Если в голове начинали мельтешить какие-то воспоминания о молодости и прошлой жизни, Егорий Похабов, по прозвищу Медвежий Огрызок, отмахивался от них, как от навязчивого гнуса, открещивался, как от кошмарных снов. Его жизнь началась здесь, на берегу Байкала, куда привел Бог с семьей, ничего другого он ни знать, ни помнить не хотел.

Когда голодным, оборванным отроком он ходил в поводырях у слепых старцев и пел о Беловодной Ирии, то представлялась ему страна, где много света, где шумят листвой густые леса, плещется рыба в тихих озерах, где из-за бескрайнего синего моря поднимается солнце.

Впервые увидев долину, в которой обосновался, Угрюм узнал ее и вспомнил. С трех сторон она была укрыта высокими горами, густо заросшими лиственничными деревьями, а с восхода песчаными дюнами байкальского берега. Из воды, раскинувшейся до самого неба, по утрам поднималось солнце.

Речка, возле которой он построил дом, была так чиста, что глаз не различал границы между водой и воздухом, казалось, будто серебристые стаи рыб летают над цветными каменьями дна. По выходе из гор на равнину, степенно петляя, речка эта прорезала луга и болото. Песчаный вал, намытый прибоем, разгораживал три соровых озера. На том, что было больше других, расцветали огромные кувшинки. По берегам среднего цвели ирисы.

Луговая часть речки походила на сад Абдулы-Ивана. Весной здесь кружилась голова от аромата и было бело от черемухового цвета, поляны буйно пестрили жарками и колокольчиками.

Горы защищали долину от ветров. Зимой сюда прикочевывали тунгусы, ставили два-три чума на лугах, камлали своим божкам на Шаманском мысе, за скальной грядой, врезавшейся далеко в Байкал. Они пережидали здесь холода и снова уходили на хребты гор, покрытые кедровым сланцем и вечнозеленым лесом.

Пока в доме был достаток, покладистая жена Угрюма выглядела вполне довольной своей судьбой и во всем полагалась на мужа. Она считала, что если доверилась мужчине — нужно доверять до конца, а не перечить по пустякам.

Тестя с тещей, потомственных кочевников, окружавшая красота природы ничуть не восхищала. Они считали себя людьми, живущими в яме, и терпеливо томились оседлостью. Тайга и горы наводили на них уныние. Старики соглашались с зятем, что жить здесь можно, но в щелках их глаз, скрытых морщинистыми веками, тлела безысходная тоска по степи.

— Хада гэр, — то и дело бормотали они, со вздохами оглядывая окрестности. Старик со старухой часто уходили на берег и подолгу глядели на бескрайнюю гладь воды. Когда в доме не нужна была их помощь, они ставили старенькую юрту на намытом прибоем песке и никак не могли взять в толк, зачем зять построил дом в лесу, среди болот.

За причудливыми скалами горного хребта, сползавшего в воду, были просторные заливные луга байкальского култука. Из пади между горными хребтами, куда вечерами заходило солнце, почти непрестанно дули сильные ветра. Зимой они обнажали землю, и полсотни голов скота могли пастись круглый год. По степным понятиям это не богатство, но для одной семьи хватило бы. Построй зять свой теплый дом даже там, старикам было бы легче: видно далеко.

Но Угрюму хотелось жить скрытно, оттого он и построил дом в сосновом бору между черновой тайгой и болотом, в стороне от выпасов и торных троп, вдалеке от открытого берега Байкала и даже от чистой речки. Для его скота хватало выпасов на здешних полянах. А зимой, когда за Шаманским мысом не было чужого скота, он перегонял туда, на потравленные луга, свое стадо, табун и отару.

Угрюм злился на князца с верховий Иркута: за один переход по тайге его стада и табуны теряли в весе больше, чем набирали его на здешней траве. Кочевал Нарей не столько по нужде, сколько из вредности и любопытства. Но его многочисленные стада быстро объедали все побережье култука, перебирались через отрог хребта, на яланные поляны и покосы долины, подъедали накошенное в зиму сено. Это было одно из бедствий, которые Угрюму приходилось терпеть ради добрососедства с князцом.

Приятней и безвредней всех других народов для него были тунгусы. Угрюм ковал им ножи, рогатины, посуду. Таежные кочевники щедро расплачивались соболями и убегали от нечистой силы, которая, по их поверьям, шла по следу рода и всячески вредила ему. Они путали следы и не оставляли на своих стоянках ничего, кроме примятой травы, нечистоты, выстывшие кострища и те скрывали.

Вдоль берега Байкала то и дело проплывали на стругах промышленные люди, их тайный путь уходил за море. От них Угрюм имел свою прибыль: ковал поделки, зимой делал струги и с выгодой менял на меха, торговал коровьим маслом, сметаной, сушеным творогом, курил вино из ягод и молока.

Русских людей он опасался, в дом не зазывал, обычно сам выходил к их стану, и если промышленные ему не нравились, прикидывался немым болдырем или дураком. Мало кто знал, где его дом и кто он таков.

Монголов Угрюм опасался даже больше, чем своих единокровников. Те приезжали по-хозяйски, как к кыштыму, разводили огонь среди двора, пировали. Если им не хватало дров для костра, ломали забор, баню или лабаз. Могли щедро одарить, могли прихватить все что понравится. Но железо можно было купить только у них.

Завидев монгольских всадников, его сыновья-подростки убегали в лес и долго не возвращались, жена пряталась, хозяин со стариками терпеливо прислуживали гостям. После этого в доме стояла гнетущая тишина. Угрюм с остервенением работал, жена и старики, стыдясь пережитого, не глядели друг на друга.

Два сына входили в юношеский возраст. Старший, Первуха, которого старики и мать называли Дааган, родился до погрома русского острога. Вторка, которого они звали Аян, явился на свет перед встречей со скитником Герасимом, на пути к Байкалу. Через пять лет, здесь, в доме, Булаг родила непоседливого, верткого Третьяка.

Еще пять лет детей не было. Угрюм думал, что жена состарилась и больше рожать не будет. Она же вдруг забеременела и родила дочь. Дочери он радовался больше всех: глядел на младенца и не мог наглядеться, любовался, как чудно переплеталась в новорожденной кровь Булаг и Похабовых.

От нахлынувших чувств Угрюм запил: начинал хлебной водкой и ягодным вином, к концу недели допивал сусло для молочной водки. В дни этого радостного и печального запоя умер тесть, Гарта Буха. К русской избе он так и не привык, юрта совсем прохудилась. Последние дни тесть сидел в бане у каменки, молча глядел на тлеющий огонь. По словам несмышленого Третьяка, он вдруг дернул ногами в гуталах, захрипел и отвалился навзничь.

Пока старик не околел, старуха без слез и рыданий одела его во все лучшее, что было в доме, смущенно попросила опухшего от пьянства зятя:

— Унеси бабая на гору! — в морщинистых уголках ее слипшихся глаз поблескивали две искорки.

— Баабайшалха? — мотая головой, пролепетал зять. Он и во хмелю понимал, что его сил хватит разве только доползти до бани. А день был теплый, к утру старик непременно пустит дух. — Хороший был человек! — Совестливо попытался встать с лавки. Угрюма сильно качнуло. Он плюхнулся на место. — Эй, волчата! — строго окликнул сыновей по-русски.

Старушка поняла, что зять ее горю не помощник. В избу вошли старшие внуки — Дааган с Аяном, уставились на отца пытливыми и спокойными звериными глазами.

— Снесите-ка деда в лес да бросьте под елку, как принято у братов, или закопайте, как у нас. Ик! — содрогнулся всем телом.

— Хватит пить! — сердито крикнула мужу из-за печи Булаг. — Смотреть и слышать противно!

Угрюм до перебранки с женой не снизошел, допил остатки густого сусла из чарки, крякнул:

— Уже не пью! Опохмеляюсь!

Бросилось ему в глаза, как насупился Первуха. Густые, жесткие, отцовской рукой стриженные волосы будто вздыбились, как у пса загривок. Вторка, похожий на мать, неприязненно блеснул узкими зелеными глазами.

— Звереныши гребаные! — шепеляво просипел Угрюм, раскачивая непослушную голову.

— Унесите дедушку, милые! — ласково, по-бурятски, попросила внуков старушка и всхлипнула. — Не закапывайте. Он был хороший человек, — с жалостливым укором взглянула в сторону Угрюма. У балаганцев, как и у тунгусов, закапывали только преступников и злых колдунов, чтобы душам их век из земли не выбраться. — Унесите его на гору, где нет леса. Положите среди камней или в щель скалы. Немного прикройте камнями. Пусть будет там его хада гэр.

Сыновья вышли из избы следом за бабушкой. Жена пригрозила:

— Вот нарожаю дочерей, будем тебя пьяного в хлеву держать!

Сказала она это без зла, но задела рану в душе мужа. Угрюм уронил голову на стол, закатал лбом по столешнице, застонал. Как-то еще сложится судьба дочери? Сыновей он прятал от мунгал, чтобы не забрали силой в войска царевичей. А тут дочь?! У братов, бывает, едва девки подрастут выше аршина, и кривоногих, и косых забирают в невесты.

Угрюм засыпал и вздрагивал от коротких жутких снов. Душно стало в доме. Среди ночи, придерживаясь за стену, он вышел во двор, хотел лечь в бане, но вспомнил, что там отошел тесть. Залез в амбар. И здесь ему было плохо. Так и промучился до рассвета, перебираясь с места на место. Вернулся в дом утром. Жалобно попросил у жены простокваши. Вспомнив вчерашнее, виновато спохватился, спросил сыновей:

— Что, унесли дедушку?.. На горе ему хорошо. Далеко видно.

После пьянства он пережил, перетерпел день и другой. Затем, как всегда, схватился за работу, чтобы ни о чем не думать, ничего не вспоминать. А дел за неделю накопилось много. Помощи от сыновей он не ждал, руки у болдырей росли не из того места: уродились в тунгусов — доброй волей только по лесам шлялись да зверя промышляли, все остальное делали по принуждению.

Младший, Третьяк, проворный, жилистый, как соболь, в одно время начал ходить и лазить: то на крышу заберется, то на скалу. Чуть не досмотришь — сидит на дереве.

Угрюм, тесавший жердину во дворе, вдруг вспомнил о нем, поискал сына глазами и увидел на верхушке желтой сосны.

— Тятька! Промышленные плывут! — звонко крикнул он сверху. — Лодки и людей много!

Выспрашивать мальца, как одеты, какие лодки, было делом долгим и бесполезным. Приближались люди!

«Господи! — спешно перекрестился Угрюм. Его изуродованные губы дрогнули. — Спаси от встречи со зверем лютым, с человеком всяким!»

Он заметался по двору, высматривая, что спрятать от чужих глаз. Окликнул старших. К счастью, они оказались поблизости от дома.

— Сбегайте на берег, посмотрите, что за люди! На глаза не лезьте, из-за деревьев, тайком гляньте!

— Тятька! К нам идут! — звонко закричал сверху Третьяк.

— Кто бы это мог быть? — всхлипнул Угрюм и быстрей прежнего заметался по двору. Топор бросил под крыльцо. Кованый котел из бани закатил за амбар, в траву. — Да слезь ты, христа ради! — окликнул меньшого.

Тот и ухом не повел в его сторону, вглядываясь в видимую ему даль. Не надеясь на сыновей, Угрюм сам заковылял к речке. Короткими перебежками, от дерева к дереву, как тунгус, вышел на край леса и обмер. Два десятка казаков вытащили на берег струги и шли толпой прямо к его избе, вели братских баб с детьми и мужиками.

Кого только ни приводил бес в эти места за прожитые здесь годы, но казаки появились впервые. С колотящимся сердцем, так же крадучись, Угрюм вернулся к дому, мысленно утешал себя: «Ну и хорошо, что казаки! Иная промышленная ватажка может обобрать хуже мунгал».

Вразвалочку вернулись посланные сыновья, насмешливо уставились на мечущегося отца.

— Что встали? — вскрикнул он, выпрастывая из-под рубахи носильный крест. — Рыбы тащите. Гостей встречать будем. — И жене крикнул по-бурятски, отводя глаза в сторону: — Народу много идет. Надо угостить!

Казаки приближались открыто, по тропе. Они были одеты в кафтаны, в зипуны нараспашку, в халаты, головы покрыты сибирскими шапками, отороченными мехом. Все при саблях и тесаках, на плечах — ружья. Впереди шел дородный и статный служилый с прядями седины в длинной бороде, в бархатной шапке сына боярского. Рядом с ним угодливо семенил раскосый болдырь.

Много лет прошло с последней встречи, но брата Угрюм узнал с первого взгляда. Морщины посекли его красное обветренное лицо, плечи слегка опустились от тяжести прожитых лет, в глазах погасла былая удаль. Теперь в них светился спокойный блеск силы и сознания власти.

Угрюм закивал, приветливо выпучивая глаза. Сын боярский ни словом, ни взглядом не показал, что узнал его. В самом ли деле так? Или не захотел показать родства?

— Эй, косорылый! — весело по-русски окликнул его болдырь в казачьей шапке. А спросил по-булагатски, но коряво: — Какого ты роду-племени?.. — И со смехом бросил сыну боярскому по-русски: — То ли боол крещеный, то ли ясырь возвращенный!

— Из серпуховских русичей я, — не сводя глаз с брата, обидчиво ответил Угрюм. Он старался говорить чисто, но слова застревали в горле, у основания языка. — Всю жизнь в Сибири среди промышленных.

— Когда последний раз был в Енисейском? — строго перебил его болдырь с плутоватой рожей.

Иван без любопытства оглядывал дом и двор, скользнул взглядом по лицу хозяина. «Вдруг не узнает?» — подумал Угрюм. Смутился, ответил на вопрос толмача:

— Да лет уж двадцать тому.

— А вот как подушную подать возьмем за все эти годы! — пригрозил другой казак и сбросил с плеча пищаль.

— Берите! — покорно согласился Угрюм и засуетился: — Присаживайтесь, гости дорогие, хоть здесь, хоть в дом войдите!

Сын боярский что-то отрывисто рыкнул. Казаки стали скидывать ружья и верхнюю одежду, ясыри рассаживались вдоль изгороди, на выщипанную скотом траву. Русского вида толстая, пожилая баба с ласковым лицом топталась у ворот.

— Ты бы нам баню затопил да молоком угостил, что ли? — наконец обратился к Угрюму сын боярский.

— Е-е-е! Это чей-то? — суетливо вскрикнул тощий казак. — Сабля где?

— Глянь-ка! — захохотали в толпе.

Третьяк, о котором в суете встречи Угрюм забыл, спустился с дерева, покрутился среди казаков и теперь мчался к лесу, волоча за собой казачью саблю.

— Уши отрежу! — кинулся за ним казак с пустыми ножнами.

Третьяк воровато обернулся, под хохот гостей перескочил через жерди поскотины, зацепился длиннополой рубахой за сучок, перевернулся вниз головой, засучил босыми пятками. В трех шагах от казака он оторвался, без-сабли сиганул на сосну, быстро вскарабкался на середину.

— Ишь, векша! — казак беззлобно ругнулся, поднял и вытер травой клинок, погрозил мальцу: — Слазь, не то дерево срублю!

Третьяк в несколько рывков оказался на самой верхушке.

— Зверь! — восхищенно взглянул на Угрюма толмач. — Сколько таких напестовал за двадцать-то лет?

— Троих!

— Смани вниз, а то убьется! — посоветовал тот без прежней заносчивости.

— А, пусть! — рассеянно отмахнулся Угрюм. — Отроду такой!

Пришли Первуха со Вторкой. Кожаные штаны их были мокры. В руках они держали корзину с серебристой, бьющейся еще рыбой. Беззвучно и настороженно уставились на отца, не приветствуя гостей.

— Снесите в дом! — приказал Угрюм. — Пусть мать напечет со сметаной. И баню гостям затопите.

— Сметану можно и без рыбы! — шутливо загалдели казаки.

Иван с удобством расположился под навесом, строго, с любопытством, разглядывал оттуда Первуху со Вторкой. За спиной его присела русская баба. Юнцы с корзиной ушли в дом. Он перевел взгляд на Угрюма и отчужденно пророкотал:

— Сядь-ка, раб Божий Егорий! Угощение — хорошо! Но скажи нам: какая река вытекает из здешних мест, где горы сходятся клином?

«Узнал!» — ударила кровь в лицо Угрюма. Старые шрамы побелели. Он неловко присел посреди двора.

— Одна река течет отсюда: Мурэн-Ангара, — махнул рукой на восход. — При попутном ветре дня за два можно доплыть. А как задует с другой стороны, бывает, неделю ждешь, — ответил с готовностью.

Иван обвел взглядом притихших казаков.

— А Иркутом на Байкал ходят? — спросил. — Где его исток?

— Далеко! — Угрюм махнул рукой на закат. — Верст пятнадцать отсюда из него есть волок. Здешние речки все в Байкал падают. Из него только Ангара!.. Про пролив в море ничего не знаю. Сам не видел и от других не слышал, — отвечал на расспросы.

— А что тебе за нужда на исток Ангары ходить? — спросил десятский с разбойной рожей. — Не берешь ли на себя ясак царским именем?

— Куда мне, убогому! — замахал руками Угрюм, залопотал, шепеляво оправдываясь: — Самого мунгалы обирают. Иной год я меняю там железные и костяные поделки на соболей. А рухлядь отдаю мунгалам за железо.

Иван вдруг начальственно вперился в него взглядом, спросил с усмешкой в бороде:

— Серебро есть?

— У меня-то? — опять заволновался Угрюм, лихорадочно соображая, мог ли кто донести про спрятанный слиток. — У меня-то нет и не было. Ни к чему оно мне. Железа и того нынче на пару подков. — Он опасливо обернулся, увидел, что из бани валит дым, а сыновья стоят за его спиной, с восхищением разглядывают казаков и их оружие.

— Что, пострелы? — догадливо подмигнул им сын боярский. — Саблю посмотреть хотите? — вынул из ножен легкую казачью сабельку. Блики солнца искрами брызнули с клинка. У Первухи узкие глаза сделались круглыми и выступила испарина на лбу. Вторка разинул рот. Сын боярский самодовольно хохотнул в бороду, встал, отступил на шаг, со свистом закрутил саблей вокруг себя, будто оделся сверкающим шаром или нимбом святого.

Слезы потекли по пухлым щекам Вторки. Первуха застонал, заскрипел зубами.

— Не пропала русская кровь! — торжествуя, Иван кивнул Угрюму. Со звоном бросил саблю в ножны. Первуха со Вторкой не спускали с него восхищенных глаз. — Ну, давай, угощай всех! — приказал, указывая взглядом и на сидевших ясырей. — Откупайся! Много задолжал и мне, и государю! — В сказанном был намек на невыплаченную кабалу, которую тот оставил на брате.

Угрюм поднялся, заколесил по двору, прихрамывая больше обычного. Велел сыновьям забить бычка, жене — выставлять что готово.

Насытившись, атаман властно сказал хозяину через застолье:

— Дал бы ты нам вожами сыновей. — И, обернувшись к юнцам, спросил их: — Окрестности знаете?

«Мог бы не спрашивать, — с тоской подумал Угрюм, взглянув на них. — Не пусти — убегут! А как узнают, что он им родной дядька?» — зажмурился от бессилия и привычно заканючил:

— Все один я при доме, калека. Руки две. Сыны только-только помощниками стали. Заберете, как жить?

— Я тебе вместо них двух ясырей оставлю, — пообещал Иван Похабов. Обернулся к двум мужикам тунгусской породы, похвалил их: — Проворные, молодые, у хоринцев пастухами служили.

Казаки заметили, что Угрюм хозяйским взглядом окинул мужиков, прикидывая свою выгоду, и стали наперебой предлагать:

— Покупай наших ясырей! Недорого отдадим!

Угрюм, забыв про сыновей, стал лихорадочно соображать, что теща состарилась, за ней уже нужен уход. Жена с младенцем на руках не успевает управляться с домашними делами. Раздаивать коров было некому. Давно подумывал Угрюм купить ясырку у князца Нарея. Но знал наверняка: спроси сам о своей нужде, тот заломит цену вдвое. Здесь, даже по случаю, покупали и продавали рабов не дешевле коня. Их охотно брали буряты и промышленные ватаги, платили скотом и соболями. Товар был ходовой. Перепродать ясырей можно было с прибылью.

— Есть у меня немного соболишек! — замялся Угрюм. — Берегу, чтобы у мунгал железо купить… Думать надо!

Казаки ушли. Первуха со Вторкой убежали за ними. Угрюм привычно подсчитал убытки, и они оказались невелики. Двор убирать не пришлось: даже рыбьи кости казаки сложили кучками на бересте. Кое-где наплевали ясыри, а так ничего.

Как и пообещал атаман, в доме охотно остались два мужика. Кроме них Угрюм прикупил у казаков двух баб: ясырку в зрелых годах — душоодтэй и молодую бабенку с младенцем.

Тоска по сыновьям, ушедшим невесть куда и неизвестно на какой срок, перемежалась в его душе с печалью: мог бы купить и десяток ясырей, а к зиме продать или поменять на скот, но он боялся показать казакам всех своих соболей, чтобы те не взяли с него подушную подать за двадцать лет, а Ивашка не потребовал бы долг за кабалу. Мог заплатить и серебром, но боялся, что казаки станут пытать — где взял?

Иван с Первухой и Вторкой вернулся через три дня. Удивленный их ранним возвращением, Угрюм стоял на крыльце, опустив руки, и не знал, как встречать. Поверх рубах сыновей висели свежевыструганные кедровые кресты.

— Ну, здоров будь, брательник! — насмешливо кивнул молчавшему Угрюму Иван. — Отчего не рад родне?

— Здравствуй, брат! — тоскливо оправдался хозяин: — Все думал, ты — не ты? Вдруг меня признать не хочешь. Окрестили уже, без попа! — кивнул на сыновей. — А мне черный дьякон отказал, когда я проходил мимо скита.

— Есть у нас казак — все молитвы знает. Для здешних мест сойдет, — властно усмехнулся Иван и размашисто махнул рукой со лба на грудь. — После, если что, попы перекрестят.

— Каких хоть святых дали в помощь? — обидчиво скривил рваные губы Угрюм. Теперь его шрамы походили на глубокие морщины.

— Знатные святые Петр и Онуфрий! — Иван положил широкие ладони на плечи племянников. — Как раз на Петра-солнцеворота крестили. Лето на жару, день на зиму!

Повеселевшая жена выставляла на стол угощения, ей помогала молодая ясырка, та, что старше, баюкала за печкой двух младенцев. Отданные в работники мужики убежали в лес. Их никто не окликал, не искал, и после полудня они осторожно вернулись в дом. Тот, что имел прозвище Болтун, зыркая по сторонам, спросил Первуху:

— Казаки нас не заберут? — Ни тому, ни другому возвращаться в отряд не хотелось.

Из сеней, придерживаясь рукой за стену, вышла сморщенная старушка с приветливым и радостным лицом. Первуха со Вторкой кинулись к ней, стали обнимать.

— Порветесь, как коровий желудок! — скороговоркой обронила мать и рассмеялась.

Сыновья тоже хохотнули. Первуха пояснил дяде:

— Говорит, надутыми ходим! — И, обернувшись к отцу, заявил: — Вот поставим острог, мунгалы тебя не тронут!

Угрюм горько улыбнулся: в сказанном был намек, что сыновья с ним жить не хотят. Третьяк, осмелев, забрался на колени к старшему Похабову, стал забавляться темляком сабли.

— Бэлтергэ! — вздохнул Угрюм и тут же поправился по-русски: — Тоже волчонок!.. Для кого надрывался и строил столько лет? Себе и им воли хотел, — пожаловался брату на судьбу. — Твои-то как? — спохватился. — Якунька жив?

— Служит! — слегка нахмурился Похабов. — Умен. Загодя судьбу себе правил. Дочь без тебя Бог дал. Замужем уже. Внука родила. Отрезанный ломоть! — тоже невольно вздохнул, усмехнулся: — А Меченку замуж отдал за молодого казака.

— Продал, что ли? — вскинул прояснившиеся глаза Угрюм.

— Так отдал! Еще и приплатил, чтобы не видеть ее злющей рожи.

— А попы что? — веселея, переспросил Угрюм.

— А я их не спрашивал!

Будто треснул давний ледок, братья заговорили проще и свободней.

— Знаю, ты рожь и просо сеешь? — сказал атаман.

Угрюм опять замялся, опасливо поглядывая на сыновей.

— Так, на пробу! Пользы дому никакой.

— Пробуй! — кивнул Похабов, не выспрашивая про урожаи. — Как комар прилетит — сей яровую. Земля иссохнет, как зола, сей озимую. Посмотришь, что лучше заколосится. Промышленные люди ходят здесь явно: не тропа, а торная дорога. Даст бог, поставим острог, — указал глазами на закат. — Тебя в пашню запишу — и заживешь под государевой защитой с его десятины или с десятого снопа.

Угрюм, потупясь, все ждал, что брат напомнит про долг по кабале. Не вспомнил.

Теща с умилением поглядывала на мужчин. Сидя, как они, на лавке, она быстро устала. Булаг подложила ей под локоть овчинный тулуп, старушка прилегла, охая и радостно бормоча:

— Наконец-то родственники появились. Без родственников жить плохо.

— Скоро у нас много родни будет! — весело пролопотал по-бурятски Первуха и добавил для дядьки по-русски: — Радуется!

Не только ради родства пришел в дом брата сын боярский. По лицам сыновей Угрюм догадывался, что разговор будет о них, и ждал главных слов.

— Хочу идти на Ангару волоком, как ходят промышленные ватаги. Отпусти со мной племянников вожами?! — сказал наконец Иван, улучив удобный случай в разговоре. Мог бы и не спрашивать, но попросил.

— Так им еще рано в службу? — Угрюм сделал вид, что удивлен.

— Рано! — согласился Иван, оглаживая бороду. — В цареву службу не поверстают. Могу взять охочими, пусть поглядят, как казаки живут. Мне и нужны-то они только до Иркута, там сами сплывем. А я тебе в помощь своих ясырей оставлю на всю зиму, — неожиданно озадачил брата дорогим подарком.

С ясырями Угрюму расставаться не хотелось. Польза от них в хозяйстве была явной. Сыновей отпускать от себя он тоже не хотел. Но если только до Иркута.

— И когда они вернутся? — спросил, опасливо облизнув губы.

— Если дашь коней, то быстро. Пешими — дольше! — ненавязчиво потребовал лошадей Иван.

Угрюм ждал худшего. Все равно это была не цена за ясырей, пусть даже на одну зиму. Он повеселел и вдруг снова боязливо нахмурился, вскинул мутные глаза:

— Постой! Вы же тамошние улусы будете ясачить? А то и аманатов возьмете. Уйдете потом на год-другой, а меня браты с мунгалами со света сживут, разорят, а то и убьют.

— Мы говорили об этом! — кивнул на племянников Иван. — Умные у тебя мальцы, все понимают. Решили сделать так: встретим народы — государево жалованное слово скажем. Дадут ясак доброй волей — возьмем, а требовать пока не станем. В другой раз всех объясачим.

Угрюм опять повеселел.

— Эти шалопаи, бывает, неделями в лесу пропадают, — проворчал, кивая на старших сыновей. — Даст бог — вернутся живы-здоровы! А коней дам четырех и два седла. Даже три. — И спохватился, засуетился: — А как сбегут от меня твои ясыри или мунгалы отберут?

Сын боярский презрительно хохотнул.

— К кому им, безродным, бежать? С тунгусами жить уже не смогут, хоть бы и рабами у своих. С братами нажились. Мунгалы разве только силой заберут. А оставляю я их тебе не даром! — Взглянул на брата со скрытой насмешкой: — К весне построишь мне два струга на шесть весел. Будут струги хороши — ясыри твои навек.

Первуха со Вторкой, новокресты Петруха с Онуфрием поняли, что отец с дядькой договорились, и стали весело лопотать, ластясь к матери и бабушке.

Из верховий речки, впадавшей в байкальский култук, проторенным волоком казаки перетащили струги к верховьям другой, бегущей к Иркуту. Здесь черновая тайга расступалась просторными полями по пологим склонам гор. На них пасся скот князца Нарея. Иван Похабов велел племянникам не лезть на глаза людям его рода, а сам, с Федькой Говориным и толмачом, отправился к стану.

Вернулись послы только к ночи, после сытного ужина. Казаки обступили их, стали расспрашивать про здешний народ. Сын боярский посмеивался:

— Боится князец дать ясак! Намекнул: был бы, дескать, поблизости острог — другое дело. Жалуется, что у него самые плохие выпасы и с них вытесняют сильные роды, кочующие по долине. Говорит, в верховьях Иркута кочует много народов и живут богато. Сам жалованное государево слово слушал с почтением. В поклон царю дал десять соболей.

— Я ему подарил ясыря, — с важным видом заявил Федька Говорин. — За других он заплатит рухлядью.

Слова десятского вызвали оживление среди казаков. Многие из них хотели поскорей отделаться от пленников, доставшихся при дележе добычи.

Иван Похабов простился с племянниками на берегу Иркута. Одетые по-тунгусски, с тунгусскими луками, верхом на лошадях и стриженные по-казачьи, они для здешних мест и народов выглядели чудно.

— Как же одни обратно поедут, такие молоденькие? — беспокойно захлопотала Савина, опекавшая юнцов в пути.

— Эти не пропадут! Кого там! — Мартынка-толмач похлопал по загривку коня под Первухой.

— Мы и дальше бывали, тетка! — стал успокаивать Савину Вторка.

Юнцы неохотно расставались с казаками. Иван чувствовал, позовет — и уйдут за ним. Но он не звал, только обещал навестить весной.

— К тому времени, глядишь, и в службу возьму! — пообещал со смехом.

Едва Похабов расстался с племянниками, отряд встретил две промышленные ватажки, которые поднимались бечевой к волоку. Увидев казаков, промышленные люди испугались, засуетились, но стругов не бросили.

Ватажки те имели отпускные грамотки енисейского воеводы трехлетней давности, где говорилось, что идут они в верховья Лены. Передовщики жаловались, что рухляди добыли мало из-за войн казаков с братами и вынуждены искать новые промыслы. При объявленной бедности они купили у казаков всех ясырей. Купили бы и последних баб мунгальской породы, но те, пользуясь мужской слабостью, давно прельстили своих хозяев, которым достались по жребию, и казаки не пожелали с ними расстаться.

Промышленные забрали плененных мужиков и расплатились черными головными соболями. Притом они громко сокрушались, что казаки отпустили вожей: о Байкале все знали понаслышке.

Ясыри быстро все поняли, восчувствовали себя нужными и важными, поэтому в обратную сторону, к Байкалу, пошли не пленными, а бывальцами и провожатыми.

— Ишь! — гоготал Федька Говорин. — Не были, а знают, как за Байкал надо ходить. Плыть напрямик, как мы, — дураков нет!

В низовьях Иркута казаки проплывали мимо пасущегося скота. Они торопились и не хотели приставать к берегу. Но к воде выскочили конные мужики и замахали руками. Пришлось сделать остановку.

К стругам выехал и спешился князец Яндоха, о котором говорил дьякон Герасим. Он стал зазывать казаков на пир. Похабов оставил у стругов троих, с остальными пошел к большой юрте.

На стане Яндохи суетливо забегали мужики и бабы. Они забили бычка, баранов, стали варить мясо. Казакам побыстрей выставили угощение из того, что было готово. Атамана, толмача и десятских казаков князец зазвал в свою юрту с поднятым войлоком, там стал расспрашивать, откуда они пришли, жаловался, что промышленные ходят часто, а казаков встретил первый раз.

Яндоха с великим почтением выслушал жалованное государево слово, с радостью предложил дать ясак и присягнуть царю на вечное подданство. Желавших присягнуть государю казаки встречали по Ангаре и за Байкалом, но чтобы среди лета доброй волей предлагали ясак, такое случилось впервые.

К устью Иркута струги подплывали в начале июля, на святого мученика Мефодия-перепелятника. Показался остров черного дьякона. Над ним висел дым, как от пожара. Со стороны протоки виднелись три больших, шестивесельных струга.

— Кто бы это мог быть? — в рост поднялся на корме Иван Похабов, оглядывая остров из-под руки.

Казаки причалили рядом с чужими, но по виду енисейскими стругами. На берег выбежали два десятка полуодетых русских людей, радостно запрыгали, замахали руками, бросились помогать вытаскивать суда.

— Кто такие? — оглядывая их, спросил сын боярский.

— Свои, енисейские! Не узнаешь, что ли? — загалдели люди в потрепанной разношерстной одежде. А от костров подходили другие, запрудив весь берег.

— Атамана Колесникова!

— Тьфу ты! — не сдержавшись, выругался Похабов. — Как здесь-то оказались?

Казаков под руки высадили на остров, повели к избенке черного дьякона. Самого Герасима в ней не было. Михей, утомившись многолюдьем, отлеживался возле дымокура. На таборе дымили три костра, на них пекли рыбу и птицу. К Ивану подсел знакомого вида молодец, спросил скалясь:

— Не признаешь? Охочий я, Пятунка Голубцов, сын Цыпани. Ты у нас зиму жил в приказчиках.

— Вон кто! — переломив бровь, строго взглянул на него сын боярский. — Ну, сказывай, как здесь оказались и где атаман?

— Атаман на устье Верхней Ангары! Как только дошли мы туда и поставили зимовье, он велел нам, охочим, возвращаться за ненадобностью и за хлебной скудностью.

Казаки Похабова стали выспрашивать о добытой рухляди и ясырях. Оказалось, что енисейцы возвращаются от атамана нищими, питаясь в пути рыбой и птицей. Колесников забрал в казну все, что было добыто прошлой зимой на погромах, не дал им ни казенных ружей, ни пороха, ни свинца, ни хлеба. У кого что было свое, с тем и плыли обратно.

— Однако хитер! — в который раз удивился Иван изворотливости старого сослуживца. — Перемены в этом году не ждет. Да и с чего бы ее ждать? — Помолчав, добавил с едкой усмешкой: — Разворошил улей возле Братского и ушел, где поспокойней!

Не поделиться с колесниковскими людьми хлебом служилые Братского острога никак не могли. Но взять на прокорм отряд вдвое больше своего им было не по силам. Похабов объявил, что задерживаться на острове не будет, велел всем отдыхать до утра, сам сел в легкую лодку и отправился на другой берег Ангары, навестить скитника в его келье.

Плыть с казаками в Енисейский острог по наказу покойного инока Тимофея Герасим не мог: ему не на кого было оставить дряхлого Михея, а везти за собой — жалко. Иван взглянул в умные, светлые глаза дьякона и начал вдруг оправдываться, что не может задержаться здесь сам.

— Даст бог, вернусь в Братский, отпишу воеводе, — почесывал затылок. — Научи, что ли, как писать? На Селенге тамошние браты просят поставить острог. Через байкальский култук ходят воровские промышленные ватаги. И там нужна застава. А здесь если просить поставить острог, то разве только для Яндохи? Или как?

— Место тут благое для города! — смущенно отвечал монах. Спохватившись, добавил: — Отсюда ватаги во все стороны ходят — на Байкал и на Лену.

— Ангарой-то через Байкал — не шибко хорошо! — замялся Похабов, вспомнив свое плаванье. — Напишу, конечно! — пообещал. — В Москву надо челом бить, да так, чтобы у дьяков Сибирского приказа зуд по телу пошел, дескать, места пашенные и зверовые, вбей кол — и повалит им рухлядь как из хлябей, народ отовсюду побежит, ясак станет давать и торговать.

— Ой, не знаю, как писать, — беспомощно опустил глаза монах. — А место благое!

На рассвете далеко по плесу разнесся многоголосый распев молитв. Пять стругов, битком набитых людьми, вышли на стрежень. Гребцы налегли на весла, лодки понеслись вниз по течению реки.

В сумерках отряды пристали к берегу для ночлега. Не будь на стругах так тесно, ночевали бы на плаву — плес был широк, путь знаком. Казаки и охочие Похабова стыдливо роптали: людей увеличилось втрое и кончалась последняя рожь.

— Тайноедение — грех! — мягко корил их сын боярский и плутовато щурил глаза, поглядывая на колесниковских охочих людей.

— Что волоком-то, через Верхоленский не пошли? — неприязненно допытывались у них казаки. — Курбатка Иванов вдруг бы и насыпал ржи?

— Ага! Всыпал бы плетью по спинам да присолил в почесть, — огрызались охочие. — Ссорился он с Васькой Колесниковым, едва до стрельбы не доходило. А нам ответ держать?

Возвращавшиеся вспоминали о своем походе неохотно, но с любопытством расспрашивали казаков про Селенгу. А те, не жалея слов, рассказывали о тамошних народах:

— Бабы у них серебром обвешаны!.. У мужиков брони из серебра.

Пятунка Голубцов, по праву давнего знакомого и старшего в отряде, держался поблизости от сына боярского, простодушно восхищался порядком среди казаков, тем, что никто не был обижен при дележе добычи.

— Неужто придете в Братский острог и поделитесь с тамошними сидельцами? — не мог поверить разговорам.

— А то как же? — пожимал плечами Похабов, оглядывал своих десятских. — Искони так заведено.

— И родственникам погибших — долю! — вторил ему Федька.

Похабов все чему-то посмеивался, с прищуром поглядывал на охочих и грыз тонкую березовую ветку крепкими зубами. Савина бросала на него удивленные взгляды, а ночью, когда возлегли на хвое и укрылись шубными кафтанами, прошептала:

— Ой, что-то удумал? Не знаю, хорошее ли?

— Удумал! — признался Иван. — Дело полезное всем.

Больше о том он говорить не стал.

Едва поредел лес по берегам реки и начала открываться братская степь, атаман приказал всем грести к берегу. Без всякой нужды казаки пристали к нему еще до полудня. Тут и объявил сын боярский то, о чем думал в пути:

— Васька Колесников не смог поставить зимовье на Осе. Отписывался, что леса нет. А я поставлю, как воевода велел и как Курбатка просил. Лес здесь рубить будем. Каждому свалить и очистить от веток по паре стволов — всего-то полдня трудов. А Братскому и Верхоленскому острогам — облегчение.

— Нам надо до ледостава успеть в Енисейский, — заволновались охочие люди Колесникова.

— Избу рубить, острог ставить — не заставлю! — уверил их сын боярский. — Поможете пригнать плоты на Осу и плывите дальше с Богом: недаром наш хлеб ели. А кто захочет со мной остаться и на другой год на Селенгу пойти, тому сам Бог велел отмаливать Васькины грехи на Осе.

Люди вышли на берег. Застучали топоры. С треском, с хрустом повалились вековые сосны и ели. Для шести десятков мужчин связать плот из полутора сотен бревен было делом пустячным. Пугливо убегал от шума зверь, спешно разбирали чумы тунгусы на ближних урыкитах. Для них звуки падающих деревьев были страшней хруста человеческих костей.

Через день течение реки понесло узкий и длинный плот. Два струга правили его спереди, один сзади, еще два — подталкивали с боков. А по берегам уже тянулась степь с дымкой гор вдали.

Из устья Иды, в верховьях которой был волок в Илгу, на Ангару выплыл четырехвесельный струг. С него заметили плоты, и вскоре казаки догнали медленно сплавлявшийся караван.

Старшим в струге был Михейка Сорокин. Он издали узнал Похабова. Улыбаясь щербатым ртом, подвел свою лодку к нему, узловатыми пальцами схватился за борт.

— Так и думал — Ивашка плывет, чтобы меня одарить! — завистливо окинул взглядом длинную связь плота.

В стружке сидели на веслах братья Сорокины — Антип и Яков. Якунька, как всегда, скалился, его нос с выдранными ноздрями кривился клювом хищной птицы: не понять, то ли смеется старый казак, то ли злится. С ними были трое верхоленских служилых. Они удивленно вертели головами.

— Колесниковские, что ли? — спрашивали, разглядывая людей в других стругах.

— Васька выпроводил сорок ртов за ненадобностью, — пояснил Похабов. — Коли есть нужда в людях — зовите к себе!

— Братов дразнить? — хмыкнул Якунька, блеснув белками глаз. — Накуролесили, озорники! Мы расхлебываем.

— Кормов нет! — устало вздохнул Михей. — Окладов, впусте, — тоже нет. Нынче Васька Бугор полторы недели сидел в осаде, все старые кожи поел.

— В Верхоленском, что ли? — удивленно поднял брови Похабов. — А чего он там?

— Десятский! — криво усмехнулся Михей, а брат его, Якунька, презрительно сплюнул за борт.

Иван несколько мгновений смотрел на Сорокиных с недоверием и вдруг, задрав бороду, расхохотался на всю реку.

— Нашли-таки волю, смутьяны! — мотал головой, смахивая слезы.

Старший Сорокин терпеливо, с пониманием, переждал, когда он утихнет.

— Курбатка послал нас присмотреть место для нового острожка. Братский нам не подмога: далеко и на другой стороне реки. Может, вместе поставим зимовье? — кивнул на берег. — На Уде — краснояры! Как ни яры, а все прикрывают. Здесь бы еще людей посадить, чтобы не было разбоя, как нынче.

Похабов кашлянул, посуровел лицом, задумался:

— А ясак на кого брать?

— Все государево! — напористо прогнусавил Якунька Сорокин.

— Ты об этом моему воеводе, в Енисейском, скажи! — усмехнулся сын боярский. — А твой далеко, аж в Якутском. — И добавил строго: — На устье Осы я поставлю зимовье по указу нашего воеводы. А кому в нем сидеть и на кого ясак брать — без нас решат!

Верхоленцы поплыли налегке вдоль пологого берега, их струг быстро удалялся от каравана. Казаки и охочие люди Ивана Похабова подогнали плот к острову на устье Осы, вышли на берег и развели костры. Савина напоказ вытрясла мешки из-под ржи, все они были пустыми, хотя хлеб ели только по средам, пятницам и воскресеньям.

— Думайте! — стал поучать охочих людей Иван. — Пойдете ходко, веслом да парусом, даст Бог, недели за три доберетесь до Енисейского. Там не околеете от голоду даже на поденной работе, живота ради. А если останетесь у меня, в Братском, и не придет перемена, придется голодать. Зато на другой год, даст Бог, и добудете что-нибудь!

Как и обещал Похабов, задерживать колесниковских людей он не стал, думал, хорошо, если на его посулы прельстится с десяток охочих. Но зимовать в Братском остроге вызвалась чуть не половина отряда Пятунки Голубцова. Ради похода за Байкал его люди готовы были строить зимовье на Осиновом острове.

— Боюсь, не прокормлю всех, — в сомнении качал головой Похабов. А отказать доброхотам не мог. — Прибудет перемена с хлебом или нет — не знаю.

Его служилые и полтора десятка доброхотов дружно простились с колесниковскими людьми, поплывшими в Енисейский острог. Поредевший отряд отправился вниз по реке на двух стругах и вскоре догнал братьев Сорокиных. Верхоленцы, надеясь на перемену в Братском остроге, везли грамоты, челобитные и отписки Курбата Иванова для енисейского воеводы. Сами они плыть туда не хотели, надеялись отправить бумаги с вестовыми из Братского острога.

На острове на другой уже день казаки и охочие поставили балаганы, расчистили место под избу, стали рубить зимовье из готового леса. На кормах из рыбы и птицы они работали от зари до зари, спешили, чтобы вернуться в Братский к Успенскому посту.

В сырой, пахнущей смолой избе без печки вызвались зимовать три казака, те самые, что отказались продать своих ясырок на Иркуте.

— Мало! — ворчал атаман, но неволить никого не хотел. — К холодам пришлю вам подмогу и хлеб. А пока делайте вид, что зимовье не впусте. Пусть дым над избой курится.

Обещанное Бояркану он исполнил.

Три струга под началом Ивана Похабова вернулись в Братский острог в августе, к заговению на Успенский пост. Их ждали, о них все знали от колесниковских людей.

Не зря спешил Похабов от самого Байкала: смена годовальщиков уже прибыла, и встречать его вышли на берег атаман Максим Перфильев и сын Яков.

— Вот уж не ждал такой милости от Федьки Уварова, — раскидывая руки для объятий, сошел со струга Иван, сгреб за плечи старого друга, обнял сына. — Поди, с целым войском прибыли?

Лицо товарища покривилось, Максим замотал головой, как от зубной боли, Якунька нахмурился.

— Какое войско? — с обидой вскрикнул Перфильев. — Пятнадцать служилых. Вот что делает, проходимец. Я ему, воеводе, толкую — война там! — без всякого степенства выругался атаман. — Курбаткины грамотки читаем — у верхоленцев осада за осадой. А Федька… — Максим окинул взглядом собиравшихся вокруг него казаков, махнул рукой и умолк, поскрипывая зубами. — Поговорим еще! — кивнул Ивану. Обернулся к Савине, лицо его посветлело. — Дай поцелую, милая! Всю зиму вспоминал вас. Как зимовала?

Без смущения подошел к Савине и Яков. Она по-матерински перекрестила его, ткнулась лбом в молодецкую грудь, всплакнула, отступила на шаг, чтобы полюбовалась статным молодцом. «Не забыл ее тепла, ласк и хлеба», — с радостью отметил про себя Иван.

Все они двинулись в острог, на гору. Впереди плечо к плечу шагали отец, сын и старый друг — атаман. Савина вежливо приотстала.

— Как мать? — спросил Якова старый Похабов.

— Жива-здорова! — ответил сын, равнодушно пожимая плечами. — Ей за Оськой как за крепостной стеной. Добрый казак, в обиду не даст: сам от голоду помрет — ее накормит, чего еще надо под старость?

— А Федька-воевода знай читает мне сладкоголосые отписки Васьки Колесникова, — нетерпеливо продолжил ворчать енисейский атаман.

— Так он же неграмотный, Васька-то? — замедлил шаг Похабов.

— Что с того? — усмехнулся Перфильев. — С его медового голоса кто-то пишет, да так складно: все виновны, но только не он. Он радеет за государево дело. Это что же? — снова вскрикнул Перфильев, невольно злясь. — Мне — пятнадцать служилых против всей немирной братской степи? А Ваське полусотня в обузу. Отправил людей обратно и хлебный их оклад присвоил.

Трое подошли к острогу с распахнутыми воротами. Перфильев уже знал, что с Похабовым осталось полтора десятка охочих людей. Гарнизон острога был укреплен, но хлебного припаса, привезенного им, на зиму всем не хватало. Атаман побрюзжал на воеводу, на начальствующих людей и скаредно хохотнул:

— Есть и для тебя новость. Твой недруг, Ермес, так ведь и не отказался от государева слова и дела. Отправлен был за приставами в Томский, сидел там в тюрьме, вместе с людьми, властью обиженными. Случился в городе казачий бунт. Бунтовщики всех узников освободили, Ермеса тоже, и он среди бунтовщиков сделался заводчиком… Когда бунт усмирили, против него начали сыск. И вдруг он помер у Бунакова в доме. А все, что имел, отписал на жену и бунаковскую родню. Дело темное, — поглядывая на товарища, завздыхал атаман, — но тебе теперь обратный путь открыт, хоть воевода в Енисейский и не зовет. — Перфильев помолчал, раздраженно гоняя желваки по скулам. Опять заговорил с тоской в глазах:

— И еще! Бес неправому помогает, а Господь, за грехи наши, ему попускает. Помнишь соболей, которых я взял у скороходовских людей? Якутский воевода, Василий Пушкин, против меня сыск объявил, велит прибыть к нему. А наш Федька Уваров, сынишка боярский, кто против него? Принять-то принял в казну скороходовских соболей и лис, а меня выгораживать боится: ничего, мол, не знаю, сам с той рухлядью разбирайся!

Придется тебе здесь зимовать! — Перфильев наконец вскинул на Ивана виноватые глаза: — Мне надо плыть в Якутский острог.

— Езжай! — беспечально согласился Иван. — Я на Селенге братов к присяге привел, а ясак не взял. Пойдет к ним кто другой, могут не дать, как обещали. В зиму Якуньку оставлю на приказе, — кивнул на сына, — и опять за Байкал!

— Мне никак нельзя атамана бросить! — пробубнил Яков раздраженным баском. — Из-за братского князца, которого прошлый год зарезали, тоже сыск. Я — один свидетель за верхоленских казаков. А на приказ найдешь кого поставить. С нами пришел Митька Фирсов с братьями.

— Сыновья покойного сотника! — одобрительно кивнул Иван. — Добрые казаки. На них можно положиться.

Полтора десятка служилых, из тех, что зимовали в Братском остроге, пожелали вернуться в Енисейский. Похабов никого не удерживал, благодарил за службы и отпускал с послужной грамотой. Людей в остроге хватало, недоставало хлеба.

С отрядом Перфильева пришли два монаха из Спасской обители покойного инока Тимофея. Они были присланы в Братский острог благословением сибирского архимандрита, чтобы основать здесь скит. Скитники томились острожным многолюдьем, избегали встреч с казаками, которые им изрядно надоели в пути, но вынуждены были ходить по пятам за Иваном Похабовым, просить его поскорей провести их по здешней округе, чтобы выбрать место для скита. А приказному, за делами, было не до них.

Раз и другой на глаза монахам попалась Пелагия, лицо которой показалось Ивану издали помолодевшим и даже благостным. Но заметил он вдруг, что бывшая жена шарахается от монахов как черт от ладана, а те, завидев ее, испуганно крестятся и поворачивают в другую сторону.

Вблизи разглядел Похабов, что лицо бывшей жены перекошено, глаза мечут искры. Никто лучше него не знал, что за этим кроется. И началась чехарда: избегая друг друга, то бывшая жена носилась возле него, как ведьма на помеле, то бегали монахи с тоскливыми лицами.

Меченка выследила, когда он вышел за острожные ворота с Митькой и Арефой Фирсовыми. В их сторону глазом не повела: казаки выросли на ее глазах, но драной кошкой вцепилась в длинный рукав бывшего муженька.

— Чего тебе? — неохотно остановился Иван, ожидая склок и обвинений.

— Зашли меня с Оськой куда подальше! — взвыла Пелагия, выпучивая бирюзовые глаза и всхлипывая. — Монахи со света сживут!

— Возвращайся в Енисейский! — посоветовал Иван. — Зятек, говорят, покаялся и отрекся от обвинения.

— Нет! — вскрикнула она и знакомо шмыгнула мокрым носом. — Там скитницы заедят. Я их знаю!

— Куда ж я тебя зашлю? — беззлобно выругался Иван, выдергивая из ее цепких пальцев рукав кафтана. Взглянул на бывшую жену, как на вихрь, проходивший стороной, и даже пожалел ее, непутевую. — Разве в Осиновское зимовье?

— Пошли в Осиновское! — снова ухватилась за его рукав Пелагия. — Отправь поскорей!

— Жди! — пообещал Иван. — Разберусь с делами, отправлю!

Во время похода за Байкал Савина всегда была рядом. А тут, в остроге, как полюбовные грешники, они с Иваном встречались только по ночам и каждый порознь мучился своими заботами. Приказная изба была полна народу, лишь на печи шепотом и удавалось перекинуться словцом. И вот, прильнув к его плечу, она тихонько завсхлипывала.

— По детям сердце изболелось! — зашептала, шмыгая носом. — Думала, к зиме вернемся. Годовалыцики говорят, мои на Лене: Емелька в казачьем окладе, Петруха в промышленных.

И с такой тоской она говорила Ивану о своих и михалевских сыновьях, что у того и самого от жалости и сострадания к ней закололо под сердцем. Обнял он свою добрую, ласковую женщину, претерпевшую ради него столько тягот, с благодарностью прижал к себе, неуверенно, со страхом, предложил:

— Хочешь, отправлю в Енисейский? В пути старые казаки в обиду не дадут. Бог даст, через год сам вернусь и заживем по-стариковски. А сейчас никак нельзя, — сказал так, и будто зимней стужей пахнуло от порога. Пугливо подумал: «Целый год одному!»

— Вдруг Емелька с Петрухой не вернутся к зиме, хоть бы Аниську с Герасимом повидать! — прерывисто вздохнула Савина и снова беззвучно заплакала, жарким, влажным дыханием обдавая шею Ивана.

— Съезди! — сердясь на себя, отрезал Похабов. — Годами жили врозь. Чего это я так раскис с тобой?

Сменившиеся годовалыцики уходили вниз по реке большим стругом. Скрывая печаль, Иван отправил с ними Савину, помахал ей вслед. Тут только вспомнил про Пелагию с Оськой. Над ними потешался весь острог: говорили, как ни столкнется Пелашка с монахами — у благочинных рожи будто черта изловили, а она от них разве что через тын не скачет.

В остроге и без Оськи с Пелагией яблоку упасть было негде: половина гарнизона ютилась по балаганам, другая за тыном. Прибывшие монахи ночевали под стругом. Они обошли окрестности, не нашли места для скита и снова ходили по пятам за приказчиком, канючили, чтобы тот велел перевезти их на другой берег.

Утром, едва сполоснув лицо да перекрестив лоб, Иван выглянул в оконце и увидел монахов. Смиренно потупив глаза, они опять стояли возле приказной половины, шевелили губами, клали низкие поклоны на восход. Один — тощий и длинный постник с сосулькой бороды в пояс, другой — малорослый, коренастый, круглолицый, с короткой шеей, с бородой помелом.

— Сегодня, даст Бог, перевезу! — рыкнул Похабов, выходя на крыльцо. — Будто на этом берегу нельзя скит поставить? — укорил, чуть было не выругавшись… В Успенский-то пост. Поморщился сын боярский, перекрестился со вздохом.

— Все обошли! — не поднимая глаз и кланяясь, забормотали монахи. — Нет здесь благого места!

— Думаете ли вы, батюшки, как на другом берегу жить будете? — в который раз попытался вразумить их Похабов. — Вам одной только охраны надо с десяток служилых. Да корма! Потаскай-ка их из острога.

— Бог не оставит! — тихо и настырно буркнул дородный. Другой, тощий, склонил голову в скуфье, как журавль сложил шею дугой. Русая борода свесилась мартовской сосулькой. Порыв ветра с реки шевельнул волосы на плечах.

Похабов опять едва удержался от ругани: за монашеской мягкостью и видимым спокойствием стояли непреодолимое упорство и несокрушимая сила, с которыми не ему, грешному, спорить. Он безнадежно махнул рукой:

— После полудня! Буду отправлять служилых в Осиновское зимовье. Они и перевезут!

Монахи стали молча и благодарственно кланяться. Похабов смутился и добавил, глядя в сторону:

— С ними ясырка и баба. Пелагия-Меченка!

Сказал так и почувствовал, что от его слов оба монаха содрогнулись.

— Нельзя нам с ней в одном струге! — сказал дородный, будто проскрежетал зубами. Борода его ощетинилась, глаза блеснули, как у татя. — Свез бы ты нас сам, христа ради! — пророкотал отдаленным раскатом грома. А постник громко засопел.

Иван Похабов бросил было на духовных разъяренный взгляд, хотел втолковать им, сколько у него неотложных дел, но по лицам монахов понял, что те будут стоять возле крыльца, пока не добьются своего, и молча прошел мимо них в казачью избу.

Федька Меншин, перфильевский десятский, еще потягивался на нарах. Похабов обругал его вместо монахов, велел поторапливаться. Подумал, не отправить ли в Осиновский братьев Фирсовых под началом старшего, Митьки? Посомневавшись, решил, что те ему здесь опора. А среди зимы надо на Селенгу идти за обещанным ясаком.

Вышел, поколотил кулаком в прируб Оськи Горы.

— Чаво? — зевнул за дверью ссыльный казак.

— Быстро с бабой и с пожитками в струг! — не открывая двери, крикнул Похабов.

Пелагия, нечесаная, простоволосая, приоткрыла вход, опасливо зыркнула по сторонам, увидела монахов возле приказной избы, охнула, затворилась.

К полудню он отправнл-таки людей в Оснновское зимовье своим благословением, так как скитники из-за блудных баб отказались служить молебен о благополучном отплытии и упорно стояли возле приказной избы. Уставший уже к полудню, Похабов вернулся с реки.

— Поживите пока в Оськином прирубе! — предложил, оправдываясь занятостью. Те брезгливо замахали руками:

— Там блудом пахнет!

Хрипло, безнадежно вздохнул сын боярский, поманил Митьку Фирсова, стоявшего в карауле:

— Возьми стружок, свозите с братом батюшек за реку! Я за вас в карауле отдохну. Но чтобы к ночи вернулись! — строго взглянул на скитников.

Умными, расторопными выросли сыновья покойного стрелецкого сотника. Ни за чином, ни за жалованьем не гонялись, спин ни перед кем не гнули, — молитвами ли отца с того света, его ли славой на этом, удача их сама догоняла. Дорожил Иван такими казаками, не хотел отпускать от себя. Монахи, поклонившись ему в пояс, повеселели.

К ночи братья пригнали к острогу стружок без них.

— Присмотрели место для скита за горой и захотели остаться, — пришел доложить приказчику Митька. От казака пахло стылой осенней водой и свежей рыбой. — Не тащить же нам их силой? А к ночи ты велел вернуться!

— Правильно! — похвалил братьев сын боярский. — Им — Господь защита!

— Сговорились мы с ними. Если понадобится, они на том берегу дымокур разведут. Увидим, заберем.

— Не на этой, так на другой неделе река встанет! — заворчал Иван. — Без того дел много. Потом больше будет. А тут еще батюшки.

Дымокура не было всю неделю. Заберег на десять шагов покрылся льдом, по черной воде поплыло снежное сало. Похабов стал беспокоиться — живы ли монахи? По опасной реке опять отправил на другой берег Фирсовых с мешком ржи да с шубными кафтанами. Братья благополучно вернулись, сказали, что монахи сделали землянку, питались рыбой и древесной заболонью, за рожь благодарят, а в острог возвращаться не желают: собираются зимовать в скиту, проповедовать Слово Божье среди братов и тунгусов.

С опаской и недовольством приказчик почесал затылок и ничего не сказал: черноризники были не в его власти. Между тем от Курбата Иванова со льдами опять сплыл вестовой. Верхоленский приказчик жаловался: усилилась смута в братской степи и на другом берегу Ангары. Воровские отряды братов и тунгусов появлялись даже на устье Куты, подходили к солеварне, отнятой в государеву казну у Ерофея Хабарова.

Встала река. Малыми отрядами казаки разошлись на промысел мясного припаса. Иные промышляли соболя неподалеку от острога. Вскоре лед окреп. Похабов, как обычно, стал отправлять казаков за ясаком: Федьку Говорина — вниз по Ангаре, Дружинку — вверх по Оке, Фирсовых сыновей — до Осы, к вздорным икирежам, нападавшим на верхоленцев. Острог опустел, и приказчик стал ходить в караулы наравне с казаками.

К Рождеству начали возвращаться разосланные отряды. Федька опять взял ясак сполна. Но где-то в верховьях Чуны он наткнулся на большой отряд красноярцев и едва унес ноги. Дружинка вернулся с жалобами: в отместку за прошлый год красноярцы взяли ясак с двух родов в верховьях Оки.

Позже всех вернулись братья Фирсовы. Они принесли ясак со всех прежних братских родов, присягавших царю. По наказу Похабова ходили с Федькой Меншиным вверх по Осе, звали тамошних братов под государеву руку.

Икирежи жили скопом, большими селениями. Жалованное государево слово слушали с насмешкой, а казаков прогнали. На пути к зимовью их окружили тунгусы и хотели убить. Отгородившись от стрел нартами и лыжами, сидели Фирсовы с Меншиным в осаде с неделю. При вылазке взяли языков, от них узнали, что тунгусы были подкуплены братскими князцами, чтобы перебить казаков.

Федька с Митькой вызвали на переговоры главных сонингов, откупились от них топорами и котлами. С тем и вернулись в зимовье. Все живы.

Федька Меншин с осиновскими людьми сидел за тыном. К счастью, неподалеку зимовали красноярцы. Благодаря им он удерживался на острове.

Ох как нужны были Похабову сыновья сотника Фирсова на Селенге, и сами они рвались за Байкал. Но воевать — не править! Чтобы управлять острогом во времена шаткости ясачных народов да при малом гарнизоне нужна была не только твердая рука, но и умная голова на плечах. В таком деле, кроме как на Митьку Фирсова, положиться Ивану было не на кого.

И пришлось ему оставить сыновей первого енисейского сотника в Братском остроге. Сам же с отрядом стал собираться на Селенгу. После Крещения Господня три десятка служилых нагрузили двухсаженные нарты, накрепко обвязали их ремнями и двинулись по льду к истоку реки.

Мимо красноярского зимовья они прошли не останавливаясь, не вступая с казаками в споры. Дул пронизывающий встречный ветер, мела поземка, то и дело переходя во вьюгу. Иван Похабов налегке шел впереди каравана и, как ни укрывался, как ни прятал лицо от ветра, в Осиновское зимовье заявился с отмороженным носом.

С важностью человека начального он вошел в тесную избенку, где в два яруса ютились восемь служилых, четыре ясырки и баба. Едва переступил порог, Федька Меншин стал жаловаться на тесноту, голод, икирежей, которые грозили осадить зимовье.

— Бояркановы мужики были? — спросил Иван, вполуха слушая жалобы десятского. Пелагия, забившись в угол, не сводила испуганных глаз с его красного распухшего носа.

— Были! — поперхнулся Федька. — Ясак привезли добром!

— Это уже хорошо! — оглядел избу сын боярский, прикидывая, как в ней разместить еще тридцать человек. — В аманатской есть кто? — Простуженно кашлянул в озябший кулак.

— Сломали аманатскую на днях! — смущенно признался Федька и бросил укоризненный взгляд на Пелагию. — Еще не наладили. Не ждали вас так скоро!

— Придется между тыном и избой устроить балаган с вытяжной дырой да забросать его снегом! — распорядился Похабов. Присел возле очага. Протянул руки к огню, спросил мимоходом: — А что аманатскую сломали? Дров не хватило?

Зимовье набивалось прибывшими людьми. За тыном уже дымил костер. Зимовейщики как-то странно примолкли после вопроса сына боярского. Он хмыкнул обмороженным носом и уставился на десятского.

— Да Оська Гора буйствовал! — неохотно буркнул тот. — Скрутили, на цепь посадили, а он аманатскую избу в щепки разнес.

— А чего это ты? — удивленно взглянул на дюжего казака Похабов. — Вина у вас много или табаком опился?

Оська покраснел, потупил невинные глаза, зашмыгал носом:

— Так обижали! — пробасил слезным голосом.

Иван перевел строгий взгляд на десятского.

— Да Пелашку кто-то погладил, он и взбесился! — заерзал тот на нарах.

— Ага! Погладил! — мирно укорил его Оська. — Чуть не забрюхатил!

Федька Говорин сипло захохотал:

— Один раздор от баб!

У Меченки в глазах блеснули слезы. Она со значением поглядела на бывшего мужа, дескать, потом все расскажу, и молча задрала нос: не стала ни оправдываться на людях, ни устраивать склок и раздора. Зато десятский под насмешки прибывших казаков снова стал жаловаться.

— Забрал бы ты их от греха! — заканючил, кивая на Оську и Пелагию. — Ясырки живут же — люди как люди! Давеча Кирюха Васильев в баню пошел, а я из бани вернулся, ну, и перепутал впотьмах: под его полог залез. Ясырка мою мокрую бороду потрогала — признала. После лысину нащупала и давай орать! Ну и что? Полез под свой полог. Пришел Кирюха, посмеялись. А эти. Один раздор от них.

— Попа хорошего на вас нет, вот с такими кулаками! — горько усмехнулся Иван и сложил вместе два своих крутых и увесистых. — Я ж тебе, Федька, наказывал, блуда не заводить! — устало укорил десятского. — Ну, да других дел много. Осинцев воевать надо, а некогда и холодно.

Отпарились, отогрелись, отдохнули братские служилые люди, устроившись в балагане из нарт и лыж. У Ивана нос покрылся сухой коростой.

И решил он во время отдыха, что нельзя пройти мимо, не наказав осинцев. При нынешней шаткости это могло обернуться осадой зимовья.

Сам Иван к ним не пошел, послал в верховья Осы три десятка казаков под началом Дружинки Андреева. Наказал ему говорить жалованное государево слово. Федьку Говорина приставил к нему есаулом, но велел Меншину и Дружинке в бою его слушать: в воинском деле он был искусней.

Отряд ушел. Иван выставил караул, а всем свободным от него велел делать запас дров с островов, поросших осинником и березняком. Невольно он остался в зимовье наедине с Пелагией. Та долго помалкивала, виновато хлюпала носом, управляясь возле печи по своим бабьим делам. И все дергалась, как, бывало, в молодости перед скандалами: как ни терпела сама, как ни уклонялся от разговора с ней Похабов — разговорилась.

— Я с Оськой живу совсем не так, как с тобой! — заворковала, знакомо прищуривая глаза.

— Ну и живи! — отмахнулся Похабов, не зная, по каким бы делам уйти из зимовья.

— Дура еще была за тобой! — вздохнула с печалью, блеснув бирюзовыми глазами. — Но и ты был не муж! Тебе жена что перина в сенях: выспался, а что после того, все равно!

— Да уж, перина! — раздраженно усмехнулся Иван. — Прилипла как банный лист. До сих пор отодрать не могу.

— Друг-то ты хороший! И кобель изрядный, — вздохнула Пелагия, добрея. — Муж был плохой! А Оська — ребенок. Сирота. Он матери не знал, привязался ко мне.

— Видел! — проворчал Иван. — Слово поперек тебе не скажет, а ты и рада поиздеваться над бедным!

Разговаривая, Пелагия месила тесто в квашне. От сказанного вздрогнула, будто бывший муж вытянул кнутом по спине, слезы покатились по ее щекам, разрыдалась, как много лет назад возле проруби. Иван уже схватился было за шапку да шубный кафтан, она с ревом запричитала:

— Бесноватая я! Ничего с собой поделать не могу. Мучаю его! Не зря матушки в ските хотели из меня беса гнать каленым железом. Грешна! Перед тобой, перед сыном, перед Оськой грешна. Хоть бы Господь прибрал, дуру окаянную!

— Что мелешь-то? — подобрев от ее покаянных слез, проворчал Иван. Он впервые слышал от Пелагии такие слова.

— Забери ты нас куда подальше! — взмолилась она, вытирая щеки рукавом.

Ясырки удивленно поглядывали на нее. Разговор они понимали через слово, в чужие распри не входили. С ними и впрямь было легче поладить.

— Заберу за Байкал! — пообещал Иван, нахлобучивая шапку возле двери. — Поставлю там острог — и хоть залюбись со своим Оськой, если ему такая доля по нраву.

Послышались отдаленные раскаты выстрелов. Все бывшие возле зимовья служилые вооружились, заперли ворота и выглядывали из-за тына долину Осы, заметенные снегом буераки. Сначала показались всадники, мельтешившие, как оводы в жару. Потом появился гуляй-город из нарт, лыж и кольев. Медленно, упорно, непреодолимо он приближался к зимовью на острове.

Всадники увидели дым, стали отставать. Нарты заскользили по льду быстрей. Вскоре отряд подошел к острову. Из-за лыж и кольев поднялся в рост Оська Гора. Перепрыгнул через подвижную изгородь, впрягся и с ревом, как бык, поволок вереницу нарт к раскрытым воротам.

Среди ходивших на погром были помороженные и легкораненые, но все были живы. Федька Говорин взял на саблю осинского князца с женой и детьми. Казаки захватили трех мужиков.

Вечером в избе десятские рассказали, что встретили тунгусов и взяли у них вожей, а ночью с опаской пришли на стан князца Балуйки и решили идти на удар до рассвета. Балуйка с лучшими людьми засел в юртах и отстреливался, переранив с десяток служилых. Только к полудню юрты были захвачены, князца пленили, взяли много ясырей и скота. Но при отходе казаков догнали и окружили до сотни всадников. Пришлось засесть, огородившись нартами и лыжами. Скот и ясыри кроме тех, что привели, были отбиты. Чтобы не замерзнуть в степи, сделали гуляй-город и шли, отбиваясь от конных людей.

На другой день верхом на конях к острову подъехали три икирежских мужика. Спешились, присели на корточки, поджидая служилых. На переговоры вышел Иван Похабов с толмачом Мартынкой и Федькой Говориным, ходившим на погром.

Послы предложили мириться и привезли ясак, уверяли, что осенью казаков прогнали дайши сипугатских родов с другого берега Осы. Трех своих мужиков они выкупили. Князца Балуйку Похабов оставил заложником в зимовье. Жену и детей его отдал на выкуп.

— Какой мир без аманатов? — ответил на предложение выкупить и князца.

На том они сговорились и приняли от икирежей новую присягу. Раненые казаки остались в зимовье, бывшие зимовейщики сменили их в постромках нарт, и отряд двинулся дальше вверх по Ангаре. Оська Гора волок нарту за троих. Зато Пелагия шагала налегке, держась за ремни.

На другой день при ясной, солнечной погоде около полудня на пустынном берегу реки показался десяток всадников на сытых, ухоженных конях. Они не выезжали на лед и не скрывались, поджидая караван.

Похабов остановил своих людей в полете стрелы от них. С Мартынкой, Дружинкой и Федькой направился к берегу. Двое всадников в долгополых шубах спешились и помогли спуститься с коня третьему. В нем Иван узнал Бояркана. Тяжелой походкой конного человека князец двинулся к сыну боярскому. За ним следовали два молодца с луками за спиной и с саблями поверх тяжелых овчинных тулупов.

— Сайн байну, ахай! — вглядываясь в лицо Бояркана, весело приветствовал его сын боярский. Князец был в хорошем расположении духа.

— Сайн! — тряхнул сосульками на усах под горбатившимся носом. Блестели глаза под набухшими веками.

Он приказал своим молодцам, и те расседлали двух лошадей, принесли и расстелили на льду потники, на них положили седла. Князец и сын боярский сели друг против друга.

— Подарки царю привез! — Бояркан принял из рук своего молодца и бросил к ногам сына боярского кожаный мешок. — Не обманул нас, сделал крепость. — Добродушно ругнувшись, добавил: — Правильно сделал, что побил сипугат!

— Мы Балуйкиных мужиков зовем икирежами, — удивленно взглянул на Бояркана Иван.

— Сипугат яяр. Моих коней воровали!

— Ну и слава богу, — перекрестился сын боярский, не приметив в лице князца неприязни. — Я думал, ругаешь: Похаба — яяр!

Бояркан сдвинул брови на широкой переносице и неожиданно рассмеялся.

— Бу мэдэе, а ши? — удивленно взглянул на него Иван.

— У меня хороший абаралша, — с важностью заявил князец. — Он говорит, мои предки убили много твоих предков. Это было, когда они шли за солнцем, чтобы дать твоему народу наш закон. А я, в прошлых своих жизнях, много раз отрезал тебе голову… Хочешь со мной побывать в Нижнем мире? Мой абаралша сводит нас!

Иван усмехнулся в бороду, покачал головой:

— Оно, конечно, любопытно, да только наш Бог сильно не любит колдовства и ворожбы, гневается, если мы беспокоим мертвых!

Казаки возле нарт, на ветру, уже прыгали с ноги на ногу, толкали друг друга. Иван дал князцу ответный подарок и простился. Караван двинулся дальше в полуденную сторону.

Холодное солнце, белизна снега, блеск льда слепили глаза. Наконец ветер стал дуть в спины, подгоняя людей. Из одеял и лавтаков казаки соорудили паруса. Поскрипывая полозьями, нарты легко побежали по льду. Оська Гора, как пушинку, подхватил Пелагию на руки, усадил ее на поклажу нарт, а сам с молодецким гиканьем побежал в шлее.

Казаки и охочие люди прошли бесприютную степь. К берегам реки опять подступил лес, и снова они ночевали возле жарких костров на прогретой земле. Все их разговоры и помыслы были о весне, хотя даже до ее студеного начала, до Евдокии-свистуньи, предстояло пережить целый месяц.

Через неделю они подошли к знакомому повороту реки. Здесь ледяной покров был заметен рыхлым снегом. Утопая в нем до колен, Оська едва ли не на четвереньках волок в бечеве первую нарту. Сзади и сбоку ее толкали четыре казака. Другим в их колее двигаться было легче.

Сын боярский шел первым, тропя и указывая путь, высоко задирал гнутые концы лыж, внимательно осматривал берег, заваленный снегом яр и бор, кое-где подступивший к обрыву. Среди всей этой белизны Похабов не сразу разглядел веретено дымка, поднимавшегося в синее небо. Обрадовался: «Жив Герасим!» Вскоре увидел неподалеку от кельи, на яру, желтый крест. Заволновался. Побежал быстрей. Лыжи вязли в снегу. От частого дыхания оттаивали обледеневшие усы. С облегчением на сердце он вдруг остановился. По крутой тропе из кельи иод яром к нему спускался Герасим.

— Слава те, Господи! — махнул по груди сложенными перстами. — Ну, здравствуй! Здравствуй! Свиделись-таки! — сгреб монаха в объятья. — Что за крест возле кельи?

— Прибрал Бог Михаила, верного моего помощника, — в глазах отшельника блеснули невольные слезы. — Один теперь, — вздохнул и встрепенулся, смахивая с лица невольное уныние: — Господь со мной!

Подходили нарта за нартой, люди дышали тяжело, часто. Над ними висел пар. Те, что знали монаха, стали кланяться ему как старому знакомцу. Другие были наслышаны о старце, боязливо таращились на него, удивлялись просветленному лицу, чистым, ясным глазам.

— Зимовье цело ли? — спросил Иван. Он рассчитывал на ночлег в нем и на баню.

— Должно быть цело, — неуверенно пожал плечами монах. — Я там не был с тех пор, как Михайлу похоронил. Надолго? — спросил, оглядывая караван.

— За Байкал за ясаком! Нам бы дневку устроить да помыться!

Глаза монаха снова опечалились.

— Вот ведь! — вздохнул, опуская их. — А мне были знаки и сны. Думал, вещие. Колокольный звон опять слышал.

— Отписал я воеводе! — переминаясь с ноги на ногу, стал оправдываться Иван. — И здесь острожек нужен, и за Байкалом. А на Байкале, с этой стороны, без них никак нельзя.

Герасим, не слушая старого товарища, свесив голову, думая о своем, будто беседовал с кем-то невидимым.

— Федька, Дружинка! — окликнул Похабов десятских. — Ведите людей к острову, в зимовье. Грейтесь там, отдыхайте, баню топите. Я догоню.

Казаки разобрали постромки нарт. С гиканьем сорвали с места примерзающие полозья. Потащились через реку, оставляя за собой глубокую рваную борозду. Иван потоптался рядом с Герасимом, сочувствуя его кручине.

— Вашими с Ермогеном молитвами и наставлениями служу царям в Сибири уже тридцать лет. Недавно только прибавку к казачьему жалованью получил, — стал вдруг оправдываться. — Товарищи мои Перфильев, Галкин, Бекетов где только ни были первыми, а я до прошлого года все возле Енисейского толокся. Нынче сердцем чую: поставлю на Селенге острог, какую-то честь и славу перед Господом выслужу.

— Сердцем, говоришь? — насмешливо взглянул на сына боярского монах. — А почитай-ка Святые Благовесты? Сам Христос упреждал, кто нас через сердце прельщает! Он! Враг рода человеческого! — погрозил обнаженным перстом.

Иван постоял, смущенный своим откровением.

— Что читать? Так тебе верю! — пробормотал. — Отписал я воеводе все, как мы прошлый год говорили. Только не пойму: на кой здесь нужен город? Зимовье или острожек — другое дело. Самому бы тебе в Тобольский съездить! — напомнил напутствие енисейского старца Тимофея. — Вдруг и решится твое дело!

Монах ласково взглянул на сына боярского:

— Надо! С тобой и сплыву в Енисейский, — перекрестился, низко поклонился на восход. Добавил мягче: — Не для себя ведь прошу. Задолго до нас с тобой предрешено быть здесь городу! И будет! Придет время, кого надо Господь вразумит, с другого пути воротит. Что о том? Ладно уж, иди! Христос с тобой!

Стоянка на острове затянулась. Снова повалил снег. Казаки по наказу атамана времени не теряли, в метель навалили и натаскали бревен, укрепили зимовье тыном в полторы сажени высотой. Похабов решил оставить здесь часть ржаного припаса и двух захворавших служилых.

— Осталась бы? — предложил Меченке. — А то черная стала, тощая, в чем душа держится, — окинул взглядом осунувшуюся в пути женщину.

— Осталась бы! — со слезой в голосе отозвалась она. Шмыгнула носом, испачканным сажей. — Так он ведь без меня с тоски помрет! — кивнула на Оську.

— Помрешь? — строго спросил казака сын боярский.

Тот мигнул опечаленными глазами, глубоко вздохнул, помотал буйной головой и признался:

— Помру!

— Тьфу на вас, распутников! — выругался Иван. — Терпи тогда! Оську оставить не могу. Он мне на Селенге нужен!

Снова засияло ясное солнце, уплотнился снег. Похабов отвез в келью Герасима полмешка ржи и велел казакам готовиться к выходу. Собравшись в круг, они привычно сотворили молитвы Всемилостивейшему Господу, во Святой Троице просиявшему, Пречистой Богородице — заступнице за народ русский пред Его очами, да Николе Чудотворцу, всех сибиряков покровителю, да Илье пророку, да всем своим святым покровителям. Люди молча посидели перед дальней дорогой, затем взялись за бечевы пяти облегченных двухсаженных нарт и снова потащились по заметенному снегом руслу реки.

Чем дальше уходил отряд от кельи черного дьякона, тем чище становился лед, тем легче двигались нарты. На третий день, к полудню, задул в лица сырой ветер. Он нес по застывшей реке клочья облаков. Потом померкло солнце, стеной преградил путь влажный, колючий туман. Он висел над большой полыньей, раскинувшейся от одного скалистого берега до другого. Стаи уток плескались в черной, студеной воде, чудные, неземные звуки доносились со стороны Байкала. Пугаясь их, боязливо озирались путники.

По-медвежьи взревел вдруг Оська Гора. Казаки испуганно завертели головами. А тот, выпучивая глаза, указывал рукавицей в туманную глубь полыньи. Из воды высунулась черная усатая большеглазая морда и, пофыркивая, разглядывала людей. Потом чихнула, шевельнула ноздрями и скрылась, оставив над собой расходившиеся по воде круги.

— Дедушка! Или че? — крестился Оська.

— Дурак! — выругался Похабов. — Нериа это. Тебе же про нее рассказывали.

Нарты протащили вдоль скал по забережной наледи. Остался за спинами туман, и открылась ледовая даль Байкала с цепочкой гор на другой стороне. На этой белой бескрайней равнине великим множеством огней блистали и розовели в лучах заката отглаженные ветрами льдины.

Люди расселись на обледеневших камнях берега и завороженно смотрели вдаль, устало помалкивали.

— Вот ведь соблазн! — хмыкнул в бороду Похабов и окинул товарищей повеселевшими глазами. — Вдоль берега идти — это ведь только до култука дня три-четыре тащить нарты, да оттуда до Селенги с неделю, не меньше. А напрямик да при попутном ветре.

— Задень! — бесшабашно поддакнул Федька Говорин.

— Через Байкал даже чипогирцы на оленях не ходят, — неуверенно напомнил толмач Мартынка о том, что знали все. И тут же поправился: — А хорошо бы за день!

Как ни упреждал Похабов других и самого себя, вспоминая прошлогоднюю переправу через Байкал, а ночевать повел свой отряд в падь на восход солнца, где прошлый год стоял тунгусский урыкит.

Ночь ясно вызвездила небо. Крепкий морозец пощипывал щеки. Ветра не было.

— Если заночуем во льдах, что с того? — не унимался Федька. — Не на воде же, не утонем. Попостимся денек, зато на неделю раньше ясак возьмем и дальше сходим.

— Тиу-у! — опять запело в ночи ледовое поле, отзываясь многоголосым эхом с крутых гор. От причудливых звуков мурашки бежали по спинам путников. Меченка пугливо крестилась и вертела по сторонам красным носом.

— То ли ругается дедушка, то ли радуется? — перешептывались казаки и охочие люди.

— Лучше идти дольше, но возле берега! — с сомнением качал головой Дружинка. — Твердь она и есть твердь!

С ним соглашались, но мало кому хотелось тянуть нарты лишнюю неделю. Казаки отбрехивались от разумных слов десятского, вспоминали тяготы перехода по реке.

Тихим и морозным февральским утром, едва забрезжил рассвет, все были готовы к выходу. Дымы костров тянулись к небу. Ясно высвечивался другой берег с очертаниями гор. И был он так близок, что даже Дружинка засомневался: стоит ли обходить Байкал возле берега.

Сын боярский вздохнул, перекрестился на восход, сиплым голосом призвал Илью пророка помочь удержать погоду доброй, а небо ясным.

— «Радуйся, Никола, великий Чудотворче!» — запели казаки, выбирая себе путь и судьбу. Заскрипели полозья нарт по гладкому льду. Сын боярский шел первым с пешней в руке. Лед был крепок. Время от времени он начинал петь неслыханными звуками, ухать шаманским бубном. Похабов опасливо оглядывался, задирал бороду, напрягая жилы на горле, старался перепеть эти чудные звуки верными молитвами, но его слабый голос жалко терялся в бескрайней ледовой равнине.

На пути отряда то и дело вставали льдины, торчавшие в рост человека и выше. Похабов обходил их, уклоняясь к восходу, к Селенге. Иной раз через заторошенные поля приходилось прорубаться топорами и протягивать нарты. Путники снова выходили на чистый лед. Иной раз он был так скользок, что разъезжались ноги в ичигах и сарах, легкий порыв ветра нес куда хотел и нарты, и раскоряченных людей.

Слава богу, ветер дул с полуночной стороны, в спины идущих, не сильно сбивал их с пути. Но скользкая гладь перемежалась снежными сугробами с настом, в который путники проваливались до колен и опять, напрягаясь, протаскивали нарты бечевой.

Покрылся дымкой и пропал в ней берег. Потом исчез другой. Синее небо стало затягиваться тучами, а недавно блестевшее, ясное солнце становилось красным и круглым. Вскоре оно потемнело, как каравай ржаного хлеба, размазалось по тучам, как раздавленный яичный желток. На лицах казаков появилось беспокойство.

Во второй половине дня солнце и вовсе пропало. Люди шли по ветру, то и дело прорубаясь сквозь поля торчковых льдов. Незаметно стали подступать сумерки. Самые отчаянные и удалые уже смирились с тем, что к ночи до берега не дойти и скоро надо будет устраивать ночлег.

Шли, пока были силы. Меченка лежала на нарте вниз лицом, заботливо укутанная одеялами. Но вот стал спотыкаться даже неутомимый Оська Гора. Передние нарты снова уткнулись в торосы. Люди сбились в кучу вокруг атамана.

— Видать, испытывает Господь! — шепеляво пробормотал он выстывшими губами.

— Тяжкая будет ночь! — тихо всхлипнул кто-то. — Кизяка — и того нет.

— Тяжкая! — согласился сын боярский. — Но пережить можно. — И приказал: — Руби лед, строй стены, чтобы укрыться от ветра.

Звезд не было. Наверное, только к полуночи едва живые от усталости люди сложили из льда стены, накрыли их лыжами и лавтаками, залезли под низкий кров и прилегли на нартах, кутаясь в шубные кафтаны, меховые одеяла. Вскоре Оська Гора сладко всхрапнул.

— Ему что? — завистливо проворчал Федька. — Баба за пазухой греет.

— Самой бы отогреться! — огрызнулась из тьмы Меченка.

— По одному замерзли бы, — зевая, пробурчал Похабов. — Скопом переживем и эту ночь.

Пел и вздрагивал в ночи лед. То утихал, то снова подвывал ветер.

Среди ночи повалил снег, лавтаки обвисли. В ледяной избе стало тепло. Перед самым рассветом тускло вызвездило. На сереющем небе вблизи от стана обозначилась темная гряда гор.

— Всякое разное видел, — бормотал Похабов, зевая и крестя рот, — но чтобы погода менялась по много раз в сутки. Дойдем до леса — доспим!

Он скинул одеяло и встал первым, постанывая от болей в костях. Распрямился, сбросил лавтак с крова, огляделся по сторонам. За ним неохотно поднимались согревшиеся к утру люди.

Какими близкими ни казались горы, а по рыхлому снегу подошли к ним только к полудню. Скалистый берег круто вздымался изо льдов. Отряд пошел вдоль него на восход до первой пади. Едва живы от усталости, после бессонной ночи, после двухдневного перехода без горячей еды и питья, казаки наконец развели костры.

— Как знать… — покаянно ворчал Похабов, отогревая руки. — Может быть, вдоль берега, через култук, и быстрей бы дошли.

— Не быстрей, так легче! — с обидой хлюпнул носом Дружинка. — Говорил же!

Вдоль берега, под высокими горами, они шли еще день. Наконец хребет стал ниже и отступил ото льда. Люди, бывшие на Селенге в прошлом году, начинали узнавать застывшие протоки и длинные, узкие острова, гадали, те ли это места, спорили, на какую из многочисленных проток их выбросило в прошлом году.

Переночевал отряд на острове в сухом осиннике. Утром сын боярский выслал вперед ертаулов, чтобы узнали, где зимуют браты шертовавших им родов. Те вернулись к вечеру, никаких людей не встретили. Другим утром половина отряда разошлась искать станы.

С радостной вестью вернулся Федька Говорин: он нашел братов в стороне от реки, в долине у гор.

— Скопом живут! Десять юрт в долине, — стал бойко рассказывать, как подойти к их стану.

— Послов отправим? — засомневался сын боярский. — Или все разом пойдем? Вещует сердце — не дадут нам ясак добром!

После перехода по льдам его люди успели отдохнуть и отъесться. Пора было приниматься за дело, ради которого тащились от самого Братского острога. На рассвете, помолясь Господу, казаки вышли всем отрядом с пятью нартами и с бабой.

Евдокия-свистунья только обещала потепление. При крепком морозе ярко сияло солнце, распушив перья, скаредно тараторили сороки и носились над идущими.

До слез печаля Оську, Пелагия едва переставляла ноги, стонала и охала, в голос молилась, прощаясь с многогрешной жизнью. Казаки шикали на нее, чтобы не гневила Бога и не пугала весны. Она же плелась в конце обоза, держалась за нарты, смахивала слезы и хлюпала носом.

С братского стана отряд был замечен за три-четыре полета стрелы. Казаки не услышали даже лая собак. Из долины с желтой заснеженной травой навстречу им выехали до полусотни всадников с луками и пиками. Казаки поставили нарты поперек их пути и взялись за ружья. Иван Похабов повесил на один бок саблю, на другой — патронную сумку, перепоясал их шебалташем, начальственно приосанился, выходя вперед.

Всадники пристально разглядывали пришельцев. Сын боярский с толмачом сделали к ним десяток шагов, остановились.

— Не узнаю прошлогоднего князца и его людей! — проворчал Иван. — У тебя глаза острей, моложе. Гляди!

— То ли те, то ли не те? — замялся Мартынка, напуская на себя важный вид. Вздувая жилы на шее, стал говорить жалованное государево слово, напомнил, что прошлый год здешние мужики клялись дать ясак за два года разом.

Всадники в лучших одеждах на хороших конях переглянулись, заспорили между собой. Дородный молодец в пышной шапке из рыжих лис, постегивая горячего конька, поднял его на дыбы, развернул на месте. Выгибая шею дугой, прядая ушами и перебирая копытами, жеребец неохотно, боком, придвинулся к послам. Князец приподнялся в стременах, выдернул из-под себя кусок вышарканной волчьей шкуры, бросил ее к ногам сына боярского.

— Абатты!

Дружинка дал залп из десяти стволов. Пелагия пронзительно завизжала. Испуганно заржали кони. Оська Гора, услышав вопли Меченки, разъярился, выскочил из Федькиного ряда, схватил за хвост того самого жеребца, который подъезжал к Похабову, и повалил его на землю вместе с всадником.

Браты отхлынули, не вступая в бой, неспешно, рысью, откатились в обратную сторону, к стану. В руках казаков остался только мужик в лисьей шапке и его конь.

— Вернутся! — хмуро взглянул на пленного сын боярский. — Засеку надо валить!

И сидели казаки в засеке три дня. Ветер доносил до них запах дыма с братского стана, приглушенный лай собак. Похабов раз и другой посылал ертаулов посмотреть, чем заняты селенгинцы. Те возвращались, говорили, что видели: возле юрт мужиков до ста. Жгут костры, пируют, бегают с места на место, валят и тешут деревья.

Пелагия целыми днями сидела возле огня в тяжелом тулупе ясыря, шмыгала носом, печально глядела на угли. Со слезами и стонами беспрестанно молилась. Оська, под насмешки товарищей, шил ей душегрею из лисьей шапки. Его ясырь с толстой черной косой подрагивал от стужи в шубейке Меченки, которую с треском натянул на широкие плечи.

На вопросы толмача он отвечал кратко и презрительно. Грозил, что всех казаков скоро перебьют. О ясаке и о прежних обещаниях ничего вразумительного не говорил. Казаки спорили и сомневались: этих ли братов приводили они к присяге?

Похабов угрюмо сидел у костра, думал. Грешные помыслы томили его душу. В краю, где по прежним своим молитвам он был первым, почувствовал вдруг, как все это ему надоело: ясак, ясыри, засеки, воинские стычки. Лежать бы на печи рядом с Савиной, слушать, как весенний ветерок перебирает дранье крыши, как чирикают пташки.

Он тряхнул головой, отмахиваясь от соблазнов. С горькой усмешкой подумал: «Вот она, старость! Не обходит стороной».

На другой день около полудня со стана донесся шум. Вместо конных мужиков, которых ждали, из пади выползали щиты из бревен, поставленные на полозья.

— Вот ведь, исхитрились! — удивленно прорычал сын боярский, сбивая шапку на ухо.

Он велел подпустить идущих на выстрел. Щиты двигались медленно, скрипели тяжелыми полозьями по камням и сухой траве. Мужики толкали их плечами, продвигали, подсовывая под них концы пик вместо рычагов. За каждым щитом укрывалось до трех десятков воинов. Замыкающие шли пригнувшись, с луками в руках. Едва они приблизились на выстрел, начали осыпать засеку стрелами.

Прогремел залп из десятка стволов. Со щитов полетела щепа, но они даже не приостановились.

— На саблю брать придется! — крикнул Похабов десятским.

До засеки оставалось шагов двадцать. Из-за щитов так часто осыпали стрелами, что не давали высунуть голов из укрытия. По знаку атамана Дружинка со своими казаками дал другой залп. В тот же миг два десятка казаков и охочих выскочили из засеки с саблями и топорами.

Селенгинцы усвоили казачьи уроки. По их повадкам можно было понять, что это они нападали на засеку в прошлом году. Воины не бросались на казаков поодиночке, но, выставив пики, ощетинились отточенным железом. За ними лучники толкались между собой и мешали друг другу стрелять. Некоторые из них взбирались на щиты.

В выставленные пики с визгом врезался Федька Говорин с саблей в одной руке и топором в другой. Он провернулся юлой, сломал строй, оказавшись в середине вражеской толпы. Копейщики вынуждены были бросить пики, схватились за сабли, ножи и дубины.

Порядок был разрушен. Непривычные к пешему бою, кочевники замешкались, стали озираться, боясь ударов со спины. С десяток лучников отпрянуло к стану. За ними побежали другие.

— Вяжи лучших мужиков! — кричал Похабов, размахивая саблей. Бил с пощадой, без злобы, стараясь не убивать и не увечить. Чтобы не впасть в ярость, не сбиться в дыхании, сипло в голос читал псалом «Живый в помощи».

Десятка полтора раненых и сбитых с ног мужиков ползало возле щитов. Столько же было связано. Остальные неспешно убегали, подстрекая казаков к погоне.

Отдуваясь и стирая пот с лица, Похабов обошел место боя. Убитых было пятеро.

— На все Божья воля! — перекрестился. А грудь его вздымалась и вздымалась, гулко колотилось о ребра сердце, стучала в ушах кровь.

Федька Говорин с пьяными глазами уже гоготал и ругал кого-то из своих, ссыльных, казаков. Те снимали с раненых и убитых куяки, латы, поручи, собирали луки и пики.

«Догнала, собака, старость!» — опять подумал сын боярский, задерживая дыхание. Завистливо поглядывая на молодых, снова горько посмеялся над собой: «Намолил Господа! И пора для подвига пришла с запозданием».

— Раненых — отпустить! — распорядился. — Пусть сами лечатся. Мертвых отдать без выкупа. Ясырей держать!

Перелез в засеку. Меченка, нахохлившись, согнулась над затухающим костром. Из ее тулупа торчало две братские стрелы. Она подняла на бывшего мужа отчаянные глаза. Веки набухли, сажа въелась в кожу и обозначила паутинку морщин.

— Тоже стареешь! — сочувственно кивнул ей Иван. — Не хочешь обратно в Енисейский, к дочери и внукам?

Пелагия опустила глаза, безмолвные слезы покатились по щекам, зашипели на углях. Первый ясырь в ее шубейке сидел, как живой, привалившись к порубленному комлю лесины. Из горла его торчала поющая стрела с отверстиями в наконечнике.

Пришлось ждать еще три дня, прежде чем пришли мужики со стана, забрали мертвых, выкупили половину ясырей, неприязненно дали ясак, но не за два года и не со всех нападавших. Обещали доплатить осенью.

Отряд двинулся вверх по хрусткой наледи реки. Липкий снег под ногами мешался с мокрым льдом. Полозья нарт обмерзали, облипали. Ноги то и дело мокли, приходилось часто сушиться у огня. Вот и подступила весна. Теплело с каждым днем.

Долина реки становилась все тесней. Все ближе к ней подступали горные хребты с просторными долинами. В начале апреля по льду весело побежали ручьи. Еще три раза казаки рубили засеки, воевали и брали ясырей. На Святую Пасху Господню они сидели в обороне и ждали послов.

С тех пор как отряд Ивана Похабова пришел на Селенгу, был месяц непрерывных войн. Он будто въелся в лица казаков. Заслышав об их приближении, браты уходили от реки в горы. Как ни трудно было в это время выпасать там сводные стада скота, собирались в полки по пятьсот — семьсот мужиков. Над послами смеялись: много, дескать, шляется по земле всяких охочих до ясака. Нападали они непрестанно, выманивая казаков из засек на открытые места.

Однако праздник есть праздник. Хоть и трудна походная жизнь, к нему загодя было поставлено пиво. Казаки резали отбитый скот. Сами ели досыта и ясырям велели отъедаться. Но веселье было вынужденным: песни замолкали на середине, пляски затухали, едва стоило им начаться.

Как ни старался Иван Похабов показать своим людям, что весел и беззаботен, что без оглядки полагается на волю Божью и Его милость, скрыть своих тайных дум не мог и он. О чем думали другие люди, шутками да намеками обмолвился толмач.

— Кто у кого в заложниках? — говорил и боязливо оглядывался на пленных, заискивающе перебрасывался с ними словами. — Обещают меня, болдыря, повесить первым! — кривил губы с ниткой усов на губе. — И не за шею, а за пест.

Все чаще роптали казаки:

— Двенадцатую неделю в пути. Хлеб кончается. Байкал вскроется, куда пойдем с такой оравой ясырей?

То, что пленники осмелели, замечали все. Хоть и были они из рабов, из сирот да из захудалых родственников, за которых браты не давали выкуп, но слабость пленивших их казаков видели. И это больше всего беспокоило Ивана Похабова.

На преподобного Иоанна Ветхопещерника его отряд повернул в обратную сторону. Берег Байкала был сух, лед возле него порист и крепок. Нарты легко заскользили на закат. Ясыри неторопливой толпой брели следом за ними и вели неподкованных лошадей, елозивших копытами по льду. В пути до байкальского култука эти кони были съедены.