Большие Поляны

Слободчиков Иван Федорович

Глава вторая

 

 

1

Спор с Векшиным Уфимцев перенес на заседание правления. Правление поддержало председателя, подтвердив, как и было записано в производственном плане, решение выдавать на трудодень но два килограмма зерна.

Вызвал огорчение Уфимцева Гурьян Юшков, бригадир шалашовской бригады. Маленький, щупленький, он сидел в углу, нахохлившись, белея высоким незагоревшим лбом. За все время заседания Юшков не сказал ни слова, но когда стали голосовать, поднял руку против.

Почему-то никто особенно не удивился этому, кроме Попова.

— До Гурьяна Терентьевича такие вещи, видимо, не враз доходят, — сказал он ядовито, — требуется некоторое время.

— Помолчи, Алеша, — сказала Стенникова, встревоженно наблюдая за Юшковым.

Тот поднялся, вытянул из-за пояса кепку, встряхнул ее, глубоко натянул на голову и, мельком взглянув на Попова, вышел из комнаты.

Уфимцев следил за ним, пока он шел к двери. «Надо побывать у него, поговорить по душам... Умный же человек, что с ним стряслось?»

Гурьян Юшков был хорошим бригадиром — беспокойным, хозяйственным. Уфимцев не помнит случая, чтобы застал Гурьяна дома. Он больше видел его сидящим, сгорбившим спину: летом — в стареньком дребезжащем ходке, зимой — в розвальнях, набитых соломой, погонявшим вожжой неторопливого пегого мерина. Все в колхозе настолько привыкли к молчаливому Гурьяну и его Пегашке, что с трудом верили, будто и он когда-то уходил с семьей из колхоза.

Все дни после заседания правления Уфимцев не раз думал о Гурьяне Юшкове, но попасть в Шалаши не удавалось — что-нибудь да отвлекало. «Завтра обязательно съезжу, хоть камни с неба», — решил он наконец.

Было это под вечер, когда он — потный, уставший — возвращался домой с дальних покосов. Впереди поблескивала Санара, по ее пойме среди невысоких кустарников стояли частые стога. Дали уже посерели, покрывались дымкой, а в пойме был еще день — тихий, нежаркий, со стрекочущими кузнечиками в колкой траве. Что-то успокаивающее было в этих светлых лугах со стогами, в притихших кустарниках, в мягких излучинах реки. Хотелось остановить мотоцикл на берегу, влезть в воду, накупаться до озноба, а потом лечь у стожка, вдыхать запах сена, смотреть, как меркнут краски в полях, как синеет небо, слушать, как скрипят в лугах коростели.

Уфимцев съехал с дороги, подвернул к берегу и тут увидел на той стороне колхозное стадо. Коровы медленно шли по выгону, пощипывая траву. Где-то с ними должны быть два пастуха, его племянники — Сергей и Вася, сыновья Максима. Уфимцев поискал их глазами, но не нашел. Он вспомнил, что давно не был в летнем лагере фермы, и решил заехать.

Каждый раз, попадая на ферму, он испытывал чувство неловкости. Не потому, что считал себя в долгу перед животноводами колхоза. Причина была другая: заведовала фермой Аграфена Васькова, или, как ее звали раньше, Груня Позднина, его бывшая любовь.

Три года, пока он служил в армии, Груня ждала его, писала частые письма. И он отвечал, обещал: вернусь — поженимся.

Но что-то случилось с солдатом, может, время отодвинуло образ любимой девушки, может, повидав города, другие земли, сам солдат стал смотреть на жизнь иначе. Во всяком случае, встреча с Груней после демобилизации не вызвала у Егора прежней радости, хотя Груня была теперь не угловатой девчонкой, а красивой, рослой девушкой с румянцем во всю щеку. И ласкала она Егора, и целовала, и прижималась к нему уже без прежней застенчивости, как к будущему мужу, а он отвечал на ее ласки неохотно, тяготясь ими.

Он и месяца не прожил дома, уехал в райцентр, и они перестали встречаться. Председатель колхоза Трофим Михайлович Позднин не очень баловал дочь, не выделял ее перед другими колхозницами, одинаково требовал работу. А работа доярки известная: с раннего утра до позднего вечера на ферме, — коров не бросишь, не убежишь, тем более в райцентр за шестьдесят километров.

И Егор опять стал получать письма от Груни. В них уже звучала тревога. Груня добивалась ответа, когда он возьмет ее к себе. Егор тянул, отписывался, что не устроился еще с жильем, а потом перестал отвечать: встретил Аню, свою будущую жену, и понял, что только теперь полюбил по-настоящему. И все, что было у него с Груней, казалось ему тогда ошибкой молодости, оставшейся на память о деревенских годах жизни.

Когда Егор женился. Груня ничем не выдала себя, просто перестала слать письма. И долго не выходила замуж — в колхозе женихов было негусто. Это обстоятельство тревожило Егора, он считал себя виноватым перед Груней в том, что обманул ее ожидания, что из-за него она останется в старых девах.

И облегченно вздохнул, когда узнал, что Груня, наконец, вышла замуж за Мишку Васькова, счетовода колхоза.

Егор знал Мишку, тот был старше его всего на год. Рос Мишка худым и нескладным, носил очки и ничем другим не выделялся среди ребят, ничего такого, что могло врезаться в память, Егор за ним не знал, кроме одного случая, когда Мишку избили одноклассники. Произошло это, кажется, в шестом классе, но за что его били — Егор уже не помнил. Помнил только школьный двор, солнечный зимний день, разбегавшихся ребят и Мишку, приткнувшегося к ограде: из носа его на белый снег, рядом с брошенной сумкой, капала кровь.

Все эти годы, после отъезда из Больших Полян, Егор не встречал Груню, и она уходила все дальше и дальше из его жизни. В редкие наезды к матери он слышал о ней, но его уже не волновало упоминание ее имени. А три года жизни в областном центре, пока учился в партийной школе, и вовсе вычеркнули ее из памяти.

Вспомнил он о Груне тогда, когда, вернувшись в район, на одном из совещаний встретился с ее мужем, Михаилом Васьковым, работавшим теперь агентом райфо по Репьевскому сельсовету, куда входил и колхоз «Большие Поляны». Егор обрадовался земляку, хотел поговорить, но Васьков смотрел на него таким волком, что разговора не получилось. «Оказывается, ревнует жену ко мне, дурак!» — догадался Егор. Конечно, все в селе знали о прошлых отношениях Груни и Егора. Знал об этом и Васьков, но ревновать жену к ее прошлому — это, по мнению Егора, было просто глупо. Он был уверен, что и Груня давно позабыла его, — прошло десять лет с их последней встречи. За это время так много воды утекло в Санаре, что стоило ли искать тот омуток, где они купались в юности.

И когда ему предложили поехать председателем колхоза «Большие Поляны», он мысленно представил себе встречу с Груней. Встреча эта виделась смутно, и сама Груня представлялась потускневшей, постаревшей.

Но вот в первый же день ему пришлось столкнуться с ней. И все оказалось не так, как он предполагал.

Еще накануне, во время собрания в колхозном клубе, когда его избирали председателем, он увидел Груню. Она сидела в третьем ряду рядом с тетей Соней, давнишней дояркой. Егор сразу узнал Груню — похоже, она нисколько не изменилась со времени их последних встреч.

Что-то затеснилось у Егора в груди, против воли он вспомнил тот день, когда расставался с Груней, вспомнил ее счастливые глаза, доверчивую улыбку и неожиданно для себя покраснел. Он старался не смотреть на Груню, но все время, пока шло собрание, чувствовал ее взгляд, и от этого ему становилось неловко, словно сидел он голышом, как рекрут перед призывной комиссией.

На второй день, придя на ферму, он встретил ее в комнате доярок. Поздоровавшись с доярками, пошутив с ними, он лишь тогда подошел к Груне.

Неестественно громко смеялась шуткам Уфимцева Груня. Он осторожно пожал ей руку и вдруг на ее веселом лице увидел страдающие глаза. Они так не подходили к ее полным щекам, смеющемуся рту, что ему стало жутко. Он невольно оглянулся на доярок, не видит ли кто из них несоответствия, которое обнаружил он.

И после, бывая на ферме, видя тоску в глазах Груни, он испытывал чувство непрощенной вины за собой и страдал от этого. Потому вот и старался заезжать пореже, встречаться с ней лишь при людях.

 

2

Переехав вброд уже потемневшую реку, Уфимцев свернул с дороги и вскоре был на месте.

Вечерние тени от кустов пересекали поляну, доходили до стола, за которым сидели доярки, дожидаясь дойки. Они молча следили, как Уфимцев подъезжал, как останавливал фыркнувший мотоцикл.

— А мы думаем, кого это бог несет? А тут сам председатель к нам припожаловал, — пропела тетя Соня, когда Уфимцев, поставив мотоцикл на вилку, подошел к дояркам. — Давненько ты у нас не был, Егор Арсентьевич. Мы уж стали забывать, какой ты: черненький или беленький.

Доярки засмеялись.

— Черно-бурый в клеточку! — громко выкрикнула одна из них. Уфимцев успел заметить курносое лицо, скрывшееся за спинами доярок.

— Ну это ты зря, — ласково сказала тетя Соня. — Он у нас хороший... Хозяйственный!

Тетя Соня невысокого росточка, худенькая, лет шестидесяти, с подвижным лукавым лицом, по которому нельзя было понять, шутит она или правду говорит. Подчеркнуто церемонно поклонившись Уфимцеву, она подала ему руку и сказала:

— Добро пожаловать на наше заведение, товарищ председатель!

Уфимцева смутило такое начало разговора.

— Виноват, — сказал он и полез в карман за платком. — Сенокос... Сами понимаете...

Вытирая потную шею, он оглядывал исподтишка доярок, ища Груню. Она сидела возле тощей и длинной жены Тетеркина. Он видел ее возбужденно-радостное лицо и то, что волосы у нее растрепались, выбились из-под белого платка, — она машинально то и дело поправляла их, отводила со лба.

— Понимаем, понимаем, — ответила, улыбаясь, тетя Соня, — а коровушек забывать нельзя. Помнится, мать твоя, Евдокия Ивановна, каждое утро наперед всех доярок прибегала на ферму. А время-то какое было! Без мотоциклу, пешком бегала!

— Векшин же бывает у вас... Ему ферма поручена, — попытался оправдаться Уфимцев.

— Векшин, Векшин, — вдруг передразнила Груня, — и он с неожиданным волнением услышал ее низкий грудной голос. — Вторую неделю говорим ему: Фекла заболела, на ее место другую доярку надо, а он и не чешется! Самому надо бывать почаще.

Она сердито сдернула платок с головы, подобрала волосы, пришпилила их и вновь повязалась. Потом посмотрела на Уфимцева, виновато улыбнулась, словно хотела сказать: не обижайся, сорвалась, не выдержала, редко вижу.

— С людьми сейчас туго, — глухо ответил Уфимцев. — Сенокос, не скоро подберешь человека.

— Жену свою Векшин пусть пошлет, — подсказала тетя Соня. — Хватит ей притворяться, больную из себя выстраивать.

— У ней мигрень: жрать охота, а работать лень, — под смех доярок опять выкрикнула курносая и снова спряталась за спины доярок.

— Машка, перестань! — сказала строго тетя Соня. — О деле говорят люди.

«Нашли кого! — подумал Уфимцев, вспомнив тупое, опухшее лицо жены Векшина. — А вообще-то верно: должна работать».

— Толку-то от нее, от вашей Паруни. Самоварская порода, кулацкая, — сказала Тетеркина. — Как доили Фёклиных коров, так и при ней доить будем.

Тетеркина работала дояркой первое лето, Уфимцев сам определил ее сюда. Он только сейчас обнаружил, как они похожи с мужем друг на друга — словно брат с сестрой, — удивился этому.

Доярки заспорили между собой, только Груня молчала, по-прежнему не сводила глаз с Уфимцева.

Солнце село, посерели кусты, стога, потемнела трава, с реки потянуло сыростью.

Щелкнул кнут — и раз, и два, — и между кустов появилось стадо. Передние коровы шли неторопливо, пошатываясь от сытости. Доярки стали разбирать подойники. Уфимцев подошел поближе к стаду. Даже не оглядываясь, он ощущал за своей спиной взгляд Груни.

— Как с надоями? — спросил он ее, хотя чувствовал: не этого вопроса ждала она.

— Сбавлять начали. Хоть бы отрубей немного дали, Егор Арсеньевич.

В первый раз она назвала его так — по имени и отчеству, но звучало это мягко, по-свойски.

— Где их взять? — ответил Уфимцев. — Подожди, мы же овес на сено сеяли, можно его пустить на подкормку... Э, черт!

Он с неудовольствием подумал о Векшине, да и о себе: «Давно следовало косить овес и возить его коровам. Забыл! А все потому, что редко бывает на ферме».

— Зеленым овсом подкармливать коровушек неплохо, — сказала подошедшая тетя Соня; в руках ее был большой подойник, накрытый узеньким серым полотенцем, — коровушки прибавят. Но супротив клеверу — он ни в какое сравненье. Вот то был корм дак корм! Бывало, дашь его коровам, так молоко в ведро не уходило, право слово! Да густое, да белое, что твои сливки. А нынче — полведра нациркаешь синенького...

— Где его, клевер, теперь возьмешь? — машинально ответил Уфимцев.

— А не распахивали бы! — вскипела тетя Соня. — Позднин был где не надо больно хитрой, а тут... Хитрил да недохитрил, распахали все, как есть, до последнего цветочка... А какие были клевера!

Она восторженно помахала головой и вдруг, спохватившись, заспешила к загородке, куда уже начали впускать коров.

— Дело тут не только в подкормке, — сказала Груня. — Старых коров много. Есть и беззубые, и маленькие, как козы. Только слава, что корова, а так — один хвост коровий, какое тут молоко?.. Да вот сам погляди.

И она показала на коровенку, шедшую с краю стада. Была та большеротая, с ребристыми боками.

— Когда выбраковка была? — спросил Уфимцев.

— Мы про такую и не слыхали. Ноги таскать не будет, составят акт да зарежут — вот и вся выбраковка.

Стадо уже прошло, оставив запах пыли, молока и навоза. Показались два парня в белых рубахах — один повыше, с рюкзаком за спиной, другой пониже, с длинным кнутом на плече, оба загорелые до черноты, броско похожие на Максима.

Уфимцев радостно заулыбался, увидев своих племянников.

— Привет пастухам! — крикнул он, подняв вверх руку. — Как дела?

— Ничего, — прохрипел маленький, пряча глаза, не останавливаясь. Старший лишь улыбнулся и тоже прошел мимо.

— Пастухи хорошие, — проговорила Груня, — не знаю, какими дальше будут... Вдруг в дядю характерами окажутся.

Уфимцев в недоумении обернулся. Груня, загадочно улыбаясь, глядела вслед парням. Потом усмехнулась нервно.

— Чего уставился? — спросила она, и голос у нее треснул, — Может, неправду говорю? Правду!.. Бросят, как дядя, колхоз, забудут свои обещания, все свои клятвы.

Вот чего боялся Уфимцев — такого разговора с Груней. Сейчас самое главное уехать, не отвечать на ее вызов, дать ей понять, что он теперь чужой для нее человек.

Мычали коровы, переговаривались доярки, неслись звуки вжикающего о ведра молока. Небо темнело, и в нем появилась стая галок. Она шумно летела через поляну в сторону леса на ночлег; стая оказалась большой, летела долго, с редким бестолковым галдежом. Уфимцев рад был ей — она избавляла его от необходимости говорить.

А Груня стояла, жадно глядела на Уфимцева, ждала, что он скажет. Даже теперь, в начинающихся сумерках, было видно, как пламенели ее щеки.

Когда стая пролетела, Уфимцев снял кепку, похлопал ею по ладони, выбивая пыль, и, надев, сказал, не глядя на Груню:

— Ну, я поехал.

Груня дернулась за ним, но вдруг окаменела, подняла руки ко рту.

Уфимцев завел мотоцикл и уже сел в седло, когда она сорвалась с места и, подбежав, крикнула ему:

— Егор! Возьми меня!

Он сбавил газ, спросил, нахмурясь:

— Дойка идет, зачем тебе уезжать?

— Надо... домой надо, — торопливо, мятущимся голосом попросила она. — Девчонка одна дома, свекровь на базар уехала, как бы чего не случилось...

Уфимцев посмотрел в ее глаза, в которых снова было столько муки, тоски, что он не осмелился отказать.

— Ладно. Садись, довезу.

Груня поспешно села, качнув мотоцикл. Уфимцев вздрогнул, когда она, цепко ухватившись за него, прижалась грудью к спине.

Мотоцикл выскочил на дорогу, пошел между кустами, ныряя в ложка, трясясь на выбоинах. Встречный ветер продувал насквозь рубаху Уфимцева, приятно холодил тело, тушил пожар, шедший к нему от Груни.

— Ой! Платок слетел! — крикнула она. — Обожди!

Он затормозил, мотоцикл хлопнул и заглох. Груня соскочила и проворно побежала назад, туда, где платок белым мотыльком лежал на траве.

Возле дороги темнели кусты ивняка, тянулись к небу остренькие вершинки невысоких березок. Стояла та предвечерняя тишина, какая бывает только в июле; тогда сумерки коротки и день сменяется ночью внезапно и всегда неожиданно, и эта смена света мраком удивительна, все живое замирает в те минуты, прислушиваясь к тому, что происходит вокруг.

Груня вернулась, но не спешила садиться на мотоцикл, стояла обочь дороги, обмахиваясь платком.

— Фу! Всю голову искружило, — выдохнула она. — Как ты на нем только ездишь!

— Садись давай. Поехали! — нетерпеливо проговорил Уфимцев. Он завел мотоцикл и посмотрел выжидательно на Груню.

— Обожди немножко, дай отдышусь. — Она села у куста на клочок забытого при уборке сена, поджав под себя ноги. — Да выключи ты его, черта!

Мотоцикл захлебнулся и замолчал. Уфимцев настороженно смотрел на Груню, как она повязывалась платком, как натягивала на голые колени короткую юбку. Потом, усмехнувшись, взяла травинку в рот, стала ее жевать. И все это время старалась не глядеть на Уфимцева.

Уфимцев чувствовал себя не очень уверенно, даже тревожно. И было отчего: вокруг никого, лишь он один на один с этой, блестевшей в сумерках голыми коленками, женщиной.

Он не знал, что теперь предпринять. Если уехать — это обидит ее, а он и так перед нею виноват. Остаться — кто знает, чем это может кончиться. Да и нельзя ему, чтобы видели их вместе, вот так, в темноте, у ракитового куста, на охапке сена.

— Так и будем сидеть? — спросил он ее.

Груня выплюнула травинку, повернула к нему голову.

— А ты вроде боишься меня. — Она коротко, нервно рассмеялась. — Раньше ты не такой был... Не бойся, не съем. Иди сюда!

Она похлопала ладошкой по сену подле себя, показывая, где ему сесть, и даже чуть отодвинулась в сторону.

Уфимцев отвел глаза.

— Ни к чему это все. Ты должна понять...

— А если я не понимаю, как тогда? — вдруг крикнула она. В голосе ее было столько горя, что Уфимцев невольно сжался. — Если я не понимаю, как люди могут так бессовестно врать, обманывать!

— Если ты о наших с тобой прошлых отношениях, то... Прости, пожалуйста, я не предполагал, что так получится...

— А мне, думаешь, легче от твоих извинений? Ах, какой он сообразительный, прошения попросил! А не подумал, что, может, сломал человеку жизнь!

Его передернуло от ее слов. Он понимал справедливость упреков Груни, но не считал их сейчас уместными: разве теперь можно что-нибудь изменить?

— Послушай, ты же замужем, ребенок у тебя... И я человек не свободный. К чему все эти воспоминания? Для чего старое ворошить?

Груня молчала. Молчали кусты, луга, луна, выплывшая из-за реки, лишь один коростель нарушал тишину.

— Зачем ты только вернулся! — с отчаянием крикнула Груня. — Как увидела тебя, будто душу ты у меня вынул... Знаю, что у тебя жена и дети, а вот не могу... не могу без тебя, Егор! Слышишь? Ты можешь смеяться, издеваться надо мной, делай, что хочешь, я все перенесу, только...

Не договорив, она отвернулась и неожиданно всхлипнула, прижав платок к лицу.

Уфимцев безмолвно сидел на мотоцикле. Душила досада, что он уступил, согласился взять ее с собой. Поднималась злость на нее — за слезы, за ненужные разговоры.

— Пойми, как все это нелепо! Того, что было, — не вернешь, пора его забыть... Садись, поехали. Мне еще к Векшину заскочить надо.

Она не пошевелилась, никак не отозвалась на его слова. Он подождал. В сгущающихся сумерках чуть угадывалась ее неподвижная фигурка, сжавшаяся в комочек.

— Так поедешь или нет? — спросил он, повысив голос.

Она по-прежнему молчала. Это вывело его из себя. С каким-то злым упорством он завел мотоцикл, подождал немножко, погазовывая рукояткой, и поехал. Вначале не быстро, надеясь, что она крикнет: «Подожди, поеду!» А потом, не дождавшись, включил свет и помчался на бешеной скорости.

«Не хочешь — не надо... Тоже мне — Анна Каренина!» — ругал он Груню, хотя в душе жалел ее: все-таки это была первая женщина, любившая его — беззаветно, преданно, не думая о последствиях...

В доме Векшина горел свет. Уфимцев остановил мотоцикл у ворот, подошел к окну, постучал в раму:

— Петр Ильич, выйди на минутку.

За занавеской мелькнула тень, двери распахнулись, и на крыльце появился Векшин. Свет из окна падал на крыльцо, и Уфимцев видел, как Векшин вглядывался в темноту улицы. Был он в нижней рубахе, в галошах на босу ногу.

— Заходи, чего ты?

— Некогда, — ответил Уфимцев. — Подойди поближе, дело есть.

Векшин осторожно спустился с крыльца, пошел к воротам, шаркая подошвами.

— Ты уже спать собрался? — спросил Уфимцев.

— Да, устал сегодня... На Дальнюю заимку ездил, Афоню Тютю отвозил. Запросился, хочу, говорит, к своим овечкам.

— А Дарья?

— Дашка обратно в звене работает.

Уфимцев искренно обрадовался, что все так хорошо разрешилось и Лыткины опять на своих местах. Можно и не доводить их дело до колхозного собрания.

— Вот что, Петр Ильич, — сказал он. — Организуй-ка завтра выбраковку коров. Вызови ветфельдшера, Петра Степановича, он знает, как это делается. И всех коров старых, непродуктивных надо отбить и направить в отгон, пусть наберут тело. Осенью сдадим на мясо.

— Ладно, — ответил Векшин, — я это организую. Действительно, только корма переводим... Еще что?

Говорил Векшин неохотно, отрывисто, и это не скрылось от Уфимцева. Видимо, не забыл своего поражения на заседании правления. Они стояли друг против друга по обе стороны решетчатых ворот. Чересчур большая луна поднялась над селом, высветлив безлюдную улицу.

— А еще вот что... Я только что с фермы, с надоями там неважно. Пошли одну машину с ребятами, пока уборка не началась, пусть косят овес да возят на подкормку к ферме.

— Можно, — не очень уверенно ответил Векшин.

— Кстати, — напомнил Уфимцев, — Фекла болеет, что ты ей замену не пошлешь?

Векшин развел руками:

— Не знаю кого и послать. Кто может — где-нибудь да работает. Хотел старуху какую-то — нейдут, внучата на попечении. Сенокос!

— Жену свою пошли, — будто между прочим сказал Уфимцев.

Он всматривался в Векшина, но лицо его видел плохо: тот стоял спиной к луне.

— Ты это серьезно? — помолчав, спросил Векшин.

— Что за вопрос? Должна участвовать в колхозном производстве жена заместителя председателя колхоза или нет? Почему ей привилегия против других колхозниц?

— Так я же тебе говорил как-то: она больная, не может на физической работе.

В голосе Векшина слышалось уже озлобление. Он замолчал, переступил галошами и отвернулся от Уфимцева.

— А ты послушай колхозниц, что они про твою жену говорят. И скажи, какой будет авторитет у руководителей, если их жены станут дома сидеть, колхозной работы избегать?

— Я не знаю, что ты на меня нынче взъелся? — бросил Векшин. — Придираешься то к одному, то к другому... Ведь твоя жена тоже в колхозе не работает?

— А где же она, по-твоему, работает? Разве не колхозных детей учит?

Векшин промолчал, не нашелся, что ответить. Между ним и Уфимцевым теперь стояли не только решетчатые ворота, их разделяло что-то большее, чему еще не было названия.

— Оставь жену, не трогай, — выдавил хрипло Векшин. — Нельзя ей... Позднин знал, не заставлял.

— Справка от врача есть? — мрачно спросил Уфимцев.

— Была где-то, — пробурчал Векшин.

— Так вот, предупреждаю. Если на этой неделе не будет справки от врача, я поставлю вопрос о твоей жене на правлении колхоза. Или пусть завтра же идет на ферму... Все! Спокойной ночи.

Он отошел к мотоциклу, вывел его на дорогу. Когда садился в седло, видел, как на крыльцо вышла встревоженная жена Векшина.

 

3

Всю ночь за окнами полыхали зарницы, мешая спать, к тому же покусывали клопы, и Векшин ворочался в постели с боку на бок возле неподвижной жены, мучился бессонницей, припоминая наболевшее.

Говорил он тогда в парткоме, что молод еще Уфимцев, не такой им председатель требуется. Не послушались, пренебрегли Векшиным, теперь вот останемся у разбитого корыта, как та старуха из сказки. Чуть запахнет деньгами — новостройку придумает или скот прикупать начнет, и ухнут денежки! Опять народ побежит из колхоза...

Он не забыл своего поражения на правлении. Но не личная обида руководила им сейчас, а обида за колхозников, которые доверились Уфимцеву. Он искренне считал, что Уфимцев ведет дело к разорению колхоза. Разве колхознику фантазии Уфимцева нужны? Огород, корова, поросенок в хлеву, хлеба досыта — вот что земледельцу надо! Тогда он не будет рожу от земли воротить, глядеть в ту сторону, где города стоят. Вот как надо укреплять колхоз! А Уфимцев хлеб скоту хочет стравить, колхозника на полуголодный паек посадить.

Векшин думал, какая причина заставляет Уфимцева так поступать. И решал, что тот начитался романов, насмотрелся кинокартин о передовых председателях. В романе, конечно, написать все можно, а жизнь — не роман...

Не спится Векшину. Все, что раньше копилось против председателя, теперь, после разговора с ним о жене, полезло наружу. «Надо принимать меры, пока не поздно, — думал он. — Надо принимать меры...»

На другой стороне улицы во дворе соседа пропел петух, ему ответил второй, третий. Петухи пели какими-то квёлыми голосами, словно нехотя, насилуя себя, «К дождю, стервецы!» — подумал Векшин с беспокойством. Дождь сейчас не ко времени.

Жена шевельнулась, застонала тревожно, почмокала губами, — видимо, и ее беспокоили петухи. Векшин вспомнил, что завтра надо как-то решать с ней, — Уфимцев не постесняется, сдержит обещание, вынесет вопрос на правление. Не знает он, что не так-то просто говорить Векшину с женой о работе.

...Жил в Шалашах, еще до создания колхозов, богатый мужик Самоваров Иван Капитонович. Сеял хлеб, держал скотину, а больше занимался лесными делами; по осени скупал делянки на торгах в лесничестве, нанимал по дешевке шалашовцев рубить лес, пилить бревна на доски, а потом возил доски в степь на продажу. Дело оказалось прибыльное, с барышей отгрохал себе домину на шесть комнат, завел прислугу, выездных лошадей, тарантас рессорный.

В кучера Самоваров взял Петьку Цыгана, единственного сына вдовы Ильи Векшина, убитого на войне, бабенки смирной, работящей, жившей у Самоварова из милости на заднем дворе в пристройке к бане. Был Петька парнем удалым да кучерявым, лошадей любил и холил, а ездил — глядеть страшно. Бывало, как сядет на козлы, да как гикнет, да ударит вожжой — кони взовьются, вынесут за ворота, у Самоварова бороду на сторону ветром отбросит, дыханье от волнения перехватит. Любил Самоваров Петьку за это, то подарит ему рубаху новую, то поддевку, а то сапоги с набором.

Хорошо жил Самоваров, да вот сыновей бог не дал, одну дочку.

Баловал он свою наследницу, души в ней не чаял. Пришло время — отвез в уездный город, отдал на попечение дальней родственнице, чтобы обучалась Параша наукам в бывшей гимназии, а по-современному в школе второй ступени. Приезжала дочка домой в Шалаши лишь на летние каникулы. Но что-то помешало ей закончить школу, ушла из последнего класса и весной приехала к отцу-матери насовсем.

Увидел Петька хозяйскую дочь — холеную да белую, юбочка бархатная, панталончики с кружевцами — и влюбился, не милы ему стали шалашовские девки, День-деньской крутился во дворе, у парадного крыльца, старался хозяйской дочке на глаза попасть. Наденет красную рубаху навыпуск, плисовые шаровары, сапоги со скрипом да смажет кудри лампадным маслом, чтоб блестели, и — в комнаты: не прикажете ли чего?

И добился-таки! Стала Параша его замечать, улыбаться, ласково здороваться. Он ее купаться на Санару возил, в лес по ягоды, по грибы. Отец не препятствовал — пусть развлекается, не скучает. Петька чуть не молился на хозяйскую дочь, боялся ненароком к ней прикоснуться: виданное ли дело, деревенский парень и такая красавица-богачка. Когда купалась, он уходил застенчиво в кусты и сидел там, пока она не звала ехать домой.

А когда познакомилась поближе, стала Параша говорить с Петькой, мыслями делиться, про себя рассказывать. Однажды похвасталась, что был у нее в городе кавалер, в театр ее водил, в ресторан «Белая акация», шампанское с ним пила, кремовые пирожные ела. Рассказывала она об этом почему-то с охотой и с такими подробностями, что Петька страдал от ревности, злился на неизвестного ему счастливца, который мог запросто обнимать недоступную для Петьки Парашу.

— А где он теперь, ваш ухажер? — спросил Петька и не узнал своего голоса — хриплого да ломучего.

— Не знаю, — беспечно ответила Параша и рассмеялась. — Мы с ним расстались... Разошлись, как в море корабли.

Эти впервые услышанные слова: «разошлись, как в море корабли», произвели на Петьку необычайное впечатление. Он взглянул на Парашу другими глазами, и она открылась ему в ином свете, где все просто, где можно любить, целоваться, пить вино, а потом разойтись, чтобы никогда не встречаться. И после вспоминать об этом со смехом, как о чем-то забавном, полузабытом. На Петьку словно озарение нашло: оказывается, не такая уж она недоступность, чтобы только глядеть на нее да вздыхать. Девка как девка, не лучше шалашовских, только что красивая да богатая. Раньше он не думал и не гадал попасть в зятья к Самоварову, а тут втемяшилось ему это в голову — колом не выбьешь. Лишь бы ему добиться любви Параши, приберет он к рукам Самоварова с его капиталами. Тут было над чем подумать.

Время шло к осени, уже рыдали взахлеб журавли на Осиновом болоте, готовясь к отлету, желтели березы, по утрам от заморозков хрустела под ногами трава.

Как-то Петька уезжал с Самоваровым на три дня в дальние лесосеки. Вернулись они под вечер в субботу, когда в Шалашах вдоль речки исходили паром бани, трещали березовые веники и краснотелые мужики и бабы выскакивали наружу отдышаться, прикрывая ладошками «стыд».

Петька поставил тарантас в каретник, убрал коней и пошел к себе в пристрой, где жил с матерью. Проходя задним двором возле бани, он заметил свет в неплотно занавешенном окне. Ему вдруг неодолимо захотелось посмотреть, кто там моется. Может, Параша? На дворе от строений густилась темнота. Петька встал за углом бани и на всякий случай огляделся. Никого вокруг не было, и он, скользнув по стене, припал к окну. Параша стояла к нему лицом и не спеша окатывала себя из шайки.

Только одно мгновение Петька видел ее и тут же отскочил за угол. Его трясло, как в лихорадке, он видел ее всю, от головы до розовых коленок, — вот она тут, рядом, стоит только шагнуть. Он слышал, как она поставила на полок шайку, брякнув ею, как прошлепала по мокрому полу, вышла в предбанник. Петька, осторожно ступая, подошел к дверям бани, с силой дернул ее на себя. Параша вскрикнула от испуга, чуть присела, прижав руки к голым грудям, но Петька схватил в охапку ее еще мокрое, скользкое тело и повалил на широкую лавку, на кучу белья...

На другой день он возил хозяина и хозяйку Милодору Павловну в большеполянскую церковь к обедне.

Обычно словоохотливый, Петька сегодня загадочно молчал. Хозяин спросил, что с ним, не заболел, ли, но Петька промычал что-то, и он отстал.

Вернувшись от обедни, Петька подождал, когда хозяева напьются чаю и Самоваров пойдет к себе отдыхать. Улучив время, он вошел к нему без стука, по-домашнему, и остановился у двери. Хозяин, сладко зевая, укладывал подушку на кушетку.

— Чего тебе? — спросил он, усаживаясь, расправляя пальцами бороду.

На Самоварове белая вышитая рубашка, повязанная шелковым крученым поясом с кистями. От всей его плотной, большой фигуры веяло сытостью и добродушием.

— Ну, что молчишь? — повысил он голос, видя, как Петька переминается с ноги на ногу. — С лошадьми, может, что? Сколько говорить: перековать надо, засечься могут.

— Не-е, с лошадьми в порядке, — выдавил Петька и, помолчав, решительно выпалил: — Иван Капитонович, отдайте за меня Парасковью.

— Чего-чего? — изумился Самоваров и, прищурив глаза, поднял кверху бороду.

— Парасковью... замуж... — повторил, краснея, Петька.

— Их-хи-хи! — закатился Самоваров.

Он смеялся, колыхаясь всем телом, запрокинув голову. От смеха тряслась кушетка, тряслась борода Самоварова.

— И ты долго над этим думал? — вымолвил он сквозь смех, вытирая платком слезы. — Один или вдвоем с матерью?

— Любовь у нас с ей, — озлобился Петька, обидевшись на Самоварова за его смех. — Тут дело сурьезное... Если я вру, ее спросите.

— Что? Любовь?! — зарычал Самоваров. — Да как ты посмел, стервец! Разве забыл, кто ты и кто я? — кричал Самоваров. На крик прибежала жена, остановилась испуганно в дверях горницы. — Вон отсюда! Вон! И чтобы ноги твоей...

Самоваров кинул подушкой в Петьку, тот, увернувшись, опрометью бросился из комнаты.

Не получилось у Петьки со сватовством. В тот же день хозяин уволил его с работы и выгнал обоих с матерью со двора. Пришлось Христа ради проситься на квартиру.

Неудачное Петькино сватовство произошло накануне тех дней, когда деревня стала круто поворачивать от единоличного хозяйства к артелям. Повсеместно создавались колхозы, раскулачивались и выселялись в отдаленные места деревенские богачи.

Дошла очередь и до Шалашей.

Стоял хрусткий зимний вечер, когда Петька узнал, что завтра будут выселять Самоварова. Ему не жалко было ни Ивана Капитоновича, ни жены его, но он чуть с ума не сошел, поняв, что теряет Парашу. Он не знал, что делать, что предпринять, сидел в избе, не раздеваясь, наводя страх на мать. Наконец решился.

Дождавшись ночи, пробрался задами ко двору Самоварова. Ему долго не открывали, пока не вышел сам хозяин, не впустил его в столовую. Петька удивился, увидев Самоварова в нагольном полушубке, в печатных валенках, словно тот собрался в поездку на делянки.

— Чего тебе? — спросил Самоваров Петьку теми же словами, как и в прошлый раз, когда он приходил свататься.

— Раскулачивать вас будут завтра. Вот пришел предупредить...

— Спасибо, без тебя знал... Еще что?

— Так ведь выселят! — крикнул Петька, удивляясь спокойствию Самоварова. — На Соловки!

— Не нас одних, всех порядочных людей выселяют. Живы будем — не умрем, на то воля божья.

Самоваров стоял посреди столовой, зябко запахнувшись в полушубок, ждал, что еще скажет Петька.

Тот обвел глазами столовую и не узнал ее: из буфета исчезла посуда, со стола — скатерть, с окон — шторы, все было голо, как перед праздничной побелкой. «Приготовились, упрятали уже все», — подумал он.

— Иван Капитонович, за-ради бога, отдайте за меня Парашу, — выпалил Петька, — чего ей зазря пропадать, чужих вшей кормить.

— Парашу? За тебя, говоришь?

Самоваров долго смотрел на взлохмаченного Петьку и о чем-то думал. Потом, открыв дверь в горницу, крикнул:

— Прасковья! Поди сюда.

Вначале вошла мать, Милодора Павловна, потом и Параша. Петька давно не видел ее и удивился бледности, какой-то безжизненности ее лица.

— Вот Цыган тебя сватает, — сказал Самоваров, кивнув на Петьку. — Пойдешь за него или поедешь с нами в ссылку?

Параша ничего не ответила, только пожала неопределенно плечами, словно ей было все равно: что в ссылку ехать, что с Петькой оставаться.

— Лучше в петлю, чем такой выход! — взвизгнула Милодора Павловна, но Самоваров не обратил на нее внимания, продолжал о чем-то думать, не торопился решать.

— Иван Капитонович, — взмолился Петька и, неожиданно для себя, бросился перед ним на колени. — Клянусь вам, не прогадаете, беречь буду пуще глазу... В целости и сохранности... И работы мне от нее никакой не надо, прокормлю, руки есть... Сами видите, люблю я ее!

Самоваров посмотрел на уставившуюся в пол Парашу, на Петьку, стоявшего на коленях, прижимавшего к груди шапку, словно сравнивал их обоих.

— Ладно, так и быть. Бери! — сказал он и, махнув рукой, тяжело опустился на стул.

Мать завыла, обняла Парашу, припала к ней, та кисло улыбнулась.

— Пошли! Пошли! — закричал на них Самоваров, и они поспешно скрылись в горнице.

Петька, обрадованный таким поворотом дела, поднялся с колен, отряхнул штаны, обвел взглядом полупустую столовую и, набравшись смелости, сказал Самоварову:

— Приданое бы, папаша, что по закону полагается. Все равно ведь завтра придут — до нитки зачистят.

— Бери, все бери, ничего не жалко! И дочь, и достояние, что нажил, — все бери!

Самоваров отвернулся от Петьки и застыл так, давая понять, что он тут уже не хозяин.

В ту же ночь Петька привез к матери Парашу и полный воз сундуков...

Потянули было Петьку за Парашу, но он немедля обвенчался с ней в деревянной большеполянской церкви, и от него отстали — ничего не поделаешь, теперь законная жена бывшего батрака Векшина.

Но чтоб больше его не трепали, не тревожили Парашу, он вступил в только что созданный колхоз. Жена, узнав об этом, сказала:

— Твое дело, трудись, ворочай на них, но меня уволь... Они родителей моих не пожалели, а я буду ногти рвать на работе. Шиша им красного!

Петьку удивила ненависть жены.

— Но, Параша, — пытался он убедить ее, — полагается работать, раз мы члены колхоза. Для твоей же пользы я вступил... Есть легкие работы, например, в конторе, ты же грамотная...

— Не проси, не пойду, так и запомни... Ты сам отцу говорил, что не будешь заставлять меня работать. Скоро же ты забыл об этом!..

И сейчас вот, слушая, как она тихо посапывает носом, белея плечами в темноте, Векшин страдал, не знал, как выпутаться из того неприятного положения, в которое его поставил Уфимцев.

Утром, после завтрака, перед тем как идти на работу, он сказал жене:

— Сегодня машина в Колташи пойдет, поторопись, соберися, поезжай в больницу.

— Чего я там не видела? — удивилась Паруня.

— Справка нужна о твоей болезни.

— А кто ее дает?

— Не знаю... Но без оправки домой не возвращайся. Поняла? Скажи врачу что-нибудь, есть тыщи болезней... По женским там, что ли.

И видя недоумение в глазах жены, закричал:

— Надо, понимаешь, надо! Не о твоей, о моей шкуре идет речь.

И, выходя, хлопнул дверью, чего с ним раньше не случалось.

 

4

Векшин напрасно тревожился, дождя так и не было. После полудня тучи над Санарой заклубились было, загремел гром, перепугавший кур, пали редкие и крупные, как картечины, дождевые капли на пыльную дорогу, и на этом все кончилось, — туча, погромыхивая, ушла на поля Малаховского совхоза.

Он вернулся с фермы к вечеру, когда жара уже спала и из проулка на широкую улицу въехала первая подвода с сенокоса. На высокой телеге, на куче зеленой свежескошенной травы, сидели грудно бабы и пели о солдатах, которые ехали со службы домой, пели громко и грустно, положив натруженные руки на колени. Но вот кто-то из них крикнул: «Тпру-у!», лошадь остановилась, и бабы с шутками, со смехом стали прыгать на землю, одергивать юбки, поправлять сбившиеся платки и расходиться по домам.

Векшин заехал на конный двор, сдал жеребца конюху Архипу Сараскину и пошел домой стороной улицы, возле изб и плетней, где меньше пыли.

Выйдя к пожарке, он встретился с Тетеркиным, шедшим из мастерской.

— А-а, Никанор Павлович! Здравствуй!

Поздоровавшись, пошли рядом.

— Ну как там у вас? Кончаете ремонт?

— Ремонт идет, — уклончиво ответил Тетеркин. — С ремонтом не задержим. А вот как с уборкой будет — не знаю.

— А что? Опять Семечкин бузит? Так ты смотри, воздействуй, не давай ему нарушать дисциплину.

— Я стараюсь, конечно, прилагаю все силы, — скромно ответил Тетеркин. — Насчет Семечкина я всегда в курсе, не беспокойтесь, Петр Ильич, найду общий язык, будет работать. Только было бы за что работать, вот в чем вопрос.

— Как за что? — удивился Векшин. — По нонешнему-то урожаю?

Тетеркин усмехнулся, покачал в сомнении головой.

— Чему улыбаешься? — спросил Векшин.

— Слыхал я от людей, как Уфимцев распорядился не давать зерна больше двух килограммов на трудодни. И этого, говорит, лишку. Вот и заработай тут... Спасибо хоть вам, Петр Ильич, заботитесь о колхознике, знаете его нужду. — При этих словах у Тетеркина в голосе появилась легкая дрожь. — Все говорят, что вы вносили предложение дать людям по восемь кило, а Уфимцев отказал.

— Не один Уфимцев решал, правленье, — неуверенно произнес Векшин.

— А кто в правленье? — подхватил Тетеркин и даже остановился от волнения. — Стенниковой да Попову все равно, куда хлеб уйдет, они люди пришлые, были да уехали, им где бы ни работать, зарплату начислют. Юрка Сараскин против Уфимцева руки не подымет, породниться хочет, за племянницей ухаживает. Бригадиры Кобельков да Семечкин за свою шкуру боятся, особенно Пашка Кобельков: слушаюсь да чего изволите — вот и всех разговоров. Насчет Коновалова, комбайнера, и говорить не приходится — для почета в правленье избран. Один Гурьян Юшков, справедливый человек, вот он и поддержал... Нет, надо было, Петр Ильич, этот вопрос вынести на общее собрание, вот тогда посмотрели бы, чей верх был, ваш или Уфимцева. Колхозники определенно проголосовали бы за восемь килограммов, они себе не враги.

«Правильно рассуждает. Обошел тут меня Уфимцев... Ну да не ушло еще время», — подумал Векшин, но ничего не сказал Тетеркину.

Они опять пошли вдоль улицы. Вечерело. С поля шел табун, уже слышался рев овец, пощелкивание кнута пастуха.

— Вот вас бы в председатели, Петр Ильич, тогда другое дело. Вздохнул бы народ.

И Тетеркин, будто невзначай, взглянул на Векшина, чтобы узнать, какое впечатление произвели его слова. Тот молчал.

— Работать вы умеете, народ вас уважает, — продолжал Тетеркин. — Если бы дали согласие, вопрос можно провернуть. Не поздно еще. Конечно, человек я беспартийный, но кой-где вес имею.

— В верхах знают, кого куда поставить, — уклончиво ответил Векшин. Но в душе он был несказанно рад словам Тетеркина, в них он слышал поддержку себе, своему решению начать борьбу с Уфимцевым за колхоз.

Так они дошли до дома Тетеркина — большого пятистенника с новой тесовой крышей, сели на лавочку у ворот.

— А надо бы нас спросить сперва, кого мы желаем в председатели, а потом рекомендовать. Тогда не пришлось бы краснеть за свое начальство. — Сняв кепку, Тетеркин склонил лысину к Векшину. — Слышали новость?

— Какую?

— Председатель-то наш... Жену спровадил в город, а сам к другой.

— Не может быть, — отшатнулся Векшин. — Брехня!

— Ничего не брехня. Заехал вчера на ферму, доярки коров пошли доить, а он посадил Васькову на мотоцикл — да в кусты. Жена дежурной была, сказывает, Грунька лишь в полночь на ферму заявилась. Вся в сене, юбка измятая...

— Интересно! — хохотнул Векшин, вспомнив, что и впрямь с фермы заезжал к нему вчера Уфимцев, и поздно — они с женой спать ложились. — Вот чего не ожидал так не ожидал я от Егора.

Тетеркину почудилось, что Векшин обрадовался новости. Он надел кепку, нахмурился, проговорил строго:

— Моральное разложение, Петр Ильич. Пятно на весь колхоз... Пресечь вам это дело надо.

— А как пресечешь? Уфимцев отказаться может — на месте преступления не пойман. А про жену твою скажет, что врет, — свидетелей нету у ней.

— А вот как: во-первых, Васькову эту с должности убрать. Учетчик там есть, бригадир часто наезжает, зачем еще заведующая? Транжирить трудодни?

«Верно мыслит», — подумал Векшин. И тут слоено озарило его: «А Груньку — в доярки!» Вот в выход из положения, доярка будет взамен заболевшей Феклы. Тогда и жену перестанут беспокоить... «Молодец Тетеркин!» И он с уважением посмотрел на его длинный подбородок, на тонко сжатые губы.

— А во-вторых, насчет Уфимцева — сообщить куда следует. Предупредить, так сказать, чтобы были в курсе дела, — продолжал Тетеркин, поощренный вниманием Векшина. — Потом вас же обвинят, что скрывали, не сигнализировали.

— Ты думаешь? — спросил Векшин. — Пожалуй, не стоит.

Но это было сказано таким тоном, что больше походило на согласие.

По улице шли коровы, и одна из них — рыжая, комолая, с большими, как лопухи, ушами, подошла к воротам и требовательно замычала. Тетеркин встал, открыл калитку, корова прошла, обдав Векшина теплом.

Он тоже встал, сказал Тетеркину:

— Если будет у тебя что новенького — заходи, поговорим, посоветуемся. А о сегодняшнем разговоре — никому.

— Само собой, — ответил Тетеркин.

Векшин подал ему руку и пошел к своему дому.

Жены дома не было, видимо, осталась ночевать в Колташах. Кошка, сидевшая на крыльце, увидев его, стала громко мяукать, тереться о косяк двери. Он впустил ее, вошел сам, сел за стол я задумался...

Утром, придя в контору, он нашел председателя во дворе. Тот собрался с Поповым ехать в шалашовскую бригаду и перед выездом, присев на корточки, что-то подкручивал в мотоцикле. Попов стоял рядом, наблюдал за ним.

— Ну как с выбраковкой? — спросил Уфимцев.

— Двадцать три коровы списали, — ответил Векшин и полез в сумку, вытащил сложенный лист бумаги, развернул его. — Самых никуда негодных... Вот акт.

— Ну что ж, нормальный отход. Тем более давно выбраковки не было.

— Не утвердит управление акта, Георгий Арсентьевич, — сказал Попов. — Есть строгое предписание не сокращать стадо коров. Только при наличии сверхпланового поголовья разрешается выбраковка.

— Новое дело! — возмутился Векшин. — Ты посмотри, каких мы отобрали. От них сроду молока не было, что их жалеть?

— Я не возражаю, Петр Ильич, чего ты на меня? — засмеялся Попов. — Я — за. Только предупреждаю, что инструкция такая есть.

Уфимцев перестал ковыряться в мотоцикле, задумался.

— Тогда вот что, — сказал он, — не высылай пока акта. Попытаюсь сперва поговорить с Пастуховым, с начальником управления... А отбракованных коров сегодня же отправьте в лес, в нагульный гурт.

— Ладно, сделаю, — с готовностью ответил Векшин.

Он все время всматривался в Уфимцева, будто искал внешнего подтверждения вчерашнему сообщению Тетеркина, но Уфимцев был, как всегда, нетороплив, спокоен, ничего особенного в нем не замечалось. «Сейчас я тебя проверю».

— Говорил я тут кое с кем... с народом, — начал Векшин издалека. — Высказывают мнение, лишняя у нас должность заведующей молочной фермой. Есть бригадир, есть учетчик...

— Вот это умно тебе подсказали, — перебил Попов. — Я хотя и не зоотехник, не мое это дело, но тоже думаю, лишняя там Васькова.

Уфимцев, казалось, не слышал их слов. Он поднялся, сдвинул кепку на затылок, обошел мотоцикл, держа наготове ключи, словно выискивал, что еще можно подтянуть, подвинтить. Векшин внимательно наблюдал за ним. Наконец Уфимцев отвел глаза от мотоцикла, переступил с ноги на ногу и стал складывать инструмент в багажник.

— Ну что же, раз вы оба согласны с этим, я не против умных предложений. Только следует оформить решением правления.

— Оформить решение — это дело плевое, всегда успеется, — обрадовался Векшин. — Тут другое дело: раз договорились, надо в жизнь проводить... Может, тебе самому неудобно, я сегодня же скажу Васьковой, пусть переходит в доярки.

Ох, и хитро подошел к вопросу о Васьковой Векшин, подпустил шпильку председателю, пусть почувствует, что он знает кое-что о его похождениях.

И впрямь, Уфимцев уставился на Векшина, видимо понял, на что тот намекал.

— Почему неудобно? — спросил он. — Ты ли, я ли — один черт! Но доярок теперь хватит, поголовье коров — сократили.

— Извиняюсь, я об этом не подумал, — Векшин коротко посмеялся. — Не сумлевайся, найдем Груньке место, в телятник или еще куда, подменной дояркой... Пусть поработает физически, баба здоровая, чтобы дурь в мозги не лезла.

 

5

В Шалашах стояли такие же деревянные дома, как и в Больших Полянах; многие из них были с заколоченными окнами, у ворот и вокруг фундаментов росла двухметровая крапива.

Увидев пустующие дома, Уфимцев вспомнил о своем срубе, к которому он так и не удосужился нанять плотников. Прошло десять дней со времени отъезда жены, а он так и не выполнил данного ей обещания. «Надо выбрать время, съездить... Сегодня не смогу, придется задержаться в Шалашах, давно не был. Завтра некогда, приедет представитель «Сельхозтехники» проверять готовность уборочных машин. Может, послезавтра?»

Возле огромного самоваровского дома под зеленой крышей, где размещалась теперь начальная школа, стояла большая, потемневшая от времени изба, рубленная из толстых сосновых плах.

— Ты бывал у бригадира в дому? — спросил Уфимцев Попова.

— Нет, не приходилось, — ответил тот.

Уфимцев подвернул к тесовым воротам, за которыми виднелся сарай под соломенной крышей, за сараем — три березы с пустыми грачиными гнездами.

Когда мотоцикл остановился, над воротами, над забором вдруг появились лохматые ребячьи головы. Они с любопытством глядели на Уфимцева и Попова, вцепившись руками в доски, и мигом исчезли, как только те пошли к воротам.

Ребятишек во дворе не оказалось. Попов осмотрелся и увидел их под сараем, — они, как воробьи, облепили старую телегу без колес и поблескивали оттуда глазенками.

В избе за столом сидела немолодая уже женщина и трое детей-погодков: два мальчика и девочка. На непокрытом столе лежал нарезанный ломтиками хлеб, стояли чугунок, крынка, деревянная солонка, стакан и две синих кружки.

Женщина была в заношенном ситцевом платье и, по-старомодному, в пестром кокошнике, под которым плоско лежали ее тощие косы. Ответив на приветствие, скупо улыбнувшись Уфимцеву, она плеснула из крынки молока в кружки, в стакан, придвинула их детям. Потом вынула из чугунка несколько картофелин, быстро очистила от кожуры, насыпала из солонки три кучки соли и сказала:

— Ешьте. Нечего по сторонам зыркать.

Дети взяли по куску хлеба, по картофелине, обмакнули в соль и принялись есть.

— Не скажете, куда уехал Гурьян Терентьевич? — спросил хозяйку Уфимцев.

— Не знаю. Разве он сказывается? — ответила она и вдруг звонко шлепнула по лбу самого маленького — мальчишку лет трех, курносого, большелобого, опрокинувшего кружку.

Мальчишка был очень похож на Гурьяна, и, глядя на него, Попов вспомнил озабоченное лицо Анны Ивановны Стенниковой и ее реплику в свой адрес: «Помолчи, Алеша!» Неожиданная догадка поразила его. Он торопливо спросил хозяйку, хотя заранее знал ее ответ:

— А во дворе тоже ваши дети?

— Которые мои, — ответила она.

Когда вышли из избы, ребята, окружавшие мотоцикл, бросились врассыпную, но далеко не убежали, остались наблюдать, как Уфимцев заводил мотоцикл.

— Поедем на сенокос, может, там он, — предложил Уфимцев.

Некоторое время они ехали молча, думая каждый о своем.

— Как он с такой семьей размещается в своей избе? — прервав молчание, спросил Попов. — А что если разрешить Гурьяну занять один пустующий дом?

— Ты не знаешь Гурьяна, — крикнул Уфимцев. — Не пойдет он из своей избы в чужую. Предлагали ему... Разве в новую, собственным горбом заработанную.

— Но надо как-то помочь ему, — волновался Попов. — Я понимаю: социализм, каждому по труду... Ведь бросит все, в город уехать может!

— Не уедет. Кто-кто, а Гурьян так и умрет в Шалашах... Ты не был на Шалашовском кладбище? — спросил он Попова.

— Нет... А что?

— Я к тому, что Гурьян уедет... Зайди как-нибудь посмотри. Есть там крест один, здоровый, из тесаных бревен, прочитай на нем надпись.

— О чем?

— Вот об этом самом, о чем мы говорили... Было у Гурьяна четыре старших брата, и все погибли в Отечественную войну. Сам понимаешь, горе родителей, как говорится в романах, было неописуемо. И решили они как-то выразить свою память о павших сыновьях. Вот и поставили на кладбище этот крест, а на нем доску с надписью. Я эту надпись с детских лет наизусть помню: «Милые и дорогие наши сынки Степан Терентьевич, Егор Терентьевич, и ты, Ваня, и ты, голубок Петя! Здесь вас нет, лежат ваши головушки в чужой стороне, здесь похоронены одни наши горькие слезы. Не обессудьте, дорогие, что не памятник вам поставили, а простой крестьянский крест. Вечная вам слава, низкой поклон от всех за ваши великие ратные подвиги. Аминь».

Бил ветер в лицо. Шумели березы, кланялись ветру.

 

6

Они объездили все сенокосы в поля шалашовской бригады, но Гурьяна так и не встретили. Всюду им отвечали одно и то же: только что был, уехал.

— Вот неуловимый Ян-Гурьян, — рассмеялся Попов, когда они, устав от поисков, расположились пообедать на полевом стане сенокосчиков. Здесь они пробыли до конца дня и вечером прямой дорогой возвратились в село.

День угасал. За Санарой, на далеком горизонте, появилась узенькая темно-лиловая полоска; она росла, окутывала мраком поля и перелески и вскоре заняла полнеба, превратившись в огромную тучу. Все вокруг потускнело, померкло, лишь в селе пламенела крыша на клубе да светилась пожарная каланча в последних лучах солнца.

Въезжая в село, Уфимцев подумал о Груне, о том, как она отнеслась к переводу ее на рядовую работу. Векшин, конечно, сослался на него. И он представил Груню в тот момент, когда она узнаёт о своей судьбе, ее недоумение, встревоженное лицо. «Еще заподозрит, что я нарочно с ней так поступил, чтобы не мешала, не лезла на глаза».

Возле лавки сельпо стоял «газик», у крыльца толпился народ. «Кто бы это мог быть?» — попытался догадаться Уфимцев.

Подъезжая, он узнал Акимова, секретаря парткома, и обрадовался его приезду: когда-то они вместе работали инструкторами райкома, крепко дружили.

Акимов высок, грузен не по возрасту. Крупный нос, широкие бугристые скулы, выбритая до синевы голова, глаза под густыми бровями — все характеризовало его как человека сурового, а на самом деле был он простым и общительным, за что и любили его в районе.

Дождавшись, когда мотоцикл, чихнув, остановился, Акимов, поздоровавшись, сказал Уфимцеву:

— Вот рассуждаем с товарищами колхозниками относительно урожая. Хлеба́ вы нынче вырастили прекрасные, поработали люди на славу, чувствуется, пришел новый хозяин, — и он потрепал по спине поежившегося Уфимцева. — И рожь хороша, и пшеница... А гречиха — просто чудо, каши всему району хватит. Только масло готовь.

Говорил Акимов легко, свободно, тоном заправского оратора, весело поглядывая по сторонам.

— Кстати, — сменил он тон, — объехал ваши поля, а кукурузы не нашел. В чем дело?

— Погибла... списали, — сказал Уфимцев, опуская глаза, рассматривая свои пропыленные штиблеты.

Акимов с недоверием поглядел на него.

Выручил тракторист Никита Сафонов, шедший из мастерской и завернувший в лавку за табаком.

— Разве на наших землях будет эта заморская королева расти? А тут еще каждый год заморозки... Сеем и гадаем: не то уродит, не то нет.

— И уродит так не обогатит и не уродит не разорит, — подал голос дед Селиверст, подошедший послушать, о чем говорит собравшийся народ.

— Семь лет мак не родил и голоду не было, — сказала тетка, и все засмеялись.

На крыльце лавки Уфимцев увидел Никанора Тетеркина. Тот стоял, надвинув на глаза кепку, боком ко всем и, казалось, не слушал разговора.

«Ох, и хитрая бестия! — подумал Уфимцев, и у него заскребло на сердце. — С комбайном не вышло. Где он еще может напакостить?»

Резкий голос Попова, спорившего с Акимовым, привлек его внимание.

— Вы говорите: урожай. Разве это урожай, соберем по пятнадцать-шестнадцать центнеров на круг? А наши земли, если удобрить, по двадцать пять, по тридцать центнеров могут давать. А где удобрения? Навозу мало, потому что скота мало, скота мало, потому что бедная кормовая база, кормовая база бедная, потому что... Вот вы говорите: кукуруза... — Попов споткнулся тут, посмотрел выразительно на Акимова.

Акимов с нескрываемым любопытством слушал разошедшегося Попова, не перебивал. Когда тот замолк, он усмехнулся:

— Кончил?.. Теперь, вижу, придется разобраться, сеяли вы кукурузу нынче или только очки втирали.

Сверкнула молния, и ударил гром. Акимов поднял голову: черная туча тяжело наплывала на село. Стало совсем темно, вот-вот должен пойти дождь. Народ забеспокоился, начал расходиться.

— Пойдемте и мы, — предложил Акимов. — Разговор есть.

В конторе никого не было, кроме Стенниковой, сидевшей над бумагами.

— Ах, Анна Ивановна, сколько лет, сколько зим! — воскликнул Акимов и подал ей руку. — Сидим, глазки портим?

— А что мне остается делать? — усмехнулась Стенникова, вынимая сигарету из пачки. — На танцы ходить — кавалеров нет, всех порасхватали молодые.

Акимов весело захохотал.

— Позвольте, я ваших закурю, дамских, — попросил он. — Говорят, они благотворно действуют на мужчин, делают их мягче.

— Попробуйте.

Стенникова придвинула ему пачку. Акимов закурил, пустил дым носом, покрутил головой.

— Ха-ра-ши! — протянул он.

Уфимцев щелкнул выключателем, зажег свет.

— Вот какой разговор, товарищи, — начал Акимов, когда все уселись вокруг стола Стенниковой. — Объехал я сегодня ваши поля и должен сказать, — зря агроном плачется: урожай действительно отменный, такого нигде в районе нет. Хватит его всем: и государству, и колхозникам. Вам следует подумать, сколько можете продать сверх плана зерна государству, а подумав, принять на себя соответствующие обязательства и выступить инициаторами этого дела по району... Какое мнение на этот счет у партийного секретаря?

— Зерно для продажи сверх плана нынче будет, — ответила Стенникова. — Ну что ж, подсчитаем, подумаем — это в наших интересах, колхозу деньги ой как нужны!

— Не понимаю, о каких обязательствах сейчас может идти речь? — вмешался в разговор Попов. Он вытащил расческу, стал торопливо причесывать свои волосы. — Хлеб еще на корню, об излишках рано говорить.

— Алеша, положи расческу, не мучь волосы, — сказала Стенникова.

— Тут ты не прав. В районе должны знать о наших возможностях, не могут там работать вслепую.

— Тогда без обязательств, просто информировать, что по предварительным данным колхоз может продать сверх плана. А там — как получится, уборка покажет.

Акимов пытливо поглядывал на Попова.

— Ты давно стал агрономом? — спросил он его.

— Скоро год. А что?

— Ничего, просто интересуюсь... Комсомолец?

— Секретарь комсомольской организации колхоза, — ответила Стенникова, ласково глядя на потемневшего Попова.

— Даже? — удивился Акимов. — Вздуть бы тебя, агроном, как следует, снять штаны и вздуть, чтобы помнил не только о своем колхозе, но и об интересах государства. Да не хочется перед уборкой настроение тебе портить.

Попов угрюмо молчал.

— Видимо, мои сигареты оказались слабенького действия, — заметила Стенникова, чтобы разрядить обстановку.

— Какие сигареты?

— Дамские... Которые мужчин мягкими делают.

Акимов уставился в недоумении на нее, потом громко, раскатисто захохотал:

— Виноват, проштрафился!

За окнами погромыхивало, было слышно, как сначала тихо, а потом сильнее и сильнее пошел дождь.

— Давай закругляться, Николай Петрович, — сказал Уфимцев, глянув в окно. — О твоем предложении по сверхплановой продаже зерна мы подумаем и свое мнение сообщим... А сейчас — поедем ко мне, поужинаем да и спать. Хватит на сегодня!

 

7

Шум ливня и в этом шуме непрерывный грохот и громовые раскаты, когда, кажется, рушится само небо, встретили Акимова и Уфимцева, вышедших на конторское крыльцо.

Юркнув под брезентовую крышу «газика», Акимов проворчал:

— Ну и агроном у тебя, Егор.

— Ты на него не обижайся, — ответил Уфимцев. — Парень он стоящий, но молодой еще, не знает порядков.

— Пижон... Но что-то в нем есть... Да, все дело в кадрах. Кадры руководителей, кадры специалистов — вот кто решает сейчас вопросы сельского хозяйства. Каковы кадры, таковы и дела.

— А мне думается, дело не только в них. Кадры, конечно, решающая сила, но... Вам, руководителям, следует понять и такую простую истину: колхозы нужны не только государству, но и самому колхознику.

— Не понимаю, о чем ты? — искренне удивился Акимов.

Но тот не успел ответить — они подъехали к дому.

— Батюшки! — встретила Уфимцева воплем тетя Маша. — Гостей навез, а у меня ничего нету... Чтобы тебе с кем-нибудь наказать!

— Не беспокойся, хозяйка, — сказал Акимов, раздеваясь. — Нам чайку горячего, душу отогреть, и больше ничего... Ну, здравствуй!

Он подошел к ней, как к старой знакомой, и протянул руку. Тетя Маша сконфуженно обтерла о фартук свои ладошки.

— Здравствуй, здравствуй, — проговорила она радостно. — А я тебя помню, ты у нас зональным инструхтыром был, все на квартиру заезжал...

Умывшись и приведя себя в порядок, Уфимцев позвал Акимова и шофера на свою половину.

— Да, чуть не забыл, — сказал Акимов. — За заготовку сена вам присуждено переходящее Краснее знамя. Поздравляю!

— Спасибо! — улыбнулся Уфимцев. Но что-то тревожнее сквозило в его улыбке, словно он не был рад награде.

Вошла тетя Маша, на столе появились хлеб, масло, вареные яйца, а вскоре и пышущий паром самовар.

— Садитеся, хозяйничайте, — сказала тетя Маша, — а я пойду квашню ставить, угощу вас утром свежими шанежками.

Когда напились чаю и шофер ушел спать в сени, Акимов закурил, пересел к окну. Курил он долгими затяжками, тени ползли по его широким скулам, Глаза непрестанно щурились, как от яркого света.

— О чем задумался? — спросил Уфимцев, перетирая чашки полотенцем.

Акимов выдохнул дым, постучал пальцем по сигаретке, сбивая пепел в горшок с цветами.

— Думаю о твоих словах, Егор. Хочу добраться до их смысла.

— Ну и как?

— Вот ты говоришь, что дело не только в кадрах, а в каком-то другом отношении к колхозам. А какие еще нужны отношения? У руководителей колхозов теперь широкие права, не как раньше.

И он заинтересованно повернулся к Уфимцеву.

— Где они, эти права? — усмехнулся Уфимцев. — Навязывают культуры: то сей, это не смей. Теперь какие-то бобы управление пытается внедрять.

— Тут Пастухов перестарался, мы его поправили. Кстати, долго пришлось убеждать, доказывать, что не прав. — Акимов встал, прошелся по комнате, разминая ноги. — Заладил, как попугай, со ссылкой на авторитеты, дескать, новое, прогрессивное всегда прививается туго. Кто недопонимает, приходится и принуждать, ничего, мол, не поделаешь. Вспомните, говорит, Петра Первого, как он бороды боярам стриг.

Уфимцев убрал посуду, вынес самовар, остатки ужина, вернувшись, открыл окно. Дождь утихал, шум его стал ровнее, спокойнее. Погромыхивало где-то уже вдали.

— Мне думается, — продолжал разговор Уфимцев, — дело тут не только, вернее не столько в Пастухове, как... — Он помолчал, поглядел выжидательно на Акимова.

— Как в ком? — поинтересовался Акимов, вновь садясь к окну.

— Не додумал до конца, — уклонился от ответа Уфимцев, — мозгов не хватает... Но чувствую какую-то неясность, неопределенность в руководстве сельским хозяйством в последнее время, какие-то скачки и повороты. То постановили сады всюду заводить, колхозникам бесплатно посадочный материал отпускали и вдруг огородные участки уменьшили. Кричим: мяса мало производим, город на голодном пайке, и тут же сокращаем нормы поголовья скота у колхозников, которые давали стране четверть всего мяса. Или вот с клеверами, что приказано было распахать, или ликвидация парового клина, а ведь клевера да пары — в наших условиях — хлеб. Я уж не говорю об овсе — культуре урожайной, незаменимой в фуражном балансе, мы привыкли сеять его и выращивать. И вдруг вместо овса — бобы! Вот так работаешь и не знаешь, что завтра? Не появится ли новая директива, скажем, лишить колхозников полностью приусадебных участков или перейти на посев чумизы вместо ржи...

— В твоих словах много правды, — помолчав, отозвался Акимов, — но, к сожалению, от нас это не зависит. Оттуда, — он показал сигаретой на потолок, — оттуда идут директивы.

— Но вы же, районные руководители, не там, не наверху, вы тут, с нами живете, должны как-то реагировать на то, что происходит.

— Сверху виднее, что и как надо делать.

— Ты не обижайся на меня, Николай Петрович, я тебе как секретарю парткома. К кому же я еще пойду со своими думами?