебя. Неужели мне и этого нельзя?» Что он ответит, она не могла вообразить, — что-нибудь хлесткое, жестокое; он мог быть жестоким, когда его возмущала ложь или несправедливость, но что ответит он на этот раз, она терялась в догадках.
Но все произошло не так, как она представляла. И встретились они не у него в кабинете, а на улице, среди белого дня, на глазах у всех.
Это случилось на второй день после собрания, на котором чествовали старых колхозников. Груня ходила в магазин — надо было купить дочке валенки.
Продавщица Нюрка Севастьянова, бывшая ее подружка, встретила Груню радостно, с удивлением:
— Пришла, затворница! В кои-то веки припожаловала! Как рассталась со своим Васьковым, так и глаз не кажет.
Груня поморщилась: народу хотя и немного было в магазине — две девчушки разглядывали брошки, шалашовский мужик покупал сахару и чаю, да баба с верхнего конца стояла, поджав губы, дожидаясь очереди, — а все же такая бесцеремонность Нюрки показалась ей неуместной.
Нюрка — кругленькая и черненькая, с накрашенными губками, которые она собирала оборочкой, когда взвешивала товар, следя за стрелкой весов. В девках была она бойкой, языкастой, верховодила подружками, любила покуражиться, понасмешничать над ними, безнадежно ждущими себе женихов, и однажды вдруг исчезла, уехала из села и вернулась домой через пять лет, ведя за ручку такого же черненького и мордастенького мальчишку лет трех. Где она была, что делала — Нюрка не рассказывала, а, про мальчишку со смехом говорила: у цыганки на шаль выменяла.
— А я уж думала, ты в монашки записалась, — продолжала между тем Нюрка, не замечая недовольства Груни. Она сунула мужику две пачки чаю, пересчитала деньги за покупку. — Ни в кино, ни на улицу... Чего тебе? — спросила она бабу.
Груня отошла в сторонку, чтобы не лезть на глаза Нюрке, стала разглядывать разложенные по полкам ткани, платки, сумочки.
Отпустив покупательницу, Нюрка перешла к Груне, улыбнулась ей, заговорщицки поманила пальцем, прося подойти поближе.
— Что вчера на концерте не была? — спросила она ее полушепотом, хотя девчушки не обращали на них внимания, все еще торчали над ящиком, выставив худенькие зады.
— Не хотелось... Голова болела, — соврала Груня. А на самом деле не пошла потому, что не считала себя колхозницей: не работала.
— Ох, интересно как было-о! — пропела Нюрка. — Знаешь, я с кем сидела? — Нюрка лукаво посмотрела на Груню, помолчала, чтобы помучить свою бывшую подружку. — Ни в жисть не угадаешь... С Егором! Ну да, с твоим Егором, — ответила она, увидев недоверие в глазах Груни. — Он за ручку со мной поздоровкался. Говорит: как ты, Нюра, похорошела, влюбиться можно. Не веришь? Ей-богу, так и сказал. А чего ему? Он теперь холостой. Запросто и в гости его позвать, не откажется.
Будто кто в кулак зажал сердце Груни — так неприятны были ей слова Нюрки об Егоре. Одно упоминание о том, что Егор может с кем-то другим быть близким, коробило ее, вызывало ненужную ревность, хотя она понимала, что ничего такого с Егором не произойдет и что Нюрка просто треплется. Груня не стала больше ее слушать, попросила показать валенки и, купив их, заторопилась домой.
— Заходи ко мне, — пригласила Нюрка. — Посидим, побеседуем, наливочки выпьем. Может, кто на огонек завернет... Невзначай с намеренья, — хохотнула она.
— Ладно, зайду, — пообещала Груня, хотя наперед знала, что не пойдет.
И вот тут, выходя из магазина, она увидела шедшего по улице Уфимцева. Он тоже заметил ее и первым поздоровался, как ей показалось, поздоровался приветливо, почти обрадованно.
И она не удержалась, крикнула вполголоса.
— На минутку, Егор Арсентьевич! Можно вас на минутку?
Он остановился, стал ждать, когда она подойдет. От нее не укрылось, что он немного смущен.
— Вы не бойтесь меня, я по делу, — вдруг вырвалось у нее.
— Я и не боюсь тебя, Груня. С чего ты взяла?
Она многое могла бы сказать ему на это, но не здесь, не посреди улицы. И так уже люди поглядывают на них.
— Хочу обратно на ферму проситься, надоело дома без дела сидеть.
— Желание, конечно, хорошее, — ответил он. — Только у нас нет теперь должности заведующей.
— Да не заведующей, а дояркой. Куда уж мне в начальники! — Груня коротко рассмеялась, подняла на Уфимцева глаза, в которых снова таилась знакомая ему тоска. — Отдайте мне тети Сониных коров, раньше я неплохо справлялась, думаю, и теперь не подведу.
— Знаю, что не подведешь, — ответил Уфимцев. Что-то пробежало по его лицу, как тень от облачка. Он поглядел вокруг, словно искал кого, а может, просто собирался с мыслями, тянул время. — Ну что ж, — сказал он, — выходи завтра на работу, я подскажу бригадиру... Еще есть просьбы?
— Какие у меня могут быть просьбы? — удивилась она и даже усмехнулась. Груня уже осмелела, не прятала от Егора глаза. — Нет у меня к вам никаких просьб, Егор Арсентьевич, кроме вот этой... чтобы на работу.
Он посмотрел на нее, как ей показалось, чересчур пристально, даже что-то дрогнуло в его лице, в глазах, словно запросилось наружу. Видимо, хотел ответить на ее слова, но так и не ответил, лишь кивнул головой, сказав: «До свидания» — и пошел дальше.
Вот и все, и весь разговор. И зря она волновалась, ожидая этой встречи. Все произошло так, как и надо, как и следовало произойти. Только почему-то от встречи остался нехороший осадок на сердце, будто что-то она не то потеряла, не то позабыла, а что — никак не могла вспомнить.
4
Уфимцев шел на квартиру обедать, когда повстречался с Груней. Выдался сравнительно спокойный день, каких не так уж много в жизни председателя колхоза, когда можно без спешки позавтракать и пообедать и вовремя, без помех, поужинать и лечь спать. Жил он теперь у Никиты Сафонова — ушел из дома Лыткиных сразу же после приезда из Колташей.
Прошло десять дней после бюро парткома, на котором Уфимцеву объявили строгий выговор, а ему казалось, что все это произошло только вчера. Еще не улеглось волнение от всего пережитого на заседании, еще звучали в ушах голоса Пастухова, Акимова, Торопова. Он считал, бюро правильно поступило, наказав его. Не доехав тогда до Колташей, вернувшись в колхоз, он знал, что нарушал партийную дисциплину, но ничего с собой поделать не мог.
По правде сказать, перетрусил он тогда, побоялся, что бюро пойдет на поводу у Пастухова: обяжут его сдать все зерно, очистят амбары, — произойдет то, о чем предупреждал народ Векшин: не будет хлеба на трудодни. Как он, Уфимцев, будет тогда выглядеть в глазах колхозников? Скажут, прав был Векшин, зря не послушались его, доверились этому Уфимцеву, посулившему им зерна по два килограмма на трудодень... Нет, он не за себя боялся, не за самолюбие председателя, боялся, как бы не пропала у людей вера в будущее их колхоза.
К счастью, ничего этого не случилось, бюро правильно рассудило их с Пастуховым. И правильно ему закатили выговор: за испуг, как определил Акимов. И этот заслуженный выговор не очень тяготил его.
Тяготило другое: обманул он членов бюро парткома, не рассказав им правду о причинах разрыва с женой. Вот за что ему следовало дать строгий выговор, а не за раздачу хлеба колхозникам! И чтобы снять эту тяжесть, следовало спешить помириться с женой.
Первое время он надеялся на Стенникову, рассчитывал, что она поговорит с Аней, как обещала на бюро. Однако прошел день, и два, и три — Анна Ивановна молчала. Подумав, он пришел к заключению: глупо ждать, чтобы кто-то взялся улаживать твою беду. Надо это делать самому, без посторонней помощи.
Но Стенникова не забыла обещания. Однажды, когда они остались в кабинете одни, сказала:
— Была я у Анны Аркадьевны, говорила с ней... Подождать еще надо, Григорий Арсентьевич, не торопить события.
Уфимцев настороженно поднял на нее глаза.
— Сколько же можно ждать? — спросил он. — Вы ей рассказали о бюро?
— Обо всем поговорили... Одно скажу: надо дать ей время успокоиться. Она еще болеет от всех этих... историй, но дело идет к поправке, к выздоровлению. Время вылечит, Григорий Арсентьевич.
Но Уфимцев не мог больше ждать, решил сам поговорить с Аней, — должна она понять, что нельзя ему так дальше жить. Он, конечно, виноват в случившемся, но даст ей слово, что этого никогда больше не произойдет.
И он пошел к Ане. Пошел под вечер, как и в прошлый раз, когда она не пустила его в дом. Но сегодня не было солнца, его закрывали облака. Стояла осенняя мозглая погода, когда нет дождя, но воздух все равно сырой, застоявшийся, как в непроветренном погребе.
Дети выбежали во двор, навстречу ему, повисли на нем, потом, схватив за руки, повели в дом, громко радуясь его приходу, спрашивали наперебой о чем-то. И он шел с блаженной улыбкой, не вникая в суть их вопросов, весь отдавшись чувству, охватившему его от встречи с Маринкой и Игорьком, от предстоящей встречи с Аней. Он так и вошел в дом, увлекаемый детьми; и очень желал, чтобы Аня видела эту сцену, видела, как дети рады отцу. К тому же сложилось все очень удачно: вроде бы не сам пришел, а дети привели его к матери. Как тут не дрогнуть очерствевшему сердцу, как не смягчиться!
Но в доме его встретила не Аня, а тетя Маша. Она стояла у стола, приткнутого к окну кухни, одетая довольно необычно: на ней резиновый фартук, рукава кофты закатаны до локтей, в руках большой нож. Если бы не кочаны капусты, сваленные в углу кухни, да не кадка с деревянными обручами, можно было подумать, глядя на суровое лицо тети Маши, что она приготовилась не к засолке капусты, а к встрече с разбойником. Что-то буркнув в ответ на приветствие Уфимцева, она громко застучала ножом — стала шинковать капусту, тело ее затряслось, заколыхалось, задергались руки, заплясали ноги, — она делала вид очень занятого человека и старалась не замечать Уфимцева. И только по одному этому виду тети Маши, по ее поведению Уфимцев понял, что он тут лишний, — тетя Маша всегда была барометром настроения Ани.
Дети потащили его в комнату. Он вошел настороженно, ожидая встретить тут Аню, но Ани не было и здесь. Уфимцев сел на стул, огляделся, убедился, что в комнате осталось все так, как и раньше.
— А где мама? — спросил он.
— А мамы нету, — ответил Игорь, забираясь к нему на колени. — Она в Репьевку уехала. Приедет только завтра.
— Зачем она поехала в Репьевку? — спросил он Маринку, подсевшую к нему.
— На прием и передачу школьного опыта, — ответила Маринка словами, подслушанными у взрослых.
«На прием и передачу», — улыбнулся Уфимцев фразе дочери и тому, как она серьезно произнесла ее. На него вновь нахлынула волна отцовской нежности к детям, он прижал Маринку к себе, подумав при этом, что дети растут, не заметишь, как станут взрослыми. Растут без него... И вновь — в который раз! — накатило раскаяние за свою вину перед Аней.
Он пробыл с детьми два часа, ушел в вечерних сумерках, когда в домах зажглись огни и тишину улицы нарушал лишь редкий брех собак да далекое тарахтенье трактора.
И если встреча с Аней не состоялась, произошла другая, незапланированная встреча, которой он не ждал и не искал. После поездки в Колташи он как-то совсем забыл о Груне, забыл, что она живет в Больших Полянах. Просто ему было не до нее, она осталась где-то в стороне, за пределами, его интересов, словно не было ее в его жизни.
Но когда Груня окликнула его и когда разговаривала с ним, он с удивлением отметил про себя, что вновь волнуется, как и прежде, при виде ее, и тоска, которую он опять обнаружил в ее глазах, вновь смутила его. Видимо, было в Груне что-то такое, что невольно будило воспоминания, будоражило душу. Обескуражила ее просьба, — он подумал, не поведет ли это к новым сплетням, не повлияет ли на сближение с Аней? Но, поразмыслив, дал согласие — нельзя отказать человеку в праве работать. За себя же он теперь был спокоен, а недоброй людской молвы решил не бояться; памятуя пословицу: все минется — правда останется...
5
В один из пасмурных осенних дней Уфимцев ехал в Шалаши. Карий меринок не спеша шлепал по грязи, не мешал ему думать. А думал он о том, как создать в Шалашах обозно-щепной цех, где бы гнули обод и полозья, делали сани и колеса и другую хозяйственную мелочь, — так было здесь до войны. Еще сохранились бревенчатые мастерские, парильни, круги для гнутья обода, сохранился даже дощатый навес, где стояла механическая пила; самой пилы и движка к ней нет, но достать можно, это дело не сложное. Главное — нет людей, в этом камень преткновения.
Когда между голых вершин деревьев открылась шиферная крыша свинофермы и до Шалашей оставалось не больше полукилометра ему встретилась подвода — в телеге, запряженной парой припотевших лошадей, сидели три мужика. Телега поравнялась, он без труда узнал в них бывших шалашовских колхозников, ныне рабочих лесничества, приезжавших к нему весной по поводу своих заколоченных домов. И бородач Кобельков, который кричал ему, чтобы он не зарился на его дом, был в числе их.
Увидев Уфимцева, бородач, правивший лошадьми, вскричал: «Тпруу-у!» — и первым снял шапку, здороваясь с председателем колхоза.
— Мы к вашей милости, — крикнул он.
Уфимцев придержал мерина, подождал, когда мужики, сойдя с телеги, подойдут к нему.
— В чем дело? — спросил он их грубовато, наперед зная, что других разговоров, как о домах, у них не будет. А тут он не отступит, дома не отдаст. Разве по суду, и то, как повернется дело: дома-то бесхозные уже пятнадцать лет.
— Да вот нарошно ехали к вам, — начал бородач Кобельков, сморкаясь и обтирая ладонью бороду. Уфимцев заметил, что он чем-то смущен, не глядит прямо на него, а все куда-то в сторону. «Чего он так? Уж не за прошлую ли ругань стыдится?» — удивился Уфимцев.
— Говорите, что надо? Только покороче, у меня времени для балачки нет. Если опять о домах...
— Да не о домах, Егор Арсентьевич, — перебил его второй мужик. — Совсем не о домах.
Уфимцев не знал этого мужика, даже не помнил фамилии, просто он запомнился ему по тому, как дотошно толковал в прошлый приезд законы, ссылался на разные статьи и постановления правительства; Уфимцев даже подумал тогда, не переодетый ли это юрист, нанятый домовладельцами, но его разубедили, сказав, что он — коренной шалашовец.
— А в чем тогда?
— Слышали мы, будто вы на зарплату переходите. Ну не то, что зарплата, — мужик помялся немного, — закон вам этого не дозволяет, а, как бы сказать, твердая оплата трудодня. Конечно, исходя из доходов, из соответствующей наличности, но и независимо, — что выработал — тебе твердая ставка. И, как полагается, хлеб для пропитания.
— Кто это вам сказал? — спросил Уфимцев, пораженный таким началом разговора.
— Товарищ Шумаков, председатель нашего Совета, — охотно ответил мужик. — Был у нас на днях, подробно объяснил, что и как и какие на этот счет имеются указания сверху. На вашем колхозе примеры производил. — Мужик замолчал, уставился на председателя, дожидаясь ответа. Ждали ответа и другие мужики. Уфимцев недоумевал, что за нужда пришла им знать об оплате в колхозе.
— Твердой оплаты у нас пока нет, выдаем аванс, — ответил он. — За нынешний год, думаем, обойдется по два рубля. А с нового года перейдем на твердую денежную оплату — три рубля за трудодень.
Мужики обрадованно закивали головами, заулыбались, бородач даже полез пятерней в затылок по старой русской привычке.
— Три рубля — это деньги, парень, — сказал он. — Не скоро найдешь, на полу не валяются.
— Ну-к, что ж? В других местах и не так еще плотят, — возразил младший из мужиков.
— В других местах, — передразнил его бородач. — А тут — дома... Знаешь ли ты, почем рубль ныне стоит?
Мерин нетерпеливо переступал с ноги на ногу, его манило близкое жилье. Уфимцеву тоже не терпелось ехать, не терять зря времени.
— А вам к чему это знать? — не удержался он спросить мужиков.
— Как — к чему? — удивился мужик-законник. — Говорится, рыба ищет где глубже, человек — где лучше.
И тут Уфимцеву пришла в голову мысль, которой он не мог сразу поверить. С трудом сдерживая волнение, он бросил вожжи, повернулся к мужику, сдвинул кепку на затылок.
— Погоди... Кстати, как тебя зовут?
— Путенихин. Гордей Иванович Путенихин.
— Фу, черт! — выругался Уфимцев. — И верно, Путенихин, вспомнил теперь. — Он вылез из ходка, подошел к мужикам, натужно улыбаясь, еще не веря себе. — Если я правильно понял, Гордей Иванович, вы не прочь вернуться в колхоз?
— Правильно понял, Егор Арсентьевич, правильно! — вскричал Путенихин, радуясь тому, как просто все получилось, без лишней трепотни. — Раз твердая оплата будет, какой может быть вопрос? К себе в колхоз пойдем, нам в чужие края не с руки, не те годы... Примете, чай, не откажете?
Теперь пришла очередь радоваться Уфимцеву: вот и люди для обозного цеха! Да еще какие люди: прежние довоенные мастера. «Рыба ищет где глубже», — вспомнились ему слова Путенихина. «Вот бы сейчас сюда Пастухова, — подумалось ему, — ткнул бы носом, как кошку в мокрое место... Материальная заинтересованность, товарищ Пастухов, это прописная истина. Вот она, на примере этих мужиков. Ты крестьянину обеспечь условия жизни, он тебе гору свернет. И из деревни тогда его не выгонишь».
— Примем, конечно, — ответил он Путенихину, увидев, что мужики ждут его решения. — А как быть с лесничеством?
— А что нам лесничество? — недовольно крутнул головой бородач Кобельков. — Мы с ним не венчанные. Как сошлись, так и разойдемся... Да по правде сказать, надоело в бараках жить. В свои дома охота.
— Сколько же семей думает вернуться?
— Да десяток-то наберется, а то и поболе, — ответил Путенихин. — Как вот договоримся о работе и о прочем... А работать мы можем, не смотри, что седеть начали, силешка еще есть.
— Верю, что можете, и умеете... А молодежь как? — поинтересовался Уфимцев. — Молодежь пойдет в колхоз или в лесничестве останется?
— Молодежь — как хотит, — ответил Кобельков. — А мы — домой, на отцовские поселения.
— Ну что ж, — сказал Уфимцев, — тогда давайте знакомиться, раз решили породниться.
Он пожал руку Путенихину, потом бородачу Кобелькову, назвавшему себя Семеном Николаевичем, наконец, младшему из мужиков — Зотову Петру.
— А теперь прошу всех на бригадный двор для окончательного разговора.
Когда мужики завернули своих лошадей, Уфимцев, уже сидя в ходке, крикнул бородачу Кобелькову:
— Семен Николаевич, а помнишь, как ты меня честил? Как стращал, мол, не подходи к моему дому, а то ненароком задавит?
Кобельков помотал в смущении головой, словно бы удивлялся тому, какой он был тогда дурак, и сказал Уфимцеву:
— Ладно, Егор Арсентьевич, ладно тебе. Кто старое помянет... Давай по-новому будем жить. А за старое — прости, пожалуйста, сними грех с души.
И он, сняв шапку, низко поклонился изумленному председателю колхоза.
6
Домой он вернулся на второй день к вечеру. И здесь его ждала еще одна приятная новость: приезд на постоянную работу в колхоз зоотехника Первушина. Олега Первушина Уфимцев знал по работе в управлении. Женат был Первушин на большеполянской Верочке Колывановой, и она давно звала мужа переехать в Большие Поляны, где у нее жили отец с матерью. Уфимцев помогал в этом Вере, как мог, ему хотелось заполучить Первушина, да тот и сам не особенно возражал, до не давал согласия Пастухов, не отпускал из аппарата управления.
На следующее утро Первушин зашел в кабинет Уфимцева и, приложив ладонь к шляпе, шутливо представился:
— Товарищ председатель колхоза, зоотехник Первушин прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы.
Уфимцев вышел из-за стола, крикнул, смеясь:
— Вольно, большеполянский зять!
Они радостно потискали, похлопали друг друга и, пройдя в обнимку по кабинету, уселись за стол.
— Как тебе удалось вырваться? — спросил Уфимцев, когда радость от встречи немного улеглась.
— Акимов помог. Пришлось сходить к нему. Он позвонил Пастухову и предложил оформить перевод.
— Ну, а тот что?
— И-и, было шуму! Кричал: носитесь вы с этим Уфимцевым, как поп с кадилом. Может, и меня к нему в гувернантки определите?.. Все управление два дня в кулаки прыскало.
— Это хорошо, что ты приехал. Вот как нам нужен зоотехник! Фермы закреплены за Векшиным, моим заместителем, а он... — и Уфимцев безнадежно махнул рукой.
— Не тянет? — полюбопытствовал Первушин.
— Что не тянет, это полбеды. Не тем занимается, чем надо... Поживешь, увидишь... А у меня большие надежды связаны с животноводством. Ты посмотри, в каких условиях находится наш колхоз, — Уфимцев остановился у окна, присел на подоконник, — всюду леса, в них прекрасные выпасы, сенокосы, естественные водопои, — одним словом, такое раздолье, будто оно нарочно создано для развития животноводства.
Он помолчал немного, потом смущенно посмеялся:
— Только не удивляйся моему высокому «штилю», когда я говорю о будущем колхоза... Ты должен знать, о чем я думаю. Вместе придется работать.
— Я и не удивляюсь... Мне и самому хочется взяться за настоящее дело, осточертело писать в конторе бумажки.
— Ну, спасибо тогда. — Уфимцев пересел на стул. — Признаюсь, я уже ставил вопрос перед управлением о переводе колхоза с зернового направления на мясо-молочное, но получил отказ: давай зерно! Я понимаю, зерно — основа сельского хозяйства, зерна нет — и хозяйства нет, мы и дальше будем хлеб сеять и добиваться хороших урожаев на наших полосках, разбросанных по лесам, но надо, чтобы посевы наши в основном служили животноводству, его высокой продуктивности... Обидно, конечно, что не понимают в нашем управлении, и прежде всего Пастухов, что это надо, обязательно надо, если мы хотим всерьез, не на словах, а на деле, заниматься специализацией хозяйств. Мы кое-что уже начали делать, — продолжал Уфимцев. — Прежде всего с кормами: создали полуторагодовой запас сена, заложили в достатке силоса. К сожалению, зернофуража мало. Как ни бился, как ни боролся, пришлось сдать... Клевера поднялись не плохо, под покров сеяли, луга начали улучшать!.. Произвели выбраковку коров, пусть и попало мне за это, ну да это не так важно, главное — дело сделали...
— Племенной скот следует приобретать: хряков, бычков, телочек, — вставил Первушин.
— Очень даже следует. Деньги у нас на это найдутся, правда, немного на первых порах, но... начинать закупать скот надо... И еще такая мечта: с будущего года начинаем строить коровник на четыреста голов — современный, с механизмами, город обещал помочь. Организуем свой кирпичный заводик — глина рядом, а бревна на доски зимой заготовим, пошлем бригадку в лес...
— А как с помещением для свиней?
— Свиноферма у нас в Шалашах, помещение прекрасное, сам увидишь, сейчас там кормокухню достраивают... И люди на ферме подобрались хорошие, думаю, дело пойдет, свинина будет. — Он не стал рассказывать о позавчерашней встрече с бывшими шалашовцами. — Вот движок там надо поскорее поставить, не забыть оказать механику, чтобы завез дизелек, пусть им электричество светит, а то сидят с керосиновыми лампами... И лесопильную раму следует восстановить, коль пришла пора строиться, начинать менять облик колхоза... Ну, как тебе мои планы? По душе или нет?
— По душе, Георгий Арсентьевич. А работать я люблю.
— Значит, по рукам?
— По рукам!
Оли встали, пожали друг другу руки — уже без улыбок, без смешков, а серьезно, как серьезно было все, о чем они говорили.
Вызванному в кабинет Векшину Уфимцев сказал:
— Вот познакомься, Первушин Олег Степанович, прислан на должность зоотехника. Передай ему все дела по животноводству, а сам займись чисто хозяйственными функциями: снабжение, транспорт, строительство. Ясно?
И глядя на подобострастную улыбку, с какой Векшин здоровался с Первушиным, Уфимцев подумал, что на какое-то время он теперь избавится от частого общения с Векшиным. По крайней мере, до отчетного собрания.
7
Разговор со Стенниковой не прошел бесследно для Векшина. Хотя он и хлопнул дверью перед носом секретаря партийной организации, показав свою непримиримость в борьбе с Уфимцевым, он внутренне чувствовал — борьба эта уже бесцельна: Уфимцев одолел его, взял верх. Векшин растерял почти всех единомышленников, да и нет у него теперь для дальнейшей борьбы таких козырей в руках против Уфимцева, какие были прежде, а старые оказались битыми. Теперь одна надежда на письмо в ЦК.
После бюро парткома, закончившегося не в его пользу, он находился в постоянной тревоге, жил, как зафлаженный волк, когда круг охотников все сужается и сужается, и тот всем существом своим ощущает неотвратимость конца, неизбежность расплаты.
В минуты отчаяния к Векшину приходила спасительная мысль, утешительно мелькала в мозгу, как огонек перед заблудившимся путником в зимнюю вьюгу: смириться, признать себя побежденным, встать на сторону Уфимцева, работать над осуществлением его планов, но он отбрасывал от себя эту мысль, как одеяло, душившее в жаркую летнюю ночь, — слишком далеко зашла игра, затянула, засосала в болото ненависти ко всему, что было связано с Уфимцевым. Он знал, что не смирится, не склонит головы. У него пропал интерес к работе — так уже было однажды, — пропал интерес ко всему, чем жил раньше, осталась одна злоба, желание отомстить за унижение.
Навещало его иногда и ощущение реальности: он сознавал, что самое лучшее — уехать, бросить все и уехать из колхоза куда глаза глядят, — свет велик, нашел бы себе в нем место. И был уверен, что Уфимцев не будет задерживать, наоборот, обрадуется — только уезжай! Но он не мог так просто уехать — это было бы равносильно признанию поражения, а поражения он не мог допустить: оно не давало бы спокойно жить.
После вызова к Уфимцеву и знакомства с прибывшим в колхоз зоотехником Первушиным Векшин понял, что по воле председателя он падает все ниже и ниже; по существу, Уфимцев отстранил его от должности заместителя, превратив в обычного завхоза. У него еще хватило сил, чтобы не выдать себя, улыбаться зоотехнику, даже сказать ему нечаянно сорвавшуюся фразу о молодом поколении, идущем на смену старой гвардии.
Он тут же ушел домой, был страшно раздосадован всем происшедшим.
Подойдя к дому, на миг остановился; захотелось оправдаться перед собой, вернуться в кабинет председателя и сказать то, что должен был сказать, выпалить прямо в лицо Уфимцеву и этому красуле зоотехнику, что он думает о них, сбить с обоих спесь какой-нибудь резкой фразой. Но, постояв, подумав, понял, что не вернется и ничего не окажет.
Жена Паруня не очень удивилась его неожиданному возвращению. Она задумчиво сидела за столом, раскладывала карты, видимо, ворожила, угадывала чью-то судьбу.
— Забыл что-нибудь? Иль куда поехать собрался? — спросила она, не отрываясь от карт.
Векшин, не раздеваясь, как был в пальто и шапке, присел к столу, бессмысленно уставился на нее. Осеннее солнышко било в окно, высветило клеенку с картами, полные руки жены, золотое кольцо на безымянном пальце.
— Ничего не забыл, — ответил он хмуро. — С чего ты взяла?
Паруня подняла глаза, посмотрела неохотно.
— Вижу, опять подрался с Уфимцевым. Опять он тебе бока намял. Вертит тобой, как мальчиком, а ты поддаешься.
— Да не поддаюсь я! — отмахнулся от нее Векшин. — И не поддамся никогда!
Она долго смотрела, как разложились карты, потом сгребла их в кучу.
— На тебя бросала, нехорошо получается. Сколь ни кидаю, все пиковая дама на сердце ложится... Кто бы это мог быть?
Паруня задумалась, собрала карты в колоду. Векшин смотрел бездумно на нее, — он устал от всех этих передряг, ему бы лечь сейчас в постель, закрыть голову подушкой, — и ничего не слышать, ничего не видеть, просто забыться на время, собраться с мыслями.
— Я знаю, кто такая пиковая дама! — Резкий голос Паруни вывел его из забытья. — Это жена Уфимцева. Да-да, его жена. Вот кто стоит на твоем пути, в ней собака зарыта! Пока она тут, Уфимцев не расстанется с колхозом, будет властвовать, тобой помыкать.
Что-то такое, особенное, уловил в ее голосе Векшин, заинтересованно поднял голову; у него пропало безразличие, сонное настроение.
— Ну-ну? — только и мог вымолвить он, подгоняя Паруню.
— Вот тебе и ну!.. Надо, чтобы жена его с детьми уехала отсюда. Куда — ее дело, но должна уехать. Тогда Уфимцев не останется здесь, погонится за ней — дети ведь все-таки, трое их будет. Зверь и тот детей своих не бросает... И тогда что ему наш колхоз? Как говорится, прощай — не скучай, уйду — не ворочуся.
От слов Паруни дух захватило у Векшина. Он с уважением, даже с нежностью посмотрел на жену. Надо же, такая простая мысль как-то не приходила ему в голову. А осуществить ее — ничего не стоит. Следует только убедить жену Уфимцева, что муж не прекратил распутства, и она уедет... Но как ее убедить в этом? Если самому пойти — не поверит, — в селе знают, он не в ладах с ее мужем. Значит, следует действовать через лиц, близких к ней, чтобы наверняка поверила.
Но вдруг скис, опустил руки, посмотрел безнадежно на Паруню.
— Не уедет Уфимцев. Он дом себе строит. Жена уедет — на Груньке женится, ее в дом приведет.
— Дом может и сгореть, — как бы между прочим, как о чем-то несущественном, второстепенном, сказала Паруня. — Стружек там много, они легко горят, долго ли до беды... Кто-то пройдет, уронит спичку, вот тебе и пожар, и нет дома.
— Перестань молоть, — сказал он ей строго, встал из-за стола, поправил шапку и пошел во двор.
Он зашел под навес, разыскал топор, намереваясь наколоть дров, — жена еще утром просила об этом. Под навесом было сухо, покойно, он снял пальто, принялся за работу.
Исколов порядочную кучу дров, он сел на колоду отдохнуть, закурил и решил разобраться в своих мыслях в спокойной обстановке.
«Дура-баба! — обругал он жену. — Придумала тоже — сжечь сруб». Хотя, по правде сказать, устроить это не так уж сложно: кинуть ночью банку с керосином — и нет сруба! Та же Паруня сделает, не откажется. Но он еще не потерял головы, чтобы пойти на такое дело. Да и не даст оно ничего, лишь вызовет у колхозников жалость к председателю. И он второй дом строить будет. Тут нужны другие способы... Прежде всего следует добиться отъезда жены Уфимцева из колхоза — вот тут Паруня права. Ну, а еще что? Что еще можно сделать, лишь бы «Большие Поляны» избавились от Уфимцева, от его выдумок, и жили спокойно?
Он не пошел больше в контору: колол дрова, подпирал укосинами валившийся забор, чинил ворота, чистил двор от мусора — и так провозился весь день.
А вечером, когда смеркалось и село готовилось ко сну, пошел на ферму к Тетеркину.
8
Тетеркин не ожидал прихода Векшина. Обычно, когда доярки, закончив вечернюю дойку, расходились по домам, никто больше не появлялся на ферме, разве ребята из «Комсомольского прожектора». Тетеркин оставался полным хозяином фермы. В шесть утра приходил скотник, начинал уборку, и Никанор Павлович шел домой, к горячим лепешкам Анисьи.
Хорошо устроился Никанор Павлович, век ему благодарить Петра Ильича! За ночь выспится, пока сторожит, а днем — свеженький, в своем хозяйстве.
А чтобы не застали его спящим комсомольцы из «Прожектора», он делал так: выложит на стол сухари, поставит рядом котелок с водой, подсядет к сухарям поближе, нахлобучит шапку поглубже, подопрет рукой голову и спит, как дома. Идут мимо, смотрят: горит свет в сторожке, и сторож сидит, значит, бодрствует, на посту. Если надумают проверить, лишь стукнут дверью, сторож сразу просыпается, берет сухарь, макает в котелок с водой и начинает потихоньку жевать — видите, только сел перекусить, сейчас с обхода.
Вот как хорошо устроился Никанор Павлович! Жил припеваючи за широкой спиной Петра Ильича Векшина. Жил надеждами, что скоро кувыркнется и покатится кубарем из колхоза Уфимцев. Вот тогда будет жизнь, не в пример теперешней!
Однако надежды на скорое избавление от Уфимцева не оправдались, и тогда Никанор Павлович струхнул: как бы теперь Уфимцев не взялся за него, не привлек к ответственности за кляузы, за воровство зерна. И он стал подумывать о том, не лучше ли убраться из колхоза, чтобы остаться целым и невредимым...
Он только что обошел ферму, проверил запоры на воротах, замок на сепараторной, хотел идти к стогам сена, но поленился, лишь мельком глянул на них, темневших на фоне чуть брезжущего неба, и пошел в сторожку. Котелок с водой уже стоял на столе, он положил к нему горсть сухарей, взяв их из мешочка, и только уселся, не успел еще как следует устроиться, опереться щекой на подставленную руку, как дверь тонко пропела, в сторожку вошел Векшин. Тетеркин машинально схватил сухарь, макнул в котелок и понес уже ко рту, когда узнал в вошедшем Петра Ильича.
— Ты что, не успел поужинать? — спросил Векшин, подавая ему руку.
— Да вот, что-то сухариков захотелось, — замялся Тетеркин положил сухарь, пожал холодную руку Векшина, но тут же нашелся: — Живот болит, мучаюсь.
— От поноса есть верное средство, — сказал Векшин, садясь на табуретку, — черника... Черничные ягоды.
— Где их теперь возьмешь, — вздохнул Тетеркин. — Сухари вот, они тоже... скрепляют.
Векшин ничего не ответил, пристально посмотрел в лицо Тетеркина, словно по нему хотел определить, как Никанор Павлович воспримет его предложение. Но лицо Тетеркина ничего не выражало, он уже оправился от испуга и сидел, скорбно опустив голову, прижав руки к животу.
— Что нового на ферме? — спросил Векшин, хотя по тону вопроса чувствовалось, его это мало интересовало.
— Да как сказать, — пожался Тетеркин, будто и впрямь затруднялся с ответом, — вроде ничего нового нет, — живем по-старому.
— Васькова работает?
— Работает. — Тетеркин неожиданно оживился, перестал держаться за живот. — Третьеводни прихожу, смотрю, она Сониных коров доит. Анисья сказывала, пришла с запиской от самого Уфимцева.
— Ну вот, а ты говоришь, новостей нет, — упрекнул его Векшин. — Подбирается к нам с тобой Уфимцев, скоро в открытую пойдет. Ты думаешь, Груньку он зря сюда посадил?
Тетеркин неопределенно пожал плечами, встревоженно уставился на Векшина. Векшин оглянулся на дверь, перенес табуретку, подсел к столу, поближе к Тетеркину.
— Теперь нам от Уфимцева житья не будет. Он все помнит: и письма, и заявления. Можно легко под суд угодить. Особенно тебе.
Векшин видел, как глаза Тетеркина округлились от страха, как он снял шапку, провел ладонью по лысине, помутневшей от испарины.
— Как же так? — растерянно проговорил Тетеркин. — Почему меня? Разве я один писал? Ведь ты, Петр Ильич, сам говорил... сам заставлял...
— Тш-ш-ш, — Векшин вновь оглянулся на дверь, поднес ладонь ко рту Тетеркина. — Не паникуй... Ничего этого не будет, если мы добьемся, чтобы Уфимцев исчез из колхоза... Да нет, ничего такого... не волнуйся, — сказал он, заметив, как отшатнулся Тетеркин при последних его словах, — найдем другие способы. Перво-наперво жену его надо спровадить из колхоза, — ну, это я беру на себя. А тебя вот о чем попрошу.
Векшин опять оглянулся на дверь, на незавешенное окно, придвинулся ближе к Тетеркину:
— Скажи жене... еще там кому, кто поближе, посподручнее, пущай говорят людям, что Уфимцев дом за счет колхоза строит. Понял? А потом, дескать, в степь продаст... Обогатиться хочет.
— Понял, — оживился Тетеркин. — И вправду, зачем ему дом? Один живет, одному и на квартире не тесно... Дельное предложение, Петр Ильич. Я это устрою, народ поверит, вот погляди.
— Ты так это дело проверни...
И Векшин, наклонившись к Тетеркину, зашептал что-то, чертил ногтем по некрашеному столу, тыкал рукой в сторону пруда, ласково гладил по спине собеседника.
Уже пропели полуночные петухи, над Кривым увалом встали Стожары, когда Векшин вышел из сторожки, постоял с минуту, присмотрелся к ночной темноте и пошел не спеша в село.
Глава десятая
1
— Едут! Едут!
С улицы донеслись приглушенные, радостные крики, далекий пляшущий перезвон колокольцев, который становился все ближе и ближе, громче и настойчивее.
Уфимцев проворно поднялся, подошел к окну, поднял шторку. Первой появилась пара правленческих лошадей, запряженных в ходок, увешанных разноцветными лентами; ленты были и в гривах, и в хвостах коней, и на высокой крашеной дуге коренника. Заливались колокольцы под дугой, нежно пели бубенцы на конской сбруе, лихо выбрасывал ноги коренник, скакала и гнула шею пристяжная. А на козлах сидел, высоко подняв гарусные вожжи, сам большеполянский бригадир, Павел Кобельков; он без шапки, из-под его распахнутого пальто выглядывал большой алый бант.
Позади Кобелькова сидели, прижавшись друг к другу, Юрка Сараскин и Лида, дочка Максима. Уфимцев не успел рассмотреть молодых, как кони промчали их мимо окон, за первой парой коней проскочила вторая, за ней — третья, гремя бубенцами, потряхивая лентами.
Ему предстояло идти в дом жениха, поздравить молодых. Жених и невеста заранее пригласили председателя, но он пошел бы и без приглашения: женился один из его помощников, к тому же на племяннице. Да и Архип Сараскин, отец жениха, целую неделю не давал покоя: вначале с транспортом — не захотел, чтобы молодые ехали на машине в сельсовет на регистрацию, — Уфимцев договорился с Петряковым, тот давал свою «Победу», нет, подавай ему лошадей, дескать, хочу сыграть свадьбу по старинному обычаю. Потом увлекся «ширкунцами», как называл он бубенцы, собирал их по всему селу, нашивал на сбрую. Под конец пристал, чтобы председатель непременно сам ехал с молодыми в сельсовет, и хотя дружками жениха взялись быть бригадир и агроном колхоза, Архипу этого казалось мало: он приходил каждый день, торчал у двери кабинета. Наконец отстал, взяв с председателя слово быть на свадьбе.
Время было за полдень, короткий осенний день шел к исходу. Уже горели Коневские леса от заходящего солнца, когда Уфимцев подошел к дому Сараскиных. По гулу, шедшему из окон, он заключил, что свадебное гуляние в разгаре.
Он вошел в переднюю избы, в которой хлопотливо суетились раскрасневшиеся бабы-стряпухи, соседки Сараскиных. Они приветливо заулыбались запоздавшему гостю:
— Вот и Егор Арсентьевич заявился! Раздевайтеся. Пожалуйте в горницу.
Снимая пальто, он прислушался: в горнице женские голоса негромко и ладно выводили старинную свадебную песню:
Разноголосый говор, смех, звон посуды оглушили его. Кто-то крикнул — ему показалось, что Физа: «Дядюшка припожаловал. Штрафную ему!» Вокруг обрадованно зашумели, закричали, повскакали с мест, громче полилась песня; разнаряженный в голубую рубаху и вельветовые шаровары Архип суматошно забегал, засуетился, поднес председателю полный стакан водки, но он отвел его руку, принял рюмку от Кобелькова, поднял ее вверх, как бы прося тишины, — ему хотелось оказать тост, сделать маленькое напутствие молодым, но песня не прекращалась, гости лезли к нему со своими рюмками, и он шел вдоль стола, чокался, улыбался, потом вновь поднял рюмку, но теперь уже в сторону молодых, кивнул Юрке с Лидой и выпил. Кто-то из женщин подал ему вилку с соленым груздочком, он взял ее, и только приготовился отправить груздочек в рот, чтобы заглушить горечь водки, как включили свет, и он, взглянув на женщину, узнал в ней свою сестру Настасью. Широко раскрыв руки, он уставился удивленно на нее.
— Это ты, нянька? Когда ты появилась?
— Признал наконец-то! А я думала, уж позабыл, какая я.
Он обнял ее, так и не выпуская вилки с груздем из рук. Сестра была старше его на одиннадцать лет, он очень любил ее в детстве, кажется, не меньше матери. Она начала нянчиться с ним чуть ли не со дня его рождения, он оставался на ее попечении почти все время — и когда взрослые находились в поле, на колхозных работах, и когда возились в своем хозяйстве. Он так привык к ней, что не отходил ни на шаг, спал с ней — ни с кем другим спать не хотел, звал ее не по имени, а нянькой, и после, будучи уже взрослым, не мог отвыкнуть от этого слова. Сестра выглядела еще очень молодо в свои сорок пять лет: невысокая, полногрудая, с черными густыми бровями, она чем-то походила на Физу; неудивительно, что Егор потом привязался к Физе, когда Настасья вышла замуж и уехала из колхоза куда-то под Оренбург.
— А где Кузьма? — спросил он ее про мужа, выпуская из объятий.
— Тут. Разве он от меня отстанет?
Но Кузьма уже отодвигал стул, разглаживал усы, готовясь целоваться с шурином. Он высокий, как Егор, немножко сутулый, лобастый; чувствовалось, Кузьма не сидел тут зря, не ловил ворон, — выйдя из-за стола, чуть покачиваясь, он обнял Егора, завопил истошно:
— Шуряк! Дорогой мой! Сколько лет, сколько зим... Давай выпьем за встречу.
Он потянул Уфимцева к столу, но Настасья перегородила ему дорогу.
— Подожди, Кузьма, дай мне поговорить с Егором. А ну-ка, где у тебя ухо?
Уфимцев, расплывшийся в улыбке, наклонился к ней, подставил ухо в надежде, что она ему хочет что-то сказать по секрету. Но Настасья ухватила ухо пальцами и больно вывернула:
— А ну, расскажи, где у тебя жена? Где Аня? Почему ты на свадьбу племянницы пришел один?
Она драла его за ухо, как в детстве, когда он проказничал, ему было страшно стыдно перед гостями — все же это видели, кто-то уже смеялся, кто-то кричал: «Так его, так!» Он разжал ее пальцы, отвел руку:
— Не надо, нянька. Потом... потом...
Он заметил, что все еще держит вилку с груздем, и сунул ее обратно Настасье — теперь прошла необходимость в закуске. Прошло желание и идти за стол, — Кузьма тянул его, а он упирался. Ему нестерпимо захотелось удрать со свадьбы, но он понимал, что этого делать нельзя, и морщился от досады на себя, на сестру, так не вовремя, всенародно заведшую разговор о том, что тяготило и так.
Выручил его Архип. Он поднялся за столом, крикнул:
— Ну-те, бабы, величальную ему. Величальную нашему председателю Егорию.
И сразу грянула веселая, задорная песня:
Жена Архипа, Аксинья, еще крепенькая старушка, одетая в старинный канифасный сарафан, поднесла Уфимцеву рюмку на подносе, поклонилась в пояс:
— Набольшому болярину Егоргию Арсентьевичу... Не обессудьте, выкушайте.
Уфимцев взял рюмку, выпил, поставил ее на поднос, посмотрел по сторонам, не стоит ли кто наготове с закуской, но никто не подавал ему вилки с груздочком или соленым огурчиком, все смотрели на него, ждали чего-то. Он недоуменно уставился на неотходившую Аксинью.
— Деньги клади, — шепнули ему сзади. — На поднос клади.
Он обернулся, увидел бригадира строителей Герасима Семечкина.
— А у меня нет денег, — оказал он простодушно. — Не взял.
Все вокруг засмеялись, заохали, кто-то крикнул:
— Не скупись, председатель, клади денежки, плати за величанье.
— Правду говорю: нету у меня с собой денег. — Уфимцев хлопнул себя по карманам. — Обыщите, если не верите.
Вокруг опять засмеялись, закричали: «Не отступайся, Аксинья, не отступайся, пусть откупится!» За столом, видимо, считали, что так и полагается, председатель ведет игру, нарочно не платит, тянет. А у него и в самом деле не было с собой денег, и он топтался в нерешительности, пока Кузьма не сунул ему в руку десятку: он положил ее на поднос хозяйке, и та, поклонившись, отошла от него.
— Вот теперь порядок, — оказал Герасим.
Гости удовлетворенно загалдели: представление окончилось.
— Пойдем за стол, — позвал его Кузьма.
Они уселись, выпили.
— А ты ешь, закусывай, — угощал его Кузьма, придвигая тарелки. И Уфимцев ел. После выпитых рюмок к нему пришел аппетит, и он, не обращая внимания на гостей, принялся за еду. Гости шумели, громко переговаривались, кричали: «Горько!» Звенели рюмки, брякали ножи и вилки, застолье гуляло, потеряв интерес к председателю колхоза.
А утолив голод, он как-то успокоился и огляделся. Длинный стол, заставленный закусками, протянулся через всю горницу. Впереди, в голове стола, чинно сидели, словно выставленные напоказ, на всеобщее обозрение, молодые. По правую сторону от них, рядом с невестой, сидели Максим и Физа, а по другую сторону, с женихом, — Архип и Аксинья. А в самом конце стола — мать Уфимцевых, Евдокия Ивановна, и с нею старухи-певуньи — вот они-то и запевали свадебные песни, забытые теперь на селе.
Среди гостей Уфимцев увидел зятя Архипа, Семена Красильникова с женой, работающего мастером в леспромхозе; он кивнул ему, — они были ровесниками, в свое время вместе призывались на действительную службу. Тут были и дед Колыванов, приходившийся кумом Архипу, и друзья Юрки, механизаторы колхоза: Валентин Федотов и Сергей Пелевин с женами, и еще какие-то пары, незнакомые ему, видимо, приезжая родня Сараскиных.
Но вот кто-то внес гармонь, ее бережно подали Красильникову, он уселся поудобнее, развернул мехи — и рявкнули басы, запели лады подголосками, полилась уральская подгорная. Бабы побойчее разом бросили застолье, повскакали с мест и пошли кругом, притопывая туфлями, помахивая платочками. Настасья, легко пройдясь по кругу, игриво передернула плечами и вдруг задорно запела:
Кончив петь, она широко взмахнула платком и, чуть наклонившись, выбила дробь. Потом подбежала к Физе, стащила ее со стула.
— Айда! Какова ты лешева!
Раскрасневшаяся, разрумянившаяся Физа легко вскочила в круг, прошлась с носка на пяточку и, вскинув голову, каким-то неестественно высоким, срывающимся голосом пропела:
И вот уже вся женская половина застолья, кроме старух, закружилась в хороводе; перестук каблуков по деревянному полу, частушечная скороговорка, сопровождавшаяся женским подвизгиванием, заглушили разговоры за столом. Вскоре и некоторые мужики не утерпели, глядя на своих жен, втиснулись в хоровод, пошли выламываться, откалывать коленца.
— Председателя в круг! Председателя!
Бабы подхватили Уфимцева под руки, затащили в круг, и он, неохотно отбиваясь, вначале шел спокойно по кругу, наблюдая с усмешкой за визжащими, крутящимися перед ним бабами, потом вдруг ударил ногами, или, как говорят, сделал выход, — и пошел, и пошел колотить пол, да с вывертом, да вприсядку. Бабы еще круче завертелись, мужики заподухивали, заподсвистывали, захлопали в ладоши — и пошла карусель!
Плясали долго, потом один по одному — вначале мужики, потом бабы — выходили из круга, падали на стулья в изнеможении; мужики сразу тянулись к бутылке, чтобы промочить пересохшее горло, бабы — за платками и полотенцами, чтобы охладить пылающие жаром щеки. Только Физа с Настасьей да еще две неутомимых молодушки, Пелевина и Красильникова, продолжали выплясывать друг перед другом, исходили частушками. Уже гармонист выбился из сил, уже лады не выговаривали мелодию — не слушались пальцы, лишь басы тянули: ты-на, ты-на, а они все кружились не уставая. Наконец, гармонь как-то неестественно всхлипнула и замолкла, гармонист сунул ее под стол; ему налили полстакана водки, он выпил ее, покрутил головой, слепо потыкал вилкой в тарелку, поддел селедочную голову, пососал ее и, кажется, немного отошел, отдубел, открыл глаза пошире, посмотрел на свою жену-плясунью, разгоряченную, как лошадь после долгой гоньбы, мостившуюся рядом.
— Ну, Семен, ну, Семен, упарил баб, — кричал восторженно совсем захмелевший Кузьма. — Протряслись халявы, аж похудели... Дружки! Наливай бабам по полной, пусть поправляются!
— Не беспокойся за нас, Кузьма Терентьевич, — отвечала ему Физа. — Мы, бабы, двужильные, выдюжим.
— Это точно: двужильные, — подхватила Настасья. — Одна жила с мужиком скружила, другая — с работой. Вот и маемся, поплясать некогды.
Уфимцев посмотрел на Физу, потом перевел взгляд на Максима. Он давеча заметил, что брат ведет себя чересчур скромно: пьет мало и неохотно; хотя и смеется, когда смеются все, но как-то про себя; ни разу не вставал из-за стола, а все больше с Герасимом Семечкиным, сидевшим подле него, говорил о чем-то тихо, наклонившись над столом, поблескивая пятачком лысины. Уфимцеву захотелось подойти к молодым, поздравить со вступлением в брак — нельзя не поздравить, зачем шел! — но соседство их с Максимом останавливало.
Отчуждение братьев не укрылось от гостей, они решили воспользоваться случаем, примирить их. Уфимцев не придал значения тому, как Семечкин, махнув рукой дружкам, подозвал к себе, пошептался о чем-то. Потом встал, крикнул через стол.
— Егор Арсентьевич, строители желают с вами чокнуться... за успех дела. Пожалуйте к нам, сюда.
Кобельков услужливо подскочил к председателю, подхватил под руку. Уфимцев взял свою рюмку, пошел к Семечкину.
— Мы, строители, завсегда... — кричал Герасим, подмигивая Попову и поднимая смущенного Максима. — В первых рядах!
Братьев подтолкнули друг к другу. Попов быстро наполнил им рюмки, заодно и Герасиму, и подоспевшему к ним деду Колыванову.
— Ну, за мир и дружбу! — вскричал Герасим, поднимая свою рюмку, чокаясь с братьями. — И вы чокайтесь, — приказал он им.
Уфимцев уже раскусил затею, начатую Герасимом; он не имел ничего против, наоборот, обрадовался, но не знал, как ее примет Максим.
Большинство гостей поднялись со своих мест, смотрели, как чокаются Максим с Егором, как медленно пьют.
— А теперь — поцелуйтесь, — скомандовал Герасим.
Уфимцев обнял брата, поцеловал в колючие усы, и что-то колыхнулось у него в груди, подступило к горлу. А Максим лишь молча похлопал брата по спине.
— Ну вот и все, — заключил Герасим. — Дру́жки! Наливайте всем, выпьем по такому случаю.
Гости закричали, радуясь примирению братьев, — застолье зашумело, зазвенело посудой, старухи-певуньи тихо и нежно повели новую свадебную песню.
Уфимцевым завладел дед Колыванов. Он усадил его рядом с собой и завел разговор о строящемся доме.
Но что говорил дед, Уфимцев так и не понял, он перестал для него существовать, — в горницу вошла Аня, встреченная криками гостей. Из-за стола выскочили Физа и Настасья, стали ее раздевать, снимать пальто, но она не давалась, закрывалась руками, говорила, смеясь:
— Нет, нет, я только на минутку, только поздравить Лидочку.
Она подошла к невесте, обняла ее, поцеловала и в губы и в щеки. Кобельков поднес ей большую рюмку портвейна.
— Выпить, обязательно выпить! — кричал Кузьма, — До дна!
Аня взяла рюмку, посмотрела на гостей, чуть задержала взгляд на муже. Он давно не видел ее и сейчас сидел безвольно, не зная, как себя вести, не отрывал глаз от безмятежно спокойного лица Ани. Она заметно раздалась в талии, белый оренбургский платок подчеркивал смуглость ее кожи, выделял черные брови, легкий пушок над верхней губой — все это такое до боли знакомое Уфимцеву, такое родное, что у него перехватило дыхание, не стало хватать воздуха, он машинально распустил узел галстука, расстегнул ворот рубашки.
— Желаю вам обоим крепкого супружеского счастья, — оказала Аня вставшим перед нею молодым. — Любите друг друга, живите дружно, не давайте повода для ссор, пусть ничто не омрачает вашей жизни. — Тут она вновь взглянула на Уфимцева. — И пусть в вашей жизни не будет слез горя, а только слезы радости!
Она залпом выпила рюмку, поставила ее на стол и пошла, но ее опять перехватила Настасья, потянула к столу, к тому месту, где сидел Уфимцев. Но Аня оторвала от себя руки Настасьи, сказала нервно:
— Нет, нет, не могу, уволь. У нас сегодня педсовет. Вот только с мамой поговорю... Мама, можно вас на минутку?
И видя, что Евдокия Ивановна поднимается, быстро вышла из горницы. Настасья увязалась за ней.
Уфимцев уставился на дверь, за которой скрылась Аня, потом на деда Колыванова, дергавшего его за рукав; слова деда не доходили до Уфимцева, ему хотелось вскочить и бежать за Аней, но он посмотрел на гостей и решил не позорить себя, не показывать своей слабости, своего унижения перед женой.
Он посидел еще какое-то время, — желание увидеть Аню, поговорить с ней все же взяло верх, и он, неторопливо, чтобы все видели, как он не торопится, — не за женой гонится, — вышел в переднюю. Ани там не было, не было и матери с Настасьей. Уже не сдерживаясь, он выскочил в сени, на крыльцо и тут встретил шедшую со двора мать.
— А где Аня?
— Ушла, — ответила Евдокия Ивановна. — Проворонил ты Аню...
Уфимцев, не дослушав мать, бросился за ворота. На улице было темно, он посмотрел в тот и другой конец села — светились только окна домов, но людей близко не было. Он вначале пошел, потом побежал по направлению к школе, но вскоре остановился, повернул обратно, дошел до дома Сараскиных, откуда неслась песня про рябину, которая хотела перебраться к дубу, постоял, подумал, чему-то усмехнулся и пошел домой.
2
С уходом Груни, возвращением ее в Поляны к отцу, Васьков потерял устойчивость в жизни. Нарушилась, прервалась та житейская колея, которой он привык идти, чувствуя рядом с собой любимого человека.
Нет, еще раньше, когда Груня призналась ему, что по-прежнему любит Егора и что набивалась к нему в любовницы, уже тогда в жизни Васькова все перепуталось, смешалось, полетело вверх тормашками. Все, что прежде интересовало его, отодвинулось куда-то, отошло, осталась одна злость на Груню, на Уфимцева. И эта злость, как кость в горле, поминутно напоминала о себе.
Переезд на жительство в Репьевку не принес изменений в отношениях с Груней. Правда, первое время он очень надеялся, что вот придет домой после работы и не узнает жены: она будет весела и жизнерадостна, как и прежде, встретит его с хитрой улыбкой и спросит: «Что, напугался? Ладно уж, хватит с тебя!» И они опять будут жить счастливо, и ему не придется прятать глаза от людей, как делает это он сейчас.
Но, приходя домой, каждый раз встречал равнодушный, чужой взгляд жены. Груня молча вставала при его появлении, шла готовить ужин. И он, поужинав, озлобленный, уходил из дому, шлялся по Репьевке до полуночи, часто возвращался домой пьяным, чего раньше с ним не случалось, возвращался с намерением поговорить с женой всерьез. Но та закрывала дверь в комнату на крючок, и он, стоя в сенях, долго стучался, просил, умолял отворить, взывал к ее благоразумию и, не достучавшись, мерзко ругался и заваливался на раскладушку.
Но однажды, придя с работы, он не нашел в доме ни жены, ни дочери. Кто-то из соседей сказал, что видел Груню с узлом и с девочкой на дороге в Большие Поляны. Он долго и неподвижно сидел в сенях.
А утром, чуть свет, сел на велосипед и погнал в Поляны.
Встретивший его во дворе тесть, Трофим Михайлович Позднин, хмуро, неохотно поздоровавшийся с ним, на вопрос, где Груня, ответил:
— Где ей быть? Дома.
Васьков вошел в дом. Первым его увидела дочка, сидевшая на кухне за столом; она, видимо, только что уселась завтракать — перед ней стоял нетронутый стакан с молоком, на тарелке лежали творожные ватрушки.
— Папка приехал! — крикнула она обрадованно.
На голос дочери из комнаты вышла Груня. Словно тень пала на ее лицо при виде мужа.
— Зачем приехал?
Васькова не удивил такой прием. Он сел на стул, положил ногу на ногу, ответил спокойно, даже доброжелательно:
— Да вот захотелось узнать, надолго ли уехала? Не спросилась, не сказалась...
— Не хитри, Михаил. Ты прекрасно знаешь, что уехала совсем.
Он помолчал, поглядел на нее с вдруг нахлынувшей ненавистью. Пришло желание как-то унизить, опозорить ее, чтобы облегчить душу, унять пришедшую ненависть. С каким удовольствием он ударил бы сейчас по ее наглому лицу, потом смял бы и бил, пока не запросит пощады.
— Значит, решила бросить законного мужа и перейти к любовнику?
— Не говори глупостей при ребенке, — сказала строго Груня.
Васьков встал, мельком взглянул на присмиревшую дочь, видимо понявшую, что отец с матерью ссорятся, и сказал с угрозой:
— Ладно. Ты еще пожалеешь об этом... Еще вспомнишь сегодняшний день!
И ушел.
В тот же день он достал адрес жены Уфимцева и написал ей письмо, положившее начало семейной драме председателя колхоза.
И после, когда Степочкин потребовал от него доказательств преступной связи жены с председателем колхоза, он с мстительным наслаждением, даже с вдохновением, описывал в подробностях, как Уфимцев, используя свое служебное положение, добивался взаимности от его жены и как наконец добился, чего хотел, в чем она сама Васьков у призналась. И как она, не считаясь с его общественным положением финансового работника, тайно сбежала в Большие Поляны, чтобы быть поближе к своему любовнику.
Он горел ненавистью к жене, пренебрегшей им, к Уфимцеву, виновнику его позора, к тестю Позднину, взявшему дочь под защиту, и не жалел красок на описания. Объяснение Васькова получилось длинным и, по его мнению, очень убедительным.
А когда узнал, что на помощь ему поднялись Векшин и Тетеркин, окончательно уверился: теперь-то уж Уфимцеву несдобровать. И предвкушение законного возмездия за свое унижение радовало его, вызывало интерес к жизни.
Но все произошло не так, как ожидалось. И Васьков вновь терзался муками неотомщенного позора. Жил он в Репьевке одиноко, скучно, сторонился людей, частенько прикладывался к бутылке, в пьяном виде строил мстительные планы один страшнее другого и тем скрашивал свою жизнь.
Как-то проездом из Малаховского совхоза он завернул в Большие Полины, к матери. Теперь он редко бывал в родном селе, только по служебной необходимости, или как вот сейчас — устал крутить педали, а до Репьевки еще четырнадцать километров.
Стоял теплый осенний день. Солнце подкатывалось к Санаре, когда он открыл калитку отчего дома. Мать встретила его без удивления, только и спросила:
— Ночевать останешься?
— Придется, — ответил он.
При встречах они никогда не говорили о Груне, словно не жила она девять лет в этом доме. Даже о внучке старуха ни разу не заговорила с сыном, даже случайно не обмолвилась, будто той не существовало на свете.
Мать собрала Васьков у ужин. Он достал из буфета недопитую в прошлый раз бутылку водки, налил полстакана, на миг задумался, наклонил бутылку, посмотрел на нее и вылил все, что в ней оставалось, — вышел полный стакан. Потом сел, зажмурился, сильно выдохнул и выпил водку.
И тут, вместе с водкой, с начавшимся опьянением, к нему вновь пришли мысли о жене, о ее бессовестном поступке. Он хлебал борщ, и чем больше пьянел, тем больше разгорался желанием что-то сделать, как-то отомстить ей. Но как? Всплыло желание отобрать у Груни дочь. И ему показалось сейчас, это самый лучший способ ущемить бывшую жену, наступить ей на хвост. И чем дольше думал, тем заманчивее казалась ему эта идея: выкрасть дочь, пока Груня на ферме.
Он посмотрел в окно на закатное солнце и заторопился одеваться.
3
Кажется, никто в селе не удивился тому, что Груня вновь появилась на ферме. Впервые увидели ее там еще девчушкой, вскоре после войны, и за все эти послевоенные годы она так прочно прижилась на ферме, что многие не представляли ее без Груни — вначале передовой доярки, после — заведующей. Груню все уважали: колхозное начальство — за трудолюбие, доярки — за справедливость.
Три раза в день, в одно и то же время, Груня уходила на ферму и возвращалась домой. Занимаясь привычным делом, она постепенно успокоилась, работа отвлекала, не оставляла времени для раздумий о своей неудачно сложившейся жизни. Она старалась не думать о Егоре, понимала, что он — потерянный для нее человек, старалась не думать о нем — и не могла: любовь к нему не проходила. Страдала от ревности, от обиды и ничего с собой поделать не могла. Она часто видела теперь Егора, но не подходила к нему, лишь украдкой следила за ним, ловила каждый его жест, каждое слово. Иногда сталкивалась с ним нос к носу, сдержанно здоровалась, не поднимая глаз, делала вид, что он ей безразличен, но знала про себя: стоит ему сказать ласковое слово, поманить ее — и она, не задумываясь, побежит за ним.
Только и было утешения, что дочь Леночка, которой она отдавала себя и на которую перенесла любовь, копившуюся для Егора. Девочке исполнилось шесть лет, лицом она походила на мать, а не на отца, и это еще больше привязывало к ней Груню. Леночку любили и дед с бабкой. Трофим Михайлович часто оставался с ней один, когда мать была на ферме, а бабка Агафья уходила то в огород, то в магазин, а то и к знакомым, где за чаем да разговорами проходило время до вечерней дойки.
Погода в эти дни октября стояла ясная, хотя мороз уже сковал землю и по утрам выпадал иней, серебрил плетни и крыши, а днем, на солнышке, было тепло; в такую погоду не хотелось коптиться дома, хотелось выйти и посидеть на скамеечке, подышать свежим воздухом, погреть старые кости на солнышке, и Трофим Михайлович с утра до вечера не покидал двора. В последние дни он чувствовал себя лучше, почти исчезли приступы удушья, постоянные головные боли, — может, играла тут роль теплая, солнечная погода, а может, конец беспокойства за дочь, взявшуюся за настоящее дело, вместо бестолковой суетни по дому.
Однажды вечером, когда Груня еще находилась на ферме, а Агафья Петровна возилась по хозяйству, Трофим Михайлович сидел во дворе на скамеечке, отдыхал, дожидаясь, пока жена, встретив корову, не подоит ее и не даст им с Леночкой по стакану парного молока. Леночка тут же, на скамеечке, играла в черепки и разноцветные стеклышки, что-то беззаботно напевала. Вечер был легкий, теплый, но на небе за баней собирались тучки, громоздились горкой, обещая перемену погоды.
Вдруг кто-то сильно ударил в калитку, — Трофиму Михайловичу показалось, что так могла боднуть рогами корова или кто-то пнуть ногой. Но корове прийти рано, и он настороженно повернул голову, недоумевая, кто бы там мог быть? Замерла и Леночка, уставилась на калитку. Но вот громко забрякала щеколда, калитка широко распахнулась, и в проеме показался Васьков. Он уперся руками в столбы калитки и, щурясь, оглядел двор.
— А-а, вот она где, моя любимая дочь! — вскричал он, увидев Леночку, решительно шагнул через подворотню, но не рассчитал, запнулся и чуть не упал, едва удержался на ногах. — Вот она где скрывается от отца!
Леночка, увидев пьяного отца, испуганно потянулась к деду. Трофим Михайлович поставил ее между колен, обхватил руками, как бы защищая от непрошеного гостя.
— Чего ты ломишься? — сердито закричал он на зятя. — Чего тебе тут надо?
Васьков остановился перед Поздниным, широко расставив ноги, покачиваясь, кривя лицо, всматриваясь в тестя.
— Дочь мне надо! Понял? Законную дочь... по праву. Отец я ей или нет?! Не хочу, чтобы эта сука...
Он шагнул к Позднину, намереваясь схватить девочку, но Трофим Михайлович с неожиданной быстротой поднялся и заслонил ее собой.
— Уходи! — хрипло крикнул он зятю. Ему стало нечем дышать, словно со двора исчез воздух, и он хватал остатки его побелевшими губами. — Приходи трезвый!
— Врешь, отдашь!
Васьков схватил Позднина за ворот ватника, дернул к себе. Тот качнулся, но удержался на ногах; подхватив одной рукой Леночку, он другой отбивался от наседающего, орущего Васькова, пытаясь вырваться и унести внучку в дом.
На крик из сеней выскочила перепуганная Агафья Петровна.
— Господи! Что делается! — заметалась она по крыльцу, хватаясь перепачканными в муке руками за голову.
— Отдашь, старый пес, мою дочь? Отдашь? — рычал, надрываясь, Васьков, не отпуская Позднина. Вдруг он размахнулся, ударил его кулаком по голове, сшиб шапку. Девочка заплакала, Агафья Петровна закричала: «Помогите! Убивают!», выбежала в открытую калитку на улицу. Но тут Трофим Михайлович, собравшись с силами, толкнул в грудь зятя, и тот, попятившись, упал на спину, смешно взбрыкнув ногами. Позднин подхватил девочку и заспешил к дому.
— Зарублю! — заорал Васьков, поднимаясь с земли, бросаясь к навесу, видимо, в поисках топора.
Но топора он не нашел, схватил полено, побежал с ним к крыльцу, следом за Поздниным. Трудно сказать, что могло произойти дальше, если бы не вбежавшие на крик мужики; они сгребли Васькова, отобрали полено, заломили ему руки за спину и поволокли на улицу, Васьков орал, матерился, но с ним не церемонились — побежали в правление звонить участковому милиционеру.
4
Акимов проснулся рано, но вставать не торопился, — вновь, как и всегда по утрам, нахлынули тревожные думы о делах в районе. В последнее время они приходили к нему особенно часто. Он слышал, как жена кормила сына, собирала в школу, как сын ушел, загремев по лестнице, и все лежал, курил и думал.
Думал о том, что район так и не сдержал своих обязательств по сверхплановой продаже зерна государству. Правда, основной план хлебосдачи они выполнили, а вот с обязательствами... Будь побольше техники, убрались бы до дождей, не имели бы потерь, и глядишь, не только справились бы с обязательствами, но и в колхозах оставили бы побольше зерна на внутренние нужды...
Да и с обязательствами — теперь ему ясно, что взяли они на себя больше, чем могли выполнить. Но тут Акимов виноват сам: уступил Пастухову, полиберальничал не хотел до конца портить отношений. Смущала двойственность положения: теоретически он руководитель партийной организации района, как это было раньше, когда существовали райкомы, а практически — секретарь парткома производственного управления — не района, а лишь производственного управления, где начальник управления — лицо как бы более высокое, чем секретарь. Вот этим и не забывал пользоваться Пастухов, — тут прав Торопов, это и заставляло Акимова иной раз колебаться, быть недостаточно решительным в случаях, когда следовало партийную власть применить. Но дело не только в Пастухове. Чуть не каждый год какие-то перестройки, административные и территориальные...
Лежит Акимов, не встает. Все, что раньше откладывалось в сознании, сегодня тревожит, не дает покоя. И было отчего: только что прошел Пленум ЦК партии, о нем вчера информировало радио. Что-то должно опять измениться.
— Ты будешь сегодня вставать? — спросила жена, входя в спальню. — Скоро девять часов... Запишет тебе Пастухов прогул.
Она открыла шторки на окнах, посмотрела лукаво на мужа — знала, чем пронять его, чем расшевелить. И верно, оказалось достаточным упоминание о Пастухове, чтобы Акимов тут же поднялся и стал одеваться.
— Послушай-ка, вчера я получила письмо от Ани Уфимцевой. Оказывается, они все еще с Егором живут порознь, — вот какая упрямая баба! Нет, ты только послушай, что пишет: собирается уезжать к матери, как придет время рожать. И ребятишек забирает, видимо, совсем эвакуируется из Полян. Поговорил бы ты с ней, с дурехой, ведь безрассудно поступает, потом каяться будет... Хотя вообще-то она права, надо было проучить этого петушка Егора, но, кажется, тут она переборщила; возьмет да и женится на другой — есть, говорят, у него милашка, из-за нее раздор пошел.
Он мысленно согласился с ней: после бюро, обсуждавшего Уфимцева, прошло две недели, а он так и не удосужился поинтересоваться, как обстоят дела у Егора.
— Чего ради она тебе решилась письма слать? Жалуется, что ли, на судьбу?
— Сказал тоже: жалуется. Будет она жаловаться — ты что, не знаешь Аню? Просит подобрать ей методику по математике и выслать с кем-нибудь... Вот ты поедешь, я и пошлю.
Когда он садился за стол, на стенных часах пробило девять. С огорчением подумал, что опоздал сегодня на работу, чего с ним бывало лишь тогда, когда возвращался домой за полночь из поездок по району. Бубнил на стене ящичек динамика, но он не слушал, голова была занята предстоящими делами.
Но вдруг какая-то фраза диктора насторожила его, привлекла внимание. Он поднялся, не выпуская стакана с чаем из рук, подвернул рукоятку динамика, прислушался к посвежевшему голосу диктора. Передавали передовую «Правды».
«Ленинская партия, — читал диктор, — враг субъективизма и самотека в коммунистическом строительстве. Ей чужды прожектерство, скороспелые выводы и поспешные, оторванные от реальности решения и действия, хвастовство и пустозвонство, увлечение администрированием, нежелание считаться с тем, что уже выработала наука и практический опыт. Строительство коммунизма — дело живое, творческое, оно не терпит канцелярских методов, единоличных решений, игнорирования практического опыта масс».
Он посмотрел на листок календаря, там стояло: октябрь, семнадцатое.
И сразу все — и жена со своими заботами об Ане, и сладкий чай, и недоеденная картошка ушли куда-то, отодвинулись, в памяти осталась, звучала, как колокол, фраза: «Строительство коммунизма... не терпит канцелярских методов... не терпит... не терпит...»
Он поставил стакан на стол, торопливо снял с полки шляпу, подхватил пальто и, под недоуменный взгляд жены, быстро вышел.
Не успел он войти к себе в кабинет, как появился Торопов. Еще с порога, не поздоровавшись, он крикнул Акимову:
— Слышал?
Акимов понял, о чем он спрашивал.
— Слышал, конечно.
— Ну как? — Торопов присел к столу, не раздеваясь, не снимая кепки. Он как-то широко, очень радостно улыбался, будто только что совершил немыслимый подвиг и еще не мог как следует успокоиться, — Кончился наш спор с Пастуховым. Кончился! В нашу пользу!
Он вдруг захохотал, вскочил с места, словно не знал, куда девать себя от радости, забегал по кабинету. Акимов следил за ним и тоже волновался, ему тоже хотелось вскочить и что-то делать, чтобы слова, услышанные по радио, превратились в реальность, пришли в действие. Но он переборол себя, вытащил из стола сигареты, закурил.
— А не рано ли радоваться? — спросил он Торопова, спросил, чтобы успокоить себя, услышать еще раз подтверждение своим мыслям. — Думаешь, будут какие-то изменения в политике? Или все по-старому останется?
— Будут изменения! — с уверенностью ответил Торопов. — Вот посмотришь. И прежде всего в сельском хозяйстве. Сама жизнь, само состояние дел в сельском хозяйстве зовет к этому, толкает в спину. Разве тебе не ясна передовая «Правды», — а ведь она исходит из решения Пленума, — что партии чужды прожектерство, оторванные от реальности решения и действия, увлечение администрированием, чего у нас за последнее время хоть пруды пруди. И ходить далеко не надо — тот же Пастухов, да и в области Пастуховых немало. Так что изменения будут.
— Твоими бы устами да мед пить, как говорили в старину.
И тут зазвенел телефон.
— Слушаю, — сказал Акимов, подняв трубку. По мере того как кто-то говорил с ним, Торопов видел, как менялось, мрачнело лицо Акимова.
— Буду обязательно, — сказал он и положил трубку.
— Что-нибудь неприятное? — присмирел Торопов, вновь опускаясь на стул.
— Да... Стенникова из Полян звонила, умер Позднин, бывший председатель колхоза.
— Знал немножко Позднина... Больной был человек, что ж тут удивительного?
— Да нет, он еще крепко держался. Тут другое. Стенникова говорит, от сердечного приступа. Зять умереть помог...
5
Похороны бывшего председателя колхоза Трофима Михайловича Позднина были назначены на два часа дня.
С утра шел дождь, но к полудню он перестал, выглянуло солнце, разогнав тучи, и стало хорошо: все вокруг умылось дождем — и зеленая отава на Кривом увале, и кладбищенская березовая роща, и голубеющее за рощей небо — чистое, без единого пятнышка. Как будто нарочно, чтобы сделать приятным последний путь Трофима Михайловича, — жил в трудах и заботах, так пусть его последний путь по земле будет светлым и достойным прожитой жизни.
Ко времени похорон около дома покойного собралось чуть не все население Больших Полян и Шалашей, — Трофима Михайловича, руководившего хозяйством в трудные послевоенные годы, колхозники крепко уважали: несмотря на некоторые особенности его характера, он был человек хороший, зря не обижал, заботился о колхозниках.
А особенность его характера заключалась в том, что был мужиком по-крестьянски с хитрецой, или, как говорят, себе на уме. Речи вел всегда тихо, спокойно, не кричал, как другие, но, кажется, не было случая, чтобы ему не удавалось уговорить человека. И вот тут он иногда пускался и на хитрость, собеседник не замечал, как его обводили вокруг пальца. После тот возмущался, обвинял Позднина в семи смертных грехах, а Трофим Михайлович только виновато улыбался, разводил руками, дескать, что поделаешь, нужда заставила так поступать, и ты бы на моем месте от этого не ушел. На него очень-то не сердились, понимали, что делает это не от злости на человека, а для общей пользы, и прощали ему его маленькие хитрости.
Еще вчера, узнав о кончине Трофима Михайловича, Уфимцев пошел проститься с ним, навестить семью покойного и договориться о похоронах. С тревогой, с болью в сердце перешагивал он порог дома, о котором когда-то мечтал, как о своем: женившись на Груне, он намеревался жить у тестя. Об этом он не говорил с Трофимом Михайловичем, но знал, что тот был настроен так же и лишь ждал возвращения солдата домой.
В доме толпилось много соседок; увидев председателя, они потеснились, дали ему место.
И вот тогда-то, при виде этого еще недавно живого, бодрого, с тихим, ласково-приглушенным голосом, вечно куда-то спешащего человека, теперь отрешенного от всего, что ему было дорого, Уфимцев вдруг понял, что он очень виноват перед Трофимом Михайловичем, пожалуй, не менее, чем перед Груней. Он не слышал от Трофима Михайловича и слова упрека, но знал, что тот глубоко переживал несчастье дочери, отвергнутой любимым человеком. Он отвернулся от покойного и неожиданно встретился глазами с Груней, стоявшей у окна, встретился и испугался: в ее глазах он прочел то же, о чем подумал сейчас, что именно он виноват во всем, виноват в преждевременной смерти отца, — не было бы этого Васькова на ее пути, не было бы и вот этого нелепого случая, сведшего отца в могилу.
Уфимцев не мог дальше переносить ее взгляда. Ничего не сказав, не переговорив, как хотел, с Агафьей Петровной, повернулся и ушел. Зайдя в правление, поручил Векшину заняться похоронами, а сам, велев оседлать Карька, поехал в Шалаши.
Но Шалаши были только предлогом. Выехав за село, он повернул направо, пересек тихую, маловодную в это время Санару и поскакал через луга к полям, бесцельно проездил по ним до вечера, пробираясь узкими дорожками по гривкам оврагов и опушкам леса. Осень медленно сгорала от злых ветров и частых дождей. Уже не осталось на деревьях желтых и багряных листьев, так недавно радовавших глаза своей необычайной красотой, — деревья стояли голые, трава в колках пожухла, почернела, и в полях было пусто — они наводили тоску своей чернотой и безжизненностью, лишь озими с их буйной зеленью скрашивали немного эту унылую пору поздней осени. Да еще сороки, стрекотавшие без умолку при виде всадника. Иногда Карька и Уфимцева пугали шумно взлетавшие тетерева; плавно, чуть подрагивая крыльями, они тянули к ближайшим березкам и усаживались на их вершинах, осторожно вытягивали шеи.
День клонился к вечеру, когда Уфимцев повернул обратно.
Неожиданно громко охнул барабан, запели тонко трубы, полилась над селом торжественно-печальная мелодия похоронного марша, и ворота распахнулись настежь. Народ присмирел, уставился на двор, откуда первыми вышли пионеры, неся на красных подушечках высокие награды Трофима Михайловича, бывшего гвардии старшины и председателя колхоза: ордена Отечественной войны, Красной Звезды, «Знак Почета», медали «За отвагу», «За взятие Берлина», «За победу над Германией». Потом вынесли венки, вслед за ними крышку гроба. Гроб несли на своих плечах секретарь парткома Акимов, председатель колхоза Уфимцев, его заместитель Векшин и председатель сельсовета Шумаков. Когда гроб вынесли за ворота, стоявшие на улице мужики сняли шапки, кто-то из женщин громко заголосил, ее поддержали другие, и вот уже в толпе заширкали носами, заходили кончики шалей и платков по мокрым глазам баб.
Жену Позднина, Агафью Петровну — заплаканную, не отрывающую рук от лица, вели Анна Ивановна Стенникова и тетя Соня Пелевина. Они вели ее молча — не уговаривая, не утешая, зная по опыту, что лучше выплакаться и тем облегчить свою душу в таком большом горе.
А Груня шла впереди матери, сразу за гробом; у нее были сухие, горящие глаза с темными подглазницами из-за двух бессонных ночей. Она шла, высоко подняв голову, — строгая, какая-то незнакомая, величественная в своем горе. В толпе, стоящей по обеим сторонам улицы, жалостливо шептались бабы о Груне, о ее девочке, о Васькове, отбывавшем в Колташах пятнадцать суток за хулиганство.
— Мало ему, — возмущались бабы. — Такого человека на тот свет отправил.
Гроб с телом покойного понесли по улице, толпа двинулась за гробом. Плыла над селом траурная мелодия, медленно двигалась процессия, не торопились люди расставаться с Трофимом Михайловичем. Вот уже начальство, несшее гроб, сменили почетные люди колхоза, те, с которыми Трофим Михайлович работал всю свою жизнь, восстанавливал колхоз после войны. И было грустно и тягостно видеть их обнаженные седые головы, суровые лица.
Когда похоронная процессия вышла за село и двинулась к кладбищенской роще, гроб подхватила молодежь: Попов, Кобельков, Сараскин и Первушин. Дорога на кладбище была грязной от утреннего дождя.
Гроб поставили на краю свежевырытой могилы, и Акимов, грустно посмотрев на покойного, вскинул голову, оглядел толпу пришедших на кладбище людей.
— Дорогие товарищи! — Голос Акимова прозвучал глухо, слова не уносились, падали тут же, в толпу. — Сегодня мы прощаемся, отдаем последний долг прекрасному человеку, нашему другу и товарищу дорогому Трофиму Михайловичу Позднину, чья жизнь прошла на наших глазах, как жизнь пламенного патриота Родины, как стойкого коммуниста, рачительного колхозного хозяина, не жалевшего сил для нашего общего блага.
Солнце поблескивало, отражалось от бритой, коричневой головы Акимова, тени от берез падали на гроб, на свежую могилу, на стоявших вокруг неподвижных людей, молча склонивших головы. Нигде, как здесь, в месте вечного успокоения, к пожилым людям приходят мысли о бренности человека, о неумолимости предстоящего, и Уфимцев невольно наблюдал, как с каждым словом Акимова все ниже опускались головы стариков, как упирались их глаза в землю.
— Вечная память тебе, Трофим Михайлович, вечная память! Пусть никогда не зарастает к твоей могиле тропа и пусть твой жизненный путь явится примером для людей!
Вновь заиграли музыканты, вновь заголосили бабы, раздался стук молотка по забиваемым в крышку гвоздям, и вот уже на длинных полотнищах опустили гроб в могилу, уже Акимов бросил первую горсть земли — она дробью простучала по крышке гроба, и мужики проворно заработали лопатами; через некоторое время на месте темнеющей ямы вырос глинистый холмик, в изголовье которого установили дощатый конус с пятиконечной звездой, вырезанной из белой жести.
— Как ни жаль обижать вдову, а на поминках нам долго нельзя засиживаться, — сказал Акимов Уфимцеву, когда все было закончено и народ пошел к кладбищенским воротам. — Поручи Векшину и Шумакову, пусть они побудут до конца, а ты собери своих помощников и в правление...
6
В правлении было пусто, и они, зайдя в кабинет, все еще находясь под впечатлением похорон и состоявшихся поминок, молча уселись за стол. Акимов курил, не начинал разговора, потирал голову ладонью, поглядывал на колхозных вожаков.
— Ну, ладно, — сказал он и зябко передернул плечами, словно отряхивался от приставших к нему тягостных мыслей, навеянных смертью Позднина, — мертвые наших забот с собой не уносят, они нам остаются... Полагаю, вы уже слышали о Пленуме ЦК?
— Слышали, — ответила за всех Стенникова. — Разговоров в колхозе много. И разных... Ждем газет.
— Я тоже не видел газет, но, по сообщению радио, чувствуется — предстоят большие изменения. Так что готовьтесь, товарищи, к более широкому взгляду на жизнь, на свою работу... Вот ехал я к вам, посмотрел на поля и подумал: тесно вы живете, расширяться пора, на простор выходить.
— На простор, говоришь? — переспросил Уфимцев и коротко посмеялся. — Может, лес корчевать? Вести подсечное хозяйство?
— Лес корчевать не надо, — заметил ему Акимов и спросил Попова: — Сколько у вас пахотной земли?
— Около полутора тысяч гектаров, — ответил тот.
— Ну вот, всего полторы тысячи на таких гвардейцев. — Он прищурился, посмотрел с любопытством на Попова и Первушина. — А рядом пропадает свыше двух тысяч гектаров первоклассной земли.
— Это где ты обнаружил такой клад? — опять засмеялся Уфимцев, полагая, что Акимов разыгрывает их. — Да еще рядом с нами? Я что-то не замечал таких кусочков по две тысячи.
— Видел да не обратил внимания. Не твое, за межой лежит... В репьевском колхозе, товарищ председатель.
— Не понимаю, — откровенно удивился Уфимцев. — Почему пропадают? И какое отношение имеем мы к чужим землям?
— Самое прямое: объединиться вам надо с репьевским колхозом.
— О! — только и сказал Попов и полез в карман за расческой.
— Объединиться? — еще больше удивился Уфимцев. — Кажется, сейчас тенденция к разукрупнению, а не наоборот?
— Вообще-то да, там, где зря слепили, создали гиганты. А у вас же карликовые хозяйства даже по нашим уральским масштабам.
— А почему раньше не соединили, когда проводилась такая кампания?
— Пытались, да встретили сопротивление и отступились. Думаю, не поздно еще поправить.
В коридоре настойчиво зазвонил телефон, и Попов, недовольно морщась, вышел из кабинета.
— Возможно, не без основания сопротивлялись, — ответил Уфимцев. — Техники было мало, а без тракторов, без автомашин такой махиной, разбросанной по лесам, не так-то просто управлять.
— Николай Петрович, вас к телефону, — сообщил вернувшийся Попов.
— Теперь другое время, техники больше. А управление не должно затруднять вас, специалистов, людей с образованием, — ответил Акимов, поднимаясь.
Вернулся он озабоченный:
— Придется с вами распрощаться, возвращаться в Колташи: завтра пленум обкома... Так вот, подумайте о моем предложении, подумайте хорошенько, взвесьте все за и против, да не с обывательской точки зрения, а с государственной, и сообщите парткому.
Он стал прощаться, подал руку Стенниковой, потом Первушину, Попову, но, подойдя к Уфимцеву, вдруг хлопнул себя по лбу:
— Вот, растяпа, чуть не забыл! — Открыв окно на улицу, он высунулся по пояс. — Вася! Подай сверточек, на сиденье лежит... Вот-вот, этот самый.
Отойдя от окна, Акимов подал Уфимцеву небольшой сверточек, в котором находились, видимо, не то книги, не то журналы.
— Передай, пожалуйста, это жене, — сказал Акимов и со значением посмотрел на него. — Мария послала. И поклон передай от меня и от Марии. Мне следовало самому заехать, да видишь, как случилось: надо поспеть к вечернему поезду.
Он пожал руку Уфимцеву, кивнул остальным и быстро вышел.
Когда машина Акимова ушла, Первушин сказал, обратись к Уфимцеву, все еще стоявшему посреди кабинета со свертком в руках:
— Думается, Николай Петрович внес хорошее предложение. Неплохо бы прикинуть, Георгий Арсентьевич, что получится, если соединить два хозяйства.
— Уверен, хорошо получится! — ответил за Уфимцева Попов. — Во-первых, поля — там прекрасные земли, не чета нашим подзолам. Во-вторых, люди есть, есть кому работать, можно вводить трудоемкие культуры. И наконец, в-третьих, и это, пожалуй, самое главное: тогда возможна будет специализация. Какая? А вот такая: в Шалашах — свиноферма и откорм крупняка на мясо; в Полянах — молочнотоварная ферма и прифермское хозяйство; в Репьевке — основные зерновые посевы... ну и овцеводческая ферма. Короче сказать так: Шалаши — мясо, Большие Поляны — молоко, Репьевка — зерно.
— Здорово ты расписал! — сказал Уфимцев.
У и его в руках все еще находился сверток, который следовало передать Ане. Сверток жег ему руки, не давая по-настоящему сосредоточиться, подумать о предложении Акимова, которое, похоже, так по душе пришлось его помощникам. Он повертел сверток в руках, потом осторожно положил на стол и сел рядом.
Вскоре все ушли, Уфимцев остался один. Он вновь посмотрел на сверток, даже потрогал его рукой, словно попытался узнать, что там, но не стал развертывать, смирил любопытство. Потом повернулся к окну, взглянул через него на меркнущий день, поднялся, взял сверток, надел кепку и вышел на улицу.
Он пошел вниз по селу, к дому тети Маши. Шагал он ровно, спокойно, будто вышел на прогулку. Прошел возле дома Поздниных, мельком взглянул на окна с опущенными занавесками, на закрытые наглухо ворота, но когда до дома тети Маши оставалось пройти самую малость, вдруг сбился с темпа, сбавил шаг, даже оглянулся назад, потоптался на месте, с лица его исчезла решительность, с которой он вышел из конторы.
Стукнула напротив калитка, он машинально взглянул туда и увидел вышедшую Маринку. Она тоже увидела отца, подбежала, ткнулась лицом в рукав, потерлась, обрадованно подняла глаза.
— Ты где была? — спросил он.
— У девочки сидела.
Он помялся, прежде чем спросить ее о чем-то другом, поглядел в сторону дома тети Маши.
— Мама сейчас где?
— Дома должна быть.
Он опять поглядел вперед, словно измерял, сколько ему еще осталось идти туда, куда он так решительно шел еще совсем недавно, перевел взгляд на Маринку и вдруг протянул ей сверток.
— Унеси это маме. Из Колташей прислали.
Глава одиннадцатая
1
Будто кто подменил Петра Ильича Векшина после памятного ему разговора с женой. Хотя иногда и приходили сомнения, что вряд ли Уфимцев покинет Поляны, если даже жена в город уедет, — женится на Груньке, но остановиться Петр Ильич уже не мог: он готов был на любой шаг, его устраивал любой повод, лишь бы сделать пакость Уфимцеву. А чтобы отвести от себя всякие подозрения, он решил играть роль любезного, радетельного человека даже перед теми, кого не переставал презирать. Эта роль не очень противила ему, это была игра, а такая игра, как говорится в пословице, стоила свеч.
Прежде всего он постарался показать себя во время похорон Позднина. Все видели, как он торжественно, достойно имени покойного организовал похороны, как плакал на кладбище, когда опускали гроб в могилу. Петр Ильич постарался, чтобы не осталось незамеченным жителями села, как он заботливо отнесся к вдове бывшего председателя колхоза: распорядился подвезти дрова на топку, сена на зиму для коровы, — пусть Агафья Петровна живет без хлопот.
А потом в разговорах с людьми неизменно сводил речь к незабвенной памяти Трофима Михайловича, со слезой в голосе говорил о его заслугах, намекал, что теперь, после смерти Позднина, остался лишь он — Петр Ильич Векшин, продолжатель его дела и намерений, который еще думает о колхозниках, беспокоится, не спит ночи. Тем более при таком руководстве, как нынче...
Не зевала и Паруня. Но особенно потрудилась для появления новых сплетен жена Тетеркина. И по селу поползли слухи, что председатель строит дом для продажи, хочет нажиться за колхозный счет. Большинство колхозников не верили слухам — не таков Уфимцев, чтобы заняться спекуляцией. Но были и такие, что засомневались: в самом деле, живет один, а строит себе такой большой дом — на три комнаты с кухней да еще с верандой.
Векшин слушал эти разговоры, ухмылялся про себя и радовался: дело идет на лад! Он и сам при случае авторитетно подтверждал, что да, дом строится за счет колхоза, но как собственность нынешнего председателя, хотя прекрасно знал, решением правления определена его полная сметная стоимость, установлена рассрочка оплаты и Уфимцев регулярно вносит полагающиеся, суммы.
Но слухи о доме — половина дела. Главное для Векшина — добиться, чтобы Аня бросила школу и уехала из колхоза. Пока она тут — Уфимцев не оставит «Больших Полян».
Однажды он нарочно заехал на птицеферму с целью увидеть тетю Машу, попытаться прощупать ее, выпытать о намерениях жены Уфимцева. Птицеферма теперь вышла из его подчинения и вроде причин являться туда не было, но он причину придумал, пока ехал.
Здание птицефермы — дощатый сарай, крытый тесом, — стояло чуть повыше мастерской. Было около полудня, день стоял пасмурный, но бездождный, хотя небо и закрылось сплошной пеленой облаков.
Привязав жеребца к колу изгороди, он прошел по выгульному двору, отпугивая лезущих под ноги кур, и заглянул в комнатку птичниц. Тетя Маша сидела возле теплой печки и вязала носок.
— Здравствуй, Шипкова.
— Здравствуй, здравствуй, Петр Ильич. Проходи, садися поближе к печке. Намерзся небось?
Векшин помедлил садиться, вначале огляделся, хотя оглядывать особенно тут было нечего, кроме столика, кровати с серым одеялом да беленой кирпичной печки.
— А где вторая птичница?
— Отдыхат. Мы теперича посменно, по семь часов работаем: одна — с утра, другая — с обеду. Неделя пройдет — меняемся. Раньше бегали, как трясучки, а ноне новый зоотехник хорошо распорядился.
Тетя Маша приковалась глазами к спицам, к носку и не обратила внимания, как напыжился Векшин, как налились гневом его глаза, — в простоте душевной она не заметила, что обидела заместителя председателя, отозвавшись одобрительно о зоотехнике.
— Вот что... — Векшин сел на табуретку, привалился боком к столику. — Я заехал узнать, как у вас тут... случаем, крыша не течет, починки не требует? И с дровами как?
— Дрова есть, запаслись на всю зиму, — ответила тетя Маша. — И помещение отремонтировали лучше некуды.
— Хм... хм... — похмыкал Векшин. — Ну, если все в порядке, тогда я поехал дальше.
Он сделал вид, что встает, но, будто вспомнив что, вновь опустился, повернулся к тете Маше, уперся руками в коленки.
— Да, чуть было не позабыл узнать, как здоровье у твоей квартирантки учителки?
— Здоровье ее хорошее. Не жалуется она на здоровье, — ответила тетя Маша.
— Оно и видно, — квартирантка твоя с крепкими нервами. Не каждая выдержит такой конфуз от мужа. Ему-то что, сегодня с одной, завтра с другой, а каково ей с детьми?
Он замолчал, выжидательно посмотрел на тетю Машу — не клюнет ли она на его слова, как сорожка на червяка. Так и случилось: тетя Маша бросила вязать, уставилась на Векшина.
— Обожди, чего ты плетешь: с одной, с другой... Ну был у него грех с Грунькой, все знают, а теперь он хорошо живет, к бабам и близко не подходит. Уж я-то знаю, интересуюся.
— Ха-ха-ха! — деланно засмеялся Векшин. — Наивная ты, Шипкова! Разве такой бугай без бабы прожить может?.. С Дашкой он живет, скажу тебе по секрету.
— Не болтай! — замахала руками тетя Маша, но в глазах ее стоял неподдельный испуг. — Станет он вязаться с такой...
— Давно связался, еще как к ней жить перешел... И сейчас ходит, не забывает. Она баба подбористая, мужики таких уважают, не отказываются.
Он опять посмеялся, на этот раз веселее, откровеннее, видя, что тетя Маша стоит на распутье: вот-вот поверит.
— Что-то я не войду в себя, ума не приложу... Ведь вот только трех недель не прошло, была Анна Ивановна, говорила, будто на него с Грунькой напраслину сочинили, а ты тут такова наворочал, что...
Тетя Маша недоговорила, растерянно уставилась на Векшина.
— Ничего не наворочал, — возразил Векшин. — Спроси Афоню. Он сам мне говорил, не раз заставал Егора с Дашкой в постели. Вот позавчера, прихожу, говорит, с фермы домой, — пока овечек убирал, пока корма раздавал, уже и стемнялось. Только зашел в избу, а кто-то в сенях как загремит ведром, а потом дверями стукнул. Я, говорит Афоня, глянул в окно, а наш председатель через прясло в огород лезет... Мне-то что, ни жарко, ни холодно, за что купил, за то и продаю. Женщину жаль, детишки ведь малые. Может, на что-то еще надеется, а он — видишь как...
Кажется, ссылкой на Афоню, мужа Дашки, он окончательно убедил тетю Машу, сломал ледок недоверия.
— Я ей, сучке, покажу! — только и сказала она про Дашку и быстро и зло заработала спицами.
Векшин поднялся.
— Ладно, Шипкова, я пошел, в Шалаши надумал съездить... Только ты уж никому не рассказывай о нашем разговоре, — сказал он тете Маше, но сказал не твердо, не обязывающе. — Егора не переделаешь, каков он есть. А людям — одна неприятность.
Тетя Маша ничего на это не ответила.
2
В Шалаши Векшин ехал в веселом, приподнятом настроении. Разговор с тетей Машей удался, сомнение в ней посеяно прочно и не может не дать всходов: она обязательно передаст разговор жене Уфимцева, и та не замедлит убраться под крылышко маменьки от неверного мужа.
Впереди предстоял разговор с Гурьяном Юшковым, бригадиром шалашовцев. Он давно намеревался с ним откровенно поговорить, но все как-то не получалось: то не было подходящего случая, то кто-то мешал, когда этот случай представлялся. Он считал Гурьяна своим вероятным сообщником, лишь затаившимся до поры до времени. Ведь не зря же тот голосовал против Уфимцева, не зря подавал заявление об уходе из колхоза на производство. Нет, Юшков лишь ждет поддержки, чтобы действовать, проявить себя. А поддержку он найдет в лице Петра Ильича, — Петр Ильич поможет ему выбраться из колхоза.
Вот с такими мыслями и въезжал Векшин в Шалаши.
На краю деревни у большого типового здания свинофермы он остановил жеребца.
Работы у бригады подходили к концу, шла внутренняя отделка кормокухни: настилка потолков и полов, в запарочном отделении готовили места для котлов.
Он открыл дверь и чуть не наступил на Максима, укладывающего к порогу половые доски.
— Здорово, Максим Арсентьевич!
Максим поднялся, они поздоровались. Оторвались от работы и другие плотники, подошли, тоже поздоровались с Векшиным. На шум из запарочного отделения выглянул бригадир Герасим Семечкин, увидев Векшина, обрадованно улыбнулся, шагнул навстречу:
— А я думаю, кто это? Оказывается, сам товарищ зампред. Ну, сколько лет, сколько зим!
Они пожали друг другу руки и уселись на скамье, наскоро сколоченной из неструганой доски. Глядя на них, расселись и остальные, кто где присмотрел, приспособился, — устроили общий перекур. Из запарочной подошли еще — собралось человек десять, хоть собрание открывай!
— Что у вас нового? — начал разговор Векшин.
— Дак, кончаем, — ответил за всех бригадир. — Мы, строители, завсегда свое слово держим. Сказали к Октябрьским сделаем, так оно и будет.
— А в праздник обмывать станем, — добавил Максим; он сидел на подоконнике, прочищал фуганок, подгонял лезвие.
— Точно! — тряхнул головой Семечкин. — Перекур себе маленький устроим, денька на три... Ты, как зампред, распорядись там, прикажи Нюрке Севастьяновой, пусть забронировает для нас пару ящиков «Московской». А закуску — сами найдем, огурцы нынче ядреные в засол пошли. Да и груздями бабы подзапаслись.
И пошел разговор о том, о чем всегда с охотой говорят мужики: кто и где и как провел прошлый праздник, сколько выпил да сколько съел, да все со смехом да с шуточками, с прибауточками. И кажется, не будет конца этому пустобреху. Но вот бригадир, загасив окурок, погладив усы, вдруг посерьезнел, поднялся и сказал:
— Все! Хватит на этот раз! Работа ждет, по нас плачет.
И когда вслед за бригадиром поднялись и остальные, добавил, обращаясь к Векшину:
— После праздника по плану к детсаду приступаем, так ты о материалах позаботься, не подведи. Чтобы строитель завсегда ресурс имел... Нам к новому году с детсадом управиться положено, а времени остается в обрез.
— Не надо было посторонними делами увлекаться, — сказал, вставая, Векшин, тоже становясь серьезным, начальственным.
— Какими посторонними? — воззрился на него Семечкин.
Насторожились и рабочие, пошедшие было по своим местам, сгрудились около дверей.
— А дом председателю кто выхвалился строить? Не ты? А там пять человек занято, оторваны от основных работ.
Рабочие враз потеряли интерес к разговору, кто-то из них даже разочарованно свистнул, и они ушли. Остались бригадир, Максим да еще двое плотников.
— Дом председателю — не постороннее дело, — вразумительно, точно ребенку-недосмыслышу ответил Семечкин. — Государственное дело, если хотишь знать... А с рабочими — укомплектуемся, у нас теперь резерв есть. На коровник перейдем — покажем класс работы!
— На какой коровник? — спросил Векшин.
— А ты, похоже, не в курсе? На днях председатель был, рассказывал, после праздника хочет бригадку в лес послать, бревна готовить, на будущий год новый коровник будем строить. Да типовой, говорит, с механизмами.
— Это еще зачем? И этих помещений хватает, — возмутился Векшин.
Он и впрямь ничего не слышал, никто ему не говорил. Не иначе как новые выдумки Уфимцева, — деньги завелись, торопится растранжирить.
— Надо, Петр Ильич, надо, — сказал Семечкин, берясь за дверную скобу, намереваясь идти в запарочное отделение. — Разве не видишь, как жизнь поворачивается?
Он ушел. И Векшин, все еще находясь под впечатлением услышанного от Семечкина, тоже вышел и пошел к оставленной на дворе лошади, чтобы ехать к бригадиру Юшкову. Лишь подойдя к лошади, он вспомнил, что не поговорил с Максимом. А поговорить ему с ним надо...
Открыв дверь, крикнул:
— Максим Арсентьевич, выдь на минутку.
Вышедшего Максима он взял под локоть, отвел подальше от кормокухни и, остановившись, сказал доверительно:
— Хочу тебя в известность поставить... Получил сообщение, комиссию из ЦК высылают по нашему письму.
Он врал Максиму о сообщении — никакого сообщения не было; он и сам не раз удивлялся, почему до сих пор нет ответа на письмо. Врал и заглядывал в глаза, как тот воспримет это чрезвычайной важности известие.
Но Максим почему-то не обрадовался, чего ожидал от него Векшин, опустил голову, пошарил глазами по земле, увидел сосновую шишку, пнул ее сапогом, проследил, куда упала.
— Ни к чему теперь комиссия, — ответил, наконец, он и посмотрел прямо в ждущие глаза Векшина. — Хлебушка дали, до новин хватит... И денег обещают по два рубля за трудодень. Это я, почитай, три тыщи годовых получу. Когда я раньше такие деньги имел?
— Три тысячи? — переспросил Векшин и коротко, с издевкой похохотал. — И ты, чудак, этому веришь? Болтовня это все, скажу я тебе! Сказки! Никаких ты денег не получишь. Слышал, председатель дворец для коров намеревается строить? Вот куда пойдут наши денежки! Уж я-то знаю, все же заместителем председателя работаю. Вот так-то!
Он похлопал Максима по спине, даже ткнул его легонько в плечо, чтобы войти в доверие, образумить заблуждавшегося колхозника. Но Максим никак не отозвался на это проявление нежности.
— Выходит, не все знаешь, хоть и заместитель, — ответил Максим. — Лидка, дочь моя, теперь в бухгалтерии сидит, рассказывала, ведомость на аванс к Октябрьским праздникам составляют, да не по полтиннику, а по два рубля, да за старые месяца по рублю. Уж она-то врать не станет.
Будто не словами, а топором, который держал Максим в руках, ударил он Векшина; земля закачалась под ногами Петра Ильича, но он справился со своей слабостью, сжал зубы, процедил сквозь них:
— Ну, смотри, смотри... Потом пожалеешь, поздно будет.
И, не прощаясь, пошел к лошади. Он был страшно расстроен неудачей с Максимом — кого-кого, а Максима он всегда считал единомышленником. Не кто иной, как Максим подал мысль написать письмо в Москву, и вот теперь тот же Максим поет по-иному, видимо, успел попасть под влияние братца, а может, сказалась родная кровь.
Въехав в Шалаши, он неожиданно для себя ощутил какие-то изменения в жизни деревни, в самом ее облике. Он увидел жилыми еще не так давно заколоченные дома, свежие крыши на них, новые ворота на усадьбах, увидел подвезенные бревна и слеги. Возле одного двора лежала куча досок, и два мужика — они показались ему знакомыми — складывали их в штабель. Векшин ехал и удивлялся: «Что тут происходит? Откуда эти люди?» Но вот и самоваровский дом. Он встретил его криками, возней ребятишек, — видимо, в школе началась перемена. Векшин оглядел дом с крыши до фундамента — дом был еще крепкий, основательный. «А ведь мог быть моим», — невольно подумалось ему.
Его удивление еще больше возросло, когда за самоваровским домом он увидел разваленную избу Гурьяна Юшкова, свежие бревна, кучу мха и плотников, заложивших дом-крестовик на высоком каменном фундаменте. Векшин был поражен этим зрелищем, поражен до кончиков занемевших пальцев. Среди плотников он признал своих однодеревенцев, убежавших в свое время из колхоза и пристроившихся в лесничестве. Увидел он и хозяина нового дома Гурьяна Терентьевича Юшкова; тот стоял в проеме будущих дверей и смотрел оттуда на подъезжавшего зампреда.
И у Векшина пропало желание говорить с Юшковым. Он отвернулся от него, проехал мимо, сделал вид, будто едет в лесничество, повернул в проулок, вытянул кнутом по спине ни в чем не повинного жеребца и помчался вскачь по узкой лесной дорожке, сам не зная куда, лишь бы подальше от всего, что он тут увидел.
3
Никанор Павлович Тетеркин немного успокоился: похоже, Уфимцев забыл о нем, оставил в покое, не преследует за письма в партком. А может быть, скоро они и совсем избавятся от Уфимцева — хорошо продумали с Векшиным, как это сделать. И он, продолжая до поры до времени быть ночным сторожем фермы, жил надеждой на это.
Однажды, идя вечером на дежурство, он увидел вблизи мастерской грузовую машину. Машина была чужая, не колхозная — свои машины он хорошо знал, — видимо, ее пригнали что-нибудь подлатать, и шофер, поставив машину, ушел ночевать в село.
И вот после полуночи, когда село уже спало, спали даже собаки, он вышел из сторожки, прикрыл дверь, огляделся по сторонам. Ночь стояла темная, беззвездная, самая воровская, ничего не видно даже за пять шагов. И тишина такая, как в погребе. И ни огонька вокруг — дизель теперь останавливали на ночь.
Он посмотрел на окно сторожки — керосиновая лампа чуть горела, бросала свет на низенькую завалинку. Он нарочно не погасил лампу — пусть видят, сторож тут, рядом ходит, скот стережет. Зажав покрепче под мышкой завернутую в газету пустую бутылку, он, тихо, крадучись, стараясь не греметь ботинками, пошел по склону Кривого увала, к мастерской.
Идти пришлось по косогору, ботинки скользили, он не раз падал на колени, не видя в темноте, куда ставит ногу, и попадал то в яму, то запинался за бугорок или камень. Ориентиром служила изгородь, шедшая по увалу. Иногда доходил до нее, чуть темневшей в черноте ночи, приваливался к жердям, прислушивался к звукам со стороны села, отдыхал.
Пока все шло благополучно. Он оставил позади центральные склады, потом присевшую, как клушка, слившуюся с землей птицеферму, вышел к мастерской. В одном из ее окон горел свет. Тетеркин, боясь встречи со сторожем мастерской, постоял, послушал, но ничего подозрительного не обнаружил и подошел к машине. Тихонько открыв капот, нащупав впотьмах бензопровод, он отвернул гайку, нацедил полную бутылку бензина и, приведя все в порядок, опустив капот, снова прислушался, но все было спокойно, и он пошел на ферму, — дело сделано, бутылка бензина никогда не лишняя, в хозяйстве пригодится.
И тут, едва он прошел каких-то сто метров, вдруг услышал негромкие, приглушенные голоса. От неожиданности он присел, вытянул шею, напрягся весь. Кто-то шел переулком между огородами, он явственно слышал шаги. Тетеркин подождал немного — шаги направлялись в его сторону. Ему бы тихонько перелезть через прясло и залечь в огороде, а он так перепугался от встречи с людьми, так перетрусил, затрясся, как заяц, услышавший голос гончей, что, не соображая ничего, кинулся бежать в сторону увала, подальше от села. Видимо, те, кто шел, услышали топот, закричали: «Стой! Кто такой?», но он бежал что есть мочи, прижав бутылку к груди. Приостановившись на миг, понял, что за ним тоже бегут, и вновь припустил, надеясь исчезнуть, раствориться в темноте. Он запыхался, поднимаясь на увал, и так задохся, что ничего уже не слышал, кроме собственного сердца, которое колотилось не в груди, а где-то в ушах. Но вот и изгородь. Он дотянулся до кола, полез через жерди, но тут его схватили за штаны, за пиджак, стянули обратно. Он обернулся — перед ним два парня из «Комсомольского прожектора».
Один из парней, тот, что повыше, снял с Тетеркина шапку, вгляделся в лицо.
— Куда так спешил, товарищ Тетеркин? — спросил он насмешливо, голосом, еще не успокоившимся от быстрого бега.
Тетеркин стоял, привалившись спиной к изгороди, хватал воздух ртом, никак не мог отдышаться. Мозг его лихорадочно работал, мысли прыгали, кружились, сменяли одна другую, но там, где-то внутри мозга, торчало, как кол, не уходило никуда одно, тревожное: «Попался! Теперь суд... Тюрьма...»
— Чего молчишь? Говорить разучился? — уже со строгостью спросил высокий.
— Не... не разучился, — с трудом, с отдышкой проговорил Тетеркин. — Напугался шибко... напугался, товарищи.
— Кого же ты напугался?
— Думал, чужой кто... воры либо бандиты. Вот и напугался.
Парни засмеялись. Особенно раскатисто захохотал маленький, даже скорчился от смеха.
— Ну и врать ты, дядя... А куда шел?
— Домой шел... Не успел поужинать, думаю, схожу, пока спокойно, возьму хоть хлебца да молочка.
— А чего же ты свой проулок прошел?
— Заблудился, видно... Темно ведь.
Парни отступили на шаг от Тетеркина, повернулись к нему спиной, посовещались полушепотом, и высокий сказал весело, подавая Тетеркину шапку:
— Пойдем в правление, там разберемся чей ты и откуда.
Всю дорогу Тетеркин мучился в мыслях, не знал, как выпутаться из создавшегося положения, не раз просил парней отпустить его на ферму — там скот без надзора, но парни оставались непреклонны, отвечали: «Двигай, дядя. Разберемся и отпустим».
Только войдя в сторожку и увидев дядю Павла, бывшего горючевоза, ныне заменившего на пожарке Архипа Сараскина, Тетеркин к ужасу своему обнаружил, что держит в руках бутылку с бензином. Когда его поймали, он так растерялся, что совсем забыл о ней. Бутылку следовало сразу же выбросить, как только побежал от парней, а он бежал с ней, с этой неопровержимой уликой. Стрельнув воровато глазами, Тетеркин прижался к печке и сунул бутылку за нее. Но его не очень ловкое движение не укрылось от парней, маленький оттер Никанора Павловича от печки, вытащил бутылку, освободил от газеты.
— А это что? — спросил он.
Тетеркин задрожал, его забил озноб. Он сел на табуретку, сжался, обхватил руками колени. Парни открыли бутылку, понюхали, маленький даже лизнул языком горлышко.
— Бензин, — заключил он. — Откуда бензин? Для какой цели?
— Какой бензин? — забормотал, словно пьяный, Тетеркин. — Не знаю никакого бензина... Не видал. Что вы пристали? На кой ляд мне ваш бензин...
Парни посмотрели друг на друга, и высокий сказал дяде Павлу, спокойно наблюдавшему всю эту картину:
— Открой, пожалуйста, кладовку. Пусть побудет тут до утра, утром отведем в контору.
Дядя Павел встал, открыл кладовку, где хранился овес для лошадей, парни взяли под руки совсем обессилевшего Тетеркина, втолкнули в кладовку и заперли на замок. Потом высокий ушел, маленький остался с дядей Павлом.
4
Утром, как только в конторе появился Уфимцев, к нему вошел взволнованный Попов. В кабинете никого из посторонних не было, и он, подсев к столу, сказал торопливо, позабыв поздороваться:
— Ночью комсомольцы сторожей проверяли, Тетеркина поймали на Кривом увале. С собой нес бутылку бензина.
Уфимцев поднял голову:
— Ну и что?
— Спрашивали, куда ходил, — плетет разную чепуху. Врет, путается.
— С бензином, говоришь?
— Да, бутылка бензина.
— А где его поймали?
— За огородами. Недалеко от мастерской.
Уфимцев подумал о чем-то, побарабанил пальцами по столу.
— Где он сейчас?
— У меня сидит, ребята привели... Они его на ночь в кладовку на пожарке запирали.
— Как — запирали? — отшатнулся Уфимцев. — Арестовали, что ли?
— Я уж их ругал, Георгий Арсентьевич, — вскочил Попов.
Уфимцев опять побарабанил пальцами по столу.
— Где Векшин?
— Векшин у себя.
— Скажи ему, пусть зайдет. И веди Тетеркина... А парней вздуй как следует за нарушение законности. Куда бы он, ваш Тетеркин, к черту делся!
Всю ночь Тетеркин не спал, сидел на мешках с овсом, слушал, как похрапывал дядя Павел, как выходил поить лошадей, задавать им корму. И думал о том, что теперь уж он наверняка пропал, не вырваться ему из рук Уфимцева, передаст тот его прокурору, а от того дорога одна — в тюрьму.
К утру, когда в кладовке стало светлеть, он немножко успокоился, показались напрасными его страхи: ведь никто не застал его на месте преступления. Мало ли куда ходил ночью, может, краля на стороне завелась, — кому какое дело? А бензин?.. И тут можно что-то придумать, можно как-то извернуться. Пусть поругают за уход с поста, за нарушение дисциплины, пусть даже снимут с работы — подумаешь, какая беда!
И когда его привели к Попову, он долго и деланно возмущался незаконным арестом, грозился жаловаться, передать дело в суд.
Вскоре в комнате появился Векшин. Увидев Тетеркина в конторе в такое неурочное для него время, причем в соседстве с Поповым и двумя комсомольцами, увидев бутылку с бензином на столе, он перепугался, подумав: не уговорила ли его Паруня поджечь сруб председателя. Вот дурак: неужели он решился на такое? Теперь и ему, Векшину, несдобровать. Лишь после, из препирательств Тетеркина с парнями, он понял — ничего страшного не произошло, Тетеркин попался в самом начале задуманного им предприятия.
Вскоре Попов позвал их к Уфимцеву. Векшин, войдя в кабинет, сел поближе к Уфимцеву, давая понять, что он тут лицо объективное, независимое.
— Так что же случилось, Никанор Павлович? — спросил Уфимцев, приглядываясь к Тетеркину, ставшему у двери. — Почему ты оказался не на ферме? Да ты подходи поближе, не стесняйся.
Тетеркин сделал два-три шага и опять остановился. Он без шапки, шапку, как проситель, прижимал к груди, но вид у него был совсем не просительский.
— Я требую привлечь к ответственности нарушителей моего права... моей личности. Как свободный человек, я...
— Хватит! — остановил его, морщась, Уфимцев.. — Ребят мы накажем за самоуправство. Придет их черед... А сейчас ответь на вопрос, куда ты направлялся с бутылкой бензина?
Векшин выпрямился на стуле, казалось, даже приподнялся чуть-чуть и так замер.
— Никуда не направлялся. Из дому шел, — без тени смущения ответил Тетеркин, а в глазах его стоял страх — далекий, глубоко запрятанный, но видный. — Ужинать ходил. Жена припоздала с фермы, не покормила вовремя, вот я и... пока с вечера спокойно.
— Ты же вчера ребятам говорил, что не с ужина, а на ужин шел, — заметил Попов. Он стоял у стены, за спиной Векшина. — Чего ты крутишь?
— Врут твои ребята, сами крутят. С ужина я шел. Жену спросите, если не верите.
— А бутылка с бензином зачем? — напомнил Уфимцев.
— Эх, товарищи! — Тетеркин сильнее прижал шапку к груди, посмотрел жалостливо на председателя. — Время-то какое? Осень, холода, изпростыл весь, чирьями покрылся. Всю ночь ходишь, ходишь... Вот и хотел маненько погреться. В чулане бутылка самогону у меня хранилась на всякий случай, дай, думаю, унесу на ферму. Придешь с обхода — да с горячим чаем, очень даже пользительно. Да, видно, в потемках не ту бутылку схватил.
По-видимому, Векшин остался доволен ответом Тетеркина. Он откинулся на спинку стула, посмотрел снисходительно на Уфимцева, усмехнулся в бороду.
— А как же ты в другой стороне и от дома и от фермы оказался? — не отставал Уфимцев.
— Напугался, товарищ председатель... ребят. Увидел их и напугался, думал, засекут, что не на дежурстве. Вот и побежал... А ночь, темень, хотел за мастерскую забежать, да, видно, заблудился... Ну и мотанул в поле, думал, полем к ферме выйду. А тут они и наскочили...
— Врешь ведь, Тетеркин! — не выдержал Попов. — Тебя ребята подняли, как зайца, за огородом Позднина. А переулок от твоего дома вон где! И с бутылкой бензина — врешь! Ты вчера говорил: не твоя, не знаешь никакой бутылки, а сегодня... Георгий Арсеньевич, разрешите, ребят позову, они подробнее все расскажут.
— Не надо, — ответил Уфимцев.
Он и сам понимал, что Тетеркин врет, причем врет не очень складно. Все же интересно было бы узнать, откуда и куда он мог в полночь идти с бутылкой бензина? Вернее всего, шел от мастерской, воспользовался ротозейством сторожа, слил бензин из какой-нибудь машины в бутылку и решил унести домой. Если зерно в карманы насыпал, не считал за воровство, что ему стоит украсть бутылку бензина.
— Что же с тобой делать, Никанор Павлович? Простили мы тебе один проступок, видимо, впрок не пошло. Причем я предупреждал тебя не забывать об этом...
— Следует сдать его в милицию, там разберутся: куда шел, зачем шел. И тот старый случай пусть учтут, — предложил Попов.
Все время, пока шел разговор с Тетеркиным, Уфимцев старался не глядеть на своего заместителя. Он нарочно его позвал, чтобы не было потом кляуз, будто Уфимцев мстит Тетеркину за письма в партком. Но теперь, после предложения Попова, он посмотрел на молчавшего Векшина и спросил:
— Какое твое мнение, Петр Ильич?
Векшин беспокойно завозился на стуле: до милиции Тетеркина допускать нельзя, вдруг перепугается и проговорится.
— Полагаю, надо войти в положение, человек чистосердечно признался в своем проступке: ушел с фермы в неурочное время... поужинать. А что комсомольцев испугался, побежал, так хоть до кого доведись: шел с самогоном, а тут навстречу патруль, ну и испугался, побежал, да не в ту сторону. Со всяким может случиться... А Никанор Павлович — человек самостоятельный, никаких замечаний по работе не имеет, сколько раз проверяли. Какая погода стояла — и снег, и дождь, — а он всегда на посту, ни одной охапки сена, ни одной головы скота не пропало.
И тут, к изумлению всех, Тетеркин вдруг захохотал — сначала тихонько так, с паузами, а потом все громче, все безудержнее, и вот уже хохот перешел в истерику — он корчился от смеха, закрывал рот ладонью, но удержаться не мог, наконец, упал грудью на стол, уткнул лицо в шапку и приглушенно замычал. Плечи его тряслись, голова качалась из стороны в сторону, неожиданно послышались стоны, всхлипы, он что-то неразборчиво проговорил и... разразился слезами. Видимо, то нервное напряжение, в котором он провел и ночь и утро, теперь, после защитительной речи Векшина, ослабло и разрядилось — вначале смехом от вдруг нахлынувшей радости, что все обошлось, тюрьмы не будет, но смех, против воли, перешел в слезы, но это были тоже слезы радости.
Слезы всегда вызывают жалость, особенно когда плачет взрослый человек. Но сейчас они вызвали тягостное впечатление, особенно у председателя, хотя слезы были настоящими, неподдельными, как тогда у комбайна.
— Отпустите меня, — сказал вдруг он, задыхаясь от слез. — Отпустите из колхоза... Не могу я больше... не могу оставаться.
Эта неожиданная просьба, сменившая истерику, удивила всех, больше всего Векшина.
— Куда же ты намереваешься уехать? — спросил Уфимцев.
— Куда хочешь, хоть на край света, только не тут, не в колхозе.
Уфимцев помолчал, потом перевел взгляд на Попова:
— Как ты думаешь?
Попов безнадежно махнул рукой:
— Черт с ним, пусть уезжает. Пусть катится на все четыре стороны, воздух будет чище.
Уфимцев поколебался: не припишут ли ему чего-нибудь опять после отъезда Тетеркина? Но подумав, решил: прав Попов, гнать надо таких из колхоза, пользы от них на грош, а неприятностей — не оберешься. А приписать — не припишут. Да если и припишут к тому, что уже есть, это не так и много. Он не стал спрашивать мнения Векшина, наперед знал, что тот будет против: лишается помощника в борьбе с председателем.
— Хорошо, согласен. Отпустим как отходника. Куда поедешь — дело твое.
Тетеркин вытер шапкой мокрое лицо.
— Совсем отпустите. Навсегда! Продам дом в степь и уеду.
— Дом продать на сторону не разрешу. Сдай по страховой оценке колхозу.
— Это за такую цену сдать? — взъерепенился Тетеркин. — Да ни в жизнь! Лучше сожгу, чем вам отдам!
— Сожжешь — судить будем, — ответил Уфимцев.
Тетеркин еще что-то кричал, но в кабинет стали заходить люди, и он ушел.
На следующий день Тетеркин заколотил досками окна дома, погрузил на подвернувшуюся машину пожитки, семью, даже корову и уехал в сторону Коневского леспромхоза.
Глава двенадцатая
1
Снег выпал нынче рано, в конце октября.
Еще вчера, обводя взглядом небо, Уфимцев подумал об уходящей осени, о делах, которые следовало провернуть до снега. Но небо висело пустое, лишь с севера протянулись длинные языки тонких облаков. Казалось, ничего не предвещало скорой зимы. Так же, как всю последнюю неделю, дул несильный ветер, так же было холодно — земля подмерзла, лужи подернулись ледком к радости ребятишек.
А проснувшись утром, чуть приоткрыв глаза, он по наполненной белым светом комнате вдруг почувствовал: за ночь в природе произошли изменения. Торопливо поднявшись, протопав по холодному полу к окну, он отодвинул занавеску — за окном все было бело от снега. Снег лежал чистый, нетронутый, по нему еще никто не ходил, не ездил. Одевшись, Уфимцев вышел на крыльцо. Было тихо, безветренно.
Сколько Уфимцев видел в своей жизни зим, и каждый раз они вызывали в нем чувство новизны, будто видит это впервые. И эта зима, хотя и ждал ее с некоторой тревогой — научил прошлогодний опыт, — но вот увидел снег, высокое небо и на нем зимнее солнышко, и сразу забилось радостью сердце, захотелось спрыгнуть с крыльца, набрать полные пригоршни снега, намять хороший комок и запустить в кого-нибудь, как бывало в детстве.
Он даже рассмеялся, вспомнив, какое это было удовольствие, и уже спустился с крыльца, намереваясь погрузить руки в снег, как его остановил голос Никиты, вышедшего из коровьей стайки с лопатой в руках.
— Вот и зимушка-зима пришла! Придется, Егор Арсентьевич, менять обувку-то, в пимы обряжаться.
Уфимцев наклонился, посмотрел на свои сапоги, давно не чищенные, с побелевшими носами, подумал, что валенки остались там, у тети Маши, и что надо за ними кого-нибудь послать.
По дороге в контору он догнал Стенникову, и они пошли вместе.
— Георгий Арсентьевич, надеюсь, вы не забыли о завтрашнем партийном отчетно-выборном собрании? Я сегодня уйду пораньше, надо подготовиться.
— Буду иметь в виду... А кто представителем парткома?
— Василий Васильевич.
— Кто? Степочкин? — переспросил Уфимцев и даже приостановился от удивления. — Опять Степочкин?! Мало он мне крови попортил!
И Уфимцев остервенел. Он шел и ругался, к изумлению Анны Ивановны. Она просто не узнавала его. Только раз видела Уфимцева таким — на заседании бюро парткома, но там Акимов не давал ему воли, а тут он припомнил Степочкину все, начиная от совместной работы в кинотеатре Колташей до сбора им заявлений и анонимок в колхозе.
— Успокойтесь, Георгий Арсентьевич, — тоже разволновалась Анна Ивановна, торопясь и не поспевая за ним. — Какая разница: Степочкин или кто другой? Все зависит от наших коммунистов, не от представителя. Не он решает, собрание решает.
Но Уфимцев успокоиться не мог. Придя в контору, тут же, не заходя к себе, позвонил Акимову, намереваясь уговорить его прислать другого, более объективного представителя. Но Акимова в парткоме не оказалось — проводил отчетные собрания где-то в степной части района.
Если для Уфимцева приезд Степочкина был не просто нежелателен, а даже недопустим после всего, что произошло на бюро парткома, то Векшину этот приезд показался чем-то вроде манны небесной голодному путнику.
Он был удручен поступком Тетеркина, потерей единомышленника и ходил мрачный, надломленный. Даже день рождения жены, который он всегда отмечал торжественно и щедро, не скупился на бутылку хорошего вина, прошел нынче вяло и скучно.
Уфимцев оказался не прав, предполагая, что Векшин не согласится отпустить Тетеркина. Наоборот, теперь Тетеркин был не только не нужен, но даже лишним, как бывает лишним свидетель совершенного преступления.
Векшин был извещен о предстоящем партийном собрании и ничего хорошего для себя от него не ждал. Вряд ли Стенникова и Уфимцев простят противоборство их действиям, натяжки в письмах парткому.
И когда услышал, что представителем парткома на собрании будет Степочкин, он воспрянул духом, перестал опасаться, уверовав, что теперь все обойдется по-хорошему.
Дождавшись утра, он пошел на квартиру, где остановился Степочкин.
Степочкин завтракал. Сидел он в горнице за столом наедине с большим шумящим самоваром, — хозяйка встретилась Векшину во дворе.
— А-а, товарищ Векшин, — сказал Степочкин, вкусно причмокивая, — здравствуй, здравствуй. Проходи, садись завтракать.
— Спасибо. Уже... было дело.
Векшин огляделся, высмотрел стул у стены, сел осторожно на него. А Степочкин между тем налил чаю в стакан, положил сахару, помешал ложечкой, долил чайник из самовара и, взяв нож, стал намазывать масло на ломтик хлеба.
— Что скажешь, товарищ Векшин? — спросил Степочкин.
— Да вот зашел... Навестить, как говорится, — Векшин заулыбался, задвигался на стуле. — Узнать, как устроились.
— Спасибо. Устроился хорошо... Что у вас новенького?
— Новенького у нас — хоть отбавляй. Тетеркину пришлось колхоз покинуть.
— Что так?
— Выжили... Уфимцев выжил, мстит за письма к вам. Придирался то к одному, то к другому, и он был вынужден уехать. С семьей уехал, дом бросил.
— А Уфимцев как? Как себя ведет?
— А что Уфимцеву? Дом строит. Люди говорят, построит — продавать будет... в степь.
Векшин не спускал глаз со Степочкина, ждал как отреагирует Василий Васильевич на его сообщение. Степочкин сидел к нему боком, не спеша ел, и лицо его ничего не выражало.
— С женой он еще не сошелся, — добавил Векшин. — И вряд ли сойдется... С Дашкой живет, как и жил.
Степочкин допил чай, поставил стакан на блюдце, отодвинул от себя, потом повернулся к Векшину:
— Так вот, об этом обо всем, товарищ Векшин, ты и расскажи на собрании. Да с фактами в руках, а не вообще... Да расскажи, как ты, коммунист, заместитель председателя колхоза, выполняешь авангардную роль. И тоже на примерах, да с фактами.
Векшин недоуменно заморгал, захлопал веками, — он ничего не понимал из того, что говорил Степочкин. Понял лишь одно: Василия Васильевича, похоже, подменили, перед ним сидел не защитник его интересов, а кто-то другой, но кто — он еще не разобрался.
Да, плохо Петр Ильич знал Степочкина. Василий Васильевич, как хорошо смазанный флюгер, который бесшумно поворачивается туда, откуда дует ветер, изменил направление. Уже с бюро парткома, на котором рассматривалось дело председателя колхоза «Большие Поляны», он многое вынес. Во всяком случае, понял, что песенка Пастухова спета, за него дальше держаться нельзя, — Семен Поликарпович наверняка полетит с той горы, на которую забрался, и как бы он не утянул Степочкина за собой. И он не замедлил перестроиться, перестал ходить за советами к Пастухову, стал всюду — на бюро, на совещаниях — восхвалять Акимова, упоминать его имя к месту и не к месту, как руководителя, у которого есть чему поучиться.
Векшин ушел от Степочкина в тяжелом недоумении, так и не добившись того, зачем приходил.
2
На собрание явились все коммунисты колхоза, не пришла только Евдокия Ивановна Уфимцева, мать председателя, — ей нездоровилось последнее время.
Когда Уфимцев вернулся с обеда, кабинет уже был заполнен людьми, рассевшимися на стульях, собранных со всей конторы. Он пристроился возле окна, рядом с Никитой Сафоновым, своим квартирохозяином. К Степочкину, сидевшему впереди, он не подошел, хотя тот и улыбнулся ему, кивнул головой.
Открыв собрание, Стенникова предложила почтить вставанием память Трофима Михайловича Позднина. Уфимцев, встав, окинул взглядом опущенные в скорби головы коммунистов и обнаружил среди них большинство седых или начинающих седеть. И мысли о будущем, о кадрах колхоза, о молодежи, которая не хочет оставаться в селе, овладели им...
Доклад Стенниковой продолжался недолго. Говорила она больше о делах хозяйственных, и это понятно: они больше всего интересовали коммунистов. Но когда заговорила о так называемом деле Уфимцева, он насторожился, не удержался, посмотрел на Степочкина, уткнувшегося в лежавшие перед ним бумаги. Стенникова рассказала коммунистам, что обвинение председателя в аморальных поступках не подтвердилось, но он получил выговор за недисциплинированность.
Анна Ивановна не могла умолчать об отношениях двух коммунистов — председателя и его заместителя.
— Недопустимо, чтобы коммунист, заместитель председателя правления, противопоставлял себя не только председателю, но и решениям правления. Для подрыва авторитета председателя он пытался дезинформировать колхозников о положении в колхозе, настраивать их против председателя, приписывать ему вымышленные поступки. Векшин, с помощью Тетеркина и других лиц, недовольных новыми порядками в колхозе, сфабриковал кляузу на Уфимцева. К сожалению, их выдумку поддержал присутствующий сегодня на собрании товарищ Степочкин.
Уфимцев видел, как Степочкин, кисло улыбнувшись, помотал недовольно головой и что-то записал на листке.
Когда доклад закончился, первым попросил слово Первушин.
— Я хотел бы внести предложение в порядке ведения собрания, — начал он. — В докладе много говорилось о Векшине. Думаю, если собрание займется Векшиным, мы уйдем в сторону от главного, от того, что в первую очередь интересует нас: дела колхоза, его перспективы. Считал бы правильным выделить вопрос о Векшине в повестку дня следующего собрания.
Векшин рассерженно вскочил с места, крикнул Первушину — зло, захлебываясь словами:
— Рано еще тебе давать указания, поработай в колхозе с мое, может, тогда и заимеешь право... Посмотрим, что еще ЦК скажет на письмо, дождемся ответа, вот тогда и узнаем, кто клеветник и подстрекатель, а кто за правду борется, интересы колхозников защищает.
— Ну что же, если есть такое письмо, давайте дождемся ответа, обсудим письмо и одновременно поведение Векшина, — предложил Первушин.
— Правильно, — поддержала тетя Соня. — Ставьте на голосование.
Проголосовали, собрание согласилось с предложением Первушина.
— А теперь разрешите сказать по существу отчетного доклада.
И Первушин, покритиковав прежнюю практику работы в животноводстве колхоза, сел на своего любимого конька — внедрение племенного скота на фермы. Уфимцев слушал его и думал, как еще много предстоит им сделать, — они только чуть тронулись с места, а впереди необъятное поле дел и забот.
За Первушиным слово взял Никита Сафонов, потом тетя Соня, Ерыкалов из Шалашей, шофер Лапшин, Василий Степанович Микешин — и все они, критикуя недостатки, говорили о будущем: коммунисты увидели перспективу колхоза.
Последним слово взял Степочкин. Он долго и монотонно читал свою речь, написанную на десятке страниц, составленную из передовиц «Правды» и газетных статей по итогам октябрьского Пленума, бичевал недостатки, отмеченные центральной печатью. Лишь под конец, отвлекшись от текста, сказал:
— Тут правильно меня критиковали в докладе. Да, я виноват перед коммунистами, доверился Векшину, не допустил у вас разбора дела Уфимцева, и партком меня в этом поправил. И со своей стороны считаю, коммунисты правильно решили: обсудить надо Векшина, ударить по рукам клеветника, чтобы неповадно было ему в другой раз заниматься такими грязными делами.
Уфимцев, услышав такое от Степочкина, даже растерялся. Он знал его как человека льстивого и угодливого перед начальством, грубого и формалиста с подчиненными и предполагал, что он и сегодня обрушится на него и на Стенникову, будет защищать Векшина. А когда подумал, чуть не расхохотался: да это тот же Степочкин, только в другой, камуфляжной форме: Векшин засыпался, стал опасен, значит, вали его, топи глубже, чтобы самому выйти сухим из воды...
Секретарем вновь избрали Стенникову
3
Вот и пришли праздничные дни ноября.
Три дня не утихали в селе песни, три дня ревели гармони, шныряли со двора во двор проворные бабы.
И с утра до вечера плавал дым над Большими Полянами, сладко несло из открытых форточек курниками, горячими пельменями, сладкими пирогами с черемухой и калиной. Но если войти в дом, можно легко уловить, как к этим запахам примешивается, щекочет в носу, вызывая аппетит, дурманящий аромат соленых груздей, вынутых из подпола, где они томились в кадке под камнем, переложенные для крепости дубовым листом, для запаха — листом смородины и для остроты — хреном. Возьмешь в рот такой груздь и не сразу поймешь, что там у тебя: не то снег, не то огонь, а может, то и другое вместе, перемешались и тают, полыхают во рту. И кажется тебе, что ты в лесу, забрался в тень под вековую сосну, привалился спиной к теплому стволу и дышишь не надышишься ароматами разнотравья, подставляешь разгоряченное лицо холодку вдруг откуда-то дунувшего ветерка...
Праздник нынче справляли, не в пример другим годам, широко и громко. Причины тому были: со всеми работами управилась вовремя, можно и отдохнуть, наверстать за те летние и осенние тугие деньки, когда нет ни выходных, ни праздничных. К тому же правление не поскупилось на деньги, выдали к празднику хорошо, так еще никогда не выдавали, хватит и погулять и на нужду отложить.
Накануне праздника, после торжественного собрания в клубе, Уфимцев сходил в баню, напарился до истомы, потом, разомлевший от пара, от горячей воды, лег спать и спал мертво, без снов, как не спал уже давно, — от него тоже отхлынули заботы, стало бездумно и легко, словно в бане он смыл с себя все, что жило в нем эти дни.
Он, наверное, проспал бы до обеда, но Никита разбудил его завтракать, — жена приготовила пирог с мясом. Побрившись, надев свежую рубашку, он вышел к столу, где дожидались его Никита с женой и дочерью. В комнате было светло и празднично, и за столом тоже — стояла бутылка вина, графин с водкой. Выпив рюмку — от другой он отказался, поев пирога и поблагодарив хозяев, Уфимцев ушел к себе.
Он долго сидел у окна, глядел на заснеженный двор, было скучно и одиноко. Потом включил радио и только прислушался к началу парада на Красной площади, как увидел в окно своих детей, входивших во двор, и выскочил на крыльцо.
— Папа, с праздником! — крикнул Игорек. — А нам вот что в школе дали, — и он высоко поднял кулек со сладостями.
Уфимцев поцеловал его, поцеловал Маринку, повел к себе, — оказалось, дети шли со школьного утренника.
— Вот и гости к тебе, Егор Арсентьевич, пожаловали, — обрадованно пропела хозяйка, когда он вошел с детьми в дом. — Давай угощай.
Дети разделись, прошли в его комнату, хозяйка принесла им чаю, по куску пирога. Он сидел и с давно не испытываемым чувством ликования в душе глядел, как проворно уплетал пирог Игорь, как аккуратно, наклонившись над столом, пила маленькими глоточками чай Марина. Вот чего ему недоставало! И пусть бы так было дальше, больше ему ничего и не надо.
— Спасибо, что пришли, а то я тут совсем расклеился, — признался он детям, посмеиваясь над праздничной тоской.
— Нам мама наказала к тебе зайти, — сказал Игорь. — Говорит, поздравьте отца.
— Мама?!
Он встал, заходил по комнате. Увидев обеспокоенный взгляд Маринки, сел, придвинул детям конфеты, чуть присохшие пирожные, которые купил позавчера в Колташах.
— Не хочу, — сказал Игорь. — Пирога досыта наелся.
— Тогда возьмите с собой.
Проводив детей, Уфимцев еще посидел в комнате, тоска вновь захлестнула его, и он пошел к матери.
На улице еще мало народа, одна молодежь да ребятишки с санками, облепившие Кривой увал. Пожилые люди пока сидели за столами, оглушая себя песнями, и он беспрепятственно дошел до дома матери. Пойди чуть позже, мог бы и не дойти: не дали бы колхозники председателю в такой день пройти мимо, затащили бы к себе.
У Максима готовились к праздничному обеду, — пришли зять и Лида, и появлению Егора обрадовались все, особенно Физа.
— Явился, задаваха. — Она ласково ткнула его в лоб, как телка. — И глаз не кажет, забыл, где живем.
— А мы за тобой посылать хотели, — весело крикнул Максим, крутясь на здоровой ноге вокруг стола, ища чем бы открыть бутылку с вином. — Да ребят унесло куда-то, не дозовешься.
Евдокия Ивановна, принарядившаяся по случаю праздника, сидела на широкой лавке, привалясь к простенку.
— Иди сюда, посиди с матерью, бездомник, — позвала она Уфимцева.
Он подошел к ней, обнял легонько — мать похудела после болезни.
— Ну как там у тебя? Когда помиритесь? — спросила она.
— Не знаю, мама. Ничего не знаю... И как дальше будет — не представляю сам.
— Вчера она ко мне заходила, попроведала... Тяжело ей одной, Егор, — вздохнула мать. — Хоть она и не говорит, а я вижу, вижу. Вроде весело ей, смеется, а у самой в глазах слезы стоят. Ох, горе ты наше!
Евдокия Ивановна неожиданно всхлипнула, сморщив лицо, но взяла себя в руки, не дала волю слезам, вытерла глаза платочком.
— Рожать собирается к матери ехать. Говорит, до каникул как-нибудь протяну, а там поеду к маме.
Уфимцев не знал об этом. Правда, директор школы сообщил ему однажды по секрету, что Анна Аркадьевна согласилась работать только до зимних каникул, но это было давно, он тогда еще надеялся, что все утрясется, они успеют помириться. А вот только что сказанные слова матери заставили задуматься.
— Вижу, расстроила я тебя, испортила праздник... Очень-то не отчаивайся, вот я поправлюсь совсем, так поговорю с ней. Уговорим, куды ей от нас...
Уфимцев расстроганно опять обнял мать.
— Прошу всех за стол, — торжественным голосом пригласила Физа, появляясь с большим блюдом, на котором лежал, поблескивая румяной корочкой, рыбный пирог. И комната сразу наполнилась таким ароматом, что Лидка, как девчонка, захлопала в ладоши, вперед всех полезла за стол, а Максим стал торопливо разливать в рюмки — мужчинам водку, а женщинам вино.
— Ты мне эту бурду не лей, — запротестовала Физа. — На работе — так ломи за мужика, а на гулянке — видишь ли, они бабы... Наливай водки!
— Ну и мама! — сказала Лидка под общий смех.
Все уселись за стол.
— Давайте-ко за Советскую власть, — предложила Евдокия Ивановна. — Сегодня она народилась, ее светлый праздник. Пусть живет во веки веков!
Уфимцев наклонился к матери, крикнул вполголоса: «Ура!»
Пирог был действительно вкусный, ели и нахваливали Физу. Особенно восторгался Максим, ел, причмокивая, облизывая усы.
— Ты смотри не захвали, — говорила ему, смеясь, Физа. — А то загоржусь, выпрягусь, на сухарях насидишься.
Налили по второй.
— А теперь за что? — спросил Максим.
— За наших колхозников, — предложил Уфимцев. — За их любовь к труду, за любовь к нашему делу.
— Да, заинтересовался народ, хозяином себя почуял, — сказал Максим, беря на тарелку второй кусок пирога.
— А он всегда хозяином был, — ответила Евдокия Ивановна. — Я вот сколько прожила, в колхозе двадцать лет проработала, а другого не замечала.
Уфимцев ушел от брата поздно, в глубоких сумерках.
4
День был сырой, слякотный, ветер с юга принес оттепель, и снег мокро осел, засинел густо. С низкого, заволоченного неба сыпалась крупа, ветер бил порывами, крупка резала лицо, и Груня закрывалась рукой в варежке, отвертывалась от ветра. Шла она с дневной дойки, тропкой, проложенной на задах села, за огородами. Тропка лилово блестела, снег под ногами оседал, похрустывал, ветер метал галок, сорвавшихся с потемневших деревьев, перевертывал, прижимал к земле, и они истошно кричали, паруся крыльями. Над птицефермой кружились вспугнутые кем-то голуби — голуби казались черными, летали они неторопливо и высоко.
За мастерской враз ободняло, перестала сыпаться крупка, тропка выбелилась, и Груня пошла живее, размашистее. Весь день ей сегодня было почему-то беспокойно, может, повлияла погода — ветреная, промозглая, но жила она в каком-то странном ожиданий, казалось, вот-вот должно случиться что-то такое, что изменит ее судьбу, войдет в ее жизнь, как входят в новый дом, и жизнь начнется сначала, словно ничего до этого не было.
Смерть отца на какое-то время заглушила личную боль, отодвинула в сторону. Отца она любила и дорожила этой любовью. Он никогда не кричал ни в детстве, ни после, никогда не ругал ее, хотя был строг, не давал поблажек, но если она досаждала — выговаривал ей, но делал это мягко, душевно, как хорошему товарищу.
Он молча перенес ее неудавшуюся любовь к Егору, они ни словом не обмолвились об этом, но Груня видела, как страдает отец, и еще больше проникалась к нему доверием. Замужество ее не нравилось ему, он знал, что оно вынуждено, но ничем не выказал своего неудовольствия, наоборот, громко радовался счастью дочери. И когда ушла от Васькова, пришла в дом к отцу, он ни словом не упрекнул ее, лишь сказал: «Вот и славно, ты опять дома». Отец был как бы тайной опорой в жизни, он понимал ее без слов и объяснений. И смерть его сломила ее, она окаменела, ходила как потерянная первые дни — без слез, без мыслей, не замечая безутешно плачущей матери. Когда горе от утраты улеглось, в душе осталась одна пустота да необъяснимая тоска по чему-то безвозвратно ушедшему.
И вот сегодня эта тоска сменилась ожиданием чего-то, а чего — она не представляла, и это ожидание скребло и скребло на душе, рвало сердце.
Она никогда не думала о Васькове, для нее он больше не существовал. Слышала, что, отсидев пятнадцать суток, он перевелся в другой сельсовет, забрал с собой мать, заколотил дом и уехал — куда — ее не интересовало...
Придя домой, она пообедала, потом уложив в постель дочку, сама прилегла к ней и незаметно для себя уснула. И во сне увидела, будто идет с Егором по широкому лугу, луг весь в цветах — синих, желтых, красных, а вокруг летают ярко-желтые шмели, большеглазые стеклянные стрекозы, в траве звонко свиристят на все лады кузнечики. И на душе у нее так радостно, так весело от всего, что она видит и слышит, что не может сдержать себя, прыгает, как девчонка, бегает от цветка к цветку, срывает их, подает с улыбкой Егору. А Егор идет молча, хмурится, вроде не радует его это солнечное утро, эти прелестные цветы, он принимает их от Груни, но тут же роняет, топчет своими кирзовыми сапогами. Груня смеется, тормошит его, показывает на цветы, оброненные им, которые длинной дорожкой расстилаются сзади, а он не слышит ее, идет не оборачиваясь.
Проснулась она неожиданно: словно кто толкнул ее — и она проснулась, испуганно затаилась, не открывая глаз, подождала нового толчка, но все было тихо, и в доме тихо, никто не ходил, не разговаривал. Она поднялась, села на постели, посидела. В глазах все еще стояли цветы и Егор — большой, увалистый, медленно бредущий по лугу, топчущий ее цветы. «Господи, что это? К чему? — шептала она. — Цветы... Егор... сапоги... А-а!» Она с трудом сдержала в себе крик, обхватила руками голову, покачалась из стороны в сторону, встала, подошла к окну, ткнулась лбом в холодное стекло. На дворе сумрачно, как и на душе, с подтаявших крыш падала капель, чистая, как слезы, выжигала на снегу глубокие борозды.
Она и так, без этого глупого сна, знала, что Егор растоптал ее любовь, как сегодня топтал цветы. Он, и только он, стал причиной всех ее несчастий. Но разве он не наказан за это?
Она стояла и думала, думала о себе, о Егоре, об их такой общей и вместе с тем такой разной судьбе, в которую надо, наконец, внести ясность.
Так вот какое ожидание томило ее сегодня: она ждала решения от себя самой!
Решение пришло сразу, хотя никогда раньше не думала об этом.
Она оторвалась от окна, посмотрела на спящую, разметавшуюся на постели дочь, выглянула в переднюю — там никого не было, надела сапоги, пальто, повязалась шалью и вышла на крыльцо, прислушалась — мать возилась со скотиной. Она не стала ее окликать, осторожно открыла калитку и пошла вниз по селу.
Наверное, от вида тихой предвечерней улицы, а может, от принятого решения чувствовала она себя легко, сердце не стучало, как давеча, когда она проснулась, и сама она, утвердившись в необходимости такого поступка, шла спокойно, как ходила каждый день на работу.
В окнах дома тети Маши горел свет, калитка была не заперта, и она, поднявшись на крыльцо, прошла через сени в дом. Тетя Маша мыла пол на кухне. Услышав стук дверью, обернулась, увидела вошедшую Груню и остолбенела. Груня поздоровалась с ней, прошла дальше, а она так и осталась стоять с открытым от изумления ртом, с мокрой тряпкой в руках, грязная вода с которой капала ей на подол юбки.
Дойдя до горницы, Груня постучала в дверь и, услышав: «Да, да!» — вошла.
Аня была одна, сидела за столом, проверяла школьные тетради. На ней широкий малинового цвета халат, с белыми и зелеными цветами, волосы на голове заплетены в две нетолстые косички. От ее располневшей, чересчур домашней фигуры в этой тихой комнате веяло устоявшимся теплом и спокойствием.
Увидев Груню, Аня переменилась в лице, побледнела, медленно поднялась со стула в каком-то немом оцепенении, механически, не глядя, отодвинула от края стола тетради, словно защищала их от непрошеной гостьи.
— Извините, что без приглашения, — проговорила Груня каким-то чужим голосом, закрывая дверь и приваливаясь к ней спиной, словно была не в силах стоять. — Пришла вот... поговорить. Не прогоните?
Аня уже оправилась от испуга, вызванного неожиданным вторжением той, которую она меньше всего ожидала увидеть, лицо ее стало покрываться бурыми пятнами, глаза сузились, губы скривились, задрожали.
— Не обижайтесь, ради бога, — торопливо проговорила Груня и подалась вперед. — Ничего дурного у меня на уме нет, я к вам с чистой душой.
Аня посмотрела на нее долгим пронзительным взглядом, — злость, презрение стояли в ее глазах. Казалось, она вот-вот крикнет срывающимся от обиды голосом: «Вон отсюда!» Но этого не случилось — вдруг ослабли, дрогнули ее веки, она отвела глаза, сказала, с трудом выговаривая слова:
— Садитесь, раз пришли.
Аня смотрела на свою соперницу. Она и раньше видела Груню, но вот так, вблизи — первый раз. Крупный лоб, серые глаза, румяные полные щеки, мягкий подбородок с ямочкой посредине, влажные, чуть оттопыренные губы, — все это, по мнению Ани, было некрасиво, грубо. «Однако мужчинам такие нравятся. Понравилась же она Егору!» — подумала Аня и вновь обозлилась — на себя, что позволила ей остаться, на Груню, по воле которой она живет безмужней, опозоренной. «Пришла, сидит... Бесстыжая баба!»
— Так что вам надо от меня? — не опросила, а выкрикнула Аня, опускаясь на стул.
— Не кричите, — отозвалась Груня, — давайте поговорим мирно. Мне от вас ничего не надо, я не за этим пришла... Мне Егора Арсентьевича жаль, ни за что вы его обидели.
— А это не ваше дело — разбираться, кто кого обидел: он меня или я его.
— Как не мое? — удивилась Груня. — Мое это дело... Я виновата перед вами, мне и каяться и ответ держать. А Егор тут ни при чем, он невиноватый.
Аня слушала ее и удивлялась этой женщине, так легко признавшейся в своей вине, но почему-то выгораживающей Егора.
— Я к вам зачем пришла, — начала Груня. — Хотела сказать, ничего у нас с Егором нет такого, чтобы...
Аня не дала ей договорить:
— Меня не интересуют ваши отношения с моим бывшим мужем. Рассказывайте это кому-нибудь другому, не мне.
— Не было же никаких отношений с его стороны, — сказала Груня с горечью и посмотрела на поморщившуюся при этих словах Аню. — Дружили мы с ним, когда молодыми были, вот и... приплели, что не надо. Видели меня один раз с ним, у людей язык не привязан. Вас он любит, сам мне говорил.
— Не верю! Если бы меня любил, не...
Голос у Ани задрожал, она отвернулась, чтобы не показать сопернице своей слабости, глубоко вздохнув, набрала в грудь воздуха, посидела так.
— Поймите, дети у него... трое будет. — Она повернулась к Груне, сказала, не в силах больше сдерживаться: — Как вам не стыдно! Бегать за женатым человеком, отбивать от семьи, это... это подло!
Аня встала — губы ее скривились, на глазах блестели слезы, она подошла к комоду, взяла из ящика платок, вытерла им глаза, щеки, снова села.
Груня молча наблюдала за ней. Она совсем не рассчитывала, что разговор будет таким, вернее, никакого разговора не получилось, перед ней сидела обиженная, издерганная несчастьем женщина, которая уже не в силах управлять своими нервами. И Груне стало жалко ее.
— Пусть я подлая, пусть. Можете меня оскорблять, можете презирать — дело ваше, я этого заслуживаю. Но я не оправдываться к вам пришла, а просить за человека, который мне тоже дорог, — чего мне скрывать это от вас.
Груня вскинула голову, проглотила подступившие слезы.
Аня долго и молча смотрела на нее, на раскрасневшееся лицо со сдвинутой на затылок шалью, открывшей белый лоб с нависшим над ним клочком спутанных волос.
— Что-то очень уж просто и легко у вас все объясняется...
— Не верите? — удивилась Груня и даже чуть растерялась, посидела в каком-то замешательстве.
Аня отрицательно покачала головой, Груня, не торопясь, встала.
— Ничего, поверите... Прощайте.
Открыв дверь, она увидела тетю Машу. Та сидела у стола спиной к ней и даже не пошевелилась, когда Груня вышла и прошла подле нее.
...Через день из ворот усадьбы Позднина выехала подвода. В кошевке, набитой сеном, сидела в тулупе Груня с девочкой, рядом мостились чемодан и большой узел. Заплаканная Агафья Петровна, в старенькой шубенке, в темном платке, долго стояла у ворот, провожая взглядом подводу, хотя видела только спину подводчика — местного лесника, взявшегося довезти Груню до станции.
Выехав на плотину, Груня не утерпела, взглянула в последний раз на родное село. Оно лежало за широким прудом и казалось совсем маленьким, прилепившимся к увалу, с заснеженными крышами, с голыми, мерзнущими на ветру деревьями в садках, но для нее не было на свете другого места, милее этого: здесь она прожила всю жизнь безвыездно, здесь помнила себя девчонкой и после — взрослой женщиной, здесь узнала любовь, принесшую ей столько радостей, а еще больше горя, и от которой она бежит сейчас — бежит, не зная куда.
Глаза ее затуманились от слез, она отвернулась, вытерла их ладошкой, крепче прижала к груди девочку...
Уфимцев узнал об отъезде Груни в тот же день. Шло заседание правления, и кто-то из присутствующих — кажется Микешин, он точно не запомнил, — сказал, что вот, теряем кадры: Васькова совсем выехала из колхоза, а была первой дояркой. Посыпались вопросы: как, да почему, да куда, но Уфимцев уже их не слышал. Что-то накатило на него, он сидел и смотрел бессмысленно на жестикулирующих правленцев, не зная, радоваться ему или огорчаться. Умом он понимал, что надо радоваться, это приблизит час примирения с Аней, а сердцем сокрушался от жалости к Груне, к ее незадачливой судьбе.
Он посидел так, отдаваясь пришедшим не ко времени воспоминаниям, словно заочно прощался с Груней, но пересилил себя, тряхнул головой, чтобы отогнать их, и постучал карандашом по графину, наводя порядок среди собравшихся в кабинете людей.
5
Приход Груни был не просто неожиданностью для Ани. Она не допускала и мысли, чтобы ее соперница, ставшая причиной разрыва с мужем, могла вот так, безо всякого стыда и стеснения, прийти, усесться на стул, выкатить наглые глаза и повести разговор с ней, как со своей товаркой. Мало того, стала просить за Егора, обелять его, перекладывать вину на себя.
В первые минуты Ане хотелось позвать тетю Машу и вытолкать взашей эту непрошеную гостью. Но что-то удержало ее от этого, может, желание узнать, что привело соперницу к ней, а может, просто женское любопытство: посмотреть на соблазнительницу мужа, поискать в ней то, что привлекло Егора, сравнить с собой.
После ухода Груни Аня осталась в какой-то неопределенности, не зная, как дальше быть, верить ли ей, этой женщине? Ей хотелось верить, но... Разве это первая попытка уговорить ее помириться с Егором? Приходил Акимов — это было еще в первые дни их разрыва с мужем, — пытался убеждать, запугивать неприятностями, грозящими Егору, но слишком свежи были в памяти письма Васькова, мужа этой женщины, слишком свежи признания Егора о встречах с ней, чтобы Аня могла уступить просьбам Акимова. Она не могла без дрожи, без отвращения представить себе картины любовных похождений мужа, представить, как он целовал эту женщину, как... Дальше она не выдерживала и каждый Раз, когда думала об этом, непроизвольно стискивала зубы, стонала от горя, как может стонать оскорбленный в своей любви человека. И потом металась по комнате, не находя себе места, и лишь слезы приносили ей временное облегчение.
Ане хотелось верить. Она любила Егора и понимала, что дальше так продолжаться не может, тяжело ей без него. А сердце противилось: оно ожесточено и никак не может согласиться простить мужу, в чем он признался сам. «Что же делать? Как жить дальше?» — думала она, сидела неподвижно в той позе, в какой ее оставила Груня.
Вот уже скоро три месяца, как она без Егора. Время его проступка отодвигается все дальше и дальше, хотя он не становится от этого безобиднее. И приближается другое время, страшное и радостное, когда ей предстоит подарить миру нового человека — он уже бьется в ней, стучит ножками в глухие бессонные ночи.
6
Тетю Машу не на шутку перепугал приход Груни. Она бросила мыть кухню, подошла к двери горницы, присела у стола, чтобы быть поблизости, если позовет Аня, — кто его знает, с какой целью пришла эта разлучница.
В горнице шел негромкий разговор — о чем, она не могла разобрать. Иногда тон разговора повышался, тетя Маша настораживалась, но все обходилось, и она успокаивалась.
Когда Груня ушла, она подождала, пока не брякнула за нею щеколда в сенях, потом домыла на кухне и открыла дверь в горницу. Аня сидела, задумавшись.
— Зачем приходила эта вертихвостка? — хрипло спросила тетя Маша.
Аня встала, поправила на себе халат, подошла к зеркалу, посмотрелась, пригладила волосы рукой и села за стол, придвинула тетради.
— Успокойся, тетя Маша, — сказала она. — Иди отдыхай... Все хорошо, все хорошо.
Тетя Маша в сердцах захлопнула дверь, пошла на кухню. «Тоже мне... И говорить не хочет. Все таится, таится... А вот расскажу тебе про Дашку да про Егора, вот и будет тогда «хорошо-хорошо», — передразнила она Аню.
Но рассказывать об этом Ане она не собиралась, хотела сначала сама разузнать, удостовериться в словах Векшина.
Она не успела как следует рассердить себя, разозлиться на Аню, как стукнула калитка, послышался громкий голос Игоря, — дети вернулись с детского сеанса кино, и тетя Маша заторопилась ставить самовар, готовиться к ужину.
За время совместной жизни она очень привязалась к Ане, ребятишкам и переживала не меньше, чем сама Аня, все невзгоды ее несчастной жизни. И не без основания считала, что всему делу виновница Груня Васькова, не могла спокойно ни видеть ее, ни слышать о ней.
И узнав вскоре, что Васькова уехала совсем из Больших Полян, а куда — и мать не знала, она с облегчением вздохнула: «Слава тебе господи! Теперь бы еще с Дашкой разделаться...»
Тетя Маша решила сама поговорить с Дашкой и вот однажды подкараулила ее возле птицефермы. Дашка шла с овчарни, где работала вместе с мужем Афоней. Дело было под вечер, и она торопилась домой, когда тетя Маша перегородила ей дорогу.
— Подожди, Дарья, опнись на минутку... Что я у тебя спросить хочу...
Дашка остановилась, уставилась на тетю Машу; та переминалась, разглядывала Дашку, ее старенькую порыжевшую шаль, заколотую булавкой, трепаную-перетрепаную Афонину куртку.
— Ну, ты что молчишь? Спрашивай. Некогда ведь, — нетерпеливо проговорила Дашка.
— Ты пошто Егора принимаешь? — вдруг вздыбилась тетя Маша. — Как тебе не стыдно такой пакостью заниматься от живого мужа?
Дашка опешила, вытаращила на нее глаза:
— Ты что, ты что, Марья Петровна! Белены объелась? Он у меня жил, дак я к нему даже близко не прикасалась, а теперь — на что он мне?
— Сказывай кому-нибудь. Люди-то не слепые, все видят, все твои шашни. У-у, бесстыжая ты, Дашка, врет и не краснеет... Не отвертывайся, не коси рыло-то на меня. Ты и в девках перед мужиками подолом вертела, а теперь... Сознавайся уж, лучше будет, да отвяжись от Егора без греха.
Но Дашка уже забыла, что дома ее ждет недоеная корова.
— А кто видел? Говори, кто видел? — наступала она на тетю Машу. — Кто тебе сказал про это?
— Верный человек сказал, он врать не станет, — не сдавалась тетя Маша. — Говорит, Афоня сам тебя не раз ловил с Егором в постели.
— Да кто? Кто? — Дашка схватила тетю Машу за борт ватника и трясла ее так, что у ватника полетели пуговицы. — Кто тебе говорил?
— Векшин говорил, Петр Ильич, вот кто! — озлилась тетя Маша, отдирая руки Дашки от ватника. — Он человек ответственный, врать не станет.
— Ха-ха-ха! — захохотала Дашка и, отхохотавшись, помахала кулаком. — Ну, я ему покажу, этому ответственному... Век помнить будет!
И пошла. Тетя Маша крикнула ей: «Подожди, куда ты?», но Дашка даже не обернулась.
Дашке и раньше намекали на ее якобы близкие отношения с председателем колхоза, но это было еще в звене, когда Егор жил у них в доме, и говорилось это все шутя — просто бабы поддразнивали ее.
Но когда она услышала это от тети Маши, у которой живет жена председателя, ей стало не до шуток: дело пахло скандалом, в котором она неповинна. Она сразу поняла, какую роль в этом деле играл Векшин, — однажды слышала от Афони какую-то чепуху про себя, будто сказанную ему Векшиным, но не придала ей тогда значения. А сейчас — ей не терпелось встретиться с Векшиным и спросить у него: «Ну-ка, скажи, что тебе про меня говорил Афоня?»
Но сначала решила спросить самого Афоню.
Тем же вечером она завела с ним разговор, но Афоня клялся и божился, что ничего подобного не говорил Петру Ильичу и что вообще его давно не видел.
И она утвердилась в мысли, что Векшин нарочно оболгал ее перед тетей Машей, но с какой целью, так и не догадалась, да это меньше всего и занимало ее. Важен был сам факт, и она загорелась желанием поговорить по душам с Векшиным.
Такой случай ей вскоре представился.
Дня через два, идя вечером с работы, она узнала, что в лавку привезли ситец. Забежав в дом, взяв деньги, не переодеваясь, так, в чем была на ферме, побежала туда. Народу в лавку набралось много. Ярко горела стосвечовая лампа, и при ее свете Дашка увидела через головы людей продавщицу Нюрку Севастьянову, натягивающую на метр яркую полосу ситца. Она заняла очередь и стояла, болтала с бабами.
Уже далеко продвинулась очередь, оставалось перед Дашкой человек десять, как в лавку вошел Векшин. Он в полушубке, в большой бараньей шапке и с кнутом в руках, — видимо, откуда-то ехал, увидел народ, остановился и зашел. Громко поздоровавшись, Векшин протиснулся к прилавку и что-то стал выспрашивать у Нюрки. Дашке показалось, просит отпустить ему ситцу без очереди.
Она, быть может, еще стерпела, если б Векшин вошел, поздоровался, поинтересовался, чем торгуют, и ушел или встал бы в хвост очереди. Но когда он влез вперед ее, Дашка такого вынести не могла, — все зло, которое таилось в ней в эти два дня, полезло наружу. Она обозлилась, побагровела и, выйдя из очереди, подбежав к Векшину, дернула его за рукав.
— А ну, расскажи, товарищ Векшин, как ты меня с чужим мужиком в постели заставал? Как я с нашим председателем в обнимку спала?
Шум в лавке сразу стих, люди замерли, пооткрывали рты, уставились на Векшина и на Дашку, даже Нюрка бросила свое дело, застыла за прилавком с метром в руках.
Векшин от неожиданности оторопел, оглянулся по сторонам, словно поискал защиты, но увидел лишь любопытные лица баб и остервенел:
— Иди ты... знаешь куда?! И молчи в тряпочку, пока не спрашивают.
Он отвернулся от нее, вновь повернулся к Нюрке, ощерил в усмешке зубы, что-то хотел ей сказать, но не успел: Дашка молча, без размаха, сунула ему кулаком в лицо, сбила с головы шапку, потом, подпрыгнув, как кошка, вцепилась в волосы и закричала дико: «Я тебе покажу! Я тебе покажу!»
Векшин отшвырнул ее от себя прямо на толпу, поднял над головой кнут, что-то хищное мелькнуло в его цыганских глазах, но его схватили за руки, не дали ударить.
А Дашка истошно орала, лезла на Векшина, ее удерживали бабы, не отпускали от себя, успокаивали, как могли.
— Ты еще у меня попляшешь, — грозил ей кнутом Векшин. — Чужая подстилка!
— Ах, я подстилка?! — взвизгнула Дашка.
Она вновь попыталась вырваться из цепких рук баб, но ничего не вышло, и тогда, откинув голову назад, с силой качнулась и плюнула на Векшина. Плевок попал на бороду и повис пузырчатым пятном. Векшин онемел от позора, его глаза от злости чуть не выкатились из орбит, он вытер бороду рукавом, опять взмахнул кнутом, но находившиеся в магазине мужики скрутили ему руки, завернули назад, надели на голову шапку и — упирающегося, матерящегося — вывели из лавки, посадили в кошевку и отправили домой.
О скандале, происшедшем в лавке, Уфимцеву поторопились доложить в тот же вечер. И утром, придя на работу, он послал за Векшиным.
Тот вошел хмурый, озлобленный. Под правым глазом у него был огромный кровоподтек, нос и щека исполосованы длинными краснеющими царапинами.
В первую минуту, увидев щеку Векшина с этими «боевыми» отметинами, Уфимцеву неудержимо захотелось хохотать, хохотать до слез. Ведь подумать только, кто его избил: Дашка, та самая Дашка, которая всего три-четыре месяца назад была его верной опорой, громче всех кричала на колхозном собрании, поддерживая Векшина, готовая сцепиться с каждым, кто был против Петра Ильича. И вот такой финал!
Но Уфимцев сдержал в себе это желание, лишь сказал брезгливо:
— Посмотри на себя, до чего ты дошел, до чего докатился! Уже колхозницы тебя бить стали.
— Я на нее в суд подам! — зарычал Векшин, затряс в ярости головой. — Я ей этого хулиганства не прощу. У меня свидетели есть.
Уфимцев недовольно поморщился, махнул рукой:
— Перестань трепаться! Хоть передо мной не разыгрывай комедии. Никуда ты не подашь, сам виноват, за дело тебя Дашка била. В суд подашь — не такого сраму наберешься.
Векшин, не сказав ничего, опустился на стул. Гнев и бессилие душили его, он хрипло дышал, не сводил глаз с Уфимцева.
— Что с тобой делать — ума не приложу! Выгнать — не имею права. Оставить тебя такого тут, показать народу — позору для себя не оберешься... Вот что, сегодня же выезжай в лесничество, в делянку, где наша бригада лес валит. Да не гостем, не начальством, а бери топор, пилу в руки — и вкалывай, покажи мужикам класс работы. Вернешься, когда задание выполните. Понял? Если понял, можешь идти.
Глава тринадцатая
1
Известие о ноябрьском Пленуме ЦК застало Акимова в колхозе «Путь Ленина».
Поездив по фермам колхоза, помаявшись и намерзшись, он сидел в кабинете председателя, дожидался начала собрания животноводов — надо было поговорить с людьми о начавшейся зимовке.
В кабинете было тепло, тихо. Его томила усталость после проведенного на морозе дня, и он старался стряхнуть эту усталость, перебирал газеты, читал заголовки, пытался вникнуть в содержание самих статей.
И вдруг в «Правде» наткнулся на такую статью, что отлетела усталость, пропало сонное настроение. Он прочел ее не отрываясь, потом перечел еще раз.
В статье рекомендовалось колхозам пересмотреть Устав в отношении норм содержания скота и размеров приусадебных участков. Короче говоря — восстанавливался старый, уже устоявшийся порядок. Это не могло не обрадовать Акимова. Действительно, пока без такого хозяйства обойтись нельзя. К тому же в семье крестьянина всегда найдется часок свободного времени поработать в огороде, подоить корову, накормить поросенка, а в результате — свои продукты, не покупать их, не платить деньги. Но только размер этот не должен быть в тягость семье, не должен отвлекать ее от колхозных работ.
Когда Акимов прочел статью, ему неудержимо захотелось взглянуть на Пастухова. Но Пастухова тут не было, и он мысленно представил себе его вытянутую физиономию, ушедшие за переносицу глаза при знакомстве с новостью — и расхохотался. Не кто иной, как Пастухов ратовал за сплошную ликвидацию в районе личного хозяйства колхозников, при этом ссылался на авторитеты, на опыт одного знаменитого колхоза в Курской области, забыв о том, что нельзя, поднимаясь вверх по лестнице, прыгать через три ступеньки, ненароком можно споткнуться и упасть, набить себе шишек.
Он показал статью вошедшему председателю колхоза Теплову.
— Правильное решение, — сказал Теплов, прочитав статью. — Корову держи, а теленка от нее — в забой. То же и с огородами... Поторопились с этим делом. А говорят, поспешишь — людей насмешишь. Ладно бы только насмешить, а то ведь вместо смеху иногда плакать хотелось.
Акимов слушал его, не перебивая, а когда тот кончил, сказал, улыбаясь:
— А ты, оказывается, политик. Смотри как расписал!
— А я по-ученому не умею, я по-крестьянски. Я так рассуждаю: всякому овощу — свое время. И в политике надо так: пришло время — решай, поспешай, если рано — подожди, пусть созреет, твое от тебя никуда не уйдет. К чему идем — к тому придем...
Собрание закончилось поздно, близко к полуночи. Ночевать Акимов пошел на квартиру, где останавливался всегда.
Спал он долго: когда проснулся, на столе уже шумел самовар.
И только сел завтракать, в дом вошел Теплов.
— Проходи, Иван Максимович, раздевайся, садись с нами чайку похлебать, — пригласила его хозяйка.
Но Теплов от чаю отказался.
— Слушали радио? — спросил он Акимова.
— Да нет, я только встал, — ответил Акимов. — А что случилось?
— Я так и знал, что вы проспите, — сказал обрадованно Теплов, — не зря бежал... Передавали, вчера проходил Пленум ЦК. На нем порешили опять райкомы партии создать, парткомы ликвидировать.
Акимов с каким-то, чуть ли не детским, восхищением смотрел на Теплова.
— Правда? — только и спросил он.
— Правда, правда, — подтвердил Теплов, — сам слышал, своими ушами. И в области все сливается, не будет двух обкомов, двух облисполкомов.
Акимов потерял интерес к яичнице, к чаю, вскочил, заходил по комнате, потом ринулся к вешалке за своим пальто и, сколько его ни уговаривала хозяйка, не захотел остаться завтракать.
— Пошли в правление, — сказал он Теплову.
Его томили новости, кружили голову. Подумать только: вчера статья об отмене излишних ограничений в личном хозяйстве колхозников, сегодня — решение Пленума о реорганизации парткомов в райкомы, упразднение двоевластия в областях. Тут было от чего волноваться! Не терпелось с кем-то поделиться радостью, поговорить, разрядить себя от переполнявших мыслей...
Придя в правление, он тут же позвонил в партком своему помощнику, велев собрать членов бюро на вечер.
2
Районная партийная конференция была назначена на первую субботу декабря.
За два дня до конференции в Колташи приехал представитель обкома партии Краснов.
Михаила Матвеевича Краснова хорошо знали в Колташевском районе, особенно в пределах прежних границ: он четыре года, до реорганизации руководящих органов районов и областей, проработал тут первым секретарем райкома. При разделении руководства области на промышленную и сельскохозяйственную части его избрали заместителем председателя сельскохозяйственного облисполкома.
И Краснов тут тоже знал многих — за четыре года, проведенных на посту первого секретаря, он не раз побывал во всех бригадах и фермах колхозов и совхозов, помнил лично, знал по именам не только председателей колхозов и парторгов, но и большинство коммунистов и передовиков производства.
Приезду Краснова был особенно рад Акимов, работавший раньше под его руководством; с отъездом Краснова он принял от него партийную организацию, стал секретарем парткома и как бы чувствовал свою ответственность перед ним за состояние дел в районе. Ни с кем другим он с такой откровенностью не мог бы сейчас говорить о своих делах и заботах, как с Михаилом Матвеевичем. Потому в первый же день приезда Краснова они просидели в парткоме до вечера, — послезавтра Акимов будет отчитываться перед делегатами, а сегодня ему хотелось посоветоваться с Красновым, поделиться своими мыслями и предложениями.
Вечером в гостиницу к Краснову пришел Пастухов.
Михаил Матвеевич только что расположился почитать отчетный доклад парткома — снял пиджак, галстук, зажег настольную лампу, сел за стол, раскрыл блокнот, как дверь открылась, и Пастухов, спросив: «Разрешите?» — шагнул в номер.
— А-а, товарищ Пастухов? Добро пожаловать. — Краснов встал навстречу Пастухову, поздоровался, подвел к стулу, усадил. — Вот хорошо, что зашли на огонек. Я рассчитывал с вами встретиться завтра, но сегодня — даже лучше.
Они сидели по одну сторону стола, почти касаясь друг друга коленями. Пастухов, настороженно хмурясь, сводя брови, глядел на Краснова, на его лицо с припухшими подглазницами за большими очками, на начинающую лысеть голову и ждал, что Краснов первым начнет разговор.
Так оно и произошло: тот отодвинул лампу, чтобы не мешала, не била светом в глаза, и спросил:
— Ну, так что же? Слушаю вас.
Пастухов опустил глаза, полез в карман, вытащил пачку сигарет.
— Разрешите?
— Да-да, пожалуйста, — ответил Краснов и тоже, откинувшись, пошарил в карманах висевшего на стуле пиджака, достал сигареты и закурил.
— Я звонил в обком насчет своего письма, — начал Пастухов. — Мне ответили, что письмо передали вам для проверки.
— Совершенно верно, письмо ваше у меня, — подтвердил Краснов. — Мы к нему еще вернемся. А предварительно расскажите, как идут дела в районе? Как вам работается?
— В письме все это есть, — произнес Пастухов. — Я там с достаточной полнотой проанализировал состояние дел в районе, метод руководства Акимова и изложил свой взгляд на вещи... Не понимаю, какая еще нужна проверка? Разве вам ничего не говорит то, что мы сорвали выполнение обязательств по зерну, хотя возможности к выполнению были? Я настаивал, доказывал Акимову с цифрами в руках, я боролся за обеспечение поставок, а мне за это поставили на вид. Понимаете? На вид за то, что требовал обеспечения интересов государства. Я выступал не просто против нарушителей государственной дисциплины, а против саботажников из числа руководителей района.
Пастухов разошелся. Чувствовалось, он крайне раздражен тем, что назначили какую-то проверку, когда и так все ясно.
— Вы не волнуйтесь, давайте поспокойнее, — попросил Краснов. — Кстати, я поинтересовался сегодня балансом зерна в районе, и не сказал бы, что у вас его излишки. Может, вы взяли непомерно высокие обязательства, не учли своих возможностей?
— Я в своей работе учитывал одно: страна нуждается в хлебе. Отсюда и исходил, — угрюмо проговорил Пастухов.
— В принципе, конечно, верно. Но ведь вот какая история, подход тут может быть разный. Говорят, вы рубили сплеча, а бюро парткома подходило к вопросу иначе: учитывало и интересы государства и интересы колхозов.
— Это неправда! Акимов и некоторые члены бюро стоят на местнических позициях, разводят в районе гнилой либерализм.
Краснов посмотрел печально на Пастухова, загасил сигарету, встал, прошелся по узенькому номеру, опять сел.
— Хорошо, я вас понял... Теперь скажите, а как вы понимаете то, что происходит сейчас в стране? Вот был октябрьский Пленум, полмесяца назад — ноябрьский Пленум, восстановивший прежнюю структуру управления. Как вы расцениваете, как понимаете решения этих Пленумов?
— Я понимаю так, — ответил Пастухов. — Формы могут меняться, а содержание для партийного работника должно быть всегда одно: бороться за интересы партии. А для этого не стесняться, где надо, и власть применить.
— Значит, если встать на вашу точку зрения, либерал Акимов не годится на роль первого секретаря райкома?
— Безусловно! Такие, как Акимов, не могут руководить районом, у них всегда будут недоработки. Тут нужен крепкий товарищ, принципиальный, не поддающийся чуждым влияниям.
— Например, такой, каким являетесь вы, — подсказал, улыбнувшись, Краснов. — Я правильно вас понял, товарищ Пастухов? Скажите, вы не прочь поработать первым секретарем? Заменить Акимова?
Пастухов недоверчиво уставился на Краснова:
— Вы по поручению обкома меня спрашиваете?
— Нет, нет, — заторопился с ответом Краснов. — Просто хочу знать ваше мнение.
Пастухов помолчал немного, словно собирался с мыслями.
— Если изберут, не откажусь, — с достоинством произнес он. — Для меня работа первым секретарем — не новинка. Учиться не надо.
Краснов посмотрел на Пастухова уже потухшим, без заметного интереса взглядом, словно ничего в Пастухове не осталось, что не было бы известно ему, похлопал ладонью отчет парткома, словно коня, заждавшегося седока, и сказал:
— Так вот, товарищ Пастухов, посоветовались мы в обкоме и решили: особой проверки вашего письма не проводить, а довести о нем до сведения районной партконференции. И как она решит, так и будет. Думаем, делегаты разберутся, что к чему... Надеюсь, и вы выступите, расскажете о своей позиции, о своем понимании дел в районе и методов руководства в сельском хозяйстве. А сейчас — прошу извинить, — Краснов поднялся, опять похлопал рукой по отчету, — надо вот посмотреть, почитать, подумать кое над чем.
Пастухов встал не спеша, выпятил недовольные губы, — похоже, его не устраивало сообщение Краснова.
— Значит, обком не будет рассматривать на бюро мое письмо?
— Да, так вот решили... Ну, будьте здоровы.
Краснов пожал руку нахмурившемуся Пастухову, проводил его до двери, любезно дотронулся до плеча:
— До завтра, товарищ Пастухов.
Когда Пастухов ушел, Краснов еще какое-то время постоял возле двери, потом походил по тесному номеру. Он думал о Пастухове, о своем разговоре с ним. Краснов хорошо помнил его секретарем райкома, помнил его поучающие, внешне правильные, как школьная грамматика, речи с трибун областных пленумов и совещаний, и вот только что обнаружил, как он отстал от времени. Жизнь менялась, а он — нет; все еще живет старыми представлениями, мерит все на свой ветхий, стершийся аршин...
3
Партконференция открывалась в десять часов утра, и большеполянские делегаты решили выехать накануне, чтобы ночь провести в Колташах.
Всю последнюю неделю шел снег, и Уфимцев еще утром приказал конюхам подготовить две пары лошадей, две вместительные кошевки, набить их сеном, покрыть кошмами, чтобы делегатам было тепло и мягко ехать до райцентра.
Перед выездом он сходил на квартиру — пообедал, переоделся и, прихватив тулуп хозяина, пошел на конный двор, к месту сбора.
День стоял ясный, с легким морозцем, и, хотя дорога после снегопадов была мягкой, Уфимцев рассчитывал к вечеру добраться до места — кони были добрые, кучер надежный.
Он шел серединой улицы, неся свернутый тулуп на плече, и удивлялся, как неожиданно рано навалило в этом году столько снега: еще начало декабря, а у дороги его ометы, отброшенные хозяевами от домов. И хотя удивлялся этому, но и радовался: больше снега — больше влаги на полях весной, выше будет урожай.
Неожиданно он увидел шедшую навстречу Аню. Сердце его гулко заколотилось. Аня тоже заметила мужа, качнулась к одной стороне дороги, потом к другой и, видимо, хотела уйти ближе к домам, но путь ей преграждали кучи снега, и она пошла по дороге навстречу Уфимцеву.
Он шел, не спуская с нее глаз, и ничего не видел, кроме спешащей навстречу фигурки. Все — и поездка в Колташи, и думы про урожай, и улица с сугробами снега — ушло куда-то, исчезло из памяти, скрылось из глаз, осталась только одна эта фигурка в темно-синем пальто и меховой шапочке.
Когда они сошлись, Уфимцев остановился и сказал сиплым от волнения голосом: «Здравствуй, Аня!», но она, взглянув на него, ответила глухо: «Здравствуй», — и прошла мимо.
Он повернул за ней, догнал, пошел рядом.
— Подожди... Надо поговорить.
— О чем? — спросила она.
— Как о чем? Ты подумай, четыре месяца прошло...
Аня не отвечала, шла, не поворачивая головы, глядя себе под ноги. Уфимцеву мешал тулуп, он перекинул его на другое плечо, тулуп распахнулся, одна пола свесилась, потащилась по снегу, но он этого не замечал.
— Не могу я один больше, пойми, не могу! Кажется, достаточно наказан за свою глупость, к чему это продолжение?
Уфимцев остался на дороге. Он стоял и глядел ей вслед, пока она не исчезла за поворотом, пока не перестала мелькать над кучами снега ее шапочка.
На конном дворе его уже ждали. Запряженные кони нетерпеливо переступали ногами, звенели бубенцы, висевшие на шлеях, так и не снятые после Юркиной свадьбы. Трое делегатов в тулупах, в валенках топтались возле кошевок.
— Наконец-то! — обрадовалась Анна Ивановна. — А мы думали, не случилось ли с вами чего?
Уфимцев поморщился: Анна Ивановна, как всегда, права, с ним действительно случилось непредвиденное: произошла долгожданная встреча с женой, которая опять ничего не решила.
И только тут он заметил гремевшие бубенцы на шеях лошадей.
— А это к чему? Не на свадьбу собрались... Дядя Павел!
Дядя Павел ходил с кучером вокруг лошадей, поправлял сбрую, ровнял сено в кошевках.
— Это, Егор Арсентьевич, как сказать... Нонешний день для партейного навроде праздника, — ответил дядя Павел. — Получше свадьбы... Весь район съедется. Вот и пусть глядят, как большеполянцы своему празднику радуются. Ведь один раз в году...
Уфимцев посмотрел на такого самоуверенного, неожиданно многословного дядю Павла, от души посмеялся его наивному представлению о съезде коммунистов района. Но что-то было в словах дяди Павла — очень душевное, бесхитростное, такое, что он махнул рукой на бубенцы и стал надевать тулуп.
4
Домой, в Большие Поляны, они возвращались не одни: вместе с ними ехал представитель обкома партии Краснов — у него было поручение проверить письмо Векшина в ЦК. Накануне, ознакомившись с письмом, и Уфимцев и Стенникова убеждали Михаила Матвеевича, что ехать ему в колхоз нет необходимости: бюро парткома уже определило свое отношение к фактам, изложенным в письме Векшина, коммунисты колхоза тоже информированы и ждут лишь текста письма, чтобы обсудить его на общем собрании. Поэтому пусть Михаил Матвеевич передаст им письмо, и, после обсуждения, они вышлют в обком свое решение.
Но Краснов не согласился:
— Во-первых, дело тут не в одном Векшине. В письме подписи двадцати семи человек, и мы не можем игнорировать их, не поговорить с ними, не выяснить их нынешнего отношения к событиям того времени. Я немного знаю Векшина и верю вам, что большинство из подписавших письмо было им обмануто, так вот надо раскрыть этот обман, доказать людям, что они ошибались. А если они в чем-то правы? Тогда следует поддержать их в этой правоте, помочь устранить недостатки в колхозе. А во-вторых, я выполняю поручение ЦК и не могу эту проверку перепоручить другим.
Они ехали не торопясь, погода была — ни туч, ни ветра, только солнце на небе да снег на земле. И небо и снег где-то там, вдалеке, сходились, а где — не различить, — перед глазами одна бело-голубая даль. И в этой дали частые березовые колки, освещенные солнцем, чистые и прозрачные, казались нарисованными прямо на небе.
И тулупы были теплые, и завтрак в ресторане «Санара» соорудили они добрый, и теперь, после двухдневного сидения на заседаниях, от которых Уфимцев устал, он ехал и сладко подремывал под мягкий перестук конских копыт и под легкое покачивание кошевки.
Партийная конференция закончилась поздно ночью. На пленуме райкома первым секретарем избрали Акимова.
А Пастухова, к неизъяснимой радости Уфимцева, даже не включили в списки кандидатов для тайного голосования. Его письмо обкому партии, зачитанное Красновым как дополнение к докладу Акимова, да и пространное выступление самого Пастухова на конференции убедили делегатов, что не нужен им такой руководитель, о чем они, не стесняясь, говорили, выходя на трибуну.
И Василий Васильевич Степочкин потерпел крах. Делегаты конференции не критиковали его, обходили в своих выступлениях, и в списки для голосования он был внесен без споров, но результаты голосования оказались необычными, еще не встречавшимися в практике Колташевского райкома: фамилия Степочкина оказалась вычеркнутой в большинстве бюллетеней...
Лай репьевских собак разбудил уснувших Уфимцева и Краснова. Проезжая мимо правления колхоза, Краснов спросил:
— Председателем тут все еще Петряков? Или другой теперь?
— Петряков.
— Помню, слабенький был председатель... Как у них дела?
— Да все так же... Живут помаленьку.
В последнее время он много думал над предложением Акимова об объединении с Репьевкой, и чем чаще думал, тем больше загорался перспективой, которую сулило это объединение. Он был полностью согласен со своими помощниками — и с Поповым, и с Первушиным — и мысленно уже не раз прикидывал, как все изменится в новом — объединенном колхозе, какие преимущества таятся в нем. Ему уже не терпелось, хотелось, чтобы объединение состоялось поскорее, не терпелось поработать в новых условиях.
Когда выехали за село, Уфимцев не удержался, сообщил Краснову:
— Акимов рекомендует нам соединиться с Репьевкой.
— Ну что ж, рекомендация заслуживает того, чтобы к ней прислушаться, — оживился Краснов. — Я знаю ваши хозяйства — и репьевское и большеполянское. Карликовые хозяйства по нашим временам. Можно: ли в них хозяйствовать по-современному, когда на очереди вопросы интенсификации? Нет, конечно, разворот не тот! Чтобы экономически выгодно хозяйничать, получать дешевую продукцию, нужна механизация. Но механизмы экономичны в крупном хозяйстве, где они используются постоянно и круглогодично. Возьми откорм свиней. При механизации один свинарь может откормить полторы-две тысячи свиней — вот и дешевое мясо. А в твоих «Больших Полянах» можно поставить столько на откорм? Так что — соединяйтесь... Притом учти, сейчас без квалифицированных специалистов нельзя вести хозяйство, а разве карликовые хозяйства способны содержать их?
Четыре дня пробыл Краснов в колхозе. Он побывал во многих домах, разговаривал с Максимом, с Дашкой, со всеми, кто подписывал письмо Векшина. Говорил и с теми, кто не подписывал письма, а также со своими старыми знакомыми Василием Степановичем Микешиным и Иваном Петровичем Коноваловым.
На четвертый день к вечеру он пошел на квартиру тети Маши, к Ане. Пробыл там долго, целых два часа, и все эти два часа Уфимцев ходил из угла в угол по кабинету, отмахивался от посетителей, отсылая их то к Попову, то к Первушину.
Но вернувшийся Краснов ничего ему не сказал, лишь посмотрел на него долгим, изучающим взглядом и улыбнулся про себя чему-то.
В тот же вечер общее собрание коммунистов колхоза единогласно исключило Векшина из партии.
5
А через два дня Уфимцев со Стенниковой поехали в Репьевку.
Дорога бежала то перелесками, то заснеженными полями, пересекала овраги с застывшими ручьями. Вдоль дороги стояли телефонные столбы с белыми чашечками, столбы тревожно гудели.
— Говорят, столбы гудят к непогоде, — сказала Стенникова.
Уфимцев посмотрел на небо, небо было чистое, но какое-то серое, неумытое; в той стороне, где лежала степь, поднималась мгла, черная, как ночь. Он не ответил Анне Ивановне, голова его была занята другим. Он не смотрел по сторонам — на полоски полей с мышкующими лисами, на березовые колки с бесчисленными заячьими следами, — глядел задумчиво на бегущую под ноги Карька дорогу, слушал топот лошади, скрип промерзших заверток у саней.
Они ехали в Репьевку договариваться о слиянии. Перед этим Уфимцев собирал актив колхоза, актив поддержал его, но он понимал, что это полдела, главное — добиться согласия в Репьевке. Он не стал просить приезда представителя райкома, как водится в таких случаях, ему не терпелось самому съездить, прощупать, как отнесутся в Репьевке к предложению Акимова.
— А что, если Петряков не согласится на объединение? — спросила Анна Ивановна, словно подслушав его мысли.
Сегодня с утра морозно, на Анне Ивановне надет большой нагольный тулуп. Из поднятого вверх бараньего воротника тулупа торчал лишь нос да под натянутой низко на лоб шалью угадывались полузакрытые глаза. И голос слышался глухо, как из-под земли.
А Уфимцев не взял тулупа, был в одном полушубке, ехал, свесив ногу с кошевки, словно подготовился соскочить с нее в любую минуту.
— Не может не согласиться. Вы слышали, как наши колхозники поддержали эту идею? — ответил он Стенниковой.
Карько бежал ходкой рысью, от него наносило потом, конюшней, чем-то устоявшимся, домашним.
— Если объединимся, председателем кого? — опросила не без любопытства Анна Ивановна.
— Меня, — без тени смущения ответил Уфимцев. — Я никому эту должность не отдам... У меня с объединением столько связано планов, что... Не отдам! Так и в райкоме скажу...
Анна Ивановна ничего больше не спросила, усмехнулась про себя самоуверенности Уфимцева. А подумав, пришла к мысли, что он не бахвалится, действительно, может потащить на своих широких плечах объединенный колхоз, как никто другой.
Они въехали в Репьевку, и, как всегда, их первыми встретили собаки. Уфимцев подумал, что нигде он не встречал столько собак, как в Репьевке, славившейся охотниками на лис.
6
Петряков встретил Уфимцева и Стенникову в своем «меблированном» кабинете. Он сидел за широким письменным столом и, встав им навстречу и поздоровавшись, пригласил присесть на диван. Но Уфимцев от дивана отказался — он уже испытал его однажды, посидев на голых и острых пружинах, вынес стул; Стенникова утонула в каком-то допотопном кресле.
— Слушаю вас, — сказал Петряков, вновь возвращаясь за свой стол, как бы отгораживаясь им от приехавших.
— Мы к тебе, Григорий Иванович, по важному делу, — сказал Уфимцев. — Оно касается будущего наших колхозов. И просим тебя отнестись к нашему приезду со всей серьезностью.
Что-то вроде удивления или настороженности мелькнуло в глазах Петрякова, он отвел глаза от Уфимцева, открыл столешницу, вынул папироску, закурил.
— Давай выкладывай, — сказал он.
Уфимцев начал издалека. Он говорил об особенностях их хозяйств, когда кругом леса, что у них одинаковые условия, требуют одних и тех же мер в руководстве, в направлении хозяйства. Потом говорил о необходимости механизации и невозможности этого в маленьких хозяйствах, — тут он пересказал слова Краснова, сказанные им при возвращении с партконференции, — и что только крупное хозяйство может быть рентабельным.
По мере того как Уфимцев говорил, лицо у Петрякова все больше и больше вытягивалось, глаза суживались, становились злыми, беспокойными. Он бросил недокуренную папироску в пепельницу и сказал, прервав Уфимцева:
— Понял, к чему клонишь, можешь, можешь недоговаривать. Это уже было, не согласился народ. Для чего второй раз поднимать?
— Какой народ? — переспросила Стенникова. — Никакого народа не было. Векшин к тебе съездил, договорились не соглашаться и вели эту линию, доказывали району. А с народом не советовались. Я же тут была, на моих глазах все происходило.
Петряков с трудом выдавил из себя улыбку:
— Ах, Анна Ивановна! Не знаю, как у вас происходило, а мы сделали все по правилам: и правление собирали, и с активом разговор вели... Не согласились товарищи.
— Интересно, почему не согласились? — спросил Уфимцев. — Что послужило причиной к отказу?
Петряков помялся, склонил голову набок, словно затруднялся с ответом.
— Видите ли, — начал он, — не простое это дело — соединение... Сейчас в нашем колхозе жизнь вроде устоялась, народ не жалуется: хлеб есть, на чай-сахар хватает. А теперь еще и ограничения в личном хозяйстве сняли, жить вовсе будет лучше. А соединишься — кто его знает, как оно получится. Начнется ломка, перестройка, механизация — сам говоришь, без механизации нельзя, — а на все надо деньги, а где их брать? Опять зубы на полку?
Уфимцев слушал Петрякова, а ему казалось — слушает Векшина. И у него пропала охота говорить с Петряковым. Он посмотрел на Анну Ивановну — в надежде узнать ее мнение. Та опустила шаль с головы на плечи, расслабилась в кресле и мяла в пальцах сигаретку, готовясь закурить, и не думала об отступлении.
— Ты скажи прямо, чего ты боишься? — спросила она, закуривая. — Лишних хлопот, чтобы потом людям лучше жилось, или... за свое место опасаешься, вдруг из мягкого кресла на табуретку пересадят?
Петряков передернулся, изменился в лице.
— Товарищ Стенникова, — угрожающе проговорил он, — па-апрашу! Па-апрашу! Вы здесь не дома....
— Извини, пожалуйста, — ответила Стенникова, — я не хотела тебя обидеть. Но ведь странно твое упорство, словно ты не хочешь для своих колхозников лучшей жизни, чем сейчас.
Но тут Уфимцев не удержался, глядя на побагровевшую физиономию Петрякова, сказал:
— Пойдемте, Анна Ивановна. Похоже, мы не в ту дверь стукнулись.
Он поднялся, подождал, пока Стенникова повязывалась шалью, пропустил ее вперед, и они ушли, не простившись с молча сидевшим.
Выйдя на улицу, они постояли, подышали морозным воздухом.
— Куда теперь? — спросила Стенникова.
— Пойдем к партийным людям, — ответил Уфимцев, разглядывая площадь. — Кто секретарем парторганизации?
— Шумаков.
— Сергей Васильевич? Председатель сельсовета? — обрадовался Уфимцев. — Вот и пойдем к нему.
Шумаков, к счастью, оказался на месте.
— А я собирался к вам, — говорил он, раздевая и усаживая своих нежданных посетителей. — Думал, пообедаю и двинусь. Хотел депутатскую группу собрать.
— Еще успеешь, соберешь, — сказал Уфимцев. — А сейчас такое к тебе дело — и как к Советской власти, и как к партийному руководителю.
И Уфимцев рассказал о предложении Акимова, о цели их приезда и о том, как встретил их Петряков.
Шумаков внимательно слушал его, а когда Уфимцев кончил, сказал:
— Правильно, что сюда пришли, с Петряковым говорить на эту тему — пустое дело. На словах он как на гуслях, а как до дела доходит — в кусты, любое предложение под сомнение берет... Послушали бы, что коммунисты говорили в его адрес на отчетном собрании. Приводили в пример ваш колхоз, советовали съездить, поучиться... Значит, так и сказал, что жизнь в колхозе устоялась? — переспросил он, засмеявшись. — Действительно, устоялась. Вернее, не устоялась, а застоялась. Колхозникам-то всего по килограмму выдали... Народ видит, кто и как живет, свое мнение в секрете не держит. Так что по части объединения, думаю, препятствий не будет.
— Может, позвать сюда Петрякова? — предложила Анна Ивановна.
— Бесполезно, — ответил Шумаков. — Лучше, сделаем так: вечером соберем коммунистов и поговорим. Там и Петряков будет.
— А если он не придет? — не унималась Стенникова.
— Придет, — успокоил ее Шумаков. — Он побоится, что без него решат, и постарается быть, применить свое красноречие, чтобы отговорить коммунистов... Так что вы пока погуляйте, — он посмотрел на часы...
А вечером собрание коммунистов репьевского колхоза, несмотря на противодействие Петрякова, поддержало большеполянцев. Они договорились: на отчетных собраниях по итогам года рассмотреть вопрос о слиянии и, в случае согласия колхозников, провести потом общее собрание с избранием нового правления.
Глава четырнадцатая
1
Возле нового дома, срубленного председателю колхоза, не было еще ни ворот, ни забора, он стоял одиноко среди снежной полянки — большой и чистенький, как новая игрушка. Солнце било в его окна, отражало белый снег, серое небо. Из трубы над крышей высоко и тонко поднимался дым, и дом казался кораблем, плывущим по снежному океану.
От дороги к дому вела пробитая в снегу тропа, — видимо, расчистили ее только сегодня, вчера не было. Уфимцев хорошо помнил, ходил прямо по снегу. Он прошел по тропе, дошел до дома; желтые стены из свежеструганых бревен, казалось, излучали тепло, он снял рукавицу, пощупал их, но бревна были холодными.
— Проверяешь? — крикнул ему, высунувшись из сеней, Микешин. — Давай проверяй, заходи в комнаты.
С Василием Степановичем они вчера условились, что сегодня опробуют печи, протопят их, и можно дом заселять, справлять новоселье.
На кухне дед Колыванов, перепачканный сажей, топил щепками русскую печь, заглядывал в чело, но печь работала исправно, не дымила, тяга была хорошей, щепа горела ровно, уютно потрескивала.
— Все печи проверил, — сказал дед. — Докладаю, зиму в тепле будешь жить, горюшка не знать. На совесть печи сработали.
Уфимцев прошел по дому. В комнатах было пусто и гулко, от стен, от полов пахло душисто и сладко сосной, словно гулял он по сосновому бору, светлому и солнечному. А в душе почему-то не находилось места для радости.
Поблагодарив Василия Степановича и деда Колыванова, Уфимцев отправился на квартиру готовиться к переезду.
Он заранее позаботился купить койку, стулья, даже диван для гостей, а стол ему сколотили свои плотники. И диван, и койка, и стулья хранились в сарае, и теперь Никита Сафонов, запрягши лошадь, привез все это, помог занести в дом и, пожелав хозяину счастья в новом доме, уехал.
Уфимцев остался один.
Он долго сидел впотьмах, глядел в окно на сгущающиеся сумерки. Из-за кладбищенской рощи надвигалась ночь, она шла, как огромная туча, закрывая небо, падая темнотой на землю.
Ему захотелось есть, но есть оказалось нечего, он ничего не купил и не попросил у жены Никиты. Идти куда-нибудь покормиться было поздно, к тому же навалилась беспричинная лень, и он, расстелив тощенький матрасик на койке, бросил подушку, разделся и лег, надеясь уснуть, заглушить голод.
Утром проснулся рано, в окна чуть брезжило, стекла отливали синевой. За стеной кто-то возился, шумел, бился о стену, словно просился в комнату. Уфимцев подошел к окну — оно было запорошено снегом от бушевавшего во дворе бурана. Ничего не проглядывалось, и он, выругавшись, распалясь сердцем на погоду, стал одеваться. Буран разыгрался некстати — на фермах шел отел и окот, и Уфимцев опасался, как бы буран не помешал, не наделал бед.
Весь день он был занят — то в конторе, то на фермах, и, несмотря на буран, не удержался, поехал в Шалаши к Юшкову. Там побывал на свиноферме, убедился, что все в порядке, и вернулся в село поздно ночью.
Сдав Карька дяде Павлу, он было вознамерился пойти к Максиму, встретить с родными Новый год, но тут же отказался от своего намерения — так устал от дневной беготни, от поездки в Шалаши, что не хватало уже сил на это.
Дядя Павел сунул ему в руки ведерко с морожеными окунями и сорожкой — не то сам в пруду наловил, не то кто принес для председателя, дядя Павел не сказал, — и Уфимцев, поблагодарив его, пошел домой. Хлебом он запасся заранее, и теперь, обеспеченный на ужин ухой, шел неторопливо, торопиться было незачем, никто его не ждал. Ветер крутился, толкал его в бок, в спину, сыпал снегом, идти было тяжело, сугробно, и он шел прямиком, не разбирая дороги, по пустынной улице. Дойдя до дома тети Маши, постоял, посмотрел на освещенные окна. Как ему хотелось заглянуть за них, узнать, что там сейчас происходит! А еще лучше, зайти и остаться там, не возвращаться в свой пустой, пахнущий сосновой тоской дом.
Он постоял и пошел дальше.
Начались школьные каникулы, и он ожидал, что Аня соберется и уедет с детьми в город. Но прошло три дня каникул — она никуда не уехала. Это озадачило Уфимцева, — он не представлял, как понимать Аню, терялся в догадках. Хотелось верить, что она — наконец-то! — одумалась и будет искать примирения.
В доме было холодно, ветер выдул тепло, и Уфимцев, принеся со двора охапку щепы, затопил на кухне очаг. Оттаяв рыбу, почистил ее и поставил ведерко с водой на плиту очага. Соль и перец у него были, правда, не имелось ни луку, ни картошки, но он надеялся, что без них уха удастся, хотя варил ее первый раз в жизни.
Он стоял возле очага, следил, как в ведерке пенилась вода, шевелилась, будто живая, и вдруг забурлила, заплескалась. Он опустил рыбу, и вода утихла, заходила кругами.
Неожиданно в сенях послышались голоса, топот ног, кто-то отряхивался, обметал валенки. Уфимцев насторожился: кто бы мог быть в такое позднее время?
Дверь открылась, и в дом ввалились Первушин, Попов и Герасим Семечкин. Были они с ног до головы в снегу, словно кто катал их во дворе по снежным сугробам.
— Ты, извини, хозяин, за вторжение, — сказал Первушин. — Ждали приглашения на новоселье и не дождались. Подумали, подумали — была не была! — сами пошли.
Он извлек из карманов полушубка праздничные припасы, выставил их на стол; на столе появились кусок окорока, банка соленых груздей, чашка огурцов и капусты, буханка ржаного хлеба.
— Мы, строители, завсегда... Мы свое дело знаем, — говорил Семечкин.
— Спасибо, что пришли, — сказал обрадованно Уфимцев. — Раздевайтесь, проходите.
Он действительно обрадовался их приходу, ничего другого лучшего и представить себе не мог в этот праздничный, тоскливый от одиночества вечер.
Гости разделись и, потирая руки, потоптались возле стола, поглядывая на выложенные закуски.
— Ну так что же, хозяин, — произнес нетерпеливо Первушин. — Давай вначале кажи дом.
— Сейчас, — ответил Уфимцев.
Уха кипела, и он, сняв ведерко с огня, перенес его на стол, подстелив газету.
— О, и уха?! — изумился Попов. — Вот это да! Будет грандиозный новогодний ужин. Только недостает фейерверка, иллюминации... Но это мы мигом!
И он метнулся в комнаты, зажег всюду свет, стало вокруг светло и празднично.
Гости, сопровождаемые хозяином, двинулись за Поповым. В первой комнате стоял лишь диван — зеленый, с высокой спинкой, с кистями на валиках, да под потолком висела люстра — и больше ничего не было.
— Здесь что предполагается? — спросил Первушин.
— Гостиная, — ответил, застенчиво улыбаясь, Уфимцев.
— Посидим, мы же гости, — сказал Первушин, сел на диван и покачался на пружинах, как маленький.
— А здесь что будет? — спросил Первушин, шагнув во вторую комнату, где стояла железная койка Уфимцева. — Не отвечай, догадываюсь: спальня. Потом тут будет спальный гарнитур — и тумбочки и трюмо, и по вечерам жена хозяина будет натирать свое белое лицо ночным кремом, а сам он, лежа на мягкой поролоновой перине, будет читать «Огонек»... А в этой, последней комнате, разумеется, детская, в которой не хватает только игрушек и... самих детей. Ну, не сердись, — сказал он нахмурившемуся при последних словах Уфимцеву, — не сердись, я пошутил. Извини, пошутил не очень удачно.
Он обнял Уфимцева, и они пошли обратно в столовую, расселись вокруг стола. Семечкин проворно нарезал хлеба и ветчины.
— С новосельем тебя, Георгий Арсентьевич, — сказал Первушин, беря стакан. — Очевидно, выскажу общее мнение, если пожелаю тебе в самом скором времени появления в этом прекрасном доме хозяйки! И пусть зазвучат в нем милые детские голоса!
— Ура! — крикнул Попов. Они чокнулись, выпили, поморщились, покряхтели, стали закусывать.
— Спасибо, друзья, — сказал растроганно Уфимцев.
Некоторое время молча ели: оказалось, гости, как и хозяин, голодны, и вскоре на столе не оказалось ни ветчины, ни груздей, одни огурцы да капуста.
— А уха? — всполошился Попов.
Уфимцев сходил на кухню, принес ложки, две тарелки, извинился, что тарелок больше нет.
— Ничего, извиняем, — ответил, вставая, Семечкин. — Обзаведешься еще...
Он ловко выловил ложкой рыбу из ведерка, выложил на газету, разлил уху по тарелкам.
За едой, за разговором они не слышали, как в сенях обметался новый гость, увидели его, когда открылась дверь, — пришел бригадир Павел Кобельков.
— С праздником! — крикнул он от порога, прижимая сверток к груди. — Принимайте в компанию.
— А, Паша! Принимаем, проходи, — ответил за всех Первушин.
Кобельков разделся, подошел к столу, развернул сверток, в котором оказался чуть не целый гусь, — поджаристый, ароматный, похоже, только что вынутый из жаровни.
— Это мой взнос, — сказал, похохатывая, Кобельков.
— Принимаем, Паша! — ответил Первушин.
— Только чревоугодничать будем в будущем году. По моим часам — через десять минут, — напомнил Попов.
Все посмотрели на свои часы — и верно, до Нового года оставалось всего десять минут.
— Внимание, товарищи, засекаю время, — торжественно произнес Попов, засучивая рукав и держа на весу, для всеобщего обозрения, руку с часами. — Остается пять минут... четыре... три... две... одна, двенадцать ровно!
Все встали, подняли стаканы.
— С Новым годом, товарищи! С новым счастьем, мои дорогие гости! — сказал радостным от волнения голосом Уфимцев.
— Ура!!! — закричали все, и в этом крике потонул звон стаканов.
Гусь оказался великолепным, его ели, словно не было до этого ни ветчины, ни ухи.
Уфимцев совсем успокоился. Эта веселая, дружная компания сделала свое дело, отогнала мрачное настроение, не покидавшее его сегодня. Он расслабился, вспотел — от ухи, от водки, с ласковой улыбкой смотрел на гостей; он видел, они любили его, и он их любил и любит сейчас, сию минуту, когда они сидят у него дома вот таким тесным кружком, едят гуся, говорят о разных веселых пустяках.
От умильных, сладко тающих в душе мыслей его оторвал Павел Кобельков. Тот поднялся за столом, сказал весело, похохатывая:
— А сейчас, товарищи... А сейчас мы выпьем — знаете за что? Мы выпьем за жену председателя, за Анну Аркадьевну, чтобы она благополучно доехала до места, благополучно разродилась и произвела на свет нового мальчика либо девочку.
Уфимцев оторопело уставился на него:
— Как... до места? До какого места?
Ему казалось, он крикнул эти слова, на самом деле спросил тихо, почти шепотом, едва раскрывая губы.
— Да в роддом же! — весело отозвался Кобельков. — В роддом, в Колташи я ее отправил. Вы что, не знали?
Уфимцев медленно поднялся. Он заметно побледнел, краска сошла с его лица, лицо вытянулось, построжело.
— Когда? — только и спросил он.
— Днем... светло еще было. Прибегает фельдшерица, говорит, надо срочно везти в Колташи. Я приказал запрячь пару бригадных лошадей и отправил... Вместе с фельдшерицей.
Гости смотрели с удивлением на веселого Кобелькова, на неподвижно стоящего Уфимцева, — видимо, никто из них не знал об отъезде Ани.
Но Уфимцев недолго находился в оцепенении: как то неестественно быстро, почти бегом, он метнулся к вешалке, сбросил прямо на пол одежду гостей, снял свой полушубок и стал торопливо одеваться.
— Куда вы, Егор Арсентьевич? — перестал улыбаться, крикнул Кобельков. — Не беспокойтесь, доедут, кони самолучшие... И кучером я деда Архипа посадил, он довезет, дорогу и в буран найдет.
Но Уфимцев не слушал его, — надев шапку, схватив рукавицы, он выскочил за дверь.
Ночь встретила его снегом, ветром, темнотой, но он, нагнув голову, побежал вдоль улицы, навстречу ветру, расшвыривая валенками наметы снега на дороге.
Дядя Павел даже напугался, увидев ввалившегося в его каморку среди ночи запыхавшегося, залепленного снегом председателя.
— Запрягай Карька! Живо! — крикнул Уфимцев.
— Дык, Карько-то в Шалаши сбегал, куды на ём? — сказал недовольно дядя Павел, начав одеваться.
— Тогда жеребца, только быстрее... Пошли!
И Уфимцев первым вышел во двор.
2
Пока ехал по селу, еще находясь под впечатлением только что услышанного от Кобелькова известия, он не придавал значения разыгравшемуся бурану, просто не замечал его, горел одним желанием — как можно скорее попасть в Колташи, быть вблизи Ани в это трудное для нее время. Он понимал, что ничем не сможет помочь ей, но и оставаться здесь, в неведении, был не в состоянии.
И только выехав за плотину, ощутил весь риск своего поступка, бросившись ночью в буран за шестьдесят километров, но уже остановиться не мог: желание попасть в Колташи настолько овладело им, что глушило все рассуждения об опасности.
А буран разыгрался не на шутку, сыпал снегом, дул со страшной силой, скрывал все вокруг. Уфимцев не видел дороги, не видел даже дуги над лошадью, видел лишь передок кошевки да темный зад жеребца, который прыгал, качался из стороны в сторону. Ориентиром ему служили редкие телефонные столбы, верхушки которых иногда проступали сквозь снежную муть, и он вглядывался в эту муть, ждал столба и, когда тот появлялся, на какое-то время успокаивался.
Порой ему казалось, он не едет, стоит на месте, а земля, небо — весь мир, окутанный снегом, бежит подле него со свистом, с шумом, с хохотом, и в этой чертовой разноголосице чудился далекий звон, то редкий и мелодичный, будто с кладбищенской церкви по покойнику, то частый и гулкий, как набат. Он прислушивался к этому звону, и чувство страха овладевало им.
А иногда ехал как в невесомости, ничего не видел, ничего не слышал, кроме воя ветра, не обращал внимания на то, что происходит вокруг, даже на то, что происходит с ним самим; что он до сих пор в одном полушубке — не догадался надеть тулуп, тулуп так и лежал под ним; что его уже замело снегом — снег на шапке, на плечах, на полах полушубка, снегу набилось полно в кошевку. И уже ничего не соображал от холода, от ветра, ехал и ехал, глядел вперед, хотя ничего там не видел, ехал с одной мыслью: добраться до Колташей...
Он не знал, сколько прошло времени с тех пор, как выехал из Больших Полян, который теперь час, казалось, едет целую вечность.
Неожиданно впереди замигал огонек, он въехал в деревню Шабурову, она стояла на половине пути. Жеребец сбавил бег, пошел шагом, стал отфыркиваться. Уфимцев пожалел его, подумав, что можно загнать жеребца, если не давать ему передышки. Он съехал с дороги, подвернул к чуть различимому в темноте сараю, обогнул его, остановился в заветрии, вылез из кошевки и, с трудом переставляя отсиженные ноги, подошел к жеребцу, снял рукавицу, потрогал его — жеребец был мокрый от пота, от растаявшего на нем снега. Уфимцев взял из кошевки клок сена, сделал жгут, обтер им залепленную снегом морду лошади. Жеребец тыкался губами в полушубок, громко всхрапывал.
И только теперь, в затишке, Уфимцев понял, как он промерз, зубы начинали выбивать дробь. Он поднял тулуп, отряхнул от снега, надел на себя. Потом выгреб снег из кошевки, поправил попонку и сел. Посидел немного — жалко было коня, но следовало ехать, и он, тронув его, выехал на улицу деревни.
И опять, доверившись чутью лошади, завернулся в тулуп и прилег. В тулупе быстро согрелся и незаметно для себя уснул под вой ветра. И во сне увидел, будто едет на корабле через пенное, бурное море, куда едет — не знает, но понимает, что это для него очень важно, необходимо. Он стоит на носу корабля, нос вздымается и падает, вздымается и падает, корабль заливает вода, грозит гибелью, но капитан — он уже видит себя капитаном — кричит громовым голосом: «Полный вперед!», как в далеком детстве.
Он проснулся сразу, словно кто напугал его. Сыпал снег, свистел ветер, но кошевка была неподвижна: лошадь стояла. Он приподнялся, раскрыл воротник тулупа, тронул вожжами, лошадь пошла, но, пройдя несколько шагов, вновь стала. Он вылез из кошевки, но тут же утонул по колено в снегу: под ним не было твердой дороги, видимо, пока спал, жеребец все же сбился с пути.
Он прошел вперед, держась за оглоблю, взял жеребца за уздцы, посмотрел вокруг, не зная, куда идти, почему-то решил, что лучше вправо, дорога вероятнее всего там, и пошел.
Идти оказалось тяжело, снег был глубоким, но он шел, шел упрямо, стараясь держаться взятого направления. Вскоре вспотел и скинул тулуп, положил в кошевку, сам опять пошел впереди лошади.
Он долго ходил, но дороги не было, не было и телефонных столбов, служивших ему ориентиром, и, наконец, совсем выбился из сил, устал, сел в изнеможении на кошевку, уставился во тьму, подумал со страхом, что вот так и пропадет в степи, не найдет дороги.
Неожиданно снег перестал, ночь разорвалась, посветлела, на небе расплылось бледное пятно от луны, по нему быстро проносились тонкие и легкие, как дым. облака. Буран сменился поземкой, она шла высокая, в человеческий рост, поднимая рыхлый снег.
И всего в десяти шагах от себя увидел телефонный столб и, кажется, никогда и ничему так не радовался, как этому сосновому бревну, с двумя чашечками на вершине...
В Колташи он приехал на рассвете, было еще темно, но в окнах горел свет. Поземка словно ушиблась о дома, притихла, осела, стала мести понизу, кататься из переулков в улицы, но теперь она была не страшна.
Он свернул в сторону районной больницы, въехал в ограду и остановился перед двухэтажным деревянным зданием роддома. Окна его еще слепли от темноты, лишь внизу, в дежурной комнате, был свет.
Он вылез из кошевки, подошел к двери и громко постучал. Через минуту кто-то, брякнув крюком о порог, открыл дверь, и в проеме показалась женщина.
— Роженицу привезли? — спросила она.
— Нет. Жена тут... должна родить. Узнайте, Уфимцева Анна...
— Да ты что, сумасшедший? — удивилась женщина. — В такую рань. Приходи днем, когда откроют.
Дверь захлопнулась, опять прогремел крюк, и все стихло.
Он постоял, потом, загнув рукав тулупа, посмотрел на часы: было семь утра. Вернулся к лошади — жеребец опал в теле, стоял весь мокрый, исходил паром. Он погладил жеребца по щеке, — все-таки молодец, довез до места, — и, сев в кошевку, поехал на конный двор управления.
Сдав жеребца, вновь пошел к больнице.
Буран утих, но все вокруг напоминало о нем — и кучи снега, и свежие тропки от домов к дороге, и сама дорога — мягкая, пушистая, изрезанная полозьями саней. День стоял ясный, солнечный, мороз крепко пощипывал уши Уфимцева.
Еще не доходя до больничной ограды, лишь увидев в просвете домов освещенное зимним солнцем здание роддома, он забыл обо всем в предчувствии встречи с Аней.
Войдя в больничный двор, он остановился напротив роддома, стал смотреть в окна второго этажа, в надежде увидеть Аню. Окна синели, отражали небо и снег, порой зеркально поблескивали, и он перемещался по глубокому снегу, ходил, старался разглядеть что-нибудь за голубыми переплетами окон.
Наконец, в одном окне показалась женщина. Она посмотрела внимательно на Уфимцева, потом, вытянув шею, поглядела в ту и другую сторону от него и скрылась, вскоре в другом окне появилась вторая женщина, тоже поглядела на Уфимцева и, отвернувшись, похоже, что-то сказала тем, что были с ней, показывая рукой через плечо на него.
И вот в окнах замелькали любопытные женские лица и, поглядев, исчезали.
И когда любопытных уже не стало, в окне появилась Аня. У него упало и куда-то закатилось сердце, он почувствовал, как немеют ноги, отливает кровь от лица.
Аня была одета в серый, клетчатый халат, который придерживала рукой у горла. Она сразу узнала его и, как он понял, обрадовалась — это он видел по улыбке на ее лице. Она помахала ему рукой, а он, стащив с головы шапку, стал махать ею так, будто находился в трех километрах.
Потом бросился к двери, вошел вовнутрь здания. В приемной никого не было, и он, подойдя к окошку, спросил у дежурной сестры, пожилой и на вид благодушной женщины, что-то писавшей на узком листе бумаги:
— Записку передадите?.. Жене?
Он достал из кармана авторучку, блокнот и, положив блокнот на подоконник, стал торопливо писать. Он исписал одну сторону листка, перешел на вторую, мысли его скакали, как перо по бумаге на неровном подоконнике. Письмо было торопливое, сумбурное, но он надеялся, Аня поймет.
Он оторвал листок из блокнота и тут же выскочил за дверь, побежал на прежнее место, откуда высматривал Аню.
Солнце уже передвинулось, и стекла окон были теперь светлыми, чистыми, словно их только что помыли, он даже видел сквозь них противоположную стену Аниной комнаты и на ней картинку в простенькой рамке.
Аня появилась в окне — ему показалось — внезапно, хотя он и ждал ее, — помахала листочком бумаги. Он догадался, что, прочтя записку, она поняла его, и неожиданно почувствовал, как тугой комок радости подкатил к горлу, стеснил дыхание.
Когда Аня отошла от окна, он еще постоял, подождал чего-то, потоптал снег и, повернувшись, быстро пошел со двора.