Беглецы Братского острога ушли по пористому льду реки. Казачий голова милостиво дал им лошадь с санями, на которой привез хлеб Арефа. В Балаганском остроге под его началом остались три казака, бегавших с бунтарями, да Арефа Фирсов. При нынешнем малолюдстве на Ангаре и Лене это был гарнизон. Все четверо были посланы Похабовым за ясаком.

Вскрылась и очистилась ото льда Ангара. Сочно зазеленела степь. Савина выглянула из острога и ахнула, всплеснув руками:

— Ой, Ваня! Красота-то какая?!

— Весна! — поддакнул Похабов. — В лесах уж комар лютует, а здесь хорошо… Эвон! — воскликнул, прикладывая руку ко лбу. — Кажись, наши едут.

Верхами возвращался Арефа Фирсов с товарищем. Они расседлали коней у ворот острога. Арефа отвязал от седла мешок, тряхнул им, показывая, что удалось собрать в улусах.

— Теперь веселей заживем! — ворковала Савина, перетирая рожь на ручной мельнице. — Хорошо с тобой вдвоем, — улыбалась Ивану, — но сильно уж пусто.

— А говорила, век бы так жила, никого другого видеть не хочу! — добродушно журил ее Иван.

Молодые казаки бегали с березовыми ведрами на ближний ручей, радовались возвращению, предвкушали баню, чистую одежду и квас. Празднично было на душе у Похабова, пока Арефа возле Белой речки не бросил ведра. Он что-то выколупал из земли, с радостным криком поднял над головой будто сонную, не оттаявшую еще змею. И у казачьего головы беспокойно застучало сердце.

— Иваныч! Твой шебалташ! — Молодой казак бросился к Похабову, остановился перед ним, удивленно пробормотал: — Твой ведь?!

Раненым зверем застонал казачий голова, узнав свою опояску. Кожа позеленела от сырости, потускнело золото, но это были все те же бесовские личины с въевшейся в них грязью. Теперь обе головы казались живыми, а косатый степняк пуще прежнего смеялся над остроголовым бородачом.

Похабов выругался, сплюнул, слезно прохрипел:

— Видать, не отвязаться от них до гроба!

— А я что? — стал растерянно оправдываться Арефа. — Поднял, вижу — твоя!

— Закинул бы куда подальше! — с укором ругнул казака, но взглянув на него, устыдился своего невольного гнева. Посмотрел ласковей, вздохнул: — От судьбы не уйдешь! Не твоя вина. Не серчай на меня, старого!

Праздник есть праздник, на Святую Троицу жители острога наварили и напекли еды. Сын боярский выставил бочонок со сбитнем, приготовленным Савиной. Служилые напарились в бане, оделись в чистую одежду, помолились в съезжей избе, застеленной свежей травой и ветками берегового кустарника.

Утром, перед праздничной молитвой, караульный окликнул сына боярского. Похабов выглянул из-за тына, посмотрел, куда он указывал, и заметил плывущую лодчонку с одним видимым гребцом на веслах. Он не пытался обойти острог другим берегом, но правил прямо к нему.

— Гостя Бог послал на праздник! Надо встретить! — сказал Иван Савине, гремевшей горшками. Покряхтывая, опоясался саблей и вышел за ворота.

Прибывший гость оказался вестовым с Иркута. Тамошний десятский прислал с ним собранный ясак, отписку о бунтовщиках и балаганцах, об осаде острова — о том, что уже было известно Похабову от вернувшихся казаков и пашенных.

— Поспел! — радовался вестовой, вытирая лоб рукавом. — Вчера до самой ночи греб и сегодня с самого рассвета на веслах. Все не с комарами праздновать Святую Троицу.

Служба есть служба! Как ни обжились за зиму Иван с Савиной в Балаганском острожке и даже привыкли к равнине, казачьему голове пора было явиться в Братский. Оставив на приказе Арефу Фирсова, он поплыл туда с Савиной, чтобы навести порядок после бунта.

Издали, с реки, Иван Похабов увидел двухсаженные стены Братского острога. Дмитрий Фирсов, несмотря на бунты, расширил и укрепил его. По углам высились четыре глухих квадратных башни. Над воротами проездной — часовня.

— Куда с добром поработал! — похвалил молодого приказчика казачий голова.

Он по-хозяйски обошел строения. Под тремя глухими башнями были жилые избы.

Под четвертой — тюрьма. Посередине острога — пустошь под основание церкви. Обжившийся здесь разрядный поп Иван, в зипуне и скуфье, строго покрикивал на трех казаков и на двух пашенных людей, ворочавших камни.

Год был трудным: даже среди верных братских родов примечались признаки измены.

— Не нравятся мне казаки! — жаловался Похабову Фирсов. — Думал, бывшие бунтовщики покаются и других станут удерживать от бегства: ведь я, по малолюдству, даже не наказал их! Но Бог не вразумил бунтовщиков. Они же и подстрекают к новому побегу в Дауры.

— Кто? — спросил казачий голова.

— Старым казакам неймется, что уж говорить о молодых, — уклончиво ответил Дмитрий, не желая наушничать.

— Еть их! — понял, о ком речь, и тихо выругался Похабов. — Песок уж сыплется. А туда же. Однако думаю, что за этот год ясак мы соберем сполна. А как дальше — не знаю!

— Придет перемена — хочу в Енисейский сплыть, если отпустишь! — опасливо передернул плечами Дмитрий Фирсов. — Сколько ни царапай пером, а языком правильней скажешь!

— Ой смотри, паря! — покачал головой Похабов. — Попадешь под горячую руку — или наградят, или на дыбе вздернут за то, что у краснояров острог отбил.

— Ясак с Уды идет сполна! — тоскливо повел глазами Дмитрий Фирсов. — Москва должна быть довольна. А то, что воеводы меж собой грызутся, Сибирскому приказу на руку.

Подступало время, когда обычно выходили из тайги и сплавлялись по рекам промышленные ватаги с добытыми мехами. Но на этот год ни стругов, ни плотов не было до середины июля. Только на Первый Спас из-за поворота реки течение вынесло малый стружок с двумя торчащими из него головами. Судно подошло к берегу против острога, караульный весело закричал:

— Кого река к нам принесла? Баб!

Иван вышел из ворот, спустился к Ангаре. Еще издали узнал Меченку и поспешил к пристани, гадая, что за беда могла привести ее. Услышав караульного, из ворот острога выбежала Савина, взглянула под гору из-под руки, засеменила вниз по спуску следом за Иваном.

Пятно на щеке Пелагия не скрывала, не прятала. Оно стало больше и темней. На Ивана равнодушно глядели знакомые, но поблекшие глаза. Заметил он, что губы бывшей жены посечены мелкими морщинами. Удивлялся про себя: не то чтобы она сильно постарела лицом, но казалась какой-то другой, погасшей и сразу стала походить на старуху.

Ни лучик не блеснул в ее глазах, когда увидела Савину. Равнодушно и устало дала обнять себя. Без радости, без зависти или злорадства ткнулась в ее полное плечо. Шмыгнула носом:

— В Енисейский, в монастырь плывем! — указала глазами на спутницу, которая была и вовсе дряхлой старухой. — У нее муж помер, и у моего Оськи отошла душа от тела. Устала я! — пожаловалась и прерывисто вздохнула. Чуть дрогнули в повинной улыбке губы. — Сама грешна и вас много лет понуждаю жить во грехе. Потерпите еще. К зиме или помру, или постригусь. Живите с Богом, не поминайте лихом.

— Зимуй с нами! — заголосила Савина, обливаясь слезами.

— Нельзя! — равнодушно ответила Меченка, поправляя платок на голове. — Без того про нас много плохого говорили. Вместе жить — только подстрекать к злобе и сплетням!

Казачий голова с неделю удерживал старух при себе, дал им отдых. К тому времени в Братский пришли вестовые из Илимского острога. Воеводу Оладьина сменил бывший его стряпчий, управлявший хозяйственными делами, Петр Бунаков. Старый казак, да еще свояк искал опоры за Ангарой и мирного решения споров о ясачниках, которые самовольно перекочевали в его уезд.

Дав отдохнуть вестовым, Похабов уговорил их не возвращаться прямым путем через волок, а плыть через пороги до устья Илима и проводить до тех мест двух баб, едущих в Енисейский острог.

Перед расставанием на берегу Меченка положила поясной поклон бывшему мужу, как чужого поблагодарила за заботы. Скорая на слезы Савина опять зарыдала в голос. Меченка отстранилась от подруги, поклонилась и ей.

Илимские казаки столкнули на воду легкий струг, сели за весла. Савина с Иваном вернулись в острог оба с тяжестью под сердцем, будто проводили покойника. Полные плечи женщины то и дело подрагивали, она хлюпала носом, терла глаза концами платка. Избегая разговоров, они молчали до самой ночи, каждый со своей тоской и виной на сердце.

Заморосил сентябрь, вызолотился лес, поползли туманы, цепляясь за верхушки сосен и елей. Чуть не до полудня висели над Ангарой и клубились низкие тучи. Вот и помчалась осень навстречу зиме. На Никиту-гусятника на распаленном коне к острогу прискакал Федька Сувор, покрутился у ворот, пока не впустили. Взъерошенный и мокрый, заскочил в калитку, кинулся к приказной избе, заколотил пяткой в запертую дверь:

— Иваныч! Люди идут по Ангаре!

Покашливая, Похабов отпер дверь. Его седые волосы спутались с растрепанной бородой. Глаза, набухшие от сна, глядели на пашенного строго и неприязненно.

— Что так долго спишь? — ухмыльнулся Федька, вытирая рукавом лицо. — Днище ходу от Оки табор стоит, и костров там бесчисленно.

— Поди, перемена! Как раз время, — зевнул Иван, крестя рот.

— Да столько народу разом я и в Енисейском не видел! — напирал Федька, напоказ отряхивая полы мокрого зипуна. — Там костров сто.

— Заходи! Сушись! — впустил пашенного казачий голова. — Дождит. Вот я и разоспался. А тебе чарочку бы?

— Ой не помешает для согрева! — весело блеснул глазами Сувор. — Всю ночь в седле и на веслах.

— Пусть даже полсотни костров, — рассуждал вслух Похабов — все равно мужиков двести, а то и триста. Браты у реки ночевать не станут. Тунгусы в эту пору сиднем сидят по своим шатрам: их олени в тайге. Наши, должно быть, идут!

— Старая, налей-ка гостю чарку!

Савина поднялась рано, топила печь в отсыревшей избе и шебаршила корзинами в чулане. Вышла на зов Ивана, разложила в жарком месте брошенный мокрый зипун гостя, приветливо приняла поклон от бывшего дворового.

— Сперва накормить надо, — заглянула в печь, — после вином поить.

— Нет! — замотал бородой Сувор. — Ты уж, хозяюшка, сперва налей. Я выпью во славу Божью. А поесть всегда успею.

Казачий голова перекрестился на образа, расправил пятерней волосы и бороду, накинул кафтан.

— Пошлю, однако, казаков, поглядеть кто идет! — сказал Савине.

Сувор не ошибся. К Братскому острогу двигался полк в шесть сотен человек. По словам ертаулов, бурлаки тянули три коча, которые в прежние годы дальше Шаманского порога не поднимались.

Казачий голова остановился посередине острога, возле церкви со стенами, поднятыми в рост человека. Старые стрельцы Василий Черемнинов, Михей Шорин и острожный поп с унылым видом оглядывали промокшее от дождей строение. Среди стен и башен острога было не только сыро, но и сумеречно.

— Васька! — окликнул Иван товарища. — Ты старей всех. Говорят, полк идет Ангарой. Сплыви-ка с кем-нибудь, встреть по-христиански!

Лицо попа покривилось, он неприязненно взглянул на сына боярского и закричал, размахивая мозолистыми руками:

— Зимой все на посылках, летом на промыслах, думаешь ли храм возводить?

— Думаю, батюшка, думаю! — не снисходя до брани, проворчал Похабов. — Сам видишь, какое у нас малолюдство. Вот придет подмога, достроим, даст Бог! — возвел глаза к серому небу в квадрате высоких стен, снял шапку и перекрестился, задирая голову.

Храм во имя равноапостольного князя Владимира-крестителя строился медленно. Казачий голова никак не мог ускорить работу и стыдливо избегал встреч с горячим священником.

Судов в караване было около полусотни. Столько Ангара не видывала со времен первых, вольных промышленных людей. Бурлаки тянули тяжелый коч, украшенный зелеными ветками. На носу в кресле, застеленном медвежьей шкурой, сидел московский дворянин — бывший воевода Енисейского уезда Афанасий Филиппович Пашков.

Василий Черемнинов и Михей Шорин, ходившие встречать гостей, вернулись. От них Похабов узнал, что Пашков сдал воеводство и, как когда-то покойный Яков Хрипунов, принял на себя казачье головство. Чего угодно ждал Иван от тщеславного воеводы, но не этого.

Его брови взлетели под шапку, он рассеянно ругнулся:

— Оптыть! Сдурел московит или че ли?.. Пошли, батюшка, встречать гостей, — кивнул острожному попу.

— Как молебен отслужить, так сразу батюшка? — зловредно проворчал тот. Но скинул зипун, ополоснул руки и надел рясу.

Иван затянул кушак, сунул за него пистоль, опоясался саблей, подтянул ремни шебалташем, стал спускаться к пристани, чтобы встретить бывшего воеводу в должности казачьего головы. Плечо к плечу рядом с ним степенно шел дородный острожный поп Иван. Он гулко кашлял, прочищая горло, и помахивал кадилом. А суда все подходили и подходили к пристани. Народу прибывало и прибывало. Конца же каравану не было видно.

От людей шел пар. Лица бурлаков были красны и потны от трудов и усталости. Дюжий детина возле струга скинул шапку, на лбу его багровым рубцом со стянутой кожей обнажилось клейменая буква «веди». Вор. «Вон уж кого шлют в службу!» — отметил про себя Иван.

Коч Пашкова приближался медленно. Казачий голова, поп, пятидесятники и старые казаки стояли, поджидая его. Иван снова взглянул на клейменого детину. Тот подтянул бечевой к берегу знакомый стружок в две пары весел. Остановив на нем взгляд, Иван обмер: в лодке, съежившись под мокрыми лавтаками, сидели Меченка и ее спутница.

В один скачок Похабов оказался рядом с ними. Вскрикнул, таращась на старух:

— Что вернулись?

— Дворянин отобрал нас у илимских казаков! — безучастно к своей судьбе пробормотала Меченка.

Спутница хохотнула, показывая беззубые десны, и шепеляво пошамкала:

— Грозит отдать замуж за своих служилых!

— Куда лезешь, старый? — клейменый детина схватил Похабова за локоть.

— Пшел, бл…н сын, пока башку не срубил! — взревел казачий голова, отталкивая ссыльного. — Ужо научу, как кланяться сыну боярскому!

Детина опешил от яростного крика, выпустил из рук бечеву. Похабов обернулся к попу и старым казакам. Бросил пятидесятнику:

— Васька! Встретишь воеводу с батюшкой и будешь на приказе, пока не вернусь! — Сунул в руки Черемнинову связку ключей от амбара, кладовой, сундука с казной и грамотами, выкинул из стружка на берег пищаль и чужой котел, столкнул его на воду, сел за весла и погнал лодку вниз по течению реки.

Едва его суденышко поравнялось с кочем Пашкова, казачьи головы пристально и неприязненно взглянули друг на друга — один сверху, другой снизу — и разминулись. Разглядел Иван, что Пашков одет в немецкий короткий кафтан и опоясан европейской шпажонкой, пригодной в здешних местах разве что рыбу печь на рожне. Щеки бывшего воеводы покрывала коротко остриженная борода, из-под носа на подбородок свисали длинные, как у ляха или у черкаса, усы.

Стружок промчался мимо коча. Похабов всем телом налегал на весла и гнал его по реке до самой ночи, пока не послышался гул порога. В сумерках ему пришлось приткнуться к берегу для ночлега. Старухи привычно развели костер, заварили в котле мучную кашу, бросили в стылую осеннюю реку плетенную корзиной корчагу, чтобы поймать рыбки.

К полуночи унялось бусившее небо, почернело и вызвездило. Трое путников привычно сдвинули костер, смели угли, настелили лапника на прогретую землю и легли отдохнуть. Проснулся Иван от того, что ему припекло ноги. Он поднял голову. Рассветало. Потрескивал костер. У огня сидела старуха-вдова. Губы ее беззубо шевелились иод самым носом. Казалось, в пустых глазницах мерцают отблески углей. Неторопливо и рассеянно она чесала гребнем редкие седые волосы.

Едва схлынул с реки туман и поднялось солнце, Иван столкнул на воду лодку. Меченка страдальчески взглянула на него, крикнула, махнув рукой вверх по реке:

— Иди уж! Сами сплывем, даст Бог. А нет, так судьба наша такая!

Иван упрямо мотнул головой и сел за весла. Он выгнал стружок на стрежень. После дождей бурлил и бесновался Падун, но хорошо просматривались сверху три знакомых прохода между камнебоев. В один из них Иван пустил лодку кормой вперед.

Стружок несколько раз захлестывало волнами, но гребец удерживал его от столкновения с камнями. Когда суденышко закружило в стоячей воде, Похабов, наслаждаясь покоем, направил его к берегу. Рассеялся туман, ясное солнце светило так весело, будто все беды остались позади. Иван вышел на сушу, скинул кафтан и отжал одежду. Женщины развели костер. Стадо винторогих баранов поглядывало на людей со скалы. Над бурлящей водой порога кружили птицы, высматривая оглушенную рыбу.

— Ну и ладно! Дальше сами управитесь! — взглянув на солнце, Похабов перепоясался кушаком, накинул на плечи подсохший кафтан. — А я пойду, однако!

Пелагия с болью взглянула на бывшего мужа, в ее выцветших, водянистых глазах блеснула прежняя бирюза.

— Спаси тебя бог, Иван! — шевельнулись ее губы. Она поклонилась в пояс, смахнула слезы, всхлипнула, потянувшись к его уху, прокричала сквозь шум воды: — Прости, что жили не так, как надо. У Господа встретимся. Я за тебя здесь и там буду Бога молить.

Беззубая старушка, которую Похабов помнил бойкой казачкой с острым, насмешливым языком, тоже поклонилась. Слова бывшей жены колко сдавили сердце. Слезы покатились по седой бороде. Он отмахнулся, отворачиваясь, без слов пошел в обход скал в обратную сторону.

Никого не встречая, сын боярский добирался до своего острога день и другой. Вечером ловил и пек рыбу. Когда завиднелись на горе башни, вычистил сапоги и кафтан, сбил на ухо шапку. В виду ворот приосанился, двинулся с важным видом хозяина. Они были распахнуты. Толпы людей суетливо сновали взад-вперед, таскали бревна с реки, где был зачален плот. На Похабова никто не обращал внимания. Свои казаки делали вид, что не замечают его.

Он вошел в проездные ворота. Стены церкви подросли на полсажени. Дородный поп громовым голосом покрикивал на незнакомых служилых, а те неловко примеряли новый вытесанный венец. Пятидесятник Черемнинов метнул на Ивана быстрый и настороженный взгляд, насупился и отвернулся.

Сын боярский молча постоял возле стен церкви, поклонился попу.

— Будь здоров, Господь с тобой! — торопливо ответил тот и опять закричал на работавших.

На крыльце приказной избы сидел дворовый мужик русской породы. Кто он — видно было по лицу и одежде, по наглым и пристальным глазам. Похабов хотел пройти мимо, но дворовый вскочил и загородил грудью дверь. Иван отшвырнул бы холопа, но за спиной раздался голос Савины.

Он обернулся. Она смущенно глядела на него и мяла в руках подол передника.

— Я перенесла наши животы в казачью избу! — проговорила робко и испуганно.

Похабов нахмурился, грозно обернулся к дворовому. На крыльцо приказной избы вышел бывший воевода Пашков в неопоясанном камзоле и высокой собольей шапке. Дворовый человек угодливо осклабился и переломился в пояснице.

— Выселил мою бабу, пока я был в отъезде? — хмуро спросил Иван вместо приветствия.

Из приказной избы вразвалку вышли два дворовых мужика мунгальской породы. Их хозяин, не оборачивая головы, буркнул что-то русскому холопу. Тот в один прыжок прошмыгнул мимо него в сени, выскочил с грамотой, подал ее Пашкову.

— Шляешься где попало вместо того, чтобы службы нести! — начальственно проворчал дворянин, развернул грамотку, вернул мужику, указав глазами, чтобы тот отдал сыну боярскому. — Пока свой дом не построю, здесь буду жить. У меня семья большая! — заявил, брезгливо растягивая губы в усах.

Иван принял от мужика грамоту, сел напротив крыльца, привалившись спиной к поленнице, стал читать, шевеля губами.

— Эвон что! — кивнул Савине. — Нового воеводу прислали, — метнул взгляд на Пашкова в окружении дворовых. Тот отвернулся и скрылся за дверью. Дворовый русской породы снова сел на крыльцо.

В наказной памяти казачьему голове Похабову новый воевода приказывал во всем прямить казачьему голове Пашкову, который с полком идет в Даурскую землю. А ему, Афанасию, велел помочь Похабову собрать ясак по Ангаре. Ни слова не было сказано, кому под чьей властью быть и кому где зимовать.

Закончив читать, Иван свернул грамоту, сунул ее за пазуху, поднял глаза на Савину. Она смущенно переминалась с ноги на ногу и пугливо поглядывала на него.

— Оно и лучше так! — пробормотал повинно. — Пойдем зимовать в Балаганский.

— Хлеба там мало! — напомнила Савина.

— Возьмем хлеб! — поднялся сын боярский, обернулся к амбару с навешанным замком. — Васька! — окликнул Черемнинова.

— Чего? — неохотно отозвался тот, показывая, что занят делом.

— Вели двум казакам снести в струг два мешка ржи да перетаскать мои животы. Савина покажет что. А я пока коней в гужи выберу. В Балаганском буду зимовать! — давал наказы старому товарищу, сожалея о том, что отпустил в Енисейский острог с ясаком и отписками Дмитрия Фирсова. — Здесь ты сядешь на приказ.

Черемнинов помялся, бросая косые взгляды то на Похабова, то на дверь приказной избы, неохотно пошел отпирать амбар.

В Балаганском остроге жизнь потекла обычной чередой дней. Арефа Фирсов за лето поставил здесь вместо прясел надолбы в один ряд. Его младший брат Никита после смены на Иркуте остался при нем. Как оказалось, Афанасий Пашков привел с полком государевых пашенных людей. Не дав им отдыха в Братском, отправил в Балаганский острог рубить себе избы в зиму.

У служилых рожь кончалась. Два мешка, привезенных Похабовым, они съели еще до ледостава. Иван послал в Братский за хлебом и солью Арефу с казаком. Они вернулись очень быстро, не только без припаса, но и голодными.

— Как не дает? — взревел голова. — Это государев хлеб с братской пашни!

— Черемнинов ключи от амбара отдал Пашкову, — оправдывался Арефа. — А тот сказал: «Нет лишнего: ни ржи, ни соли!» И слушать нас не стал. К нему в избу не войдешь — караульный на крыльце. Ни видеть, ни слышать нас не желает.

— Да кто он такой? — затопал ногами Похабов. — Мать его, курву… Поганая порода. Отец был всем иудам иуда, чертям пожива. И этот.

Порыкав, как зверь, побегав в ярости по избе, казачий голова решил:

— Завтра идем в Братский! Без ржи не вернемся!

— Одумайся, Иванушка! — тихонько завсхлипывала Савина. — Пожалей молодых. Дай им отдохнуть с дороги! Жили ведь и еще поживем на рыбке.

Похабов строго взглянул на возроптавшую женщину, но оставил Арефу Фирсова на приказе, а с собой взял его младшего брата. Они переменили лошадей и в тех же санях отправились в обратную сторону по не заметенной снегом колее.

Еще издали приметил Иван, как будто что-то новое в Братском остроге. Подъехав ближе, разглядел, что на склоне под острожной стеной стоят две избы. Это были не обычные приострожные избенки, а хоромы: один дом рублен в пять стен, другой крестовый. Над высокими стенами острога выше угловых башен поднялась маковка церкви с желтым крестом.

— Да уж! — крестясь и кланяясь, пробормотал казачий голова в обметанную куржаком бороду. — Шесть сотен человек — не тридцать пар рук. Понастроил Афонька изрядно!

Вокруг стен, вроде посада, было поставлено и врыто множество балаганов и землянок. Из них в синее небо поднимались дымы. Острог был многолюден и среди зимы. Он словно кичился своей силой: ворота проездной башни были распахнуты. От реки поднималась к ним торная дорога, загаженная конскими катышами.

Никто не вышел встречать казачьего голову, никто из пашковских людей не поклонился прибывшим, глядели пристально и угрюмо, но не останавливали.

Бросив у ворот подводу с невыпряженными лошадьми, Похабов, крестясь и кланяясь, вошел в острог, первым делом направился в церковь. Снова крестясь и кланяясь, переступил порог притвора. Никитка робко двинулся следом.

Церковь не отапливалась. Печей в ней еще не было. На Святой неделе поп Иван в душегрее под ризами читал Псалтырь. Со стен свисал заиндевевший мох. Над сбившимися в кучу людьми поднимался пар.

Похабов, распахнув шубу, упал на колени и трижды гулко ударил лбом о тесовый пол. Поднялся, быстрым, цепким взглядом окинул молившихся. Попадья и монахи-скитники пели на клиросе. Против струганых царских ворот в первом ряду стоял Афанасий Пашков в богатой собольей шубе. Рядом с ним, плечо к плечу, сын со снохой. За его спиной тесно толпились дворня и казаки. В последнем ряду стояли новокресты. Они боязливо озирались по сторонам, помахивали перстами со лба на пояс и кивали головами, как кони на подъеме в гору.

Раздвигая их широким плечом, Иван протиснулся к алтарю, встал справа от Пашкова, поклонился попу. Тот, не прерывая чтения густым голосом, поднял голову и взглянул на Похабова с укором, дескать, куда лезешь не по чину.

«Сын ты бл…н!» — презрительным взглядом ответил ему казачий голова. Он был так зол, что если бы смог, то непременно пробился бы к Пашкову и толкнул его плечом. Лет на десять моложе, в той же должности, хоть и в дворянском чине, бывший воевода не удостоил Ивана взглядом.

Едва поп закончил читать и закрыл Псалтырь, Похабов, позвякивая сосульками в бороде, приложился к трем образам — других еще не было — да к Честному Кресту, где должно быть распятью. Опять раздвинул плечом тесный круг безмолвно притопывавших от стужи людей, двинулся к выходу. Никитка остался в церкви.

По острогу носились незнакомые служилые. Похабов поймал за рукав одного из них, строго спросил:

— Где приказный, пятидесятник Черемнинов?

Казак молча указал на угловую башню, где прежде была приказная изба, занятая Пашковым, водя по сторонам пугливыми глазами, опять куда-то побежал. Казачий голова по-хозяйски распахнул дверь, ввалился в тесную острожную избу с облаком стужи, раскатившимся по полу.

Старый пятидесятник, сгорбив спину, дремал у огонька. Он узнал вошедшего, подслеповато замигал. Лицо его напряглось, глубже врезались в кожу морщины.

— Ну, рассказывай, Васенька, как живете тут без меня? — уселся в красный угол Иван, распахнул, но не снял шубу, бросил на лавку шапку.

— Живем! — неохотно и тоскливо пробормотал пятидесятник. — Не голодаем, — повел глазами на старого товарища. В них блеснула скрытая вина. — Порядок опять же. При порядке что не жить? — сказал громче и повел ухом к двери, как показалось Похабову.

— Отчего же тогда рожь да соль не шлешь в Балаганский? Голодом нас моришь?

— Лютует голова! — понизив голос и вжимая голову в плечи, приглушенно оправдался Черемнинов. — Двоих своих казаков до смерти кнутом забил. За дело, конечно! — спохватился, опять боязливо зыркнув в сторону закрытой двери. — У него всяк человек знает свое место. А ключи от амбара он у меня забрал.

— Так с вами и надо! — злорадно рассмеялся Похабов. — Поди, круги-то теперь не заводите? — спросил так громко, что старый стрелец зажмурился и глубже втянул голову в плечи.

— Я уж кого! — ответил тихо и уклончиво. — Сижу в тепле, сыт — и слава богу! А хлеб только через самого.

— Я бы еще Афоньку не просил, чтобы он дал мне мои оклады! — рявкнул Похабов, багровея обветренным лицом. — Кто здесь на приказе? Я или он?

— Почем я знаю, кто? — огрызнулся Черемнинов, злобно сверкнув глазами. — Он — сила! А за тобой кто?

— Ты за мной по крестоцелованию! — все больше распаляясь, закричал Похабов. — Бери целовальника, пойдем к амбару. Собью замок и отсыплю сколько надо.

— Не пойду! — насупившись, буркнул Василий.

— Тогда я один пойду! — вскочил Похабов, запахивая шубу. Нахлобучил шапку. — А тебе — Бог судья! Да черт милостивый при сковороде.

— Что буянишь-то? — тоже подскочил пятидесятник. — Отпиши воеводе челобитную. Чтобы все по закону!

— От голоду передохнем, пока воевода нас рассудит! — хлопнул дверью Иван. — Никитка! Мать твою! Куда делся? — заорал на крыльце громовым голосом.

Суетливо бегавшие по острогу люди замерли на местах. Несколько человек остановились у приказной избы. Похабов широким шагом двинулся к амбару, ощупал заиндевевший замок на поблескивавших инеем скобах. Давно ли сам проверял его на прочность? Бросил под ноги шубу. Оставшись в кафтане, вынул из-за спины дорожный топор. Раз и другой звонко ударил обухом по скобе. Чувствовал спиной, как стекается к амбару изумленный народ.

— А ну, зовите писчика и целовальника! — обернувшись, крикнул в толпу. — Я здешний приказный, казачий голова Иван Иванов Похабов, буду брать рожь для Балаганского острога.

Слушая его, служилые в замешательстве топтались на месте. Вдруг толпа расступилась, будто волна схлынула с берега, обнажая пустошь. От церкви к приказной избе двигался окруженный дворней и наушниками казачий голова Афанасий Пашков. Среди его молодцов выделялся дородностью и холопской важностью служилый со свернутым набок носом. Пашков шел впереди, покрытый высокой собольей шапкой, под ней властно мерцали водянистые немигающие глаза. По щекам темнела куцая, ровно остриженная бороденка.

Похабов напоказ повернулся к нему спиной, еще раз и другой ударил обухом по железным скобам. Пашков остановился против крыльца приказной избы. Из нее, сутулясь, вышел хмурый Василий Черемнинов. Дворня плотней окружила хозяина, ожидая его приказа на расправу, злобно глядела на Похабова. Иные поигрывали топорами и кистенями. Впереди всех, фертом, стоял кривоносый.

— А не хочешь, чтобы я тебе башку отрубил? — крикнул Пашков.

Похабов в ярости воткнул топор в косяк, выхватил из ножен саблю.

— А может, попробуем кто кому? — играючи со свистом махнул клинком с боку на бок и презрительно взглянул на игрушечную шпажонку бывшего воеводы. — Или ты только кнутом махать горазд?

Пашков не снизошел до ответа, блеснул змеиными глазами. Рыкнул:

— Взять его! — ткнул пальцем с перстнем, блеснувшим драгоценным камнем.

Широким шагом на Похабова двинулся кривоносый. Дворня и служилые, стараясь обогнать его, тесня друг друга, с воем ринулись к амбару. Со всех сторон на Ивана сбегались казаки с кольем. Растревоженным ульем загудел острог.

Похабов заревел, заплясал на месте, отбивая удары. Почувствовал, как быстро уходит сила рук и как неловко крутится его отяжелевшее тело. Он перекинул саблю из правой руки в левую. Выхватил из-за кушака пистоль, шоркнул по нему рукавом, накручивая пружину. Поймал на конце ствола выпученные глаза бывшего воеводы, радостно и зло спустил колесцо, брызнувшее снопиком искр. И уже когда вспыхнул порох на полке, понял, что взял высоковато.

Прогремел выстрел. Толпа нападавших отпрянула. Пороховой дым закрыл крыльцо приказной избы. Едва он схлынул, Иван увидел сбитую с Пашкова шапку, его самого, пугливо переломленного в пояснице, и расщепленную пулей ветровую доску. Сын боярский захохотал, перекинул саблю в правую руку.

— Живым взять! — срывающимся, петушиным голоском крикнул Пашков.

Иван захохотал громче. Но толпа ринулась на него с такой яростью, что в следующий миг сбила с ног, вывернула из руки саблю. Кто-то пнул его в скулу, и рот наполнился кровью. Кто-то уже сидел на спине. Похабов напрягся всем телом и понял, что той силы, которая выручала в прежние годы, уже нет. «Вот она, старость!» — подумал сдаваясь. Опал, расслабился.

Без шапки, со снегом и кровью в бороде, его подволокли к Пашкову, бросили в ноги, задрав голову за волосы. Сын боярский только рычал и вращал окровавленными глазами.

Что говорил дворянин — он не слышал. Поволокли вдруг в кузню. Его, Ивана, служилый, бегавший в Дауры, не поднимая глаз, надежно заковал ему запястье. Четверо молодцов во главе с кривоносым поволокли казачьего голову не в тюрьму, а в аманатскую избу. Распахнули дверь, втолкнули внутрь. Губастый пашковский молодец, заскочив туда же, выбил мох из дыры в стене, просунул в нее конец цепи.

Иван отдышался, лягнул его в бок, рванул на себя цепь, но она была уже заклинена с другой стороны. Казак вылетел из избенки, матерно заорал, угрожая кистенем. Но внутрь больше никто не сунулся. Дверь закрылась.

Тяжело дыша, Похабов сел на нары. Резко пахло псиной и дымом. Оконце, затянутое бычьим пузырем, едва пропускало свет. Угли чувала высвечивали лица узников.

Не поднимая головы, Похабов осмотрелся затравленным зверем. Увидел на нарах троих. По тому, как они сидели, узнал братских аманатов. Четвертый, на корточках, горбился у чувала. Рядом с ним лежали две собаки, вечные спутники тунгусов.

Звякнув цепью, Иван хотел прислониться к стене, но разглядел на нарах пятого узника. Он лежал на груди, был долгобородым и длинноволосым, голова покрыта скуфьей, тело — поповской однорядкой. Его живые пристальные глаза пытливо разглядывали сына боярского. Едва их взгляды встретились, лежавший шевельнулся и прерывавшимся от боли голосом укорил:

— Гордыня тебя мучит, служилый! Того, губастого, почто пнул? Ему Господь, по грехам, готовит кончину тяжкую!

— Ты кто такой, чтобы учить меня? — взревел Похабов, снова впадая в безудержную ярость.

— Аз есмь протопоп Аввакум, сын Петров! — твердо ответил тот, не поднимаясь с нар. Голос его будто окреп и помолодел.

Иван разглядел сына Петрова. Как ни измождено было лицо назвавшегося протопопом, ему не было и сорока лет.

— Хрен ты козлиный, а не протопоп! — обругал его, успокаиваясь. Привалился спиной к стене, вытянул ноги к чувалу.

Тунгус, сидевший на корточках, отстранился от собак, стал неторопливо и умело подКладывать дрова на пламеневшие угли. Разгоревшийся огонь высветил немолодое плоское лицо с пучком волос на подбородке.

— Абачейка что ли? — окликнул его Похабов.

Тунгус обернулся к нему.

— Тебя-то кто велел аманатить? — медленно подбирая слова, спросил по-тунгусски. — Твои мужики ясак давали исправно.

Тунгус пробормотал под нос, но Похабов его понял.

— Малый поклон принес! Всего пять соболей! Казак-мата говорит — надо сорок!

— Мне сроду и пятью никто не кланялся, — скривил разбитые губы сын боярский. Уставился на братских мужиков. — А вы кто? — спросил щурясь.

— Князец Бахай с братом Толтохаем и Конко Акалкан! — ответил за них назвавшийся протопопом.

— Он что, сдурел? — снова закричал Похабов и, звякая цепью, стал бить кулаком в стену. — Самые верные улусы зааманатил. Слово и дело государево объявляю! Зовите Афоньку, курвины дети! — стал бить в дверь пяткой.

Едва он затих, умаявшись шуметь, заговорил лежавший на животе. Длинноволосый глядел на буянившего сына боярского внимательно и незлобливо, даже с насмешкой.

— И его гордыня гложет!

— Да кто ты такой? — опять вспылил Похабов.

— Протопоп Аввакум! — терпеливо ответил лежавший. — Знавал царские милости, а нынче муки принимаю во славу Божью! Хотели меня в Москве силой расстричь в распопы, но сам царь слезно умолил обо мне Никона. В прежнем сане увезли в Сибирский приказ. Потом в Тобольск. Потом в Енисейск. Хотели на Лену везти, но отдали Пашкову в Дауры, мучить в пути. А я терплю за истинную веру!

— Вон что? — презрительно хмыкнул Иван, успокаиваясь. — Опять царская дворня меж собой грызется! — Повеселев, насмешливо взглянул на протопопа: — Говоришь, царя видел? А правда ли, что он бороду сбрил и оделся в немецкое платье?

— Бедненький! — вдруг со слезами в голосе, умиленно, всхлипнул Аввакум. — Сам восхотел Никона-антихриста на патриаршество. А тот спутался со дьяволом, укрепя царя своим кознованием и клятвою лукавою! И поклоны, и аллилуйя, и одежку по римской бляди царя носить понуждает! Ох, Русь! Чего-то тебе захотелось немецких обычаев? Не до нас положено, лежи оно так веки вечные.

— Выходит, не лгут послухи! — облизывая разбитые губы, вздохнул Похабов. — То-то царская дворня, как и Афонька Пашков стараются ему угодить!

— У святых согласно, трижды воспевающе, со ангелы хвалим Бога, — распаляясь, все громче говорил протопоп крепнувшим голосом, — мерзко Богу четверичное воспевание. В покаянной молитве сократил поклоны с семнадцати до четырех, антихрист, бл…н сын, собака косая, дурак!..

Казачий голова с любопытством уставился на опального протопопа. Был он тощ, как постник, невысок и даже тщедушен с виду, но так разгорячился, что голова тихо рассмеялся:

— Однако луженая у тебя глотка!

Услышав насмешку, протопоп сконфуженно умолк.

— Тебя-то за что в аманатскую бросили? — участливо спросил Похабов потеплевшим голосом.

— Когда поднимались через Шаманский камень, приплыли сверху люди иные и с ними две вдовы. Одной лет шестьдесят, другой больше. Плыли в монастырь, постриг принять. А Пашков давай их возвращать. Захотел замуж отдать за казаков. Я ему стал говорить: «По правилам не подобает таковых замуж отдавать». Он, осердясь, стал мучить меня. Сбил с ног, чеканом трижды по спине ударил, а после — семьдесят два удара кнутом. Здесь, в Братском, в тюрьму кинули. И сидел до Филиппова поста в студеной башне без платья. Мышей скуфьей бил. И все на брюхе лежал. Спина гниет.

— Так уж и семьдесят два? — недоверчиво уставился на протопопа Похабов. — Я знаю, что такое пять ударов. Ты хлипкий, и с трех бы отдал Богу душу.

— Как били, так и не больно было с молитвой, — теперь уже протопоп насмешливо взглянул на сына боярского. — После на ум взбрело, грешному: «За что же Сын Божий попустил так больно меня бить? Ведь я же за вдов Его заступился? Не весть что согрешил?» Тут и заболело все. Так-то мне и надо. С говенной рожей со Владыкой судиться захотел.

Похабов смущенно умолк. Ни Меченка, ни вдова ни словом не обмолвились о своем заступнике, о его муках ради них. И свои нынешние унижения показались ему вдруг пустячными и суетными.

В сомнении склонился он над протопопом, поднял однорядку. Под ней спину покрывала рубаха, заскорузлая от гноя и крови. На коже не было живого места.

— Да, батюшка! — удивленно качнул головой сын боярский. — Уж не знаю, святой ты или бесноватый, но пострадал за мою венчанную жену. И пострадал напрасно. Все равно я ее у Пашкова отобрал и за Камень переправил. И на кой тебе за этого ряженого козла муки принимать? Горбатого могила исправит!

— Что мне грешный человечишко Пашков? — опять задиристо вскрикнул опальный протопоп. — Я против дьявола стою за человечью душу. Мне еще предстоит этого Афоньку в послушники постричь. На брюхе будет покаянно ползать у ног моих. Ради того Бог благословил мучиться и не рассуждать много.

— Ладно, ладно! — миролюбиво проворчал Похабов, не желая распалять больного попа к спорам. — У тебя своя судьба. Отойдет душа от тела, вдруг и вспомнишь пред Его очами грешного раба Божья Иоанна, сибирского казака. А то, что за старух вступился, буду жив, и я за тебя помолюсь.

За стеной кто-то потянул цепь. Рука сына боярского по самое запястье была притянута к бревенчатому срубу. Иван громко чертыхнулся и невольно припал к стене. Послышались шаги. Раскрылась дверь. В аманатскую втиснулся кривоносый казак. Опасливо, вдоль стены, чтобы Похабов не достал его ичигом, протиснулся к чувалу. Аманаты оживились, выставили свои чарки. Казак наполнил их крепким хлебным вином. Вытряхнул из мешка на бересту кусок коровьего масла, так же боком проскользнул к двери.

— Передай Афоньке, — крикнул вслед Похабов. — Государево слово и дело объявляю!

Аманаты выпили вино, стали есть масло, откалывая его кусками.

— Так вот и мучают! — жалостливо взглянул на них протопоп. — Масла дадут, а то и окорок. А хлеба не дадут.

— Им без хлеба хорошо! — пояснил Иван, сидя с задранной рукой. — А тебя, видать, за человека не признают.

— Не ведают, что творят! — вздохнул Аввакум. — Бесчинщики! От страха перед Пашковым меня мучают. Заговорить боятся. А я гляжу на них и по лицам вижу, какая судьба им уготована!

Говорил протопоп тихо и печально. Приглушенно чмокали аманаты, а Похабову все чудилось, будто кто-то стоит за дверью, слушает. Подходили со многим шумом шагов, уходил один.

И правда, бесшумно распахнулась дверь, двое казаков с инеем в бородах, не поднимая глаз, поставили у входа кресло, набросили на него медвежью шкуру. Ослабла цепь. Вошел дворовый мужик. Тот самый, что стоял рядом с Пашковым, когда Иван стрелял. За ним втиснулся и сам бывший воевода в богатой шубе. Сел в кресло. Мотнул головой, и дворовый шмыгнул за дверь, тихо затворил ее за собой.

— Сказывают, слово и дело против меня объявляешь? — принужденно растягивая губы в насмешке, спросил Пашков, вперившись в сына боярского немигающим взглядом.

— Объявляю! — прохрипел тот, ненавистно щурясь и сжимая ноющие зубы.

— На этого, — Пашков кивнул на Аввакума, — в Тобольском за полгода четырежды объявляли слово и дело государево, а вот ведь не в Москву везу, за Байкал, — скривил губы под ровно остриженными усами.

— Пять! — сипло поправил его лежавший протопоп. — Пять раз объявляли!

— А знаешь, кто он? — ухмыльнулся Пашков, блеснув глазами. — Колдун и убивец. Сам про себя говорит, будто убил твоего друга Петра Бекетова. И ладно бы просто убил. А то ведь три дня не давал никому подойти к телу, любовался, как собаки грызут его. Вор он, твой Бекетов: в Дауры сбежал с полком и с казенным добром, однако своими заслугами известен по всей Сибири.

— Брешешь! — растерянно передернул плечами Похабов.

— А ты его самого спроси! — мстительно оскалился Пашков и непринужденней развалился в кресле.

Сын боярский медленно обернулся к протопопу и вперился в него мутными глазами.

— Увы мне, грешному! — страстно воскликнул тот и слегка перевернулся набок. Слезы текли по его щекам. Но влажные глаза горели угольями: — Едва владыка съехал в Москву по делам Софийского собора, архиепископского двора дьяк Иван Струна вражду со мной затеял. Некий человек с дочерью кровосмешение сотворил. А он, Струна, полтину взял и, не наказав, отпустил его. А после саму дочь с женой обвинил. Вернулся архиепископ Симеон и по моему обвинению Струну велел сковать.

— Ну, знаю Струну! — грозно рыкнул Похабов. — Дальше что?

— А тот Струна на воеводский двор бежал, сказал на меня слово и дело государево. Воеводы отдали его сыну боярскому Петру Бекетову, в приставы. Его и моей душе тут грех и горе, — в отчаянии застучал лбом о нары опальный протопоп. — Архиепископ со мной стал Струну проклинать но правилам, в неделю православия в главном соборе. Бекетов же ворвался в церковь, браня меня и архиепископа. Лаял матерно. Взбесился, как пес. Выбежал из храма и, жалея Струну, принял смерть злую.

И три дня мы со владыкой Симеоном не давали честным гражданам взять тело, да, было так! — воскликнул протопоп, бесстрашно глядя в глаза Похабову. — А на четвертый со владыкой слезами тело его омыли, отпели и погребли. Увы мне! Было такое плачевное дело! — ткнулся лбом в нары узник.

«То ли бес, то ли святой?» — таращился на постника Похабов. Ближайшего товарища погубил проклятьем, притом так искренне каялся и лил слезы, что смирял первую ярость в сердце сына боярского.

Не сводя глаз с Аввакума, он потянул на себя позвякивавшую цепь. Одним рывком перехватил ее петлей. И шепнул на ухо бес, как удобней удавить колдуна-убивца. Обернулся вдруг Иван к Пашкову.

Бывший воевода страстно подался вперед, как рыбак на рыбью поклевку. Рот его был сладострастно разинут, глаза горели. «Черт!» — мелькнуло в голове сына боярского. Будто узрел в один миг, как, удавив протопопа, выйдет из аманатской другом бывшего воеводы. Выпьют они по чарке, и кончится давняя распря. Жестко взглянул в глаза протопопа и оторопел: не было в них ни слез, ни страха. Он пристально и насмешливо глядел на сына боярского, будто успел прочесть в его глазах все то, стыдливое и сокровенное, что промелькнуло перед взором. Похабов утробно рыкнул и опустил руку с цепью.

Пашков разочарованно сглотнул слюну. Откинулся в кресле и блеснул тоскливым взором.

— Бог ему судья — не я! — еле ворочая языком, прохрипел Иван. Разжал пальцы. Звякнула о нары цепь.

— Ну, и что скажешь против меня? — насмешливо спросил его Пашков утомленным голосом. — Что ты вместо того, чтобы встретить в остроге, как подобает, бежал с бабами для блудного греха? Что, не сдав дел по нижнему острогу, бежал в верхний, а вернувшись, едва не застрелил меня и порубил моих дворовых?

— Ты мои пожитки из избы выкинул? — удивленно поднял брови Похабов.

— Я этого не делал! — усмехнулся Пашков. — Это они, — повел глазами за дверь. — Самовольно. Доложил бы мне вместо бегства, я бы их выпорол. Эй! — распахнул пинком дверь. — Приказывал я вам выселять из приказной избы сына боярского?

Губастый и кривоносый вытаращили на Пашкова испуганные глаза, боязливо завинились, тут же превращаясь из злобных псов в трусливых шавок.

Печенкой почувствовал Похабов, что Пашков вымогает его повиниться и тем кончить распрю. А сам был так потрясен наглостью, с которой бывший воевода переиначил все бывшее между ними, что, не находя слов, склонил голову и пробормотал:

— Может, и зря так осерчал! Видать, бес подначил!

— Кто без греха? — вкрадчиво, с пониманием подхватил его Пашков. — Острог я у тебя не принимал. Правь как знаешь! Я перезимую и уйду.

Запор-то на амбаре зачем было рубить? Сказал бы. Я тебе ключи отдам. Ваське Черемнинову веры нет. Пропьет!

«Правильно говорит, — размягчаясь душой, согласился Иван. — Васька может и пропить!» Замороченный ласковыми словами, вдруг усомнился: и чего так осерчал на бывшего воеводу?

Странный клекот послышался под боком. Сын боярский обернулся к протопопу, будто на отточенные тесаки, наткнулся на пронизывающие глаза Аввакума. Изможденный постник смеялся над ним, как прежде не смеялся никто, даже Пашков:

— Так же вот и дьявол смущал Господа нашего: «Не признаешь меня? Не признавай! Поклонись только, признав, что моя власть выше. И отдам тебе весь мир!»

Пашков не удостоил протопопа ни взглядом, ни словом.

— Снимите цепь! — приказал вставая. — Раскуйте казачьего голову.

Губастый выдернул цепь из дыры. Кривоносый подхватил Похабова под руку, помог встать. Оглушенный всем пережитым за день, Иван попытался важно поднять голову. Но шея не держала, а ноги расползались, как у петуха, наклевавшегося бражной гущи.

— Ловок ты, Афанасий Филиппович! — бесстрашно бросил вслед Пашкову Аввакум. — Малодушных смущаешь, слабыми страхом телесным повелеваешь!

— Чтоб ты сдох, бесовское отродье! — не оборачиваясь, выругался бывший воевода.

Похабов вздрогнул, будто протопоп метнул ему в спину нож. Распрямился за дверью аманатской избы, тряхнул цепью на запястье и так звезданул кривоносому под глаз, что тот сел, обидчиво окинув взглядом Пашкова.

— Зря ты его побил! — добродушно укорил бывший воевода сына боярского. — Коземка — казак добрый, из самых верных!

А дальше, как во сне, все пошло и случилось так, как в один миг привиделось в аманатской избе. Похабов сидел за столом в хоромах, выстроенных возле острога, пил вино и не пьянел. Дворовые мужики, подобострастно улыбаясь, принесли его саблю, шапку и пистоль. Он о чем-то говорил с Пашковым, а в ушах звенел смех узника.

— Зря ты этих князцов зааманатил! — пожурил бывшего воеводу. — Верные они. Ясак давали исправно. Кабы смута не началась среди их родов.

Понимать-то понимал казачий голова, почему те были зааманачены, но не говорил вслух. Не то чтобы боялся, но, поклонившись раз, потерял всякую охоту к буйству и правде.

— Отпусти! — соглашался Пашков. — Ты на приказе. Твоя воля!

И оба помалкивали о том, как теперь возместить этим мужикам за бесчестье. Вошел дворовый, доложил, что приказная изба помыта и протоплена. Баня подходит.

— У меня заночуешь или к себе пойдешь? — спросил Афанасий Филиппович.

— К себе! — взялся за шапку Похабов. Хмуро поблагодарил за хлеб-соль. Спохватился, поймав себя на том, что часто кивает. Скрипнул зубами, снова озлившись на протопопа. Выругался: — Такого казака погубил, сын бл…н! Петруха первым на Оку пришел, первым взял здесь ясак с братов и вышел в их степь. Помяни, Господи, — перекрестился на образа. От выпитого покачивало, а голова была трезвой и мерзко пустой.

— А понадобятся мои люди припас доставить в Верхний острог, дам сколько надо! — прощаясь, пообещал ему вслед бывший воевода.

Покачиваясь, Иван подошел к острожным воротам. Скрипел снег под ичигами. Он пнул пяткой в калитку.

— Кто? — крикнул караульный.

— Издали глядеть надо! — взревел сын боярский. — Я те, курвин сын, глаза-то прочищу!

Клацнул закладной брус. Калитка распахнулась. Иван прошел к приказной избе, распахнул дверь. На лавке напротив печи боязливо сидели Никитка Фирсов и Василий Черемнинов. Не понимая, что делается, таращились на вошедшего.

Иван молча сбросил шубу на лавку, поверх кинул саблю и пистоль. Не перекрестив лба, полез на теплую печь. Тяжек был прожитый день.

На рассвете с похмельной головой он поплелся в выстывшую баню, долго и брезгливо сдирал с себя щелоком телесную грязь. Помылся. На душе не полегчало. С мокрой, заледеневшей на морозе бородой сел в красный угол на казенный сундук. Не поднимая глаз, стал давать наказы:

— Ты, Васька, не приказчик, хоть и седина в бороде!.. Никитка, сядешь на приказ, пока не пришлю Арефу. На рожон против Пашкова не лезь, но и свою службу знай. За каждый мешок ржи и соли ответишь спиной. Драть буду нещадно, хоть ты и сотников сын.

Оба! Нагрузите мне рожью две подводы, — бросил Никите через стол ключи. — Ты, Васька, пойдешь к Пашкову и попросишь для меня четырех его казаков. Свои все на службах. Кроме тебя! — метнул злой взгляд на старого товарища.

— Так он и даст мне! — вскрикнул пятидесятник, заерзав на лавке. — На крыльцо не пустит.

— Даст! Скажешь, я послал! — твердо приказал Иван.

К полудню три подводы стояли у реки. Двое саней были нагружены рожью и солью, третьи шли с овсом для коней, с одеялами и пожитками. Четверо пашковских казаков топтались возле них, поджидая сына боярского. Ни взглядом, ни словом никто не напоминал ему вчерашнего буйства. Пашков прислал пирогов, хлеба и флягу горячего вина в дорогу.

Иван, прежде чем спуститься к обозу, подошел к аманатской избе. Отпихнул караульного, открыл дверь. Со скучающими лицами к нему обернулись аманаты. Протопоп лежал на брюхе, как и вчера. Ничто здесь не переменилось, разве собаки теперь были не на полу, а на нарах и выкусывали блох в шерсти.

Аманаты глядели на сына боярского пристально, чего-то ожидая от него. Протопоп же глянул мельком, будто не узнал. Уставившись в одну точку, шевелил губами: творил молитвы утренние, а то и всю пятисотицу читал по памяти.

— Вам воля вернуться по улусам и угодьям! — с важным видом объявил заложникам Похабов. — Помните, не я вас аманатил, но я освободил, — протянул им флягу с вином.

Перед носом опального протопопа вывалил хлеб, пироги и бросил на нары пустой мешок. Аввакум на угощение глазом не повел, хотя вчера при Иване к маслу не прикоснулся.

— Ты не в моей власти! — сказал протопопу потеплевшим голосом. — Ничем другим помочь не могу.

— Надо мной одна власть! — отчужденно буркнул Аввакум, не поднимая глаз.

Браты и тунгус выпили, захмелели, заспорили между собой. Никто не спешил покидать избу. Не спешил уйти и Похабов, все хотел сказать попу что-то важное и не знал что. Наконец пробурчал с виноватой усмешкой в усах:

— Гляжу на тебя, чего ради себя и других мучаешь?

Протопоп поднял глаза, в которых тлели огоньки претерпеваемой боли. Бесстрастно и тихо ответил:

— Кто изволит Богу служить, о себе не подобает заботиться. За мирскую правду подобает душу положить, яко же Златоуст за вдову и за Феогностов сад, а на Москве, за опритчину, Филипп.

Аввакум умолк, снова зашевелил губами. А Похабов все стоял, покашливая и переминаясь с ноги на ногу. Протопоп опять поднял глаза, теперь уже пронзительные, без следа боли:

— Вот ты вчера подумал: «Стоит ли страдать за дурака с выщипанной бородой, в немецком кафтанишке, с фряжской шпажонкой на боку?» А ведь он заставил тебя поклониться дьяволу, который верховодит его душой! Пристало ли мне с ним мириться?

Будто палец сунул в рану зловредный попишка. Иван побагровел и выскочил из избы, хлопнув дверью.

— Аманатов отпустишь, как только захотят уйти! — закричал на караульного так, что тот боязливо отступил.

Не перекрестившись на крест церкви и часовни над воротами, выскочил из острога. Быстрым шагом спустился к реке. Оправдывал себя на ходу, мысленно споря с протопопом: «Жизнь прожил не кланяясь. От царя кнуты принял — не покорился ему и не покаялся, не то что Истомкиному выблядку! Не было такого!» И сам же по себе вздыхал: «Старый стал!»

Увидев обоз из трех саней, Арефа Фирсов выскочил из острога в одной шапке, побежал встретить, глазам не верил, ощупывая мешки с рожью.

— Баню топи! — приказал сын боярский. — Привечай давай гостей!

В острожке по всем дням поста сквернились рыбой. Не чаяли уже и на Страстную неделю, перед Рождеством, попоститься хлебом. Накинув шубейку, из ворот вышла Савина. Глядела на Ивана, как всегда, любуясь и сияя глазами. Стеснялась незнакомых казаков.

Вечером, после бани и ужина, Иван возлег рядом с ней на печи и покаянно зашептал:

— Измучил я тебя. Как только Пашков уйдет из Братского — повенчаемся. Церковь там построили, служит уже поп Иван.

Савина крепче прижалась к его плечу, спросила вдруг:

— У тебя живот не болит? А у меня болит. Отсель и досель, — взяв его ладонь в свою, погладила ей под грудью, крепкой и полной, как у зрелой бабы. — И брюхо растет! — призналась смущенно.

Иван тихо хохотнул:

— А как родишь на старости лет, будто Сара от Абрама?

— Боюсь, сил не хватит! — вздохнула она. — Всю жизнь хотела от тебя родить, да Бог не дал.

Так, посмеявшись, оба забыли обычную пустопорожнюю нелепицу полночного разговора.

Пашковские казаки возвращаться не спешили. День и другой жили при остроге, стараясь быть полезными. Один признался:

— У головы все бегают. Не дай бог, наушники заподозрят в лени. Забьет! У тебя хорошо, спокойно. Нам бы послужить так хоть до Крещения.

— Боятся, зато все в покорности! Как вас еще держать? — мстительно проворчал Похабов. — По совести да по крестоцелованию уже и старикам не служится. Немецких обычаев возжелали! Терпите теперь!

Проворчать-то проворчал, но пашковских казаков пожалел. Людей в острожке не хватало, и он отправил их со своими служилыми за ясаком. Только к Маслене выпроводил в Братский острог с пустыми подводами.

Ясак за тот год со степи и с карагасов был взят с недобором. Не было надежды, что с Иркута и байкальского култука пришлют больше обычного. Ходившие в улусы казаки в голос уверяли, будто среди ясачных мужиков зреет новая смута. И пришлось Ивану добавить в казну соболей из мешка, брошенного Боярканом.

Признаки смуты примечались в каждом взгляде приезжавших князцов. Казалось, дух измены витает в самом воздухе.

Вскрылись притоки Ангары. Выплеснули на пористый почерневший лед лаву из мутной воды и ледяного крошева. Вскоре разорвала покров и сама Ангара. Казачий голова с нетерпением поджидал, когда из Братского острога уйдет многочисленный полк Пашкова. Присутствием его в здешних местах он тяготился.

Как только кочевавшие тунгусы донесли, что по реке поднимается четыре десятка судов, Иван Похабов засобирался смотреть лес в верховьях Белой реки. Чтобы не услышала чего лишнего Савина, взял ее с собой, посадив в седло. На другой уже день женщину так растрясло, что она стала охать, хватаясь за живот.

— Неужто и впрямь забрюхатил? — забеспокоился Иван, но возвращаться не спешил.

Погода стояла ясная. Буйно зеленела весенняя степь. Пашенные люди запахивали целину и радовались, что на полях нет ни пней, ни деревьев с кустарником. Телег пока ни у кого не было. Чтобы не мучить Савину верховой ездой, надо было съездить в острог за санями. Иван тянул время, не желая оставлять ее одну, садился на коня, отъезжал на видимое расстояние, оглядывал издали Ангару и снова возвращался. Так он пробездельничал целую неделю, пока полк не прошел мимо Балаганского острожка.

Вернувшись, голова стал собираться в Братский острог со всем своим имуществом и ясаком. Из казаков в помощь себе никого не взял. Река неспешно понесла струг к устью Оки. Иван с кормы только подгребал, поправляя ход лодки, иногда садился на весла и всю дорогу выговаривал свои мысли.

— Были бы у нас с тобой дети, я бы их на службу не пустил, а посадил бы на пашню. Жаль, твои сыновья на земле не осели и михалевские казачат. Куда нам податься? Разве к Тереху Савину в подворники? — грустно посмеивался. — Ой, девонька, зря ты со мной связалась. Подумай еще, надо ли венчаться со служилым?

Савина всхлипнула, вспомнив о сыновьях. Один был на дальних службах, другой на промыслах, тоже где-то возле Даур. Она ткнулась лбом в грудь сына боярского:

— Сама судьбу выбрала!

Иван, оглядывая берега реки с нависшим над водой лесом, продолжал рассуждать:

— Может быть, обвенчаемся и вернемся в Енисейский? Я напомню новому воеводе, что Сибирский приказ ставил меня в Маковский, да не вышло. Вдруг твой Петруха одумается, бросит промыслы, сядет на землю, и мы бы с ним. Я ведь твоим сыновьям не чужой.

— У тебя ничего не болит? — опять обеспокоенно спросила Савина, оглаживая располневший живот.

— Как не болеть? Все кости ноют! — отмахнулся Иван.

Казачий голова вернулся в Братский острог неожиданно для тамошних годовалыциков. Освободившись от лютой власти, казаки веселились: пьянствовали, дрались, играли в карты и кости. Унять их, старых и заслуженных, молодой Никитка не мог.

— Узнаю! — строго приветствовал Похабов товарищей по службам. — Готовьте спины. А батогов на всех хватит.

На другой уже день он по-хозяйски осмотрел острог, поставленный Дмитрием Фирсовым на месте прежнего, сгнившего. Частокол был высок и крепок. Некоторые башни, рубленные из сырого леса, успели просесть. Пустовавшие хоромы Пашкова, в которых зимовали он и его сын с женой, были поставлены в опасной близости от частокола. Мельница не достроена.

Жесткой рукой казачий голова стал наводить порядок. Он осмотрел пустовавшие дома Пашкова. Велел казакам раскатать их по бревнам и огородить острог двойным палисадом. Не успели служилые разобрать сени, в приказную избу ворвался поп Иван, размахивая пудовыми кулаками, громогласно заорал, что Пашков отдал эти дома церкви.

— Среди ясачных смута, батюшка! — попытался вразумить его Похабов. — Хоромы близко от стен. Вдруг нас осадят, а дома подожгут? Сгорим вместе с острогом. Никак нельзя без палисада.

Белый поп не желал слушать сына боярского, ревел о своей правде, призывая свидетелей из казаков, и буянил.

— Не подожгли же прошлую зиму? — язвил, надвигаясь молодецкой грудью на Похабова.

Ни продажа, ни дарение никак не были записаны в приказных книгах. Вразумить попа, что у Пашкова был полк, а нынче при остроге полтора десятка служилых, Похабов не мог. Он и сам стал сердиться. Тогда поп Иван в ярости пригрозил:

— Причащать тебя не буду!

Сын боярский только кряхтел и мотал головой. Понимал, что по его словесной клятве про прежнюю жену венчать его с Савиной буйный поп не станет. Осерчав, голова сам стал кричать на неподвластного ему попа:

— Чего орешь, батюшка? Кто в остроге приказный? Я или ты? Будешь буянить, вышлю вместе с ясаком!

Казаки, посмеиваясь, прислушивались к распре двух Иванов. Работали они неохотно, к осени ждали перемены и, как водится, жили одним днем. Закончив день, на покаянной вечерней молитве казачий голова порадовался, что, на посмешище казакам, его распря с попом не завершилась кулаками.

С ясаком и с отписками для воеводы он отправил в Енисейский острог Никиту Фирсова с вестовым казаком, который ковал его на цепь. Пашенный староста Распута чуть не каждодневно приезжал в острог, привозил подарки, отчитывался за свое хозяйство и за людей, работавших у него, зазывал сына боярского в гости. Наконец Похабов собрался объехать пашенных.

Верхами, в сопровождении самого старосты, он добрался до его дома и ахнул. Двор у Распуты был с хоромными строениями в три избы, связанные сенями. Под ними три подвала. Два крыльца, амбар, конюшня, теплый скотник.

— Крепко живешь! — похвалил пашенного. От бани и обильного угощения отказался за множеством дел. Едва успел перекусить, как ко двору Распуты подъехал Федька Сувор, заводчик прежней острожной смуты и бегства в Дауры.

— Подворник, поди, твой? — спросил старосту, кивая на прибывшего.

— Нет, — отвечал тот. — Этот сам живет. Еще и нанимает работников.

Федька приехал не случайно. Он услышал от соседей, что Похабов объезжает пашенных, и стал звать его к себе. Приметил Иван, что бывший смутьян стал каким-то гладким и холеным: даже попорченное шрамами и пороховыми пятнами лицо румянилось и белело. Вел он себя так весело и непринужденно, что сын боярский подумал, что тот пьян. Обычно всякий пашенный встречал приказчика настороженно, ожидая от него обмана, или сам старался его обмануть.

— Что не жить? — весело балагурил Федька, сидя на коне. — Работай, гуляй только по праздникам, и здесь будут тебе Дауры!

Подъезжая к его двору, казачий голова понял, отчего тот так самодовольно посмеивался всю дорогу. У Федькиной жены, его крестницы, из-под душегреи выпирало брюхо. Их двор был намного бедней, чем у Распуты, но не беден в сравнении с другими. Добротная, хоть и тесная изба, конюшня, амбар, скотник. Два коня, корова, телка, двухгодовалый бык.

— У кого коня взял? — удивленно спросил Похабов.

— У братов купил! И бычка, — посмеивался Федька.

По здешним ценам все это стоило не меньше пятнадцати соболей.

— Промышляешь зимой?

— Промышляю мало-мало! — признался Сувор.

Они вошли в чистую избу. Жена весело поглядывала на крестного узкими глазами и пекла пресные лепешки. Пахло вареным мясом. Федька горделиво усадил за стол сына боярского, хозяйским взглядом обвел потолок и стены.

— Однако радостно! — похвалил сам себя. — Каждое бревнышко вот этими руками положено.

И понял наконец Иван Похабов своего пашенного человека: он не был пьян! Через бега и невзгоды пробилась-таки крестьянская кровь, та самая, что, доставшись и ему, Ивану, от деда-бобыля, все чаще томила душу в преклонные годы. И позавидовал вдруг бывшему своему кабальному человеку, да еще и беспутному.

— Хорошо живешь! — сдержанно похвалил.

— Хорошо! — согласился Федька. — Мне бы полдесятка коней да десяток коров, да всякую мелочь… Ничего! — беспечально тряхнул головой. — Разживемся!

Как и наказано было воеводой приказчику, сын боярский объехал все пашенные дворы. Жили в них по-разному. Большинство только числились в пашенных на государевой десятинной службе, на самом деле жили одним днем, работали на своей земле, но под началом у Распуты, чтобы выплатить отсыпную десятинную рожь. Другие обживались. Только трое пили и гуляли с самой Пасхи. Пришлось в науку дать им батогов рукой жалостливой. Еще один хлебный обротчик, будучи пьяным, продал свою избу такому же обротчику. Тот пообещал рубль, а дал ему, пьяному, полтину и забрал дом. Пришлось всыпать батогов обоим.

Возвращался Иван в острог в добром расположении духа. Зашел в избу. Савина сидела на лавке, в ее глазах блестели слезы.

— Что опять? — испуганно спросил Иван.

Она указала глазами на свои голые ступни на тесовом полу. Они были пухлыми, как подушки. Всхлипнула:

— Сдается мне, не переживу я зиму! И живот болит. Мочи нет терпеть. Плохо мне, Ванечка! Прости уж, не могу даже накормить, — подняла виноватые и жалостливые глаза. — Как жить-то станешь без меня?

— Плохо! — пробормотал Иван. Вспомнил про пашенного Антошку Титова, коновала, который лечил травами и даже бабам, сказывали, при родах помогал. Нынче казачий голова грозил побить его батогами за то, что тот курил табак. Да делать нечего, послал к нему вестового, позвал в острог. Заодно велел привести горбуновскую женку, свою и Савины крестницу, чтобы поухаживала за ней, пока хворает.

Коновал приехал на другой день, не припоминая голове прежних угроз, стал щупать вздувшийся живот Савины, то и дело вскрикивая «но!» да «тр-р!» Елозил по бабьему животу оттопыренным ухом.

Постукивая кнутовищем по голяшке ичига, десятский ввел горбуновскую женку с побитым лицом. Та со слезами кинулась к больной Савине.

— Не пускал ее Горбун! — сердито передернул плечами десятский. — Орал, будто ты ее на свою постелю затребовал. Пришлось постегать, а он бабу побил! — кивнул на бывшую ясырку.

Горбуниха, поплакав с Савиной, смахнула слезы с раскосых глаз и принялась за стряпню. Антошка-коновал замучил больную женщину ощупыванием. Она постанывала, а Похабов начал уже сердиться. Наконец тот отстранился, покачивая головой и пожимая плечами:

— Кабы у телки или у жеребушки так случилось, проткнул бы кожу до кишок и гной бы выпустил. Это он ни есть, ни дышать не дает.

— Делай как знаешь! — охнула Савина. — Сил нет боль терпеть. Кажется, брюхо вот-вот лопнет.

Коновал достал угольков из печи, налил в чарку крещенской воды, нашептал на нее, опрыскал Савину, потребовал поганое ведро и две чарки вина: одну себе, чтобы рука не дрогнула, другую бабе, чтобы не померла от испуга.

Выпив без закуски, коновал маленьким ножом проткнул Савине живот пониже пупка. И потек из раны гной с кровью. Да так много, что Иван отводил глаза ко святому углу, накладывал на себя крест за крестом и все винился перед Господом за насмешки над престарелыми библейскими стариками, которые услышал нечистый и посмеялся, как водится, громче всех.

Как только вытек весь гной, коновал залепил рану подорожником и потребовал с сына боярского за лечение шесть чарок, то есть полкружки крепкого вина.

— Упадешь! — недоверчиво взглянул на него Иван.

Но Савине стало легче. Она свободно задышала и даже забылась во сне, а когда открыла глаза — попросила есть.

— Заслужил награду! — согласился сын боярский. Налил Антошке во флягу семь чарок. Пригрозил: — Завтра опохмелишься — не замечу, запьешь — дам батогов!

Коновал вскарабкался на коня, уехал подальше от острога и от казачьего головы. Савина утром поднялась и захлопотала, как прежде, будто беда миновала бесследно.

В августе дальние караулы донесли Похабову, что от Падуна поднимается сотня русских людей, и он выслал к ним казаков с лошадьми помочь дотянуть струги гужом. Сам же встречал прибывших у пристани, под острогом.

Пришла перемена годовалыцикам, на которую Похабов не надеялся. Половина прибывших была из пашенных людей, присланных в Братский и Балаганский остроги. Четыре десятка служилых, пришедших на перемену годовалыцикам, едва хватало для обычных служб. Большей частью это были казаки из ссыльных и наверстанных голодранцев. Из старых стрельцов пришел один Алешка Олень, служивший прежде на Амуре.

Василий Черемнинов объявил, что хочет остаться еще на год, и Похабов выпроваживать его не стал. Остался при нем еще на год и Арефа Фирсов.

Пятнадцать служилых и всех пашенных людей казачий голова отправил в Балаганский острог. Оттуда и из Братского собирались вернуться в Енисейский всего полтора десятка служилых. После бунта и бегств гарнизон поредел больше чем на треть. Как рассказывал Алешка Олень, в Илимском, у Петра Бунакова, было того хуже.

Иван перекрестился, помянув заупокойной молитвой Петра Бекетова, чем удивил даурца Алешку Оленя.

— А как он в Тобольский попал? Я уходил с Амура — там был, живой, — покачав головой, старый стрелец поскреб затылок и тоже перекрестился в помин. — Наверное, из Якутского через Мангазею ушел!

Дав передохнуть людям, Похабов стал принуждать их укреплять острог, который прибывшим казался неприступным. Холодало. Надвигалась осень. За ней уже виднелись белые уши зимы, а присланные казаки не имели обуви, кроме чуней и бахил, в которых пришли, то и дело отлынивали от работ, попадались голове на игре в зернь. Все жестче творил расправу сын боярский. Без батога уже не выходил из приказной избы.

С осенними туманами с Байкала сплыли десять служилых Якова Похабова. Кормщиком у них был казак Сенька Новиков, отправленный казачьим головой с Иркута в помощь Бекетову. О службах атамана Якова Сенька рассказывал неохотно и уклончиво. Из сказанного старый Похабов понял, что сын гак и не помог Бекетову, но в точности исполнил наказ воеводы. О том, что с ясачной казной Яков вернулся в Енисейский острог через Ленский волок и был отправлен в Москву, он уже знал от прибывших сменщиков.

За Байкалом шла нескончаемая война. Возле Селенги был вырезан весь посольский отряд Ерофея Заболоцкого. Кто напал на них? О том гадали и говорили по-разному.

Едва Иван проводил служилых с Баргузина, к нему прибежал коновал Антошка Титов и стал слезно жаловаться на попа Ивана, который отобрал у него телегу с копной сена. За что отобрал, какие грехи отпустил за это сено, Похабов дознаваться не стал, велел казакам до выяснения правды выпрячь из груженой телеги казенного коня. Острожный поп ни просить, ни ругаться со служилыми не стал: сам впрягся в оглобли и притащил телегу с сеном к дому.

И почувствовал Иван Похабов, как опостылело ему его головство, а перемены опять не прислали. Правда, он о ней и не просил из-за болезни Савины, а воевода медлил, получая с Ангары ясак с прибылью.

Худо-бедно, но к холодам голова укрепил острог и начал достраивать мельницу. В ноябре встала Ангара. И вдруг новая вода хлынула по застывшей реке, взломала лед и утихомирилась, покрывшись так, что ни на лыжах не пройти, ни на санях не проехать.

На второй неделе Филиппова поста Похабов начал отправлять отряды служилых собирать ясак по улусам и угодьям. Перед Страстной неделей Аманкулов внук привез ясак сам. Иван отдарил его и проводил с честью, другим в пример.

Савина опять слегла, и вскоре ей стало хуже, чем прежде. Похабов спешно собрался в Илимский острог на ярмарку прямым путем, надеялся найти там доброго лекаря. В остроге оставалась казачья сгаршинка, среди ясачных народов не было явных примет к смуте.

На санях, вдвоем с Арефой Фирсовым, он поехал через Ангару и все удивлялся в пути, что санный путь был уже кем-то проложен. После переправы кони пошли волоком и опять по следу. Служилых в Илимский острог Похабов не посылал, пашенные, по указу, без согласия приказчика не могли удаляться от своих домов дальше, чем на пятнадцать верст. «Кто бы это мог быть?» — постегивал коня сын боярский.

Он догнал-таки шедших впереди и узнал своих пашенных, отправившихся на ярмарку без спросу. Ладно бы были добрые и зажиточные люди, но шли те, кто не вылезал из долгов казны. Ивашка Садовников вел за собой казенную корову, данную ему на подъем. Тимошка Савельев, оброчник Распуты, вечно жаловавшийся на бедность, волок за собой две овцы, явно на пропой. С ними Агнашка Дементьев, да Сережка Фомин, да Максимка Иванов, Ивашка Павлов — голь пропойная. Последний тащил на продажу образ Казанской Богородицы в медном окладе.

Постегав беглецов кнутом, Иван повернул их обоз обратно к Братскому острогу. Служилые не ждали его раннего возвращения и шумно гуляли среди поста: играли в карты, дрались на саблях и ножах. Съезжая изба была обрызгана кровью.

— Вяжи их! — приказал казачий голова пашенным людям, которых вернул с половины пути.

Те, сами побитые, топтались на месте, боялись подступиться. Но на этот раз Иван Похабов не остался один, как прошлый год в Балаганском остроге. Казаки Федька Шадриков да Арефа Фирсов встали за него и за обиженных старшинкой казаков. Буянов заперли в аманатской избе. Заводчиков драк, стариков Черемнинова и Оленя, Иван велел посадить на цепи. И начал бы он среди них сыск, но Савина была совсем плоха.

Иван спешно запряг свежего коня. Только отвязал вожжи от коновязи, из-за острожной башни вышел поп Иван. Похабов чертыхнулся про себя: примета была плохой.

— Куда спешишь? — участливо спросил поп.

— А венчаться, батюшка! — резко ответил Похабов, вращая озлобленными глазами. — Давно коришь, что живу невенчанный со вдовой, а сам не венчаешь! — Он упал в сани, хлестнул коня по крупу и помчался рысью под гору, к наезженной колее. За рекой уже, верхом на запаленной лошадке, его догнал Арефа Фирсов. На выбеленных морозом ресницах казака сосульками висели слезы. Взглянул на него Иван и понял — умерла Савина. Отмучилась! Померк свет в глазах. Устало, по-стариковски, он опустил плечи. С самой весны торопился, латал прорехи в делах, и вдруг стало некуда спешить. Рассеянно развернул коня. Арефа пристегнул к оглобле своего, оседланного, сел в сани рядом с ним.

Втянув голову в тулуп, Похабов задремал. А после, свернувшись клубком на соломе в санях, уснул. Потом, как тягостный сон, были похороны. Собрались казачьи ясырки, жены пашенных, с которыми Савина была добра. Обмыли тело, сшили саван, беспрестанно читали молитвы кто что знал. Федька Шадриков с Арефой да Сувор собрали нужных людей, выкопали могилу в мерзлой земле, вытесали гроб.

Иван только сидел на лавке напротив тела, положенного на стол, и продолжал спать с открытыми глазами. На третью ночь пришел поп, хотя его не звали из-за неприязни к казачьему голове, и отпел вдову по уставу. Тело предали земле. Душа, отделившись, витала рядом, и чувствовал ее Иван, и мысленно разговаривал с ней.

В острог приехал Горбун. Вместо того чтобы зайти в избу, стал орать возле церкви, что казаки его жену на постелю емлют. Народ сновал мимо, стыдливо поглядывая на крикуна. Первым не выдержал его брани поп Иван, вышел из церковной келейки, схватил крикуна за шиворот, выволок за острожные ворота, заложил брусом калитку и велел караульному не впускать вздорного пашенного.

Горбуниха обеспокоенно забегала по избе. Иван с кряхтеньем слез с печи, с трудом очухался.

— Иди с Богом! — поблагодарил бывшую ясырку. Дал ей холст, из которого Савина так и не сшила сарафан, отдал крестнице шубу покойной, проводил до острожной калитки и все озирался, удивляясь многолюдству в остроге. Он не сразу понял, что Рождество уже отгуляли, долбят проруби ко Крещению, а поп готовится святить воду.

На Крещение Похабов отстоял службу, окунулся в ледяной проруби. Прояснилась голова, и он вернулся к делам: стал считать, какие роды сколько ясака дали. И оказалось, что один только удинский улус дал по пяти соболей с мужика.

После Крещения приехали братские мужики, сидевшие с ним в аманатской избе при Пашкове, привезли пять лис, и те поротые. В том был какой-то умысел: то ли насмехались, то ли надеялись на милость бывшего узника.

Впервые после похорон Савины вскипела кровь. Сын боярский бросил лис на землю, затопал ногами от гнева:

— Если нет рухляди, коней ведите! В Илимском за них дают до двадцати соболей и больше!

Он велел казакам посадить князцов на цепь, кормить вдоволь, а вина не давать. И оказалось вдруг, что старые стрельцы, о которых он забыл, все еще сидят скованными.

Под горячую руку Иван вымучил с братских заложников коня и еще трех лис да трех бобров и отпустил их без подарков. Арефа стыдливо донес, что ходившие в улусы за ясаком взяли на себя большой поклон. Из-за него и передрались перед Рождеством.

Иван освободил злых, обиженных стариков, отпустил братских князцов и начал сыск среди казаков. Опять жег виновных, хлестал батогами, вымучил-таки из вчерашних голодранцев сорок соболей добрых. Бывало, воровали новоприборные служилые люди, но так явно и много красть боялись. Наверное, думали, что за своими бедами казачий голова забудет службу.

Из Балаганского острога донесли, что из улусов не вернулись толмач Ивашка Байкалов и служилый Яшка Васильев. Посланных за ними казаков тоже перебили. Поднималась степь, а свои острожные служилые поглядывали на Похабова злобно, разговаривали с ним сквозь зубы. На ночь он запирался в избе, саблю и пистоль клал под бок. Арефа с Федькой жили с ним. Казаки их сторонились, называли наушниками.

Острог притих. Никто приказам казачьего головы не противился, никто ему не прекословил, но в каждом взгляде, в каждом слове служилых Иван видел скрытую угрозу и злорадство. Верные люди боязливо доносили, что служилые пишут на приказчика жалобу. Среди пашенных, говорили, лютует и подстрекает против него Горбун.

Едва растаял снег на яланных полянах, к крайним по Оке пашенным дворам большим скопом подступились воинские браты. Они никого не убили, но пограбили дома и угнали весь скот. Тот же Антошка-коновал с женой и детьми попрятал все добро и прибежал в острог.

Казаки кругов не заводили, но собирались по трое-четверо, горячо спорили о чем-то. Стоило показаться казачьему голове, Арефе или Федьке, все умолкали, глядели на них цепными псами.

Против дайшей Иван Похабов послал отряд из десятка служилых под началом пятидесятника Черемнинова. Казаков не было с неделю, вернулись они ни с чем и без двух новоприборных, битых Похабовым при дознании. Черемнинов немногословно оправдывался, что те бежали в Дауры, при этом язвительно ухмылялся и глядел в сторону.

Вскрылась Ангара. Как только сошел лед, Похабов отправил в Енисейский острог с отписками для воеводы старого стрельца Алешку Оленя. Он писал о смуте, просил помощи и замены. Худо-бедно, ясак за нынешний год был собран, и казачий голова мог уйти на покой с честью.

Едва уплыл Олень, острожный гарнизон как-то чудно повеселел. Казаки стали задирать Арефу с Федькой. И тут случилась беда, которая, как известно, не ходит одна, а признаки ее Похабов наблюдал всю зиму.

С женой за спиной да с новорожденным младенцем в острог примчался Федька Сувор на запаленном коне. Он бросил свой двор и скот, издали завидев войско конных людей числом в полтысячи.

На другой день прибежали пограбленные пашенные. Обливаясь слезами, приехал Распута на двух подводах со всей своей семьей и челядью. И осадило Братский острог многочисленное войско. Всадники издали пускали стрелы в осажденных, верхами носились возле надолбов, но протиснуться сквозь них на лошадях ближе к стенам не могли, спешиваться боялись.

Казаки и пашенные отвечали редкими выстрелами мушкетов и пищалей, стреляли во всадников из луков. Старый Похабов то и дело появлялся в самых опасных местах. Жесткой рукой он навел порядок в перенаселенном остроге и его оборону. При этом не чувствовал ни страха, ни ярости, ни злости, ни сострадания — спокойно оборонялся, не прячась за стеной. Пущенные в него стрелы сбивали шапку, в трех местах продырявили кафтан, но не задели тела. Он бесчисленно отбивал их на лету своей саблей и втайне желал принять славную кончину в бою.

Для нападавших острог с надолбами в два ряда и стенами в две с половиной сажени был неприступен. Все, что они могли, это на виду у осажденных резать их скот и пировать. При этом сожгли государев амбар на берегу Оки со старыми парусами и веревками, спалили недостроенную мельницу.

Через неделю войско снялось и ушло вверх по Оке. Казаки сделали вылазку. Пашенные под их прикрытием побывали на своих дворах. Уже тому, что браты не пожгли их, все были рады и просили попа отслужить благодарственный молебен.

После осады заметно переменились лица служилых. Теперь все хотели услужить казачьему голове, старались угодить ему. Даже поп Иван повинился в былой своей горячности:

— Кабы ты не настоял пустить дома на надолбы, един Бог ведает, устояли бы мы против врага за грехи наши тяжкие… А новопреставленную Савину я в алтаре поминаю!

Казачий голова обошел пашенные дворы, пометил, кому какая помощь нужна, все силы бросил на покосы и на посев озимой ржи. В хлопотах прошло лето. Ожидая перемены, Иван все чаще посылал ертаулов к Падуну и наконец дождался: они донесли, что идет отряд в полторы сотни человек под началом присланного сына боярского Якова Тургенева и молодого сына боярского Ивана Перфильева.

— Слава Тебе, Господи! — облегченно перекрестился Иван. В том, что идет перемена и ему тоже, он уже не сомневался. В помощь отряду казачий голова отправил казаков с лошадьми, приоделся и стал ждать их у ворот.

Топилась баня, караульные бездельничали. При той силе, что шла на подмогу, никто не смел напасть на острог. Иван вспоминал добром Савину, умевшую встретить гостей. Теперь ему приходилось погонять нерадивых казачьих жен. Из остатков ржи он велел наварить каши, напечь свежего хлеба и накрыть стол.

Первым, по-родственному, ему откланялся крестник Ивашка Перфильев. Заматеревший, обветренный, с умными глазами, с неторопливыми речами, он порадовал старого Похабова. Немолодой уже сын боярский Яков Тургенев прибыл ему, казачьему голове, на перемену.

Поп Иван прямо на берегу отслужил молебен о благополучном прибытии. Годовальщики узнавали среди прибывших знакомых, спешили выспросить новости, перешептывались во время молебна, суетливо крестясь и кланяясь.

Поп Иван тряхнул кудлатой головой и строго взревел:

— Трепещите! Яко с нами и среди нас Бог! — и добавил мягче: — Стыдитесь! Наговориться можно и после.

Как водится, начальные люди зашли в приказную избу, положили поклоны на образа в красном углу, выпили по чарке во славу Божью и первыми пошли в баню.

Вечером, распаренные и усталые, они долго сидели за столом при свете горевшего жировика, угощались. Тургенев неторопливо и как-то неохотно рассказывал о Енисейском остроге. Ивашка Перфильев помалкивал, кидая на крестного оценивающие взгляды. Похабов рассказывал об осаде, упреждал и жаловался:

— Как ясак соберете за следующий год — не знаю! В этот год еле-еле собрал, без прибыли. Вел сыск среди своих казаков. Они едва не взбунтовались. А браты как побежали в Мунгалы три года назад, так и бегут до сих пор.

Тургенев, слушая жалобы казачьего головы, будто весь превращался в слух. И снова как-то чудно поглядывал на Похабова крестник.

— Что, постарел? — с пониманием усмехнулся Похабов. Ивашка молча и смущенно кивнул.

В Енисейском остроге опять поменялся воевода. На смену прежнему пришел московский дворянин первой на Москве фамилии Максим Ртищев. Иван удивился, что родня наставника нынешнего царя служит в воеводах.

— Поди, Енисейский стал важней Тобольского? — спросил по невежеству.

Крестник, опустив глаза, тихо ответил:

— В опале Ртищевы у царя. Вот и прислали!

Иван равнодушно приглядывался к новому приказчику острога. Борода его была коротко стрижена, длинные, как у ляха, усы, немецкий кафтан, легкая шпага на боку, глаза круглые, нос длинный, как у латинянина. Все, как у Пашкова, только Афонькиной спеси не замечал голова в присланном сменщике.

Прежние службы их не сводили. Иван слышал от кого-то, что в калмыцкой степи бунтовали подначальные Тургеневу казаки — этому или другому, он не знал и не спрашивал.

На другой день, согласно наказной памяти нового воеводы, казачий голова повел Тургенева смотреть острог. Сдал оружие, ясачную казну и отсыпную рожь.

Новый приказчик ни к чему не придирался, но долго и внимательно вчитывался в записи казенных книг. Иван Перфильев был прислан на приказ в Балаганский острог, который тоже был под властью Похабова. С тридцатью служилыми и пашенными крестный с крестником отправились туда на трех стругах.

— Родство родством, а служба службой! — хмуро приговаривал казачий голова. И все удивлялся, отчего Ивашка кидает на него чудные, испытующие взгляды.

Балаганский острожек с пашней он сдал ему в два дня. Здесь только, оставшись наедине, молодой Перфильев осторожно заговорил о том, что его мучило с самого выхода из Енисейского острога.

— Читай! — подал свернутую трубой грамоту.

Это была наказная память ему, сыну боярскому Ивану Перфильеву, в которой говорилось, будто прежний братский и балаганский правитель так озлобил подвластный ему народ, что на него разом подали обидные челобитные пашенные и служилые люди, поп и ясачные мужики, а балаганцы откочевали из степи из-за причиненных им обид… И приказано было Ивану Перфильеву, в приставах, доставить сына боярского Ивана Похабова в Енисейский острог на дознание.

Иван прочел грамоту, хмыкнул в бороду:

— После осады острога все они от прежних слов откажутся! Было дело, сердились, на то и подначальные.

Ивашка глубоко и безнадежно вздохнул:

— Всем ты хорош, крестный! Но не понимаешь самого простого. Я бы и раньше сказал тебе об этом, но боялся, что раскричишься на весь острог, станешь правды требовать. Вдруг слово и дело государево объявишь!

— Ну и ладно! — смиренно пожал плечами Иван Похабов. — Оставил меня Дух Святой, как-то пусто стало на душе, будто у покойника. Вдруг и в почесть пострадать невинно, во славу Божью. Я свое отвоевал. Поеду в Енисейский, пусть ведут сыск!

— Ни мне, ни Якуньке, сыну твоему, этого ну совсем не надо. А тебе самому так и вовсе, — обидчиво поморщился крестник. — Думаешь, Тургенев или воевода поверили тем обидным челобитным? Да ни одному слову! Мы — здешние, а они, временные да опальные, и без твоей подсказки понимают, что ясак им нынче не собрать. Вот и обвинят тебя во всех грехах. А пока идет сыск, их вышлют на другие службы без наказания. Вот и все! — горячась, просипел Ивашка.

Похабов, тупо покряхтывая, метелкой сжал бороду в кулак:

— Что тебе надо от меня, старого?

— Перво-наперво никому не говори и не показывай виду, будто знаешь, что я тебе сказал, — приглушенно прошептал Иван Максимов сын. — Я пошлю с тобой приставами своих людей. Они довезут тебя до устья Илима, а то и до Илимского камня. Оттуда иди к воеводе Бунакову. Он тебя Ртищеву не выдаст. Зимуй там. Остальное мы с Якунькой сами сделаем, и тебя оправдают.

В Братский острог старый Похабов вернулся, спокойный и равнодушный, в сопровождении молодого Перфильева. Посидел на могиле Савины, отстоял молебен, собрал пожитки и приготовился к отплытию. Много лет было отслужено и пережито в здешних местах, но не западали они в душу. И вот теперь связала с ними могила. Кабы Похабов возвращался зимой, то непременно откопал бы тело и увез его в Енисейский острог. Но ждать зимы он не мог — крестник требовал, чтобы плыл немедля.

Тургенев отправлял с ним грамоты и отписки. В охрану и в гребцы дал ему двух енисейских казачьих детей под началом новоприбывшего, верного ему, десятского. Крестник тоскливо поглядывал на крестного и указывал глазами на того десятского, по прозвищу Торопец. Приказчик Тургенев к его приставам добавил своих людей.

Иван не спорил и не горячился: еще раз сходил на могилу, слезно попрощался с Савиной и сел в струг. Понесла его Ангара в свои низовья вместе с желтым листом. Вскоре, словно шум тайги при ветре, послышался Падун. После ночлега Похабов благополучно провел струг через порог. И стал он примечать, что казаки и впрямь ведут себя как приставы: с ним не заговаривают, как обычно, и подчиняются ему с оглядкой на десятского.

На устье Вихоревой реки Иван направил судно к берегу. Десятский стал противиться:

— Шаман бы поскорей пройти!

— Я сказал, к берегу! — строго приказал гребцам Иван. И те покорились. Засопели, отводя глаза. Приткнулись к берегу, где он указал. Вытянули струг на сушу.

— Ночевать здесь будем! — распорядился сын боярский и пошел искать могилу Вихорки Савина.

Он давно не был в этих местах и долго бродил, прежде чем нашел холмик с поникшим черным крестом. Обошел его трижды, перекрестил, опустившись на колени. Краем глаза уловил за спиной мелькнувшую тень.

«Хоть стар, — подумал о себе, — да учен!» Он не подал виду, что заметил следившего за ним десятского. Но если до сих пор сомневался, стоит ли бежать в Илимский острог, тут решил — уйду! Подстрекал бес для науки обойти затаившегося десятского да пугнуть. Но он удержался, перетерпел, помня наказы крестника. Вернулся к табору. Улегся в стороне от костра с коротким мушкетом, с пистолем да с саблей под боком.

Утром в тумане проходили Шаман. И опять сын боярский сидел на корме и громко подавал команды неохотно подчинявшемуся десятскому. За порогом повел струг к острову, указывая спутникам:

— Ночевать здесь будем!

Торопец подчинялся с таким видом, дескать, чудит старик, ну и пусть почудит! Гребцы вышли на берег. На обустроенном стане с ветхим балаганом стали разводить костер. Похабов подхватил карабин и при сабле, с пистолем за кушаком пошел искать могилу Якова Хрипунова. Нашел ее, присел рядом, пробормотал:

— Так-то, кум! Вот и я уже старей тебя. — Опустив голову, пожаловался: — Чует сердце, грядут времена, до которых лучше не доживать!

И вспомнился ему вдруг опальный протопоп. Похабов часто вспоминал его после смерти Савины. Шевельнулся под сердцем соблазн отдаться власти и пострадать за правду. Подумав, он опять пожалел Ивашку Перфильева, которому обещал сбежать, представил себе сына Якова, который непременно чертыхнется, не добром вспомнив старого поперечного отца.

— Пойду, кум, на старости лет скитаться! — сказал вслух. — Сперва к свату Бунакову, а дальше видно будет. Сюда уже не приду, наверное. В другой раз увидимся перед очами Господа. Моли Бога за меня, грешного!

На устье Илима сын боярский опять стал править к берегу. Десятский хмурился, но не перечил. Енисейские молодцы, плутовато поглядывая на Похабова, выскочили на сушу, вытянули нос струга, побежали к лесу за хворостом.

Все вещи, которые хотел взять с собой Иван, с утра были уложены в кожаный мешок с лямками для плеч. Он выбросил его на сушу. Подхватил карабин и на глазах изумленного десятского двинулся по тропе.

— Ты куда? — закричал тот.

— Схожу в Илимский, воеводу проведаю! — буркнул Похабов, не оборачиваясь.

Торопец догнал его в мокрых бахилах с комьями грязи на ступнях. Гулко шлепая ими по галечнику, схватил за рукав. Похабов обернулся с разъяренным лицом, выхватил саблю и приставил клинок к горлу десятского.

— Тебя не учили, как со старшими говорить? — сверкнул глазами.

Десятский отпрянул. Стал звать казаков. Те отзывались из кустарника, но на берег не выходили. А Похабов, сутуля широкие плечи, все дальше удалялся по тропе илимского бечевника. Он знал, стрелять в него приставы не посмеют, а силой вернуть не смогут.