Показались купола енисейских церквей, и монах Герасим с увлажнившимися глазами стал истово креститься на них. Попутного ветра не было, казаки весело тянули судно бечевой. До Енисейского острога оставались последние версты. Сыны боярские Колесников с Похабовым шли по берегу. Василий вслух посмеивался над своей женой, «старой стропилиной», которая ни сном ни духом не ждала его так рано.

Когда струг подходил к причалу, возле главных ворот острога стояли и глядели на реку десяток ротозеев. Важных гостей никто не ждал. Герасим прытко выскочил на берег, отвесил семь поясных поклонов на Спаса и, как всегда, ушел в обитель. Колесников, выпячивая грудь, громко распоряжался выгрузкой, тянул время, чтобы из острога вышли начальные люди.

Иван поднялся на яр, увидел Максима Перфильева в простой одежде, с посохом в руках. Обнял старого товарища:

— Все хвораешь, казачий голова?

— Не дает Бог здоровья по грехам! — пожаловался Максим. — Доложишься воеводе и ко мне! Не обижай! — На то, что Иван назвал его головой, Перфильев и ухом не повел.

— А ведь я привез тебе должность казачьего головы! — сказал громче. — Как не обмыть?

— Не мне вез, себе! — со вздохами пробормотал Максим. — Я свое отказаковал! За дряхлостью из службы выставляюсь! Так оно и лучше!

Похабов не нашелся чем утешить товарища.

— Зайду! — пообещал хмурясь. — Вот только передам воеводе грамоты да Савину обниму. Как она? — вскинул виноватые глаза.

— Третьего дня видел здоровой! — Перфильев замялся, что-то недоговаривая, Иван вопрошающе впился в него глазами. — Меняются времена! — вздохнул старый атаман. — Сыск у нас был. Зимой наезжал томский сын боярский Петруха Сабанский, искал нетягловых людей… Твоих племянников поверстал на государеву пашню и отправил весной в Братский острог, к Петрухе Бекетову.

— Тьфу ты! — Иван остервенело сорвал шапку и хлопнул ею по колену, торопливо зашагал в съезжую избу, к воеводе, оттолкнул с дороги подьячего.

— Меня не спросив, моих племянников в пашню? Кто дозволил? — закричал вместо приветствия.

Воевода досадливо блеснул усталыми глазами, кивнул на лавку:

— Сядь!

Иван с рычанием опустился, вперился разъяренным взглядом в Полибина, ожидая оправданий.

— Был сыск! — стал терпеливо разъяснять тот. — Я тебя предупреждал. А племянники твои оказались не в меру строптивы, не пожелали назваться подворниками-захребетниками у Михалевых и Савиных сыновей. Я звал их охочими людьми на перемену атаману Галкину. Не пошли, заявили: «Мы — вольные, не хотим за Ламу!» И то бы еще ничего — не дали Савиным внести за себя подушную подать.

Как только Иван услышал эти слова, так и сник. Встали перед глазами упрямые раскосые лица племянников. Ярость, кипевшая в жилах, остыла, заледенела под сердцем тоска. Опять не добром встречал его Енисейский острог.

Воевода достал из-под стола березовую флягу и две чарки, наполнил их. Одну придвинул Ивану. Тот выплеснул ее в бороду, не перекрестив рта, помигал выпученными глазами, выдохнул винный дух из груди, спрашивая взглядом, что делать?

— Что поделаешь? — пожал плечами воевода. — У меня ясырка была самоедской породы. Хорошо, отдал за нашего русского гулящего, бездельника, да записал на крепостном столе и подати за них уплатил. Иначе этот бывший пан Сабанский отобрал бы обоих и отправил силком в пашенные, не посмотрел бы, что я — воевода. У них ведь совести нет, хоть и выкресты. — Полибин помолчал с недовольным видом, выцедил сквозь зубы свою чарку, спросил тише: — Говорят, Васька Колесников вернулся?

— Сын боярский, разрядный атаман! — блекло усмехнулся Иван. — А врет все! Не были его люди у царевича.

Воевода равнодушно шевельнул плечами:

— Ясак он привез вдвое против твоего! А ложно или не ложно, пусть дьяки в приказе разбираются. Зачем мне склоки заводить? До другого лета просижу на воеводстве — хорошо!

— Ох уж эта шляхта! — безнадежно выругался Похабов, едва хмель размягчил душу. — Сабанских на Селенгу не загонишь! Крутятся при доходных местах!

Полибин язвительно взглянул на Похабова, с пониманием усмехнулся:

— Едомский взял у меня на откуп площадное письмо. Сто рублей дал за год. Он тебе быстрехонько жалобу на Сабанского напишет. Целковый возьмет, не меньше. Еще подстрекать станет, чтобы и на других писал!

— Тьфу на них! — понял намек и заерзал на лавке Иван. — Что делать?

— Что делать? — желчно передразнил его воевода. — Племяши твои взяли пашенного завода на тридцать целковых. Возьми пару гулящих да посади на их место. Вон сколько опять возле острога крутится. Впору снова звать пана Сабанского.

Прошлый год десяти ссыльным атамана Осипа Галкина я дал вольную вернуться на родину. Хорошо отслужили царю свои вины.

— То литва да черкасы! — досадливо отмахнулся Иван. — Не раз с ними в бой ходил, ничего плохого не скажу.

— Так вот! — строже заговорил воевода. — Ваську Колесникова на неделе отправлю на смену атаману Галкину. Бекетов отписки и челобитную прислал, рвется служить за Байкал, за Баргузин и Селенгу, на Шилку и Иргень-озеро, про которые вы с Васькой в расспросных речах говорили. Промышленные люди сказывают про великую реку Амур и богатую хлебом Даурию. В Илимском остроге пашенный Ерофейка Хабаров собирает туда полк своим подъемом.

Бекетова в Братском дольше держать не могу. Хотел ему на смену послать атамана Перфильева. Хворает! — взглянул на Ивана с намеком. — Пойдешь вместо него казачьим головой. Бекетову передашь хлебные оклады и будешь собирать ясак от Байкала до Илима. А Бекетов и Колесников пусть за Байкалом берут и ставят там остроги.

Опустил Иван буйную голову, замотал бородой. «Вот тебе, бабка, Юрьев день!» Еще не повидал Савину, а надо уже собираться в путь.

— А ведь я от князя Трубецкого получил согласие на ближние службы, — пробормотал.

— Ну и скажи Перфильеву, пусть идет на Ангару головой. Бог даст, поправится!.. Освободит твоих племянников. Или отпиши Бекетову, чтобы сидел на Ангаре, пока кто другой его не сменит, — воевода притворно зевнул и равнодушно поднял глаза к потолку.

— Умен! — тяжко вздохнул Иван. — Правильный ты воевода! Мало было таких.

— Нас на одном месте долго держать нельзя, — горько усмехнулся Полибии. — Приживемся, проворуемся. Государя прогневим.

Едва Иван вышел из съезжей избы, ему навстречу кинулась Савина. Видно, долго ждала, извелась, если на глазах зевак ткнулась лицом в грудь седобородого сына боярского, поливая ее горячими слезами.

— Знаю все! — оглядываясь по сторонам, пробурчал Иван. — Нет в том твоей вины. Сам я во всем виноват.

Рука об руку они пришли в дом. Здесь уже были сложены все пожитки Похабова: тяжелый мешок с сукном и подарками, немецкий карабин, дорожный скарб.

— Одна? — удивился Иван, прислушиваясь к тишине дома.

— Одна! — неприязненно оглядела пустые лавки Савина.

Ночью пришла на ум Ивану нелепица, и он прошептал:

— Помрем вот, возляжем на ложе Авраамовом, и хорошо, как сейчас, будет до самого Великого Суда.

— Мы же не венчаны! — прерывисто, как ребенок, вздохнула Савина. И добавила с легкой обидой ревности в голосе: — А как возляжешь с Пелашкой?

— Ну, уж нет! — в голос рыкнул Иван. — Не может быть такого от милостивого нашего Господа. — Помолчав, кашлянул: — А ну-ка, спрошу у Герасима!

— Не судьба, видать, в третий раз венцом покрыться! — покорно пролепетала Савина. — Надолго? — всхлипнула, предчувствуя в печали Ивана новую разлуку.

— Думал, впредь будем с тобой до кончины! — тоскливо прошептал он. — Оказалось — на неделю!.. Вот ведь как угораздило намолить смолоду бродячую старость.

— Как чуяла! — тесней прижалась к нему Савина. — На этот раз одного не пущу. С тобой пойду. Будь что будет! Прости, Господи!

Утром после молебна в острожном храме и крестоцелования Герасим сошел с клироса и направился прямиком к Ивану:

— Колесников идет на Байкал! Душа истомилась по Иркуту, а с ним плыть не хочу!

Похабов взглянул на монаха обреченными глазами, жалко улыбнулся, подумал: «Знает уже все наперед, старый колпак!» Сказал тихо:

— Если и ты меня туда тянешь, друг благочинный, видать, судьба моя там, а ее ни на козе, ни на лихом коне не объедешь!

Он еще не дал согласия воеводе, но приострожный люд уже знал, кто, куда и кем идет. Едва Иван вышел из храма, два десятка гулящих людей окружили его тесным кольцом. Иные лица были знакомы, других он видел в первый раз. В стороне особняком стояли двое с несчастным видом, не иначе как сошли с паперти.

— Иван Иваныч, возьми в Браты? — гнусавили, низко кланяясь. — Отслужим за добро и за хлеб!

Властно рыкнул Похабов, нахмурил брови:

— Нашли время о делах говорить! Завтра приходите! После полудня.

Перфильевы уже поджидали дорогого гостя. Младший отрок сидел возле ворот, выглядывая среди проходивших прихожан Похабова. Как увидел, подскочил к нему, схватил за руку, потянул к дому.

Крестясь и кланяясь на образа, Иван с Савиной вошли в горницу. Он расцеловался с товарищем, с располневшей и наконец-то обабившейся Настеной. Похвалил ее, отступив на шаг:

— Теперь вижу — хозяйка! А то все тоща, как отроковица.

Громко топая сапогами в сенях, в избу вошел одетый в камчатую рубаху крестник Иван. При нем были жена дядьки, Илейки Перфильева, и два племянника. Сам атаман Илья где-то служил. Крепко пустил корни на Енисее род сургутских Перфильевых.

— Это у атамана-бегуна уже такие молодцы? — ахнул Иван. — Скоро под стать острог назвать Перфильевским! — польстил товарищу и пожаловался: — А мой-то, Якунька, все холост.

О дочери он умолчал. Это был отрезанный ломоть, украденный.

Ивашка Перфильев, старший из всех иерфильевских детей, держался с важностью. В свои неполных два десятка он побывал в двух походах и был в окладе десятского. О том, что идет с крестным к Бекетову, говорил как о решенном.

После второй и третьей чарки Максим Перфильев оживился, на щеках его выступил былой румянец. Он давно уже не подрезал бороду, она отросла и седыми прядями рассыпалась по груди.

— Отходил свое атаман Перфильев! — просипел, занюхивая крепкое вино свежим ломтем хлеба.

— Погоди себя хоронить! — проворчал Похабов. — Ты ведь моложе меня!

— Что с того? — поперечно прощебетала Настена. — Послужил государю, хватит. Хоть с увечным пожить, не вековать на холодной перине!

— Я же тебя в Братский брал?! — вяло оправдался Максим. — Может быть, надо было, как атаман Галкин: куда сам, туда и семья! Жалко было вас.

За столом притихли. Илейкина жена хлюпнула носом, Савина жалостливо взглянула на Ивана.

— Ивашка-то Галкин, — удивленно качнул головой старый Перфильев, — изранен пуще меня. Но дает же Бог. Служит!..

На другой день толпа охочих людей снова окружила Ивана Похабова, едва он вышел из избы, и потянулась за ним к острожным воротам. Воевода даже не спросил, что надумал сын боярский, заговорил как о решенном:

— Поспешай! Каждый день дорог. Бекетов до Братского успевал за восемь недель.

— Так то Бекетов! — уклончиво пробормотал Иван.

— Дам тебе сто окладов. Людишки при них ссыльные, новоприборные, переведенцы, из своих острогов высланные! — усмехнулся в усы и поднял палец. — Но они есть! Больше дать не могу: надо и Колесникова с кем-то отправить. Сможешь зазвать охочих — зови! На Илиме и в верховьях Лены — беспрестанная война. Мунгалы, порушив клятвы, нападали на Удинский острог. Братские роды уходят к ним в подданство. При малолюдстве на Ангаре не удержаться.

— Что их зазывать, охочих-то? — проворчал Похабов. — Вон сколько стоят у ворот, ждут голодные, босые, пропившиеся.

— Бекетов просит за Байкал двести! — Воевода положил на стол руку, пристально взглянул на сына боярского: — С кем и как останешься на Ангаре — думай, голова!

Полк Ивана Похабова вышел на Калинов день, перед Первым Спасом, когда в зеленых кудрях осин затрепетали вызолоченные листья. Казачий голова спешил попасть в Братский острог до ледостава. От барок он отказался, боялся задержки на порогах, взял с собой двадцать шесть охочих людей, шесть из них своим подъемом. Двух гулящих прибрал в услужение под кабальную запись.

За этих двух никто не хотел давать поруку. Один был не сильно, но горбат, другой — сувор. Лицо его было испорчено не палачом, а нечаянным выстрелом.

Оба они рядились в кабалу но пяти рублей. За такие деньги можно было купить в вечное холопство и плохонького мужика сибирской породы. По слезным просьбам сын боярский согласился взять их на пять лет, но из пяти целковых вычел по полтине в казну да по гривне за запись на крепостном столе.

Первые дни все служилые и охочие люди старались показать свое рвение. Ветер дул противный, струги тянули бечевой. Налегке шли один только казачий голова да казачьи жены и ясырки. Крестник Ивашка Перфильев вел ертаульный струг. При нем, стыдясь бездельничать, тянул бечеву иеромонах Герасим. По наказу головы женщины перед станами убегали вперед, разводили костры, готовили ужин.

За илимским устьем перед Шаманским порогом Ивашка Перфильев со слезой в голосе взмолился:

— Казаки ропщут, крестный! Не по силам так быстро идти!

Нахмурился Иван, строго взглянул на крестника и его людей. Младший сын утонувшего сотника Фирсова Никита отводил глаза и скрежетал зубами. Кожаная рубаха на его плечах стерлась до дыр, сам еле держался не ногах. Что уж говорить про стариков.

— Идем как обычно, — проворчал Похабов. — Бекетов ходил быстрей. Под Шаманом отдохнем, там дед твой лежит, — напомнил крестнику.

Похабов обошел все струги, осмотрел измотанных людей. Савина была чуть жива от усталости. Пришлось остановить караван на отдых в пяти верстах от обустроенного стана. В спешке сборов казачий голова перегрузил свои струги, а от людей требовал идти, как обычно ходили по этим местам.

К устью Оки его полк подходил на день мученика Ерофея в середине октября, когда, по поверьям, лешие в лесу бесятся да так бесчинствуют, что бывалого промышленного или пашенного человека туда калачом не заманишь. Березы и осины сбросили лист, опала хвоя лиственниц. Черным, неприглядным стоял лес по берегам. По студеной, черной реке то и дело проплывали одинокие льдины, царапали борта стругов, соскребая с них вислые сосульки.

И вот показалась вдали Березовая гора, за которой жили скитники. Похабов в епанче поверх кафтана подошел к отощавшему монаху Герасиму, указал на нее:

— Близко уже!

Казаки, бывавшие в этих местах, повеселели и загалдели, караван остановился.

— Осталось-то полднища ходу? — стал совестить бурлаков казачий голова. — Пойдет шуга, придется всю поклажу волочь по льду. А кому-то сидеть здесь, караулить.

— Пошли людей в острог! — зароптали люди. — Пусть помогут, бездельники.

— Сил уж нет! — громче всех вопил кабальный Сувор.

Иван пригрозил ему плетью. Этот был нагловат, Горбун хитер. Как всякий казачий голова, Похабов мог бы плыть с Савиной и со своей прислугой, но он стыдился быть обузой. Пусть не так, как монах Герасим, и все же, боясь Бога, как мог, облегчал труды служилых и охочих, хотя почтения и понимания от них не было, а кабальные злились на хозяина больше всех других.

Знал по себе Иван, как трудны последние версты, и не стал ругать подначальных людей. Но отправить вперед вестовых значит задержаться всему каравану, и он приказал идти.

Наконец струги были замечены из острога, и Бекетов прислал людей с лошадьми. Вскоре показалась сторожевая башня, а потом и часовня. Старый стрелец Петр Иванович Бекетов поджидал товарища у ворот острога, оглядывал сверху тяжелые, обмерзшие струги, измотанную толпу. Высмотрев Похабова, он стал спускаться к реке. Неделей раньше мимо него прошел отряд атамана Колесникова, и Бекетов знал, какие новости везет ему Иван Иванович.

Едва они встретились, плечо к плечу поднялись на гору, из распахнутых ворот выкатилась Бекетиха в лисьей шубе. Увидев Савину, завыла, заливаясь слезами:

— Я-то, старая дура, венцом покрытая, таскаюсь за мужем. Тебя-то кто неволил? Что не сиделось в Енисейском?

Савина, всхлипывая и обнимая подругу, смущенно оправдывалась:

— Так за милым дружком. Воля — пуще неволи!

— А мой-то чего удумал? — ревела Бекетиха на всю реку. — Мало ему здешнего приказа, за Ламу напросился. Ох, горе-горюшко!

Сам Бекетов только посмеивался над женой и ее воплями. Он перевел взгляд на монаха, скинул соболью шапку, почтительно поклонился:

— Отслужишь ли молебен, батюшка? Наши скитники нос не кажут с того берега, все инородцев опекают, а свои им хуже чужаков. Не по-христиански это, да не в моей они власти, — пожаловался со скрытой угрозой в голосе.

— Отслужу! — покладисто согласился Герасим, вскинув на приказчика лучистые глаза. — А после ты меня на другой берег перевезешь. К братии!

— Ишь чего удумал, батюшка! — накинулась на монаха Бекетиха, вытирая слезы. — Пока не накормлю, не напою — никуда не пущу. Нехристи, или что ли?

— Так лед вот-вот пойдет! — смущенно замялся Герасим.

— И пусть идет! Встанет, за руку переведем! — трубно прокричала острожная ириказчиха.

Бекетов ввел прибывших в приказную избу. Стол был накрыт.

— Перво-наперво по чарке с дороги, во славу Божью! — обернулся к монаху, крестившемуся на образа. — Батюшке ягодного винца и осетринки.

— Мне бы сперва своих людей устроить! — опасливо покосился на чарку Иван Похабов. — Пожитки из струга перетаскать.

— Подначальных людей у тебя нет, что ли? — насмешливо взглянул на него Бекетов круглыми глазами. — Гришка! — крикнул, обернувшись к печи.

Из-за нее выбрался мужик непонятной породы, но в русской рубахе. С горючей тоской взглянул на кувшин с вином.

— Сходи на берег! — приказал Бекетов. — Прикажи людям сына боярского таскать животы в мои сени. Там же им постели и накорми.

— У нас без них тесно! — проворчал ясырь на сносном русском языке и снова бросил тоскливый взгляд на кувшин.

— Поместитесь! — оборвал его Бекетов и кивнул на дверь: — Иди!

— Пошевеливайся, лодырь! — прикрикнула вслед Бекетиха.

Ясырь толкнул было дверь и отпрянул. Вошел старый стрелец Василий Черемнинов. Ему приходилось служить в здешних местах приказчиком. При Бекетове он был в прежнем окладе пятидесятника. Бекетиха молча налила еще одну чарку.

— Посмотри, чтобы рожь сложили в амбар, соль в ларь, порох в погреб, — приказал ему Бекетов. — А после ко мне за стол.

Дел Петр Иванович не забывал. В избу то и дело заходили с докладами его люди. Пару раз он сам хватался за шапку проверить и указать. Прибывших разместили, накормили. Черный поп Герасим отслужил благодарственный молебен и снова напомнил, чтобы его перевезли в скит.

— К ночи-то? — удивился Бекетов. Но окликнул самого грешного и удалого из своих острожных казаков. — Сговаривайтесь! — свел его с монахом. — Если поплывете, то на ветке: быстрей и льдами не затрет.

Первым пошел в баню Похабов со старыми казаками. Вернулся он с красным, распаренным лицом, сел за стол.

— Вот теперь и поговорить можно! — опять налил вина Бекетов. — Однако мало ты людей привел! — вздохнул с укором. — Я просил две сотни, надеялся на половину. А тут… — безнадежно шевельнул густыми усами, вскинув глаза на товарища. — Но кое-какие мыслишки здесь есть! — постучал себя казанками по лбу и пояснил: — Как пополнить свой отряд.

Старые товарищи долго говорили о поездке в Москву и о походах за Байкал. Женщины давно улеглись, а они все сидели за столом.

— Летось от Ивашки Галкина проплывал вестовой! — рассказывал Петр Иванович. — Говорил, атаман в колесниковский острог не пошел: свой поставил на Баргузине, а твоего Якуньку как бывальца отправил на Витим-реку. И нашел он там с казаками промышленный острожек. Людишки в нем не только промышляли, но и государевым именем брали на себя ясак с братов и с тунгусов. — Бекетов жестко усмехнулся в седые усы. — Жили там припеваючи, вдруг заявился твой Якунька со служилыми. Они стали их прогонять. Якунька осерчал и взял острожек на саблю. Передовщиков в цепи заковал, ясак отобрал. И не только ясак. Узнаю Похабу! — покачал головой не то в похвалу, не то в осуждение, поднял на Ивана пристальный, насмешливый взгляд: — Как думаешь, правильно сделал?

— А как еще, если по-хорошему не понимают? — пожал плечами Похабов.

Бекетов вздохнул, посуровев лицом, опустил глаза.

— Неправильно! — сказал тихо, поучая. — Если ясачные видели, что русичи меж собой воюют, быть войне. А скрыть от них разоренный острог — дело трудное. — Он снова вздохнул и громче заговорил о деле: — Краснояры — зловредные людишки, но свои. Не войди во искушение, если браты будут тебя на них травить и обещать воинскую помощь. И себя, и их погубишь!

Закончив разговоры о делах, Иван спросил о племянниках. Думы о них больше всего томили его в пути. Бекетов, равнодушно позевывая, хмыкнул в усы:

— Из тех, кого привез с собой и посадил на пашню, крепко встал на ноги только один: Распута Потапов. Он всех других пашенных под себя подмял. Твои пока на льготе, но под его присмотром. Подомнет их Распутка.

На другой день Бекетов стал готовить острог к сдаче, а свой отряд к выходу за Байкал. Как ни делили старые товарищи присланных людей, а дать ему больше тридцати человек Похабов не мог.

Покончив с острожными и приказными делами, он поднял заспавшихся Сувора с Горбуном, велел им оседлать три лошади. Первым делом хотел навестить племянников.

Горбун недовольно засопел обострившимся носом, заводил по сторонам злыми глазами. Сувор ругнулся, задергал рубцеватой щекой с въевшимся в кожу порохом. Савина накормила их, собрала в дорогу снедь и гостинцы.

При поднявшемся солнце трое поехали верхами по берегу Оки. Первым от острога был двор Распутай Потапова. Высокая изба с подклетом и еще одна, срубленная прошлым летом, были связаны между собой сенями. Над двором навешан кров из бересты. Высокий, тощий, сутуловатый, с умными плутоватыми глазами, Распута издали увидел всадников и выскочил на проезжую дорогу. Он уже знал, кто пришел на смену Бекетову, поэтому кланялся Похабову почтительно, величал его по батюшке, не лебезя, разумно говорил о пашенных делах.

О присланных Огрызковых сыновьях отвечал, что землю они получили в хорошем месте, правда, далеко от острога. Строят избу. Этот год под озимь не пахали, только расчистили государеву десятину.

По тону пашенного Иван понимал, что тот не слишком жалует молодых болдырей. Много выспрашивать о них он не стал. А Распута разумно перестал говорить то, чем сын боярский не интересовался. К печали кабальных, Похабов отказался от угощения в его доме, сказав:

— Будешь при мне старостой у пашенных!

— Я и без указа за старосту! — кивнул вслед Распута.

По его рассказам всадники отыскали избу без крыльца и сеней, баню у ручья. Жилье было пустым. Возле очага ни котла, ни кувшина, но зола была теплой, следы вокруг избенки — свежими.

Иван велел своим дворовым развести огонь, расседлать и спутать лошадей. Легкий морозец, неглубокий снег — все располагало к тому, чтобы уйти на мясной промысел.

В сумерках послышались шаги. Ответно заржали спутанные кони. К избе крадучись подошли двое, настороженно вперились взглядами в Сувора с Горбуном. Разглядев Похабова, племянники повеселели. Ни слова не говоря, Вторка развернулся и зашагал к лесу. Первуха вошел в избу, поставил в угол два больших тунгусских лука, сбросил с плеча колчан со стрелами, присел у очага на корточки, улыбчиво взглянул на Ивана.

— Хоть поприветствуй дядьку! — проворчал он. — Тунгусы и те встречают гостей по обычаю.

— Дорова! — разлепил губы Первуха, продолжая сидеть на корточках. — Мяса немного добыли. Сейчас варить будем.

Через открытую дверь видно было, что Вторка вывел из леса лошадь. На хребте у нее висели связанные попарно четыре стегна.

— Лося подстрелили, что ли? — одобрительно пробурчал казачий голова.

— Вроде того! — уклончиво ответил Первуха и полез под нары, вытащил оттуда зарытый в землю большой чугунный котел.

— Разговеемся! — весело залопотал Горбун, подхватил котел, чтобы принести воды. Сувор стал помогать разгружать мясо.

Горбун вернулся, плутовато хихикая, повесил над огнем котел, доверху наполненный мясом и водой с розовыми льдинками.

— Давненько не ел сохатины! — Похабов скинул кафтан, свернул его и бросил на полати, под голову. Дым очага выходил через раскрытую дверь. В избе было жарко. Горбун затрясся от язвительного смеха:

— Утром этот сохатый ревел: «Му-у-у!»

Сын боярский метнул строгий взгляд на Первуху. Тот, замявшись, неохотно ответил:

— Приблудная, братская. Завязла в кустах. Мы думали — лосиха. Застрелили, после разглядели. Не бросать же мясо волкам? — вскинул на Ивана узкие насмешливые глаза.

Сын боярский покачал головой, приглушенно ругнулся:

— Если станут искать, то по следам поймут, кто украл. Придут ко мне за выкупом. — И подумал с тоской: «Много хлопот будет с племянниками!»

Мясо сварилось. Похабов отказался есть ворованное, стал грызть сухари. Сувор с Горбуном, посмеиваясь, ели каждый за двоих. Насытившись, они стали моститься на ночлег, но хозяин их огорчил:

— Тесно тут, да и поговорить мне надо с пашенными! Идите-ка в баню, там ночуйте. Оттуда сподручней за конями глядеть, — блеснул недобрыми глазами: — Неровен час, украдут среди ночи.

Недовольные кабальные слезно поохали, но ушли. Первуха со Вторкой, насупившись, молчали.

— Что меня не дождались? — тихо спросил Иван. — Могли бы и не верстаться в пашню. Воевода укрыл бы.

— А надоело, как эти! — резко ответил Первуха, мотнув стриженой головой в сторону ушедших. — Подай. Принеси. Уши заткни. Нет у гулящих воли, а у казаков подавно.

— Воли и у царя нет! — обстоятельно поправил племянника Иван. — Все мы служим Отечеству и Господу!

— У вас только пашенные живут по-людски! — задиристо вскрикнул Вторка, молчавший до сих пор. Быстро и взволнованно заговорил: — Ты вот атаман! Борода седая, а все Иван да Похаба. А Распуту Потапова все величают сыном Ивановым. И внуки его о том помнить будут. И всех их величать станут, потому что у Распуты данная на землю. И у нас теперь данная. Наша деревня здесь будет!

Не обиделся Иван на молодых племянников, усмехнулся, крякнул, тряхнул бородой.

— Кому Ивашка, а кому и Иван Иванович! Величание по чину дается. А пашенным по-разному писаться нельзя, чтобы не было споров о земле, — сказал, поучая молодых, несмышленых. — Они детям и внукам землю передают, а казак — славу! У меня служат три сына первого стрелецкого сотника. Или тот же Ивашка Максимов, сын Перфильев. Их не только от этих, — тоже кивнул вслед кабальным, — но и от других родовитых казаков отличают за заслуги отцов. Что кому по душе — сам выбирай!

Первуха, прерванный братом, без прежнего запала огрызнулся, досказав свое:

— Бекетовские пашенные взяли с десятины по сто пудов ржи. И браты, и тунгусы к ним с почтением. Не только вечно голодные служилые.

Братья замолчали, поперечно посапывая приплюснутыми носами. Похабов без зла и обиды снова спросил:

— Захотели на пашню сесть? Пахали бы на Байкале, неподалеку от отца. Я же там острог поставил.

Скрывая что-то свое, затаенное, Первуха буркнул в ответ:

— Там сроду сто пудов не вырастет: лето холодное, сырое. Дай бог двадцать намолотить.

Не стал Иван ни спорить, ни поучать. Догадывался, что в их жизни есть что-то, чего ему, старому казаку, не понять.

— Подумайте! — предложил мирно. — Скоро я пойду на Байкал в Култукский острог. На вашу пашню вместо вас посажу своих кабальных. Даже завод возвращать не придется. — Он помолчал, вспоминая свои много раз переговоренные перед воеводами, дьяками, подьячими, речи, добавил: — То, что поставил острожек возле дома вашего отца, старшие воеводы сказали: «Зря!» Надо было на устье Иркута или на истоке Ангары. — Усмехнулся, обиженно мотнув головой: — Где там, на истоке? На горе, что ли? Выше туч?.. Но ломать пока не велели, дали оклады и наказ годовальщиков менять.

— Вот видишь! — так же тихо и вдумчиво сказал Первуха. — Прикажут острог срыть — и тамошние мужики нас всех, вместе с пашней, на куски порежут. Прежде лезли в дом, грабили кому не лень. После еще хуже будет. А здесь уже много лет острог стоит? — вскинул глаза на Похабова.

— Как считать? — пожал плечами сын боярский. — Один сожгли, другой перенесли, этот уже третий. Но лет уж двадцать казаки здесь служат.

— Вот видишь! — торжествуя, вскрикнул Вторка. — И другие остроги близко. Вдруг и девок пришлют. Без жен пашенные не выживают! А там, на Ламе, на ком жениться?

Покряхтел Иван, потеребил седеющую бороду, не знал, как возразить племянникам. Рассуждали они ясно и правильно: не в его воле быть или не быть байкальскому острогу. Только что-то они недоговаривали. Чуял он это печенкой, а выведать не мог.

Едва окреп лед, Бекетов отправил вверх по Ангаре первый отряд с нартами, груженными рожью. Истомившийся но своей келье, с ним ушел черный поп Герасим. Тремя днями позже из Братского острога двинулся второй бекетовский обоз. Вскоре, посмеиваясь над своим жалким полком в три десятка служилых, собрался в дальний путь и сам казачий голова Петр Иванович. Его жена напрочь отказалась идти за мужем и осталась в остроге ждать весны, чтобы с первой водой уплыть к сыновьям в Енисейский.

Похабов решил навестить Осиновское зимовье и проводить старого товарища до братской степи. В избе приказчика остались Бекетиха с Савиной.

День выдался солнечный и морозный. Над острогом уютно курился дымок печей. Поскрипывал снег под ногами. Бекетиха в двух шубах слезно прощалась с мужем: вскрикивала, причитала, жаловалась на горькую старость сибирской казачки. При этом успевала указывать ясырям и дворовым людям, какие узлы и мешки на какие нарты грузить, в сердцах укоряла Савину за бабью глупость и присуху к старому кобелю.

Савина смиренно улыбалась, глядя на подругу. Бекетов только посмеивался да пошучивал, вызывая у жены новые вспышки гнева. Из острожной Спасской часовни были вынесены иконы. Служилые, охочие и дворовые люди как смогли отслужили молебен и стали спускать к реке груженые нарты.

Сыны боярские, казачьи головы в походных шубах строго надзирали за работой. С заиндевевшими ресницами Савина стояла в стороне от Ивана, не смея ни вскрикнуть, ни завыть, ни повиснуть на его плечах перед очередной разлукой, все чего-то ждала. Он обернулся, смущенно взглянул на нее. Дрогнули сосульки на усах.

— Ладно уж! Благослови, что ли?! — проурчал выстывшими губами.

Глаза Савины заблестели, залучились, по щекам гуще разлился румянец.

Она всхлипнула, перекрестила его, тихонько заголосила, припав лицом к груди.

— Будет! — ласково проворчал он. — Даст бог, через две-три недели вернусь.

Скрипел снег под ичигами. Клубы пара висели над головами людей, разгоряченных работой. Бекетов махнул рукой, и первая нарта была сорвана с места, заскрежетала полозьями по накатанному снегу. Багровое солнце в морозной хмари уже поднималось над пологими вершинами гор.

Пониже Осиновского зимовья «обоз о двух головах», как посмеивались служилые, встретил возвращавшийся с Иркута Ивашка Перфильев с людьми и с пустыми нартами. У десятского и многих его спутников на лицах были коросты от обморожений. Ветер по Ангаре дул не сильный, но злой, пронизывающий: в спину груженому обозу и в лица возвращавшихся людей.

Иван усадил крестника на нарты между собой и Бекетовым, стал расспрашивать. Тот, прикрывая обветренные губы рукой, рассказал, что Осиновское зимовье цело, годовалыцики живы и здоровы, воинские люди к ним не подступали, а аманаты у них прежние, без перемены.

На устье Иркута зимовье тоже целехонько. Но оно было занято десятком промышленных людей. Зимовать в нем собирались две воровские ватажки. У одной последняя грамотка из Туруханского острога, у другой и вовсе ничего нет. Спорить с прибывшими казаками промышленные не стали, собрались и ушли за Ангару.

— Идем чуть живые, промерзшие, — рассказывал Иван Перфильев. — Гадаем, целое ли зимовье. А в нем тепло, сытно. И ругать-то людей совестно. Напоили, накормили нас с дороги, тихонько собрались и ушли с миром, — десятский виновато взглянул на крестного, потом на Бекетова, спрашивая, надо ли было хватать тех промышленных да отбирать у них десятинную рухлядь.

Казачьи головы, ни тот, ни другой, ничего не сказали. Иван Перфильев заговорил веселей:

— Черного попа доставили к месту. Его келья цела. Никто в ней не жил. То-то радости было у батюшки, — осторожно рассмеялся простуженным голосом. — А на острове надо рубить лабаз. Старый обветшал. Я оставил там двух казаков, сделают. А пока весь припас оставил в избе.

— Надо было четверых, как я говорил! — укорил казака Бекетов. — У мунгал шаткость, склоняются к измене, могут прийти, пограбить.

— Браты их пуще, чем нас, боятся! — заспорил было Ивашка и осекся: — У меня каждые руки — помощь!

— Тебе тяжелей всех, — пожалел его Бекетов. — Путь тропил. А снег не ко времени глубокий. Моя вина. Не надо было тебя грузить, как других.

Перфильевские казаки развели костер на берегу. Те, что шли с Бекетовым и Похабовым, стали поторапливать начальствующих: им хотелось поскорей добраться до зимовья и ночевать под кровом, а не под низкими ясными звездами ноябрьской ночи.

Зима прошла в обычных заботах о сборе ясака. День за днем, неделя за неделей казачьему голове Похабову некого было послать в дальний Култукский острог. Он вспоминал про байкальских годовалыциков, маялся совестью и утешал себя: если сильно оголодают, прибегут на устье Иркута, а там бекетовский хлебный припас.

Только к Евдокии-свистунье в Братском остроге появились свободные от служб казаки. Иван собрал из них десяток в дальний путь, а перед выходом съездил на заимку к племянникам. Но Первуха со Вторкой наотрез отказались вернуться к отцу. Чтобы брат не ломал голову по слухам и догадкам, пришлось идти на Байкал самому казачьему голове.

Зимовье на Дьячьем острове уже пустовало. Бекетов со своими людьми ушел дальше. На монаха Герасима среди зимы вышла оголодавшая промышленная ватажка из трех человек. Все трое почитали за чудо, что остались живы, беспрестанно молились и работали при ските.

Похабов пробовал их пытать, кто такие и откуда. Никаких разумных ответов не добился, но узнал, что к отряду Бекетова на Дьячьем острове присоединились невесть откуда явившиеся четыре десятка служилых или охочих людей.

У скитников не было ни грамот, ни подорожных, ни пожиток. По указу надо было отправить их к енисейскому воеводе. Но за беглецов вступился монах, а бывшие промышленные люди просились к нему в скит вкладчиками. Как вкладчики и скитники они выходили из-под светской власти.

Подступала весна, почернел лед, на солнцепеках по Иркуту побежали ручьи. Зная, как поздно вскрывается Байкал, Похабов решил вести своих людей до истока Ангары а там вдоль берега до култука.

Лед на Байкале был крепок. Нарты весело скрежетали по нему березовыми полозьями. Яркое солнце слепило глаза. В укрытых от ветра местах было тепло как летом. Прямо изо льда вздымался крутой, скальный или покрытый лесом берег. Он был чист от снега. Под прошлогодней травой уже зеленела новая поросль. На яланных полянах безбоязненно паслись изюбры и стада диких коз.

Казачий голова осматривал берег, вдоль которого шел, и все чертыхался, вспоминая расспросы и советы московских дьяков. В узких падях при нужде могли зазимовать тунгусы или промышленные. Но жить в них долго не смогли бы и они. «Сдуру острог можно было поставить и на вершине горы, если тех дьяков заставить таскать туда животы!» По пути им были осмотрены три просторных пади, в которых вдруг и смогла бы прокормиться одна пашенная семья. Но не больше.

С такими мыслями он подходил к байкальскому, западному култуку. Острог показался сразу, как только обошли гору. Ворота его были распахнуты. По берегу и вырубленным склонам горы вольно разбрелись одичавшие коровы и овцы. Неподалеку от острожка пасся табун лошадей.

Похабов шел первым. Он замедлил шаг и остановился, воткнув лыпу в хрусткий, рассыпавшийся лед, залюбовался острожком и местом, на котором тот был поставлен. Ему в жизни приходилось много строить, хотя своей избы к старости так и не заимел, но все прежнее делалось по чужим указам, и только для этого острожка он сам выбирал место. Разными путями привел Бог сюда брата и даже Меченку. И никто не поблагодарил Ивана за этот острожек. А ругали много.

До него осталось меньше версты ходьбы. Отряд никто не замечал. Наконец кто-то вышел из ворот, увидел цепочку людей и нарт. На берег выбежали три бабы в душегреях и уставились на идущих, как любопытные телки. Только потом показались казаки. Все они, толпой, двинулись навстречу отряду. Наравне с мужчинами, полоща по льду полами сарафана, неслась женщина, которую Иван не мог не узнать.

— Вот же, стерва старая! — пробормотал, улыбаясь в бороду. — Коза!

Он принял приветствие от Федьки Говорина в тунгусской кожаной рубахе, с саблей на боку. Рассеянно отвечал ему, глядя в сторону, в бирюзовые глаза бывшей жены. Со злорадством заметил, что она тоже постарела лицом, хоть и не погасла, не пережила бабью пору.

— Ну, здравствуй, Иван! — поклонилась, и глаза ее вспыхнули подрагивающим светом. Пока он жил с ней, пятна на щеке не замечал. Теперь оно снова бросилось в глаза, как бывало после долгой разлуки.

— Здравствуй, Пелагия! — мирно ответил он и спросил: — Как зимовала?

— Слава богу! — ответила она с усталой, виноватой улыбкой на губах и уклончиво отвела глаза. — Знала, что ты не бросишь! — польстила бывшему мужу. — А здесь и ленивый с голоду не помрет.

Встречавшие похватали у путников бечевы нарт, потянули их, напрягаясь всем телом. Казачий голова распахнул кафтан. Даже на льду было жарко. С одного боку рядом с ним шла, не отставала, Пелагия, с другой — удалой десятский и здешний приказный Федька.

То к одному оборачивался казачий голова, спрашивая о делах, то к другой.

— Что Оську не видать? Жив, здоров?

— Жив! — знакомо нахмурила брови Меченка. — Хворал зимой! — вскинула глаза на Ивана, а в них мутно клубился страх. — Хорошо живем, прости господи, — всхлипнула, — хоть и во грехе!

— Господь милостив! Простит, поди, по здешним-то местам! — проворчал Иван и насмешливо обернулся к Федьке: — Сколько ясырок забрюхатил за зиму?

Обветренное лицо десятника насупилось, почернело, как кора лиственницы. Пока он простодушно раздумывал, как ответить, спросила Пелагия:

— Что наши дети? Видел?

— Якунька прошлый год с Галкиным ушел на Верхнюю Ангару. Сказывали, на Витиме воевал. А дочку с внуком зятек увез в Томский.

Вглядывался Похабов в лица острожных годовалыциков, тех, что шли рядом или тащили нарты, потом приглядывался к тем, кого встретил у острога, и чудилось ему, что все они стали чем-то похожи друг на друга. Он удивлялся и не ломал бы голову, если бы Сенька Новиков, который пришел на перемену Федьке, водя носом по сторонам, не спросил вдруг о том же, что было на уме Похабова:

— А что это вы как оскопленные коты?

— Это как? — необидчиво взглянул на него Федька. И казачий голова, теряя степенство, громко захохотал, задирая бороду с седыми прядями.

Бывший вздорный и заносчивый казак в недоумении пожал плечами, не стал отвечать на нелепицу. Похабов же похохатывал и хмыкал, пока не увидел Оську Гору. Некогда огромный, здоровый, не в меру добродушный детина высох и пожелтел. Широкие мосластые плечи задрались крыльями больной птицы, на круглом прежде лице выперли острые скулы. Кожаная рубаха висела на нем, как шкура на костях с тунгусского капища.

— Ты что сделала с казаком? — хрипло прикрикнул Похабов на Пелагию.

Вместо того чтобы озлобиться, как в молодости, она вдруг разрыдалась, уткнувшись лицом во впалую грудь Оськи, чуть повыше его живота. А тот, оглаживая ее спину сухой, как корневище, рукой, стал уверять Похабова, что Пелагия его подняла уходом и травами. Зимой не вставал, думал, помрет.

Федька и казаки, зимовавшие в остроге, стали в один голос защищать Пелагию, дескать, дурного за ней не замечали.

— Тунгусы говорят, будто Лама без разбору, у одних силу отбирает, другим дает. А кого не примет, может со свету сжить, — равнодушно зевнул Федька.

Не узнавал старый Похабов лихого казака. На сходе по тем же ясным, но равнодушным взглядам он понял, что перемены в острожке ждали не сильно. В Енисейский за трехгодичным денежным окладом рвались только трое казаков, спрашивали, не появились ли там русские невесты, и корили Похабова, что тот не привез им девок из Москвы.

Прибывший голова велел выставить караулы и запирать на ночь ворота. На другой день, по стариковской привычке, он поднялся раньше всех и вышел из избы, уверенный, что караульный спит. Но нет, тот стоял на мостках рядом с прислоненной к тыну старой пищалью без фитиля и будто смотрел вдаль, положив на тын руки и подбородок.

«Стоя спит!» — подумал Иван. Стал подкрадываться. Но едва ступил на мостки, караульный обернулся без тени сна в глазах. За туманной дымкой поднималось солнце. Розовело ледовое поле, разгорались выглаженные солнцем и ветрами торосы.

Похабов встал рядом, тоже положил руки на острожины, долго и безмолвно наблюдал восход солнца. И радостным покоем наполнялась душа.

— Добрые места! — крякнул, с усилием отстраняясь от наваждения. И снова глаза его приворожил пламенеющий лед. — Прижились? И уходить, поди, неохота? — спросил тихо.

— Прижились! — признался караульный. Обернулся к вырубленному склону горы. Там темнела возделанная земля. — Озимь посеяли. Здесь, на солнцепеке, может быть, и ярица вызреет, — сказал вдумчиво, по-хозяйски, как пашенный. — Благое место! Огрызок с государевой десятины пятьдесят пудов намолотил.

Похабов проворчал:

— То-то, гляжу, никто на дальние службы не рвется, бекетовским казакам не завидует. Все какие-то благостные, как оскопленные коты! — опять хохотнул, вспомнив Сенькины слова.

Караульный слегка растянул губы в улыбке и снова уставился на снежные вершины гор против острожка. Обживались люди на одном месте, мягко уклонялись от государевой службы. Все это не оставалось незамеченным в Москве. Из Сибирского приказа слали указ за указом и грозные наставления, заставляли чаще менять воевод, приказчиков, годовалыциков. Одной рукой рушили мир и покой, другой подначивали к ним ради достатка в хлебе.

— Пашенный масло привозит ли по уговору? — спросил Иван, вспомнив о брате.

— Еще бы не привозил? — оживился казак. — Мы ему прошлый год пятьдесят копен сгребли да возле дома стог сметали выше крыши.

На другой день Похабов сел на коня с седельными сумами, набитыми подарками, поправил за кушаком пистоль, поддал гнедому пятками под брюхо и поехал к брату. Знакомой тропой поднялся на седловину мыса, где шаманили божкам тунгусы. За ним открылись оттаявшие озера, равнинный бор, сухие поля. На одних чернела пашня, на других стояли копны сена.

Угрюма Иван узнал издалека, набычившись, тот стоял перед воротами и криво, жалобно, с укором в глазах глядел на подъезжавшего всадника. Одет был брат в треух при теплом солнце, в сары.

За изгородью неторопливо жевали сено две коровы с телятами, шатко топтавшимися на тонких ножках. Пахло навозом. Из скотника выглядывали селенгинские ясыри. Братского или мунгальского вида мужик тесал жердь.

— Ну, здравствуй, брательник! — не смущаясь его взгляда, кивнул хозяину Иван. С молодецкой удалью перекинул правую ногу через голову коня, соскользнул с седла, грузно встав на ноги, бросил брату повод уздечки.

— Здоров будь! — без радости ответил тот. Нехотя махнул в сторону старой избы, связанной сенями с двумя свежесрубленными: — Заходи!

— Седельные сумки занеси! — приказал Иван. Сел на крыльцо, поджидая брата.

Из леса выбежал вытянувшийся за год Третьяк, молча уставился на дядьку. Тот подмигнул племяннику, и он смутился, стал помогать отцу, который расседлывал гнедого и снимал седельные сумки. Из окна высунулась братская бабенка, узнала Ивана, бросила на него обиженный и неприязненный взгляд узких глаз. Он криво усмехнулся, вошел в дом, скинул на лавку кафтан, бросил сверху пистоль, патронную сумку и шебалташ с золотыми бляхами.

Вошел Третьяк с седельными сумами, положил их рядом с одеждой дядьки, вперился раскосыми глазами в пистоль, не смея притронуться к нему. Посмеиваясь, Иван раскрыл сумку, достал сделанный московскими мастерами нож с блестящим, без щербинки, лезвием в три ладони, протянул племяннику.

Глаза у отрока сделались круглыми. Разинув рот, он принял нож с ножнами и пулей выскочил за дверь. Иван хохотнул и вытащил отрез зеленого сукна в полтора аршина.

— Гэргэй! — окликнул сноху. Женщина, шаркая сапогами по полу, подошла, приняла подарок, подобрев, взглянула на гостя ласковей.

— Старушка, мать, жива? — спросил ее Иван по-булагатски. Глаза женщины помутнели. Она опустила голову. — Тогда и это тебе! — протянул ей две тонкие железные иглы. — Угрюмка таких не сделает! — добавил по-русски.

Наконец он достал шитую бисером девичью повязку. Его уже тесно окружили будто из-под земли явившиеся ясырки: старая и помоложе, с ребенком на руках. Подарков ждали все. Он отыскал глазами племянницу, похожую на мать непомерно длинным разрезом глаз, протянул ей повязку и стал одаривать ясырок бисером.

С кряхтеньем просунулся в низкую дверь Угрюм. Иван бросил ему на плечо отрез сукна, такой же, какой подарил жене. Брат осклабился, показывая, что доволен, в кривящейся улыбке мелькнуло что-то торжествующее, будто сумел перехитрить гостя и рад этому.

Женщины весело залопотали, забегали, стали накрывать стол. Казачий голова сел в красный угол на хозяйское место и чертыхнулся про себя: «С малолетства брат не умел при нем вымолвить доброго слова. Под старость и вовсе одичал!»

Женщины выставляли соленую и вяленую рыбу, осетрину, вареное мясо, бруснику с ледком. Мужчины молчали. Иван терпеливо и мстительно ждал, когда брат о чем-нибудь спросит. Наконец тот не выдержал, разлепил посеченные губы:

— Скажи хоть, сыны где?

— На Оке, возле Братского острога. Против моей воли поверстались в пашенные, дом строят, возделывают землю. Как ни уговаривал вернуться сюда — не пошли.

Угрюм закряхтел, закашлял, будто запершило в горле. Скороговоркой бросил непонятные слова жене. Та блеснула большими узкими глазами. Села, испытующе глядя на Ивана.

— Пытал племяшей! — степенно продолжил он. — Отчего бы им здесь цареву десятину не пахать? Острог защитит, отец наставит, лучше этих мест я не видел. О том они не хотят со мной говорить: что-то знают, чего мне не понять.

— Хорошие места! — рассеянно согласился Угрюм. Глаза его подернулись тоской. Он что-то сказал жене, отвечая на ее настойчивые расспросы. Она смахнула слезы со щек. А он вдруг озлился, уставившись на Ивана: — Растил-растил! — гортанно вскрикнул. — Прятал от мунгал, от промышленных и братов. Пришел брат. Нашел-таки! — обиженно мотнул головой. — И увел!

— Сами ушли! — строго поправил его старший, не гневаясь на остервенелый взгляд. Ничего другого от младшего он не ждал. — Мог бы и не взять их в Енисейский: отказать, обидеть. Другим разом без меня бы ушли. — Теперь в его глазах блеснула злая насмешка. Спросил брата: — Не нравится, что острог поставил? Воеводам тоже не понравилось. Ясак и десятину удобней брать с устья Иркута, и промышленные мимо не пройдут, и за Байкал, и на Лену пути, все оттуда. Вот прикажут острог срыть — и будешь жить, как прежде!

— Да ты что? — вскрикнул Угрюм, отрывая зад от лавки. — Забаламутил всех и бросишь?

— А ты как хотел? — не тая злости, просипел Иван. — Нашел доброе место, присосался, что младенец к титьке, и не тронь тебя? Так не бывает! За землю воевать надо. Она кровь любит. Не хочешь воевать — живи рабом! Кому-то так и лучше, — кивнул на ясырей, ждавших выпивки в сиротском углу. — Какой с них спрос?

Не крестясь, он опрокинул в рот налитую чарку, высыпал за щеку горсть холодной брусники и поднялся:

— Жарко у тебя!.. Повидались, поговорили — и ладно. Пора возвращаться.

— Ночуй! — суетливо заговорил Угрюм. — Ночью за Шаманом ветер свищет. Поди, нынче лед сломает.

Едва ветра разбили лед на Байкале и устойчиво задули в сторону Ангары, Иван с казаками поплыл в обратную сторону. За время его хождения на Байкал скит монаха Герасима пополнился еще двумя вкладчиками: из урмана вышел дряхлый старик из промышленных людей и молодой, изувеченный медведем.

Похабов оставил в зимовье на острове двух казаков березовских окладов под началом молодого Никитки Фирсова и отправился дальше. До середины лета он прибыл в Братский острог. Встречать казачьего голову вышел Василий Черемнинов с помятым, припухшим лицом. Уже по его виду понятно было, что ничего важного здесь не случилось.

— После расскажешь! — отмахнулся Иван и быстрым шагом стал подниматься к острожным воротам, вошел в тесную приказную половину. Савина стояла посреди избы в лучшем платье: кругленькая, крепенькая, как сдобный колобок, только и успела приодеться к его приходу. Лицо ее алело, глаза блестели и лучились. Бекетиха, повязывая голову, проворчала вместо приветствия:

— Заявился, кобель старый, аж в середине лета!

Похабов глазом не повел в ее сторону. Вместо того чтобы положить семипоклонный начал на образа, пропахший дымом костров, прильнул к Савине, ощупывая ладонями ее полную спину.

Она охнула, выскользнула, стыдливо поглядывая то на подругу, то на дверь. Вошел дворовый Горбун, бросил на лавку мешок из струга.

— Все сюда нести? — спросил хмуро.

— Неси! — приказал сын боярский, снял саблю, сунул на выстывшую печь пистоль, неспешно положил поклоны на образа. Бекетиха, шаркая чирками по земляному полу, вышла из избы. Иван мягче обнял Савину.

— И когда же спокойно заживем?

Глаза женщина потемнели, она прижалась щекой к его груди.

— Приставали, поди, без меня кобели? — смешливо и подозрительно спросил он.

— А то как же? — рассмеялась она и положила руки на его плечи, глазницы подернулись паутинкой морщинок, которых прежде Иван не замечал.

Проснулся он рано от щебетания птиц. Сквозь раскрытое окно веяло прохладой и свежестью реки. После многих ночей под небом летняя ночевка в доме казалась душной. На лавке храпела Бекетиха. Прижавшись лбом к его плечу, мирно посапывала Савина. И он пожалел о всех днях и ночах, проведенных с ней врозь. Последняя поездка была никчемной. Казаки могли сделать то же самое по его наказной памяти.

«Разве Герасима повидал, — подумал. — Да свой острог. Да брата!» За окном зарозовел клок травы. Послышались голоса служилых. Начинался обычный день на приказе.

Иван Похабов обошел острог, выслушал новости от Черемнинова. Пятидесятник перессорился с монахами-скитниками, которые были не в его власти. Федька Говорин и байкальские годовалыцики с утра были пьяны, надо было поскорей выпроводить их в Енисейский.

«С кем отправить ясак?» — думал голова. В таком деле Федьке он не верил: не пропьет, так ввяжется в пути в какую-нибудь драку, потеряет или утопит. Вспомнил про Черемнинова и решил отпустить его в Енисейский.

Байкальские годовалыцики были пьяны и на другой день, знать, в остроге кто-то тайком курил вино. Едва казачий голова усадил весельчаков в струг, выяснилось, что Федька с товарищем оставили своих ясырок.

Там, на Байкале, Похабов предупреждал их, что по наказу воеводы нельзя везти в Енисейский некрещеных девок. А привезут крещеными, да с младенцами, попы будут принуждать венчаться. Федька и его товарищи делали вид, что поумнели, но все понимали, что ясырки проданы без записи или проиграны вместе с прижитыми детьми.

Казачий голова выпроваживал из острога смутьянов, с которыми спина к спине не раз бился насмерть против государевых ослушников. Кормщиком в струг он посадил старого стрельца Василия Черемнинова с ясаком и с отписками воеводе. Бекетиха, устраиваясь на своих узлах и сундуках, то грозно орала на пьяных казаков, то вопила, взывая к небу:

— Осподи, помилуй! Загубят, воры-христопродавцы, утопят вместе с животами!

Но ждать другой оказии она не пожелала. Непрестанно крестилась и читала молитвы, перемежая их угрозами пьяным гребцам. Течение реки наконец-то подхватило судно. Похабов постоял, глядя ему вслед, перекрестил на добрый путь. Надежней старого стрельца все равно никого не было. Черемнинов пил, да головы не терял. Будто гора свалилась с плеч казачьего головы. Теперь можно было съездить к племянникам.

Едва дворовые люди, Горбун с Сувором, оседлали для него коня, караульный со смотровой башни крикнул, что к острогу идут струги. Похабов чертыхнулся, велел сесть на оседланного коня молодому прыткому казаку. Тот с гиканьем понесся по берегу реки и вскоре вернулся. В Братский острог шла перемена, которой в этом году никто не ждал.

— Кто старший? — спросил голова.

— Митька Фирсов!

— Добрый казак! — обрадовался Иван. Спросил, сколько стругов, и велел в помощь бурлакам гнать лошадей. Сам пошел в избу переодеться для встречи.

Три струга были подведены к острожному причалу. Пока прибывшие и встречавшие вытаскивали их на берег, к воротам поднялись Дмитрий Фирсов с братом Арефой: два молодца-енисейца из подросших казачьих детей. Оба откланялись Похабову как родственнику.

Казачий голова повел их в избу и все удивлялся, отчего молодые казаки смущаются его и даже робеют. Он усадил братьев за стол. Савина стала выставлять угощения. Дмитрий вынул из кожаной сумки свернутые трубкой и опечатанные воеводской печатью грамоты. Положил их на стол и пробубнил, оправдываясь:

— Ты только не подумай чего плохого, дядька Иван! Я просился у воеводы за Байкал, к Бекетову. А он меня силком отправил в Братский приказчиком!

— По мне, так лучше приказчика не сыскать. Давно пора нас, стариков, менять! — весело ответил сын боярский. Развернул наказную память, стариковски прищурился, вытягивая руки и придвигаясь к окну. — Кто нынче воевода? — спросил.

— Афанасий Пашков, дворянин московский!

— Вон что? — поднял брови Похабов, пристальней разглядывая братьев.

Новый воевода приказывал сыну боярскому сдать все остроги и ясачные зимовья под начало Дмитрия Фирсова. Он так дотошно наставлял, как принимать казенное добро и строения, будто был уверен, что прежний приказчик, хитрый и изворотливый, непременно должен был провороваться.

Наказная память ни словом, ни намеком не указывала, какую службу нести самому казачьему голове: возвращаться ли в Енисейский или идти в подчинение к молодому пятидесятнику.

— Может, на словах что передал? — удивленно спросил Похабов Дмитрия.

— Ничего не сказал! — пожал тот плечами, виновато поглядывая на сына боярского. — Понятно, что мне не по чину менять тебя!

Встало перед глазами лицо Афанасия, когда он, Похабов, в Москве вспомнил Истомку Пашкова. Мстил, иудино отродье, за обидные слова.

Похабов хмыкнул в бороду, перебарывая первую нахлынувшую обиду. Подумав, повеселел, сжал пятерней бороду в пучок, озадаченно подергал ее и рассмеялся:

— Мне, как я понял из наказной, воевода велит сдать тебе все по Ангаре да по Байкалу и ждать его нового наказа?

— Наверное, так! — неуверенно поежился пятидесятник.

— Слышишь, старая! — обернулся к Савине. — А ведь мы наконец-то можем спокойно пожить где-то на одном месте! Если сплывем в Енисейский, Афонька вредить станет или с оклада снимет. — Он подумал и добавил: — Наверное, уже снял. Да только нас с тобой этим не проймешь — мы богатством не избалованы.

К пущему смущению молодых казаков, Похабов умолк, свесив голову, тупо уставился в столешницу. Савина тоже молчала, морща лоб. Она не могла понять, к добру или к худу новое известие. Но Иван вскинул прояснившиеся глаза и весело объявил:

— А что, Митька, если я пойду под твое начало? Федька Меншин в Осиновском уж по-песьи воет, в Енисейский просится. Я сменю его. Все равно балаганцы только мне дают ясак, других не жалуют. Что скажете, молодцы?

Фирсовы сыновья весело соскочили с лавки.

— Дядька Иван! — вскрикнул Дмитрий. — Яви Божескую милость! Помоги нам. Бога молить будем, если когда какой совет дашь!

— Ну и ладно! Перекусите что Бог послал, попаритесь в бане и к нашему столу! А я уж все вам расскажу, ничего не утаю.

Едва молодые казаки вышли из избы, Иван снова задумался.

— Ну, что закручинился? — окликнула его Савина. — И впрямь, дал бы Бог хоть зиму пожить без разлук, уж я-то радовалась бы.

— Вот ведь! — криво усмехаясь, кивнул на наказную память Иван. — Даже в том, чтобы сдать головство молодому, а не ровне — намек и мщение! Не хотел, дескать, передо мной шапки ломать, соплякам поклонишься. Ну и ладно! — обнял Савину. — Поди, услышал Господь молитвы наши. Я свое выслужил.

В три дня Похабов сдал Братский острог, снова приказал своим дворовым оседлать коня и наконец-то отправился к племянникам. Двор их почти не переменился, только у избы было положено крыльцо да срублена конюшня. Скота братья не держали, имели двух лошадей. Они раскорчевали и подняли целину на государевой десятине и еще около десятины своей земли. Остальная, данная им в пашню, лежала впусте или обкашивалась.

— Не надоело? — спросил Иван и тут же сообщил, что приказ в Братском сдал, теперь он им не начальник.

— У нас еще год льготы! — беспечально ответил Первуха.

Изба была грязной и запущенной, идти в нее не хотелось. Племянники развели костер возле ручья и стали варить дичь для дядьки.

Иван, лежа на боку, неторопливо рассказывал о Байкале, о жизни матери и отца. Братья опечалились, глаза у того и другого сузились в две щелки, веки набухли.

Иван снова пожалел племянников, опять предложил посадить на их места своих дворовых.

— Здесь земля лучше, чем на Байкале! — с вызовом стал хвалиться Вторка. — И за спиной никто не ворчит: хотим — работаем, хотим — брюхо чешем!

— Так уж и чешете? — с насмешкой взглянул на них Иван. — Кончится льгота, и пойдете в работники к Распуте. А он вам залениться не даст. Ну, да ладно! — махнул рукой.

Как и с братом, разговор с племянниками не получался.

Сразу после Ильина дня, в начале августа, Похабов загрузил струг пожитками, рожью, крупами, конопляным маслом в березовом бочонке. Новый приказчик дал ему трех коней в гужи. Другим стругом он отправил в Осиновский острог шестерых казаков на перемену прежним годовалыцикам.

Два струга пошли знакомыми местами против течения реки. Иван налегке шагал по берегу. Дворовые, Горбун с Сувором, по очереди стояли на шесте, вели под уздцы коней. Савина чаще сидела в струге, поглядывая по сторонам, суетиться она начинала только на станах, у костров. Погода стояла хорошая, зима на пятки не наступала.

Осиновские годовалыцики радостно встретили перемену и удивлялись, что ее привел сам Похабов. Казачий голова по-хозяйски осмотрел зимовье. Какими были избенка, лабаз, амбар, баня, такими они и остались, разве обветшали пуще прежнего. В аманатской избе, подновленной после буйств Оськи Горы, просторней казаков жил племянник икирежского князца. За две зимы казаки не пошевелились, чтобы расширить свою избу.

Покряхтев с недовольным видом, голова ни словом не укорил приказного и отпустил годовалыциков в Братский острог. Но своим казакам и дворовым объявил, что будет строить приказную избу. Зная самодурство старого сына боярского, те опасливо помалкивали. Леса поблизости не было, даже прибрежный и островной осинник вырубили на дрова.

И кончилось спокойное время на острове. Сразу и вдруг на годовальщиков навалилось множество спешной работы. Две недели сам Похабов с Сувором, Горбуном и двумя казаками валили лес в верховьях, потом пригнали обледеневшие плоты на устье Осы. За неделю годовалыцики собрали пятистенок по-промышленному, из сырого леса, сложили печь из глины и речного камня.

Икирежский аманат в мирные, спокойные дни свободно расхаживал среди служилых, выходил за ворота, подолгу и с любопытством наблюдал за строительством избы. Иногда он сам брался за топор и от безделья тесал бревна. На цепь его сажали, когда к острову большим числом подступали всадники или тунгусы на оленях.

Еще не была навешана дверь на приказной половине, а Савина уже наводила в жилье порядок. К Покрову люди в острожке зажили просторно.

Встала, покрылась льдом Ангара. В степи завыл ветер, закружил белые вихри по равнине и по льду, то и дело поднимал стеной снег на русле реки. На Осиновом острове скрипели крыши изб, в них беспрестанно поддерживали огонь. Дров сжигалось много. Все свободное время служилые и дворовые сына боярского возили на нартах сухостой.

На четвертой неделе Филипповского поста к берегу Осы подъехали пять всадников на низкорослых мохнатых лошадках с заиндевелыми мордами. В этот год икирежи привезли ясак раньше оговоренного срока.

Похабов велел привести гостей в его избу, усадил всех на пол, застеленный сухой травой. Казаки привели аманата, родственника гостей. Савина, морщась и отворачиваясь от котла, варила мясо в пост.

Четверо молодых степняков и старик с седой метелкой волос на подбородке держались свободно. Поговорив с аманатом, они выложили для него степные яства.

Старик плутовато поглядывал на Ивана и все спрашивал о пустяках. Это сын боярский понимал и без толмача. Потом он заговорил про какую-то казачью избу. Похабов ничего не понял, раз и другой переспросил его.

Аманат, племянник икирежского князца, довольно сносно, хоть и коряво, пояснил:

— Острог на Уде больше вашего! — повел глазами по низкому потолку, и его черная коса свесилась до самого пола.

В словах был какой-то намек. Ни по-кетски, ни по-тунгусски послы не понимали. Похабов заколотил кулаком в стену, вызывая дворовых. Прибежал Горбун, ухмыльнулся, втянув ноздрями скоромный дух варившегося мяса.

— Толмач не вернулся? — спросил Иван.

— Нет еще! — шмыгнул носом Горбун. По лицу видно было, что он бездельничал.

— Бегите с Суворкой по его следу. Дрова привезете сами, а он пусть поскорей явится сюда, на службу!

Толмач пришел нескоро. Гости успели поесть и получить казенные подарки.

— Говорят, красноярцы отстроили острог больше нашего! — накинулся на него Похабов. — А к чему говорят — не пойму!

Толмач был из болдырей, черноглазый и спесивый. Он окинул гостей змеиным, немигающим взглядом. Не приветствуя их, сел на лавку, забросил ногу на ногу и небрежно залопотал. Почуяв в избе запах хмельного, вынул из-за пазухи и поставил на стол свою чарку.

Похабов неохотно наполнил ее хлебным вином. Толмач, не переставая расспрашивать и отвечать, перекрестился, выпил, крякнул, посопел приплюснутым носом и сдавленным голосом заговорил по-русски:

— Видать, Митька Фирсов на Оке с красноярами воевал. Говорят, казаки стреляли друг в друга. А на устье Уды у краснояров острог побольше нашего. И они зовут икирежей, чтобы те им, а не нам ясак давали. — Толмач тоскливо взглянул на пустую чарку и вперился немигающими глазами в переносицу сына боярского: — Чего тут непонятно?

— День постный! — рыкнул сын боярский, не налив другой чарки за то, что долго шел. Но сказанное послами он запомнил накрепко.

На острове гуляли Рождество, окунались в проруби на Крещение. Савина уже молола муку на блины к Маслене, а Бояркан все не присылал ясака. «Не помер ли?» — забеспокоился Иван. Перед его глазами все кривилась усмешка икирежского старика.

После Маслены, на Прощеный день, с толмачом и двумя казаками он выехал на лошадях в верховья Осы. Икирежи кочевали неподалеку. К вечеру казаки добрались до знакомого князца и ночевали на его стане. Утром двое молодцов с луками за спиной вызвались проводить их к булагатским кочевьям.

Морозным солнечным днем отряд двигался на восход солнца. Кони шли то шагом, то тряской рысцой. После полудня показалась вытоптанная земля. Вожи указали на следы и стали разворачивать своих коней.

— Говорят, балаганцы — их враги! Князец не велел им встречаться! — пояснил толмач, шепелявя застывшими губами с редкой ниткой усов под носом.

Похабов отпустил вожей. Казаки продолжили путь вчетвером и вскоре увидели пасущиеся стада. Когда желтый блин солнца коснулся земли на западе, их заметили. Навстречу, рассекая стадо, галопом понеслось полтора десятка всадников. Они окружили казаков и водили своих коней по кругу, неприязненно разглядывая пришельцев.

Похабов скинул рукавицу и велел казакам запалить фитили на мушкетах.

— Здоров ли Бояркан? — спросил, сбрасывая сосульки с усов.

Молодцы в тулупах перестали кружить. Толмач заговорил с ними, важно переводя совиные глаза с одного на другого.

— Предлагают проводить! — обернулся к Похабову.

— Такие проводы мы знаем! — усмехнулся сын боярский, высвободил из-под шубы шебалташ, показал пряжку мужику, который по повадкам показался ему старшим. Тот равнодушно осмотрел золотые бляхи, вопросительно вскинул узкие глаза с заиндевевшими ресницами.

— Бояркан — ахай! Хочу повидаться и поговорить с ним! — сказал по-булагатски. Обернувшись к толмачу, просипел: — Скажи, пусть дадут ночлег, а то отправят вестника коротким путем, а нас будут морозить в седлах до утра. Знаю я их!

Встречавшие казаков молодцы чуть убавили спеси, почтения к гостям они не проявили. Ночевали казаки в ветхой юрте, со всех сторон закиданной снегом, и бездельничали, пока не прибыли люди Бояркана в богатых, покрытых сукном шубах.

Над выдутой ветрами степью с мотавшимися сухими травами на мерзлой земле сияло яркое полуденное солнце. Вскоре казаки увидели на возвышенности большую белую юрту, окруженную кольцом других. Из всех юрт веретенами поднимался в небо дым. Годовалые бычки с заиндевелыми мордами с тупым любопытством преграждали путь всадникам и шарахались в стороны только перед грудью лошадей.

Казаков проводили в самую маленькую юрту. Внутри было тепло. Возле очага в одежде без всяких украшений сидели две молодые и смешливые девки.

Похабов велел казакам расседлать коней, сел возле жарко тлевшего кизяка, свесил над огнем заледеневшую бороду. Девки прыснули от смеха, вскочили с мест, сели возле решетчатой стенки, прижавшись друг к другу и укрывшись меховым одеялом, с опасливым любопытством выглядывали из него, как птенцы из гнезда. Казаки внесли в юрту седла с потниками, расстелили и сложили их вокруг огня, стали разматывать кушаки.

— Однако неласково встречает хубун! — проворчал Похабов, распахивая шубу. — Неспроста! Обиделся или еще чего. Может, Курбатка Иванов аманатил его мужиков?

Откинув полог, в юрту вошел приземистый мужик в крытой шубе, из тех, кто сопровождал казаков до селения. Он что-то прогыркал, разлепив смерзшиеся губы. Похабов обернулся к толмачу.

— Бояркан будет говорить с тобой вечером, когда солнце ляжет на землю. До тех пор велел ждать! — перевел слова братского мужика толмач.

Мужик окликнул сидевших в стороне девок. Те вышли на мороз и вскоре внесли в юрту освежеванную баранью тушу. В жилье резко запахло стужей и свежей кровью.

Не успело свариться мясо в котле, как тот же мужик в крытой сукном шубе откинул полог юрты и сказал, что Бояркан ждет гостей. Похабов поднялся, велел собираться толмачу. Болдырь бросил тоскливый взгляд на кипевший котел, на молодых девок, печально вздохнул и натянул на плечи кафтан.

— Кони остыли! — стал раздавать наказы казакам сын боярский. — Можно напоить. В степь не отпускайте. Хотя, — махнул рукой, — пусть пасутся. Нам отсюда и на конях не убежать! Ружья никому не давайте глядеть!

У входа в белую юрту стояли два мужика с обнаженными саблями. Иван с толмачом прошли мимо них. Внутри жилья было темно. Глаза не сразу различили ряд сундуков вдоль округлых стен, стопки меховых одеял на них. Посередине горел очаг. Он да свет из вытяжной дыры освещали юрту.

У огня сидел Бояркан, со всех сторон обложенный шелковыми подушками. Похабов впился в него глазами, высматривая перемены в настроении старого братского приятеля. Бояркан так же пристально разглядывал сына боярского.

За князцом, чуть поодаль, сидела старуха в богатой шубе. Несколько косатых молодцов с любопытством глядели на вошедших. При обычном приезде, как гостю и как младшему по возрасту, первым приветствовать Бояркана надо было ему, Ивану. Как посол царя, он должен был выждать приветствия от его подданных.

— Что сарь? — наконец спросил Бояркан, не вставая с подушек. — Жив-здоров? Скот множится?

— Сайн! — кивнул сын боярский. Не так много времени прошло после его поездки в Москву. В Казанском дворце Сибирского приказа Похабов наслушался всяких баек о царской жизни. — Жив! Здоров! — коротко ответил по-русски.

Они с Боярканом не виделись с тех самых пор, как Похабов поставил зимовье на Осе, и в последний раз расстались дружески. Время не прошло бесследно. Побелели пучки волос в уголках губ и на подбородке Бояркана. Толстую косу будто гуще присыпали мукой. Поверх халата на князце была накинута соболья шуба. На голове — легкая шапка, шитая серебром. Не обеднели балаганцы за последние годы. Скорей, оправились после бед.

— Галди шамай! — по-свойски выругался Бояркан, разглядывая Похабова, губы его дрогнули в усмешке. — Ты был удалой дайша. Но и тебя не обошла старость. Так устроен мир! — подобрев, он вздохнул и назвал Ивана дуумгэй.

Они понимали друг друга с полуслова. Толмач молчал, хмурился, с недоумением водил глазами но сторонам.

Иван сел, развязал бечеву мешка, вынул отрез сукна, слиток олова, две иглы, узелок с бисером. Бояркан пощупал сукно пальцами, что-то буркнул за плечо. Молодой родственник убрал подарки.

— Какая радость или беда привели тебя ко мне, дуумгэй? — спросил.

То, что Бояркан снова называл Похабова братом, было хорошим знаком, то, что вынуждал просить ясак, — плохим. Иван помолчал для пущей важности и тихо заговорил по-русски, с долгими перерывами, чтобы толмач переводил сказанное:

— В прошлые годы мы с тобой договорились: я построю острог, а ты будешь давать ясак. Послов от тебя давно не было. Я стал думать, не заболел ли ты? Жив ли? Решил сам навестить.

— Ясак, ясак! Галди шамай! — передразнил сына боярского Бояркан, пропустив мимо ушей лесть о беспокойстве. В прищуренных карих глазах заблестели недобрые огоньки. — Два раза я сам приносил ясак. А буряты все воюют между собой и с казаками. Казаки все воюют между собой и с бурятами. Приходят, грабят улусы. За что платить?

«Вот ведь! — с досадой поморщился Похабов. — И сюда дошла весть о перестрелке енисейцев с красноярцами».

— Все мы плохо царю служим, — оправдался со вздохами. — И казаки между собой ссорятся, и буряты. Дают клятву царю, потом изменяют. Видальцы говорят, мунгалы опять появились в степи. Наверное, подстрекают к измене? — колко взглянул на Бояркана.

— Родственники ездят к родственникам! — рыкнул тот и жестко усмехнулся. — У нас один предок: все мы потомки Великого Могула! От него пошли бурятские, мунгальские и ойротские племена.

Похабов опустил голову и тихо напомнил:

— Когда-то ты мне говорил, что мунгалы вас грабят, отбирают в жены лучших девок, заставляют воевать.

— Мало ли что бывает между родственниками? — опять чертыхнулся князец. — Иной раз они хуже врагов. Сам знаешь! — тряхнул дряблыми щеками и криво усмехнулся, намекая на известное только им двоим.

Сказанного хватало, чтобы понять: в степи зреет новая распря, к измене склоняются не только мунгалы, но и бывшие их кыштымы.

— Я прошлый год ходил к царевичу Цицану, за Байкал, — с расстановкой заговорил сын боярский. — Потом возил его послов к царю. Царевич мне сказал: «Тунгусы и буряты — наши вечные вредные непокорные кыштымы. Берите сами с них ясак, как знаете, а ваш царь пусть живет с нами в приязни».

— У мунгал много царевичей! — раздраженно буркнул Бояркан. — Сколько стоит земля и Вечно Синее Небо, они между собой ссорятся хуже казаков. Но мы дети одного отца. У меня есть две девки-мунгалки, они мои рабыни. Хочешь, подарю? Коня-трехлетку за них отдал.

Иван покряхтел, раздумывая, как вернуться к разговору о ясаке.

— Хороший жеребец стоит тридцать соболей добрых!

Бояркан, не поняв подвоха, растопырил короткие пальцы на ладони:

— Хулэг — пятьдесят!

Похабов укоризненно покачал головой.

— Зачем гневишь государя? Под его милостивой рукой твои стада размножились, выпасы ты себе вернул. Племя балаганцев умножилось. По слухам, у тебя под началом полторы тысячи здоровых мужиков. Другие роды платят царю по пять, по семь соболей с мужика. Ты давал царю присягу и платил ему всего пять сороков. И царь тебя прощал. А ведь ты — богатый хубун: украдут десять коней — не заметишь.

Лицо Бояркана побагровело, глаза налились кровью. Он зарычал сквозь сжатые зубы:

— Мунгалы забирали наших девок и юнцов, но они оставались бурятами, потомками Великого Могула, а мой племянник, сын Куржума, доброй волей стал казаком. Не племянник он теперь мне, а Васка Куржумов. Тьфу! Служит царю, как пес, там, где был аманатом. Требует с меня ясак и нас всех называет дикими. Мунгалом стать — плохо, казаком — еще хуже! — Бояркан спохватился, дав волю гневу, помолчал остывая: — Все говорим-говорим и не едим. В добрые старые времена гостей сперва кормили, потом говорили.

Засуетились молчавшие люди, стали стелить кожи, подбрасывать кизяк в затухающий очаг. Вошли две бабы с котлами. Юрта наполнилась запахом вареного мяса. На войлок постелили кожи, на них, в середину, выставили на блюде баранью голову с вывернутыми в ухмылке вываренными губами. На подносах опустили сложенное горками жирное мясо, подрагивавшее от свежести и пара. Перед пожилыми людьми поставили чарки и наполнили их архой.

— Бляхи утерял или продал? — насмешливо спросил Бояркан, хотя посыльные должны были сказать о них.

Похабов нащупал пряжку шебалташа под кафтаном, расстегнул его, вытянул вместе с сыромятным ремнем, подал через застолье. Веки Бояркана дрогнули, рука неуверенно приняла опояску. Щурясь, он оглядел бляхи, подозвал молодую родственницу. Приказал:

— Посмотри, что за люди на золоте?

Девка или молодая женщина в белом тюрбане придвинулась к очагу, оглядела пряжку и вернула Бояркану:

— Казак и бурят! Или мунгал, а коса как у бурята! Алда хара гэзэгэ.

На лице ее не дрогнула ни одна жилка. Глядя на князца, девка гадала, что он хотел услышать от нее.

— Отдай ему! — приказал князец, указывая на Похабова. — И громко воскликнул: — Пора нам погреть свои старые внутренности перед едой, чтобы вошло побольше и не было тяжко.

Седобородые старики молча выпили. Князец придвинул Похабову баранью голову и маленький нож для ее разделки. По окончании ужина, когда не только захмелевшие старики, но и молодые стали позевывать, Бояркан объявил, что даст царю пять сороков соболей и двух кобылиц. А Ивану как своему гостю подарит двух девок, которых купил у хоринцев. Он сердито тряхнул тяжелой головой, процедил сквозь зубы:

— Васке Куржумову драной лисы не дам! — и снова разразился ругательствами.

Затем князец зевнул раз, другой, свесил голову и стал укладываться на бок среди подушек, которыми был обложен. На прощанье прищурил один глаз, метнул властный взгляд из другого, сварливо добавил:

— Если твоя крепость будет меньше, чем на Уде, на другой год не дам никакого ясака.

Похабов спорить не стал, молча встал, кивнул. Женщины уже убирали посуду со стола. Старухи стелили одеяла.

— Знаю, ахай крепко держит слово! — сказал крестясь. — Пойду и я отдыхать.

Толмач был зол: лицо его пылало, глаза блестели. Ни словом, ни кивком не поблагодарив за ужин, он вышел за сыном боярским. Ему архи не наливали: то ли принимали за молодого без бороды, то ли намеренно унижали.

Ночь была темна. Ярко светили звезды, и народившийся месяц плыл по небу лодочкой, предвещая снега.

— Ну, как? — встрепенулись ждавшие их казаки.

В гостевой юрте спали старик со старухой. Две девки, встретившие казаков, боязливо жались в сторонке и клевали носами.

— Даст князец ясак! — икнув молочной водкой, с трудом выговорил Иван. От съеденного и выпитого было тяжко не только в животе, но и в груди. — Измен быть не должно, — добавил, одышливо вздыхая, — но караульный пусть сидит у очага. Для порядка.

— Чем потчевали балаганцы? — стали расспрашивать толмача.

Тот брезгливо скривил губы, коротко ответил:

— Мясо! — Посопев с недовольным видом, спросил сына боярского: — А что вы с князцом все «брат» да «брат»?

— Порядок такой у послов, — кряхтя, ответил Похабов. — Знаешь, что враг, а говори: «брат». — Он перевел дух и окликнул девок: — Басаган! Хотите замуж? — задумался, как сказать «за пашенных». Обернулся к толмачу: — Как у них пашенных мужиков зовут?

— У них нет пашенных! — резко и заносчиво ответил тот.

— Нет так нет! — равнодушно зевнул сын боярский, вытянул ноги к очагу и укрылся шубным кафтаном.

В острог на острове три казака и сын боярский вернулись на шести лошадях с ясаком и с двумя насмерть перепуганными девками. Увидев добрую женщину, они повеселели, а когда узнали, что это жена нойона, осмелели и снова стали смеяться.

— Ладные девки, хоть и нерусские! — заводил глазами Горбун. Стал расхаживать возле них, поглядывать, как кот на сметану. — Мне бы такую в жены? — заискивающе взглянул на хозяина.

— Сперва кабалу отслужи! — буркнул Иван. — Потом денег заработай да купи или на саблю добудь!

С весенними ветрами разлетелась по степи весть, что балаганцы дали ясак в Братский острог и хотят присягнуть царю всем племенем в полторы тысячи сильных мужчин. Понесли казакам соболей и другие роды, тянувшие с выплатой.

Едва потеплело, Похабов отправил в Братский острог вестового с грамоткой, писал Дмитрию Фирсову, что балаганцы требуют хорошо укрепить Осиновское зимовье.