На святого мученика Федула и по Сибири теплом задуло. В середине апреля стаял снег вокруг острога и бесстыдно обнажились грязи. Костьми мертвечины из земли торчали вмерзшие остовы брошенных судов, разбитые барки и струги. В тенистых местах и буераках стыдливо вжимались в отопревающую землю черные заструги сугробов. Из окон маковских изб вывалились льдины.

Пока не вскрылись реки и не оттаяли болота, острожные люди ходили на лыжах по притокам Оби и Енисея, спешили собрать ясак с кетских родов, караулили промысловые ватаги, пробиравшиеся мимо острогов без государевой пошлины.

Все радости изнурительной острожной жизни виделись Угрюму только в том, что тихим вечером, на закате дня, уставшие от работ люди сидели под стеной и глядели на болота с чахлыми деревцами, на зеленые гривы с кряжистыми кедрами и лиственницами.

Баба пойдет с ведрами на ручей — развлечение. Все отдыхающие казаки поглядят на нее. Седой приказчик проводит женщину тоскливым взглядом, незлобиво ругнется:

— Оптыть… Твоя-то Похабиха, — кивнет Ивану, — под коромыслом-то… Задом-то вертеть горазда. Туды-сюды, туды-сюды. Гусыня! И ни капли не прольет. Мать ее…

И казалось Угрюму, что он слышал эти слова уже не раз и не два. Приглушенно и устало хохотнули братья Сорокины. Усмехнулся Иван. Завистливо закрутил головой Васька Колесников, зыркнул по сторонам хищными куньими глазами. Глядь, широким и степенным мужицким шагом идет с березовыми ведрами его Капа. Тот же приказчик, позевывая, посмеялся:

— Кобыла! И как ты с ей, Васька, управляешься-то?

— А так! — строптиво вскинулся стрелец. Громко окликнул жену: — Подь сюда, холера долговязая!

Капа простодушно и улыбчиво подошла к отдыхавшим мужчинам.

— Пой, стерва! — приказал Васька, для острастки вращая бешеными глазами.

Капа послушно поклонилась, поставив ведра на землю, сцепила пальцы на животе, подняла к небу большие невинные глаза, заревела коровой, да так жалостливо, так покорно, что всем стало стыдно. И Ваське тоже.

— Ну, ладно! — смутившись, грубовато приласкал бабу. — Это я на спор! Показать людям — какая ты у меня хорошая жена.

Угрюм придвинулся к брату, усмехнулся, шепнул скороговоркой:

— А ведь в той Руси, которую Абдула устроил на чужбине, народ-то подобрей!

И таким тошным показалось ему все вокруг, что захотелось завыть. Иван снисходительно взглянул на младшего. Вздохнул и пробормотал:

— Зато своя!

Ныла кручинная тоска под сердцем старшего Похабова, терпел обиды от меньшого брата, как велел Господь. Выговаривать же по Его заповеди опасался. А в Угрюма к весне будто бес вселился: во всем перечил, старался опередить старшего. Пойдут в тайгу — он убежит вперед. Станут лес валить — машет топором без устали и без надобности, пока не повалит деревьев больше, чем старший. Сошел лед. Поплыли они по Кети на малом стружке. Плечо к плечу сидели в лодке за веслами. Хрипел, сопел, надрывался Угрюм, налегая на свое весло так, что стружок крутился на месте. Иван скрипнул зубами и резко осадил его:

— Господь сказал: «Терпи от брата своего, сколько можешь, но выговори ему». И если скажет: «Прости, погрешил я перед тобой!», то прости снова.

Поднял на Угрюма разъяренные глаза. Не мог не понимать младший брат, что распаляет себя по научению бесовскому. Но он молчал. Лицо, будто из камня высечено, чуть дрогнуло: опустил глаза, скривил губы в поганенькой усмешке, отвернулся, отмолчался и на этот раз.

— Греби один! — жестким голосом приказал Иван и пересел на корму.

Брат спокойно и размеренно стал налегать на весла. Течение было слабым.

Лодка ровно пошла вдоль берега.

— Ладно, Васька Колесник изводит себя черной завистью, — хрипло укорил молчавшего брата Иван. — При его-то уме, при его медовом языке ни ростом, ни силой не вышел, ни грамоты не выучил. Ты-то что хочешь мне доказать?

Откидываясь на спину, Угрюм яростней налег на весла. Холодно щурился, глядел на берег, не издавал ни звука. Неслась лодка против течения, будто в ней слаженно гребли в четыре руки. Разглядывал Иван знакомую переносицу брата, упрямо сжатые губы, все еще редкую, коротенькую, ровно подрезанную бороду. Люди говорили, что они похожи. Но Ивану греховно чудилось, будто от того жалкого отрока-сироты, каким он когда-то отыскал Угрюма в Серпухове, не осталось ничего. Чужак!

На Первый Спас, к осени, тобольский торговый человек Семейка Шелковников привел по Кети барки с рожью для вольной продажи. В Маковском острожке он был частым гостем. На этот раз с его караваном прибыл из Москвы служилый в красной шапке сына боярского, в стрелецком малиновом кафтане. Он был коренаст и осанист, спиной прям, как доска, будто вытягивался, чтобы казаться выше других. Щеки брил, как литвин. И были они у сына боярского синими от густой, жесткой щетины. Усы же топорщились под носом, как кабаний загривок. Круглые светлые глаза с белыми как снег белками оглядывали острожных жителей с насмешливым любопытством.

И по одежде, и по осанке сын боярский выглядел стрельцом настоящим, родовым, а не здешним, верстанным из казачьих детей, гулящих людей и всякого сибирского сброда.

— Петр Иванов Бекетов! — назвался приказному.

Зная о забубенном сибирском безбабье, он вез с Руси такую же крепенькую, как сам, жену с простецким лицом. Наслушавшись в пути всяких сибирских вольностей, она глядела на служилых строго и хмуро. Рыжие брови ее были насуплены.

— Устраивай на ночлег разрядного сотника! — объявился приказному стрелец.

Старик весело ахнул, засуетился, посмеиваясь, стал потирать руки.

— А как же Максимка-то Перфильев? Его стрельцы сотником кликнули вместо утопшего Поздея Фирсова!

— Его кликнули, меня послали! — просто ответил Бекетов и добродушно взглянул на рослого Ивана.

Семейка Шелковников, дородный увалень, узнал Угрюма и от радости взревел, как медведь, стал шумно обнимать дружка, закричал работным людям, что встретил товарища, с которым промышлял в юности. Угрюм в его объятиях покряхтывал и терпеливо растягивал губы в принужденной улыбке.

Старчески сутуля опавшие плечи, приказный толокся среди прибывших, срывающимся голосом указывал, в какие амбары носить мешки с рожью купцов, куда — хлебный и другие оклады стрельца. Братья Сорокины и Васька Колесников стояли в стороне с таким видом, будто они здесь и есть подлинные хозяева. Ждали, когда их попросят о помощи.

Бекетов ни просить, ни приказывать не стал. Скинул кафтан, оставшись в холщовой рубахе, вышитой на московский манер. Поставил стоймя пятипудовый мешок, примериваясь взвалить его на плечи, кивнул Ивану:

— Пособи!

Иван бросил мешок на кряжистую спину усатого стрельца. Подхватил другой из его струга. Насупленные брови Бекетихи слегка распрямились, а глаза затеплились.

Для всех прибывших в остроге и на гостином дворе топили бани. Женщины пекли свежий хлеб. Не приветить сына боярского, присланного в пику енисейскому воеводе Хрипунову, приказный не мог и с радостью отдал ему с женой свою холостяцкую острожную избу.

Не успели гости напариться и отдохнуть, как на взмыленном коне прискакал рыжий енисейский казак Агапа Скурихин. Он привязал лошадь, усталым и бесшабашным взглядом окинул людей, набившихся в избу приказного, весело взглянул на нового сотника и позвал Ивана для разговора. Следом за казаком вышел приказной.

— Кто такой? — спросил Агапа, кивая за спину, едва они прикрыли дверь.

Дед Матвейка, посмеиваясь и потирая руки, назвал прибывшего. Скурихин ухмыльнулся, задумался. В Енисейском остроге правил службу сотника выбранный стрельцами и одобренный воеводой Максим Перфильев. Неунывающий казак удивленно мотнул головой и беспечально, как о пустячном, объявил:

— Бунт в Енисейском! Томские наш гарнизон взбаламутили. Казаки со стрельцами круги заводят, а воевода с сотником Перфильевым заперлись в остроге.

— Потакал Хрипунов торговым людям! — злорадно выругал воеводу приказный, перебив Агапку.

— Помощи просят! — закончил тот и перевел на Ивана насмешливые глаза с въевшейся в них паутинкой усталости.

— Пойду! — решительно уставился на приказного Похабов. — Не оставлю кума в беде! Он сына моего крестил, свадьбу нам играл.

— Одного только могу отпустить! — скаредно проворчал приказный. — Все при деле. Сам видел. Да и людишки у меня самые ненадежные. Сорокины узнают — самовольно сбегут к атаману Ваське. — С желчной усмешкой в бороде он распахнул низкую дверь в избу, поманил к себе Бекетова. Тот вышел босой, в одной рубахе, румяный и влажный после бани. — Принимай свое войско, сотник. Ой, в недоброе время принесла тебя нелегкая!

— Я не выбирал ни судьбы, ни времени! — отговорился тот, выслушав торопливый пересказ Агапки. Спросил: — Когда надо ехать?

— Сейчас, если дед Матвейка коней даст, — указал Скурихин на приказного. — А не даст, — плутовато блеснул глазами, — может и пожалеть потом!

— Отчего не дать, если кони есть! — подавив вздох, обернулся к оконцу приказный. Зевнул, крестя рот. Покачивая седой головой, смешливо пробормотал: — Ну и Васька! Ну и удалец!

Стрелец быстро оделся. Опоясался кушаком. Накинул ремень сабли через плечо. Иван собирался дольше. Меченка кричала ему под руку и вслед что-то злое. Он на нее не глядел. Пристально посмотрел на Угрюма, но не позвал за собой. Даже говорить не стал куда едет. А тот, помня усилившийся между ними холодок, не спросил. Иван затянул подпругу, вскочил в седло, поддал коню пятками под брюхо, стал догонять Бекетова со Скурихиным.

В пути он узнал от Агапы, что стрельцов при Енисейском остроге только пятеро, остальные все на дальних службах. Терентий Савин ходил на Тасееву реку с атаманом Васькой Алексеевым и теперь за него глотку дерет. А Вихорка Савин в остроге, верный воеводе. Там же стрельцы Дунайка с Дружинкой да с сотником Максимом Перфильевым. Остальные все переметнулись к бунтарям, провели воровской казачий круг, лают воеводу, будто он в сговоре с торговыми людьми и те рожь продают втридорога. А главные смутьяны — братья Алексеевы, атаман и брат его Гришка.

— Этим-то чего надо от воеводы? — удивился Иван, подводя конька стремя в стремя с казаком.

— Хрипунов посылал их вверх по Енисею на киргизов, а они ушли по Тасеевой реке, ограбили ясачных тунгусов, пленили сорок тунгусских, киргизских и братских мужиков, которых мы звали идти в Енисейский острог бесстрашно. Среди них наши верные ясачники с Подкаменной Тунгуски. Воевода отобрал у них ясырей, заперся с верными людьми. Васькины казаки да наши, человек сорок, провели круг и осадили острог.

— Да! — крякнул Иван. — С Васькой да с Гришкой лучше не воевать. Дай им под начало сотню вольных казаков — Томский город разнесут. А в Енисейском острожины промеж башен всего-то в полторы сажени.

— Боишься Ваську? — весело подначил енисейский казак.

— Опасаюсь! — холодно ответил Иван. — Бояться надо Господа! — перекрестился, сидя в седле. Вызнав, как осажден Енисейский, посоветовал спутникам: — На подъезде с заречной стороны пускайте коней галопом. Где угловая изба, на седла встаньте, через заплот прыгайте. А я поеду к атаману, попробую уговорить.

Скурихин метнул на спутника колючий взгляд, но не стал возражать. Молчавший при их разговоре Бекетов вдруг заявил начальственным голосом:

— Я тоже поеду к атаману. У него мои стрельцы. Что же я буду бегать от своих? Поговорить надо. Познакомиться.

— Ой, смотри, сотник! — тряхнул головой Иван. — Стрельцы-то при Ваське неробкие. Побьют, не поглядят, что разрядный сотник и сын боярский!

— То я не битый! — беспечально расправил густые усы Бекетов. — Чай не из новоприборных: и отец, и дед стрельцами служили.

Казаки атамана Василия осадили острог по всем правилам боевого искусства. На подходах к нему сидели вооруженные люди. Посадские избы были заняты служилыми. Возле пристани у костров лежали и сидели примкнувшие к ним промышленные. Неподалеку от проездной башни стоял караул. Торговые люди, чей товар не был внесен в острог, боясь грабежа, уплыли ниже устья Кеми к Касу и там затаборились, ожидая, чем закончится казачий бунт.

Иван направил было коня к оврагу Мельничной речки. Агапа резко потянул на себя узду. Его лошадка встала и задрала морду, оскалив желтые зубы.

— К скитницам не пойду! — заявил казак. — Засмеют потом, что под подолом у черноризниц прятались.

— Ну, тогда лезь через стену где знаешь! — ругнулся Иван и обернулся к стрельцу: — Может, и ты с ним, в острог?

Но Бекетов твердо отказался явиться на службу по-воровски, тайком. Все трое повернули коней к посаду. Из крайней избы они были замечены. Двое казаков встали на пути, высматривая верховых против заходящего солнца. Едва всадники приблизились к угловой избе, Агапий оторвался от Ивана и Петра, пришпорил коня, подскакал к острожному тыну, где не было рва. Вскочил ногами на седло, распрямился и перемахнул на другую сторону.

Казаки закричали. Кто-то пустил стрелу в стену, боясь поранить казенного коня. Иван с Петром продолжали приближаться к посадской избе с охраной.

— Атаман где? — крикнул Похабов, не спешиваясь.

Какой-то голодранец из томского отряда с кистенем в руке схватил за уздечку его коня. Он ткнул его в лоб подметкой ичига. Голодранец сел в пыль. Лязгнул кистень.

— Атаман где? — грозно повторил Похабов, нависая над томским казаком.

Тот узнал его. Испугался. Махнул рукой, указывая к реке, на другой конец посада. Двое стремя в стремя зарысили туда. Спешились возле избы казака Филиппа Михалева. С крыльца к ним сошли трое незнакомых казаков с луками, при саблях. Иван молча бросил им на руки поводья. За спиной в красной шапке вровень с его ухом кряжистый, крепкий и прямой, как колода, надежно шел Бекетов. Они толкнули низкую дверь, склонясь, протиснулись в избу. Выпрямились, отыскивая глазами красный угол.

— A-а! Поротый царской милостью! — подал голос Григорий.

Глаза вошедших присмотрелись к сумраку избы. Гришка лежал на лавке. Василий в шапке сидел за столом. По правую руку от него хищно щерился на Ивана Михейка Стадухин. Не оборачиваясь, боком к нему смущенно ерзали на лавке Терентий Савин и Василий Черемнинов. Оба воротили морды, будто не были знакомы. Усталая, болезненно иссохшая жена Филиппа приветливо кивнула вошедшим. Сам хозяин то поднимал голову с красными глазами, то ронял ее на столешницу. За столом было еще трое томских казаков. Все они пили горячее вино и были изрядно пьяны. Атаман неверной рукой налил в две чарки, кивнул гостям.

— Закусываем скоромным! А пьем в пост только во славу Божью!

Похабов и Бекетов скинули шапки. Степенно перекрестились на образа.

Молча выпили. Сели. В избу ворвался казак с кистенем. Закричал, указывая на пришлых пальцем:

— Этих Ганка Скурихин привел. Сам бросил коня и перескочил через заплот.

Григорий, водя мутными окровавленными глазами, поднял голову. Сел облокотясь.

Повел бородой по столешнице, сметая хлебные крошки.

— Ну, и кого ты нам привел? — спросил, глядя на Ивана.

— Разрядный сотник Петр Иванов Бекетов. Прислан царским указом вместо утопшего Фирсова, — просипел тот перехваченным голосом. Водка была крепка, не сравнить с кабацкой. — Вам с атаманом да нам со стрельцами он теперь голова!

— Голова, говоришь! — вперился в сотника неприязненным взглядом Васька-атаман. — Ну, тогда слушай и разумей, где правда!

Григорий поперхнулся чаркой. Отставил ее в сторону. Поднял мутные глаза на Бекетова.

— Стрельцы, казаки, сыны боярские, дворяне. Тьфу! Холопье. Дворня боярская. Там были казаки! — ткнул пальцем за плечо, на закат. — Ивашка знает! А здесь. Тьфу!

— Слушай! — продолжил атаман, не обращая внимания на пьяного брата. — Слезно призвал нас здешний воевода защитить острог от тунгусов и качинских татар. Слышал-де он, ясачный князец Тасейка с качинцами вошел в сговор. Пришли мы. Послал он нас на Качу. Едва дошли до стрелки на устье Тунгуски. Напали на нас, да не качинские, а здешние тунгусы. И шли мы за ними с боями левым берегом. А берег крут. Бечевника нет. Ни дня без боя до самой Бири и Чуны.

— А там… — сипло прохрипел Григорий. — Тасейку браты убили!

— А там целое войско. Мы и в засеке не могли отбиться. Против каждого казака десяток диких. Луки у них наши брони пробивают, дальше пищалей стреляют. А река там в два полета стрелы. И вынудили они нас выплыть на середину. Четверых убили, половину переранили. Сплыли мы обратно плотами и стругами. Все, что кровью добыли, воевода отобрал. Не туда, дескать, ходили. Не тех воевали! Это по правде?

Филипп поднял голову, глубоко вздохнул. Взглянул на Ивана, пролепетал заплетающимся языком:

— Два года жалованье не плачено. Купцы весной по полтине за пуд рядились. А Хрипун не велит их грабить.

— Сказывали, кумишься ты с воеводой? — усмехнулся Григорий. — Выручать его приехал?

Иван безбоязненно кивнул.

— А казачий круг тебе уже не указ? — ударил кулаком по столу.

— Сам говоришь, — усмехнулся Иван, глядя на Григория. — Не казаки это. Холопье. Какой круг? Сегодня за вас орут, думают под вашим началом торговых людей пограбить да на вас свои вины свалить.

— Говори, да не заговаривайся! — вскочил Михейка Стадухин, опираясь на стол.

— Сядь! — рыкнул на него Григорий. — Не ори на Ивашку, щенок! Нас с ним на одном козле пороли. Иные, с бородами длинней этой, — кивнул на Филиппа, — после первого удара обсирались, орали, как свиньи под ножом. А он, безбородый еще, кряхтел, зубами плаху грыз. Не вашим, верстанным, чета. — Обернулся к Ивану, икнул, ухмыльнулся: — А тебе — вот Бог, — кивнул на темные лики, — вот воля! — мотнул лысеющим лбом на низкую дверь. — Завтра будем брать острог на саблю. Подвернешься под пулю — судьба! Под дубину — не суди. Против зачинщика Бог! Не мы начали. Не по правде с нами воевода поступил. Ясырей забрал по жадности.

Бекетов сидел, важно нахохлившись: ни на кого не глядел, только терпеливо слушал перебранку и водил пустой чаркой по столешнице.

— Не ходил бы ты против нас! — мирно предложил ему атаман.

Стрелец вскинул на него светлые глаза. Заговорил громко, положив на стол широкую ладонь с растопыренными пальцами.

— Может быть, и ваша правда, может быть, воеводы! — повел густыми усами. — Чтобы судить, — перекрестился, мельком взглянув на образа, — надо и его выслушать. Москва далеко, — поправился. — Пока дождемся государевой правды, попустит Бог, всех перебьют. А что оклады не плачены, так это я могу сказать: придет сентябрь — выдаст их воевода. Со мной казна прислана из Москвы.

Василий Черемнинов заерзал на лавке. Он сколько ни пил — ума не терял. Пробормотал что-то сердитое, непонятное. Бросил на сотника опасливый взгляд.

— Пойдешь кума защищать? — в упор спросил Ивана атаман. Сказать Бекетову ему было нечего.

— Пойду! — кивнул Иван, не поднимая глаз. — Иначе никак нельзя!

— Понимаю! — атаман ударил кулаком по столу так, что пустые чарки подскочили. — Иди! А сотник у нас в чулане заночует. Возьмем острог — тогда пусть говорит с воеводой.

Иван встал, взглянул на Бекетова. Тот кивнул, соглашаясь с атаманом. Он же вышел из избы в сумерках летнего вечера. Кони были расседланы. Их напоили и выпустили за поскотину. Седла висели на коновязи. Похабов зашагал вдоль острожной стены к воротам. Его окликнули из-под яра. Там возле костра сидели знакомые промышленные. Двое из них, братья Ермолины, много досаждали ему в старые времена, когда достраивали здешний острог.

— Куда идешь? — взревел Васька Бугор.

— К воеводе! — крикнул он в ответ.

Василий Ермолин был ростом и ширью под стать Ивану. Брат его, Илейка, чуть пониже, но что вширь, что ввысь одинаков. Здоровущий, как медведь, он поднялся на ноги и стал карабкаться на яр. Скромный и тихий, пока трезв, на этот раз Илейка был изрядно пьян, а значит, нахален и драчлив.

Иван мог в несколько прыжков оказаться под воротами. Уже узнали его с башни и гремели закладным брусом. Но стыдно было ему бежать. А на пути, шумно сопя, уже расправлял широченные плечи Илейка Ермолин.

— А десятина заплачена? — ехидно взревел он и загородил путь.

Иван молча звезданул промышленного под глаз, вложив в удар всю накопившуюся злобу дня. Тот раз и другой переступил на заплетавшихся ногах, споткнулся, сел, замотал головой на короткой кабаньей шее. От костра с ревом несся его брат Васька. Неверными руками и ногами елозил по яру, то и дело съезжая с тропы. Иван обошел Илейку, перекрестился на Спаса, протиснулся в приоткрытые ворота. Воротник торопливо заложил их брусом. И тут же они загремели. С другой стороны кулаками и пятками заколотили в них Ермолины.

— В щепки разнесем! — орали матерно. — Похабу на кол посадим!

Иван вошел в острог, откланялся на темнеющий лик Богородицы с внутренней стороны проездной башни, обернулся и увидел настороженно улыбавшегося ему Максима Перфильева.

— Завтра на саблю будут брать! — скрипнул зубами.

— Не устоять! — обреченно вздохнул тот.

Максим был в добротном кафтане тонкого сукна, собольей шапке, красных сапогах. Лицом чист и свеж. Борода по щекам, как у юнца, негустая, ровная, заботливо подстрижена. И по виду не ошибешься, что он в остроге второй человек после воеводы.

Товарищи зашли в съезжую избу с тремя столами. В красном углу окованный железом воеводский сундук был заперт висячим замком. Холостой Максим своего угла в остроге не имел. Между дальних служб он здесь дневал и ночевал, вел все письменные дела подьячего и сотниковские заодно с ними.

— Нового сотника из Москвы прислали! Со мной приехал, да томские его в острог не пустили!

Максим, потупив глаза, рассеянно выслушал товарища. Постучал кресалом, раздул трут, зажег лучину.

— Прислали так прислали! — пробормотал с печальным вздохом. — Вовремя! Так даже и лучше.

— И что решили? Не отдадите ясырей? — раздраженно спросил Иван. — Их же добыча?

— Посылали в одну сторону — ушли в другую, — криво усмехнулся Максим. — Ладно! Всякое бывает. Мы ведь тех самых князцов зазывали к себе в острог с миром идти. Нынче Алтын-хан посольство в Москву отправил. Снова будет шертовать царю. Киргизы от него отложились. Если сейчас из-за Васьки мунгальские кыштымы поднимутся против нас, царь со всех головы снимет. С меня и с воеводы — в первую очередь. Вот и думай, что делать, — вскинул на товарища усталые глаза.

Умно говорил Максим, рассудительно. Да только не ответил, почему Васька с Гришкой должны отказываться от своей добычи. Свесил Иван голову, ни спорить было не о чем, ни спрашивать: и на той стороне оказаться — не по совести, и воевать против своих — грех.

— На настоящей войне, однако, легче! — пробормотал, вспоминая свою дурную юность.

На заре под стеной забил барабан. Все, кто остался под началом воеводы, кинулись на сторожевые башни. С развернутыми знаменами казаки собирались в круг. Посередине, упершись руками в бока, фертом стоял атаман Василий Алексеев. Из-за красного кушака торчала атаманская булава.

— Сейчас пойдут! — пугливо поежился Вихорка Савин, перебирая руками ствол ручной пищали.

— Отопри аманатскую избу! — приказал Ивану Максим.

— А как ясыри нас бить станут? — опасливо спросил он.

Подьячий только безнадежно махнул рукой.

— Хуже будет, если их спалят, запертых!

Вместе они спустились с башни. Максим побежал в воеводские покои. Иван пошел в аманатскую, распахнул дверь. Изба была набита пленными. Люди с безразличными лицами сидели вдоль стен и на полу. В сумраке жилья с двумя оконцами, в которые человеку не пролезть, глаза Ивана различили ясыря, сидевшего возле двери. Одет он был в простую кожаную рубаху с плеча промышленных людей. Мужик был непомерно широкоплечим, как Илейка Ермолин, с большой непокрытой головой. Его черные волосы были стянуты на затылке в толстую косу. Уже по тому, как он сидел, как взглянул на казака, видно было, что ясырь не простой, а княжеского достоинства.

Поглядел на него Иван в другой раз и с удивлением подумал, что где-то видел это лицо. Вгляделся пристальней, не вспомнил.

— Не выходите! — приказал по-тунгусски.

Придерживая саблю, побежал к воеводской избе. Максим на крыльце за руку выводил упиравшуюся дочь воеводы Настену. Она беззвучно заливалась слезами. Воевода со страдальческим лицом уговаривал ее идти за Перфильевым.

— Уж меня-то начнут искать, весь острог перевернут! — пояснил Ивану. — Наше дело воинское. Лишь бы дите не пострадало.

О сдаче острога он говорил как о деле решенном. Глаза его были растерянны и красны. Добавил, в другой раз взглянув на удивленное лицо Похабова:

— Пусть силой заберут своих ясырей. Нам оправдание перед царем. Постреляйте поверх голов — и ладно. Лишь бы без крови все обошлось.

Полдесятка казаков с башен нестройно пальнули из пищалей. Где-то в угловой избе приглушенно охнула пушка. Едко и тухло запахло жженым порохом. Иван не успел стронуться с места. Почти в тот же миг на низких, полуторасаженных острожинах показались головы томских казаков.

Вихорка Савин бежал к угловой избе и волочил пищаль за ствол. Его злобно смяли нападавшие. Воевода прытко заскочил в свои покои. Поп Кузьма в рясе и скуфье, с рассыпавшимися по плечам волосами широким шагом вышел к проездной башне. Встал, расставив ноги, поднял литой медный крест с распятьем.

— Изыйди и одумайся! — взревел зычным голосом.

Его никто не слышал. Васькины казаки уже открывали ворота и рвались к попу с таким видом, будто тот вышел встречать их с честью. Ивану ничего не оставалось, как встать рядом.

Сабли он не вынимал. Томичи горохом посыпались со стены. Густая толпа ринулась в открывшиеся ворота. На бегу казаки размахивали плетьми и дубинами. Иван вырвал с коновязи жердь, отполированную уздечками и штанами служилых. Только обернулся к попу, глядь, перед ним Михейка Стадухин: глаза горят, в руках дубина.

— Что мир решил, то Бог положил! — яростно вскрикнул стрелец, напирая на попа. — Ты что, батюшка, против Бога?

Кузьма, опешив, отступил было на шаг от рьяного удальца. Затем рассерженно рыкнул, насупился. Не найдясь, как ответить стрельцу, звезданул Михейку по лбу тяжелым медным крестом.

— Да за ту неделю, что бунтуете и пьянствуете, храм Божий могли бы построить! — взревел, глядя на поверженного.

Стадухин взвыл, матерно выругался. Кинуться на попа не посмел, но с перекошенным лицом бросился на Похабова. В три удара его дубина и жердь с коновязи переломились. Иван сбил с ног тщедушного на вид стрельца, обернулся к воротам, увидел Илейку Ермолина, отметил про себя, что тот успел опохмелиться.

Илейка приближался степенно и грозно, не спуская с Похабова горевших глаз, сжимал и разжимал огромные кулаки. Ничего другого при нем не было. Не успел Иван обернуться к нему всем телом, как брызнули искры из глаз. Потом еще. Свет померк. Кого-то он молотил во тьме, пока не был сбит с ног. Вскочил, пробился к крыльцу воеводской избы. Здесь кто-то вырвал стойку, на Ивана стал падать навес. Он заскочил в сени. Дубьем и саблями его загнали в чулан и заперли там.

Рыкая, как загнанный зверь, он пометался вдоль стен, ощупывая какие-то сундуки и бочки. Обессилевши, сел, привалился к стене спиной. «Лучше кончиться не могло, — подумал, успокаиваясь. — Хорошо, что так!» Досадовал на себя, что разозлился на осаждавших и вошел в раж. Ощутил кровь во рту. Из носа текло, усы и борода были липкими.

Вопли, крики, шум в воеводской избе стихли, перенеслись куда-то вдаль. Иван поднялся, нащупал дверь, толкнул плечом. Заперта. Раз и другой ударил в нее. Не сдвинулась. Послышались шаркающие шаги. Постанывая и охая, воевода отбросил жердины, которыми подперли чулан. Он был без шапки, с растрепанной бородой, смешавшейся с рассыпавшимися по плечам волосами. Одной рукой держался за поясницу.

Взглянул на Ивана с изумлением, слезливо хохотнул.

— Ну и морда у тебя! — ткнул скрюченным пальцем в бляху шебалташа, указывая на личины. — Была такой, стала такой!

Иван опустил глаза на опояску. Сперва он не увидел ничего, кроме окровавленной груди и бороды. И вдруг вспомнил лицо ясыря, того, что сидел возле двери в аманатской избе. Тут же вспомнились слова кетского шамана про встречу.

— Бл…ны дети! — снова охнул воевода, болезненно выгибаясь. — Меня, родового сибиряка, сына боярского, положили на казенный сундук и пороли плетьми. Лаяли. Бороду драли. А тебя-то как разукрасили? — опять хохотнул со стоном. — Их счастье, что ни замков, ни казны царской не тронули. Мою бочку вина выкатили. Упьются с двенадцати-то ведер.

Воевода по-стариковски неловко наклонился, подобрал с полу шапку. Опять охнул, схватившись за поясницу.

— Сходил бы, кум, да посмотрел, как там Настена. Отсиделась ли? Постой! — спохватился. — Напугаешь дите разбитой мордой. Пойдем вместе.

Они вышли из воеводской избы с развороченным крыльцом и обрушенной кровлей. Ворота острога были распахнуты. Амбары с казенной рожью стояли запертыми. В аманатской избе никого не было.

— Всех увели! — тоскливо повел растрепанной бородой воевода. — Завтра же в Томский побегут, чтобы оправдаться первыми и меня обвинить.

Максим с Настеной отсиделись в погребе глухой башни. Их не искали. Перфильев смущенно поглядывал на распухшее лицо товарища, на воеводу. Отроковица в слезах бросилась к отцу. Хрипунов перестал постанывать, распрямился. Поглаживая дочь по голове, приговаривал:

— Все, милая! Надо было поспорить немного со служилыми. Пострадали, христа ради! Особенно кум Иван, — глянул на Похабова и опять не удержался от смешка.

— У меня другой бочонок с вином есть! — пообещал. Поглядел строго на домашних холопов из сибирских народов. Чернявые, узкоглазые, в русских рубахах, они выползали из укрытий и понуро приближались к побитому хозяину. — Что, веселились, глядя, как меня за бороду дерут?

— Нам у тебя хорошо! — коряво промямлил стриженый мужик.

Воевода безнадежно вздохнул, раздраженно махнул рукой и приказал:

— Приберите в доме! Сейчас мы, битые, гулять будем!

Ворота в острог хотели уже притворить, но в них протиснулся бравый стрелец с пышными усами, с круглыми и ясными, как фарфор, белками глаз.

— Новый сотник Бекетов! — указал на него Иван.

— Заходи, сотник! — ворчливо пробурчал воевода. — В добрый час прибыл. Нет бы неделей раньше.

Осаждавшие шумно гуляли за стенами. Острожных защитников они не беспокоили. Стыдились. Те, что защищали воеводу, собрались в его избе. Стрелец Дунайка Васильев со вспухшей щекой глядел на всех с обидчивой укоризной. Максим с Дружинкой, небитые, были смурны и печальны. У Ивана рот не закрывался. Пить разбитыми губами крепкое вино было неловко и больно. Закусывать он мог только хлебным мякишем. У рыжего Скурихина лицо было чистым, но он хоркал разбитым носом в конопушках, то и дело со смехом прикладывался рукой к своему надкушенному уху, болезненно посмеивался, дескать, в постный день кто-то из нападавших оскоромился.

Пережитое при осаде нисколько не веселило Ивана Похабова. Разговоры за столом казались ему глупыми, как и сама распря с казаками. Он молчал и хмурился. Стояло перед глазами широкоскулое, щекастое лицо ясыря, удивительно похожее на голову с бляхи. Навязчиво вспоминался старый кетский шаман. Грех слушать колдуна и верить ему. Однако все, что произошло с тех пор как тобольские грабители старых могил всучили ему эту злополучную безделушку до нынешней встречи с князцом, все прежние сказы и пророчества складывались в явь, которой трудно не верить. «Не случайно произошла эта встреча! — нашептывал голос то ли из-за правого, то ли из-за левого плеча. — Видать, завязана на судьбе чьим-то промыслом».

Не сильно ошибся воевода: братья Алексеевы со своим отрядом гуляли два дня, на третий стали собираться в Томский город Кетским волоком. Ваське-атаману нужны были казенные подводы. Без Ивана Похабова ему пришлось бы брать их на станках силой. Алексеевы уже думали, как оправдаться перед старшими сибирскими воеводами, и новых грехов к прежним прибавлять не желали. Просить коней у побитого воеводы они постеснялись и прислали в острог своего человека за Иваном.

Похабов отнекиваться не стал. Зла на томских казаков он не держал. Сердиться на сброд, что был под началом братьев Алексеевых, считал делом низким. Он нацепил саблю, нахлобучил шапку, откланялся воеводе, товарищам, пришел к избе Филиппа. Путь ему никто не заступал. На распухшее лицо с узкими щелками глаз поглядывали с виной и состраданием.

— Говорил, не иди против нас! — поднялся навстречу атаман. — Хорошо тебя украсили. Ладно жив!

— Не такое переживали! — прошепелявил Иван, оберегая губы. Григорий был совсем плох: лежал на лавке с серым, как глина, лицом. Он разлепил опухшие веки, открыл глаза, мутно взглянул на казака и болезненно зажмурился.

— Покажи, каких коней запрягать, — приказал атаман. — До Маковского дойдем, там возьмем струги или барку.

Томских окладов казаки с угрюмыми лицами готовились к переходу. Работали они неохотно. На них тоскливо, с укоризной поглядывали казаки и стрельцы енисейских окладов, ввязавшиеся в атаманскую распрю с воеводой.

— Что, Филя? — злорадно прошепелявил Иван, встретившись со старым сургутским казаком. — Не зовут тебя в Томский? Под нашим воеводой оставляют?

Михалев затравленно взглянул на Похабова из-под нависших бровей, неуверенно пробормотал:

— Они нас оправдают перед главными воеводами!

Черемнинов со Стадухиным только кряхтели да воротили носы, стараясь не уронить достоинства. Михейка был не намного краше Ивана: под глазами синева, щека вздута, на лбу коросты. Оба стрельца понимали: не сегодня, так завтра им все равно придется идти на поклон к воеводе Хрипунову. Ждали, когда их позовет новый сотник. А тот намеренно мучил бунтовщиков томительным ожиданием.

— Не я тебе морду разбил! — обозлившись на укоры, вскрикнул Михейка. — Ты с попом меня бил.

Впервые после осады острога Иван хохотнул в бороду, вспомнив, как поп Кузьма огрел стрельца по лбу крестом, и лицо Михейки, ошалевшее от неожиданного удара.

— Бог простит! — пробормотал. — Свои люди, сочтемся!

Пошел обоз. Скрипели телеги, груженные оружием, съестным и боевым припасом. Ремнями были стянуты одеяла, котлы, добытое на Тасее добро. Кроме Гришки-есаула, все шли пешими. Те, что послабей, держались за оглобли и возки, переставляли ноги по взбитой болотине.

В середине обоза унылой толпой брели пленные мужики и девки. Тунгусы с длинными волосами, распущенными по плечам и собранными в конские хвосты, шли легко. Отатаренные аринцы, привыкшие к верховой езде, тяжело переступали с ноги на ногу. Хуже всех доставалось косатому братскому мужику. Прямой, кряжистый, тяжелый, как колода, он едва переставлял короткие толстые ноги. Братский молодец, бывший при нем, тоже едва волокся. Иван то и дело бросал на них скрытные взгляды и все мучился какой-то сухотой под сердцем, пока не сказал атаману:

— Продай мне того вон ясыря!

— Это братский князец. Мне томские воеводы награду за него дадут! — последние слова Василий процедил не совсем уверенно. Иван уловил эту заминку.

— Сказывал подьячий Максимка, что Алтын-хан послов в Москву отправил. Опять шертует нашему царю через близких родственников. Браты мунгалам — родня. А как под горячую руку да для своего оправдания перед послами хана бросят тебя воеводы на козла? — зловеще усмехнулся. — Спроси у Гришки, как оно?

— Не пойдет он один, — покладистей заговорил атаман. — Косатый, что рядом, то ли родственник, то ли слуга. Пятнадцать рублев за двоих себе в убыток, по старой дружбе, — взглянул на Ивана. Хохотнул: — Ну и морда у тебя. Сам на братского мужика похож. Кто так постарался?

— Промышленный! Илейка Ермолин! — отмахнулся Иван, к — Хорошо, что не мои!

— Твои добавили по-писаному!

Васька снова хохотнул, показывая, что торг закончен и больше он не уступит ни копейки, ни денежки.

Клейменых соболей, оставленных Пантелеем Пендой, было рублей, на пятнадцать, а то и меньше. Мездра желтела, цена убывала. Вот-вот должна была выйти кабала, которую дал на себя Угрюм. Дальше пойдет рост. По уму да по христианской добродетели нельзя было выкупать иноплеменников, когда брат в нужде. А душа ныла, томилась по научению бесовскому. Старый кетский колдунишка стоял перед глазами, будто подстрекал к новому греху. Вспоминался старик-баюн, шедший с обозом в Сибирь из-за Уральских гор. И тот, с крестом на шее, много чего наговорил про золотую пряжку из древнего кургана.

Несколько раз отступался Иван от желания выкупить пленных. Читал про себя молитвы, чтобы не лезла в голову всякая нелепица. Но то и дело невольно оборачивался ко князцу.

— Посади ты его на телегу! — потребовал от атамана. — Видишь, еле идет. Не привычен к пешей ходьбе.

Меньше чем за десять рублей продать ясырей атаман Василий не соглашался. Григорий как услышал про предложенные пять, так объявил, что сам ляжет под кнут и примет муки христа ради. Так, в раздумьях и спорах, отряд с ясырями добрался до Маковского острога.

Навстречу прибывшим вышел седобородый приказчик, осмотрел казенные подводы. Про бунт не спрашивал. Велел Угрюму проводить казаков до гостиного двора. Атамана с есаулом позвал ночевать в острог.

Был ясный вечер теплой, сухой осени. Угрюм сидел под частоколом, отмахивал веткой от лица навязчивую мошку. Исполнить наказ приказного он не спешил, равнодушно поглядывая на уставших людей и ясырей. Вдруг вскочил, выпучив глаза на братского князца. Иван отметил про себя чудную перемену в брате.

Из острожка выбежала Меченка, увидела лицо мужа в коростах, всплеснула руками, тихо и обидчиво заголосила. Угрюм окинул брата рассеянным взором и направился к каравану. Осторожно, со стороны приблизился к братским ясырям, тайком перебросился с ними словом. Повел служилых и пленных на гостиный двор.

Вернулся он взъерошенным, его глаза блестели и бегали.

— Я их знаю! — кинулся к Ивану. — Это балаганцы. И Семейка Шелковников их знает. Они нам с Пендой много добра сделали. И мне помогли. Нельзя их бросать.

— Заплати десять рублей! — хмыкнул Иван, отводя глаза. — И отпусти с миром на все четыре стороны.

— Нет у меня денег! — обидчиво вскрикнул Угрюм.

— А долги есть! — напомнил брат и снова отметил про себя: если младшему чего-то надо, то он не такой уж и угрюмый, каким казался с младенчества.

— Ты обещал мою кабалу выкупить! — не отставал он от Ивана, не замечая его разбитого лица. — Заплати за них. Я на промыслы уйду. Отдам долг вместе с ростом.

Для себя Иван уже все решил, а вот родного брата понять не мог, оттого и медлил.

— Сказано, попросит брат взаймы, дай ему без роста, если есть что дать. И еще сказано, — терпеливо и наставительно поучал младшего, — можешь простить — прости долги его. Да только рухлядь не моя, товарища. А он каждый день может вернуться и потребовать ее, — усмехнулся и почувствовал, как лопнула короста на губе. Засолонила кровь на языке. Он прижал ранку тыльной стороной ладони. Но брат и на этот раз не спросил, что с его лицом.

— Раз не пришел к Спасу, то не придет до другого лета! — вскрикнул слезливо и настойчиво.

Иван отвернулся, показывая, что разговор окончен. Дождался, когда Угрюм распряжет и отпустит коней. Сам занес под навес упряжь. Только после этого вошел в свой тесный дом с разбросанной по полу одеждой и посудой. Стол не был накрыт. Меченка бегала возле печки и показывала, что торопится.

Иван вытащил из чулана кожаный мешок со снизкой оставшихся соболей. Осмотрел их. «Может, и лучше отдать, пока моль не посекла?» — подумал.

Пощипал подпушек на шкурках, пошел в избу приказчика. Там устраивался на ночлег атаман с братом Григорием. Перед ними да перед приказным Иван выложил на стол полтора десятка лучших клейменых соболей.

— Пиши купчую! — сказал сыну боярскому. — Ты у нас и воевода, и подьячий, и таможенный голова! — польстил старому приказчику.

— Ясыри-то тебе на кой? — удивился тот. — Сапог добрых не имеешь, — выразительно взглянул на стоптанные ичиги Похабова.

— Перепродам! — Иван заговорщически подмигнул атаману. — К зиме промышленные люди вдвое заплатят.

— Ну смотри! — с недоумением разглядывал соболей приказчик и пожимал мосластыми плечами. — Жена то и дело на бедность плачется. Сарафана доброго не имеет к Успенью. Где ясырей держать-то будешь? В остроге — не позволю! Чем кормить?

Была составлена купчая. Приказчик к ней руку приложил, хоть ничего в том торге не понял. Иван и сам не понимал, что делал. Сердился на брата, мстительно помалкивал о выкупе, но слезную просьбу его исполнял не христа ради и Его Заповедей. Чуял на себе чью-то волю. Злую, добрую ли, не знал, но противиться ей не мог.

Угрюм, освободившись от дел, убежал к гостиному двору. Вернулся он только ночью. В темноте скрипнул дверью. Якунька спал. Иван с женой уже подремывал на полатях. Услышав брата, мостящегося на лавке, Иван принужденно зевнул.

— Завтра заберешь моих ясырей! Выкупил я их по твоей просьбе! — Он помолчал и раздраженно добавил: — Веди куда хочешь, на корма вам окладов не отпущено.

Угрюм поднялся ни свет ни заря и убежал на гостиный двор. Вернулся он к полудню, сказал, что Алексеевы со своими людьми и ясырями уплыли по Кети на казенной барке. Меченка постаралась, в доме было прибрано, обед приготовлен ко времени, на Якуньке была чистая рубаха. Ни к отцу, ни к дядьке ребенок не шел. Хозяин сидел под образами, сын на лавке — по правую руку от него, брат — по левую. Жена, с раскрасневшимся лицом, была приветлива и весела: она еще не знала, что муж потратил долговые меха. Угрюм рассеянно жевал хлеб и все вскидывал глаза на Ивана, пока тот не спросил:

— Чего еще?

— Проводи на Енисей. Там выберемся куда надо. А то ведь привяжутся казаки или стрельцы.

Старший Похабов помолчал для пущей важности, претерпевая очередную обиду: ни слова благодарности не было сказано братом.

— Торговых не видать на реке? — спросил строго.

— Нет никого!

— Тогда смоли старый стружок о четырех веслах, что возле гостиного брошен.

Угрюм опять бойко убежал, как не бегал со дня прихода в Маковский. На другое утро Иван отпросился у приказного добыть гусей и уток к Успенью и окончанию поста. С топором за кушаком, с луком, колчаном стрел да караваем хлеба в мешке, он пришел к гостиному двору.

Балаганцы и ночевавший там Якунька Сорокин еще спали. Угрюм был на ногах. Наловив рыбы, он пек ее на рожнах. Смоленый стружок стоял на покатах у самой воды.

— Хозяин! — одобрил работу Иван. — Буди ясырей. Пойдем протоками в обход Кеми, — Помолчав, усмехнулся в бороду: — Вот ведь! Скажи промышленным людям, будто Ивашка Похабов воровским тёсом ходит, — не поверят!

Из избы вышли разбуженные ясыри, хмурые и неприветливые. От печеной рыбы отказались. Попили воды из родника, сели в лодку. Якунька Сорокин даже не выглянул, перевернулся на другой бок и снова засопел выдранными ноздрями.

Угрюм услужливо толкнул лодку от берега, сел за весла. Стружок под четырьмя дородными мужчинами просел под самые борта. Переплыли Кеть, вошли в одну из проток, по которой выбирались заплутавшие стрельцы. Прошли под нависшим над водой кустарником. Иван долго молчал, сидя на корме, указывал путь.

Пот выступил на лице брата. Он распахнул кожаную рубаху, но упорно продолжал грести, налегая на весла всем телом. Наконец Иван пожалел его и встал на шест, проталкивая струг против слабого течения протоки.

Сырость и августовская прель облепили плывущих. Прохлада прибила тучи мошки и слабеющего комара. В иных местах веяло холодом от не стаявшего за лето, черного, покрытого желтым листом снега.

Знакомыми местами Иван вел лодку, пока не поднялось солнце. Он не спешил, стрелял уток и гусей, густо плававших по протокам. И вдруг понял, что сбился с пути: не было ни засечек, ни знакомых примет. Не показывая виду, он повел стружок по солнцу, на восход. Балаганцы и Угрюм озабоченности передовщика не понимали и во всем полагались на него.

В этих местах, на равнине между Обью и Енисеем, случалось, блудили и родившиеся здесь остяки. Среди промышленных людей бытовало много сказов про проделки болотной нечисти. Иван перекрестился и плюнул за корму. Слава богу, светило солнце, и закружить их было трудно.

Издавна приметил он сам и от других слышал, что, блуждая по тайге, в лешачьих местах разные ватажки, случается, идут одним путем. Вот и теперь, высматривая среди зарослей, то узнавал приметы мест, где приходилось уже бывать, то сбивался. Вдруг почуял запах дыма и вывел стружок к шаманскому островку с медвежьей шкурой на жердине.

Давненько он вывозил отсюда стрельцов. А вот ведь будто ничего не переменилось: та же шкура, тот же балаган и костер. Тот же шаман сидит на корточках возле дымокура. Черное бугристое лицо, та же грива белых как снег волос лежала по плечам.

— Вечный, что ли? — чертыхнулся Иван.

Лодка ткнулась в берег. Угрюм резво и весело выскочил на сушу. Неохотно поднялись и сошли на берег хмурые ясыри, молчавшие всю дорогу. Поднялся с кормы Иван.

— Ну что, пришел? — по-русски прошамкал шаман. Можно было понять, что он ждал Ивана..

Помнилось, старик прежде был беззубым. Теперь бросился в глаза желтый пенек непомерно длинного зуба, торчавшего из запавших губ.

— Пришел! — по-кетски ответил Похабов, не понимая, узнал ли шаман его или все русские были для него на одно лицо. — Помнишь меня? — щелкнул пряжкой шебалташа, снял опояску, бросил старику на колени, как и в прошлый раз.

Шаман принял ее, не отбросил. Долго разглядывал золотые бляхи. Соединял и разъединял их. Опять заложил между ладоней, закрыл глаза.

Угрюм, поглядывая на старика, развел костер у воды и стал щипать набитую птицу. Князец и его родственник молча присели у дымокура. Шаман открыл глаза. Взглянул на князца пристально. Поднял руки. В одной ладони тускло блестела бляха с мертвой головой косатого степняка, в другой — остроголового бородача.

В узких глазах Бояркана дрогнули зрачки. Косатый молодец впился черными глазами в золотые поделки. Шаман самодовольно осклабился, показав пенек длинного желтого зуба во всю его длину.

— Вот и встретились! — прошамкал. — Камлать надо. Хочу спросить духов, как первородный бог сплел ваши судьбы в этой жизни. — Помолчав, деловито предупредил: — Бесплатно камлать не буду!

Иван слегка растерялся от соблазна узнать судьбу, размашисто перекрестился, опасаясь осквернения колдунами и ворожеями, вызывающими души мертвых. Но разбирало житейское любопытство: отчего привязалась к нему эта пряжка? Не берег — она не терялась, ее не крали, золото, а не покупали, не брали в заклад. Теперь объявился покойник, отлитый на ней. Лукавое оправдание вертелось в его голове: для братов нет греха узнать, что скажет шаман, а если он что-то подслушает, то не по своей вине.

— Камлай для них! — опасливо приказал шаману, указав глазами на братских мужиков, и снова перекрестился. Небрежно окликнул Угрюма, возившегося у костра. — Принеси шаману гусей! И дай свой засапожник. Наживешь еще!

Угрюм положил рядом с дымокуром трех забитых птиц. Неохотно, но послушно вытащил нож из-за стянутой бечевой голяшки бахила. Хотел вернуться к костру, но шаман знаком приказал ему сесть напротив балаганцев. Он опустился на землю. Старик тяжко поднялся, приволакивая ноги, очертил костью круг, из кожаного мешка достал бубен.

Все молчали и ждали. Шаман долго постукивал в бубен пальцами. Что-то бормотал под нос. Потом достал палку, обтянутую рыбьей кожей. Стал бить в бубен громче и выкрикивать, призывать духов, служивших ему. Наполнившись силой, замотал головой. Под седыми волосами обнажилась тощая шея с крапом шрамов от чирьев. Распаляя себя, старик запрыгал с неожиданным для него проворством, забегал внутри круга, вскрикивая то сипло, то пронзительно, как раненая птица. Слюна летела из беззубого рта, и отступало темное облако мошки, которая к полудню в полную силу встала на крыло. Вокруг шамана светлым шаром высвечивался воздух без гнуса.

Иван заметил, что Бояркан пристально и холодно глядит не на шамана, а на него. Во взгляде князца не было ни ненависти, ни неприязни, ни страха. Так перед боем смотрят на противника опытные поединщики.

Шаман бесновался недолго: старость брала свое. Скоро он свалился на землю, полежал без признаков жизни, шумно втянул в себя воздух, отдышался, сел, прижимая бубен к животу.

— Вы братья по смерти! — объявил, не поднимая красных глаз. — Вы приходите в Средний мир, чтобы убить один другого. Убивший гибнет — такой закон! — Шаман вдруг вскинул на Ивана усталые, налитые кровью глаза, ухмыльнулся, выставив голые десны с торчавшим зубом. — А если проживете эту жизнь, не убив друг друга, — будет конец вечной вражде!

Он бормотал то по-русски, то по-тунгусски. Бояркан сидел неподвижной горой, поджав под себя толстые ноги. Черная коса толщиной в запястье свисала по крутой, широкой спине. В одно ухо слова шамана ему переводил косатый братский молодец, которого Угрюм называл Адаем. В другое гыркал сам Угрюм. Бояркан водил зрачками от одного к другому. Его большая голова на короткой шее оставалась неподвижной.

Иван и сам понял все напророченное кетским шаманом. Открестился бы, отплевался через левое плечо, если бы его речи не совпадали со словами русского старика-песенника, сказанными много лет назад, под Тобольском.

Он сердито замотал головой, часто замигал, будто проснулся, и неуверенно перекрестился. Молитва от осквернения вылетела из головы.

Бояркан тяжело поднялся на коротких ногах. С важным видом что-то гыркнул себе под нос.

— Хороший шаман! — блеснул глазами Угрюм, сметливо и весело кивнул брату, переводя сказанное князцом. Тихо рассмеялся: — Выходит, мы все вроде как родственники! — Мысль эта ему понравилась, и он, сияя глазами, с улыбкой выговорил ее по-братски.

Князец фыркнул с презрительной насмешкой на полных губах. Взгляд Угрюма дрогнул и погас, восторженная улыбка покривилась и сошла с лица. Он опустил голову и поднял ее с тем обычным видом, с которым жил в Маковском остроге.

На Ивана Бояркан взглянул по-другому. Похабов понял, что тот всю дорогу ждал коварства и подвоха. Недоверие прошло. Князец подошел к чадившему костру, толстыми, короткими пальцами снял с рожна шипевшего жиром гуся, брезгливо разорвал парившую тушку, причмокивая и обжигаясь, стал есть.

Все пятеро вместе с шаманом сели полукругом. Угрюм поделил спекшееся мясо. Подкрепившись, Иван вытер руки мхом, бороду рукавом.

— Спроси шамана, как быстрей выбраться к Енисею! — приказал Угрюму.

Шаман указал протоку, идущую едва ли не в обратную сторону от прежнего пути.

К ночи похолодало. Осенняя стужа прибила назойливую мошку. В сумерках Иван высмотрел сухое, возвышенное место и приказал готовить ночлег по-промышленному. Князец сошел со струга и снова сел, как важный гость. Иван, глядя на него, тоже лег на мох и бросил топор брату. Угрюм и Адай стали готовить дрова для костра.

Еще не был раздут огонь, а в сыром воздухе запахло дымом. Иван с недоумением завертел головой, шикнул на брата, чтобы оба с Адаем затихли. Насторожился и Бояркан. Все четверо прислушались. Легкими порывами веющий ветерок доносил звуки людских голосов, похожие на звон серебряного колокольчика. Ни слов, ни смысла сказанного невозможно было понять.

— Русичи?! — взглянул на брата Иван.

Угрюм опасливо заводил глазами, напрягся.

— Чего испугался? — жестко усмехнулся Иван. — Пока мы государев закон не нарушаем. — Мотнул головой, скрипнул зубами, зло добавил: — Пока.

Стан промышленной ватажки оказался в полуверсте от того места, где хотели заночевать Похабовы с балаганцами. Замигали первые звезды на небе, когда их струг бесшумно появился чуть ли не возле самого костра.

Люди сорвались с мест, испуганно уставились на казачью шапку Ивана. Бежать им было некуда.

— Год кончается, а государева десятина не плачена! — гоготнул казак, догадавшись, что за ватажка остановилась на ночлег. — Не бойсь! Храни вас Господь! Не грабители! — пророкотал мирно, выходя на сушу. — Заплутали, увидели огонек. Примите на ночлег, христа ради!

Промышленных было пятеро. Оглядев прибывших, они успокоились. Настороженно подвинулись, освобождая лучшее место, куда не тянуло дым.

— Если христа ради, то присаживайтесь! — сипло проговорил старший с крапом глубоких оспинок на лице. — Взглянул на балаганцев, тяжко высадившихся из лодки: — Чьи будете?

— А разные! — мирно ответил Иван, присаживаясь. — Я Маковского острога служилый. Это гулящий, из промышленных! — кивнул на брата. — Балаганские мужики, — указал на Бояркана с Адаем. — Возвращаются к родне.

Последние слова Ивана вызвали любопытство ватажных. Они оживились, стали веселей поглядывать на нежданных гостей.

— И откуда они? — сипло покряхтывая от дыма, спросил рябой передовщик.

Заговорил Угрюм. Иван уже не удивился, как брат умел преображаться. Он степенно сел.

— За порогами Верхней Тунгуски бывали? — спросил, с важным видом оглядывая промышленных, при этом покровительственно улыбался. — Я-то ее всю прошел до Ламы. Недель пять ходу от устья, за порогами начинаются балаганские степи. Там и кочуют народы Бояркана, — указал глазами на князца. — А он их хубун. По-братски — главный родственник или князь. Я среди его народов жил, много чего знаю.

— В степи какой соболь? — разочарованно пожал плечами передовщик.

— Там, где я сказал, он прежде кочевал, — как старший и опытный, ласково глядя на промышленных, качнул головой Угрюм. — Нынче эхириты главного бурятского князца Аманкула вытеснили его на другой берег реки Мурэн, по тамошнему значит — Тунгуски или Ангары. Теперь его народ пасет скот прямо за первым порогом, в лесах, на яланных полянах. Я и в тех местах промышлял с Пантелеем Пендой. Хорош там соболь.

Промышленные уставились на Угрюма с разинутыми ртами.

— Так ты с Пендой промышлял? — ахнул передовщик.

— Не только на Ангаре, — упиваясь вниманием, объявил Угрюм. — Я с ним всю Нижнюю Тунгуску прошел. Егорий Похабов, по прозвищу Угрюм.

— Слыхали! — почтительно зарокотали промышленные, ближе подвигаясь к огню.

Кто-то навесил котел на костер. На расстеленную чистую, хорошо выделанную кожу насыпали сухарей и вяленой рыбы. Про служилого с его казачьей шапкой забыли. Иван вынес из лодки мешок, положил на кожу каравай свежего хлеба, выпеченного в печи, не на костре. Взгляды промышленных на миг были отвлечены. Молодые сглотнули слюну. Но разговор о промыслах тут же продолжился.

Иван и балаганцы, подкрепившись хлебом, легли спать. А у костра про-> должался приглушенный разговор о промыслах, о дальних, богатых зверем ' местах. Под невнятный приглушенный лепет этой беседы Иван уснул. Проснулся он в ночи, взглянул на звезды, до осеннего рассвета оставалось часа с три. Промышленные и Угрюм все еще говорили.

Поднялись все поздно. По лицам брата и ватажных Иван понял, что ночью они обо всем сговорились. Среди недавно незнакомых еще людей Угрюм держался по-свойски, с важностью первого человека.

— Идем промышлять на Гею, — небрежно объявил старшему брату. — Там нынче кочует родня Бояркана. А мне дают полную ужину.

Ну и слава богу! — согласился Иван. Поплескал водой в лицо, вытер Щ рукавом мокрую бороду. — Значит, балаганцев к родне проведете? — спросил; передовщика.

— Доведем! — весело пообещал тот, шмыгая носом. На изрытом оспинками лице не было ни следа бессонной ночи. — И в Енисейском десятину дадим! Угрюмка сказывает, там рожь этим летом по пятнадцать копеек пуд.

— В Маковском по пятнадцать! — к неудовольствию брата, поправил его Иван. — В Енисейском — не знаю. Может быть, и по двадцать.

— Все равно нам выгода. В Дубчевской слободе пашенные рядились по полтине.

Иван мотнул головой, удивленно почесал затылок. Вопреки царским указам торговали и служилые, и пашенные, наживались кто как мог, грабили друг друга, как дикие. Сибирь она и есть Сибирь!

Булькал котел на огне, распространяя запах вареного мяса. Тот же передовщик с усмешкой на плутоватом лице спросил:

— Оскоромишься заодно с нами, грешными?

— Что уж там! — крестясь, согласился Иван. — Сам грешен.

После завтрака и молитв ватажные стали собираться в путь. Улучив миг, Иван отвел брата в сторону, передал ему свернутую трубкой купчую крепость на балаганцев.

— Что мог, то сделал! — сказал, понизив голос и глядя в сторону. — Дальше твой грех и твои заслуги. Помогай тебе Господь! Я больше ничем помочь не могу.

Помолчав, вскинул на брата тоскливые глаза, с удалью тряхнул головой: т — Не пропадешь! Умеешь с людьми ладить, ко всем подстроишься. У меня так не получается. Ну и ладно, кровь одна, а судьбы разные!.. С Богом!

И все! Ни обнять не смог младшего, ни напутствовать, как принято от века среди родственников. Кивнул Бояркану, бросил в стружок лук с колчаном стрел, столкнул лодку на воду. Хотел уже перескочить в нее. Не сводя с казака глаз, князец шагнул в его сторону. Иван глянул в его широкое безбородое лицо и заметил, что глаза у Бояркана карие.

Тот подошел ближе, что-то сказал по-своему. Иван взглянул на Угрюма. Брат, переминаясь и кривя губы, перевел:

— Хубун сказал, что будет тебе братом по жизни, а не по смерти. Буряты говорят: «Кто другу помог — на всю жизнь ему опора. Станем мы теперь побратимами!»

Иван приветливо кивнул князцу, показывая, что понял его слова, бросил последний взгляд на брата и прыгнул в лодку.

Разные чувства одолевали душу бывшего гулящего, теперь промышленного человека. Как ни трудно было признаваться себе, но служилый брат тяготил его. Ивашка, с его славой, нужен был Угрюму, он им гордился, пока они жили врозь. А потому скрытой радости при расставании было больше, чем подлинной печали.

Душа Угрюма кручинилась. Ныли под сердцем две раны: грубый ответ Бояркана на его шутку о родстве: «кто брат, а кто и дархан!» И еще последний взгляд брата, точно такой, как последний взгляд Пантелея Пенды.

Вот и скрылся в зарослях его струг. А Угрюм все стоял и смотрел вслед. Промышленные, с пониманием, не беспокоили своего нового связчика. Балаганцы молча сидели у костра. А он так страстно спорил в своих мыслях с братом и с Боярканом, что невольно шевелил губами. Ведь это он, Угрюм, пообещал хубуну освободить его. Он уговорил брата выкупить их с Адаем. Откуда им знать, чья рухлядь заплачена за их свободу? Да и чья она? Раз монахи спалили его, Угрюмкины, меха, то Пенда должен поделиться с ним своими, клеймеными, которые оставил у Ивашки. Раз так, то брат отдал за балаганцев не свое, а его богатство.

Наконец он резко мотнул головой и обернулся к стану. Впереди была другая жизнь. Что бы там ни говорил Бояркан по злобе, а добра он не забудет и за свою свободу наградит. Оставалось претерпеть Енисейский острог с его служилыми людьми, а там, за Енисеем, — воля!

Из всей прежней жизни Угрюма год, прожитый с балаганцами, был самым лучшим. Вот и теперь стоило расстаться с братом, и будто отвязались прежние несчастья и тяготы. Не плутая, не надрываясь, ватажка с балаганскими ясырями вышла к Енисею. На устье Каса им встретились торговые люди тобольского гостя Федотки Попова.

Как только объявил Угрюм, что промышлял с Федоткой на Нижней Тунгуске, так купцы стали уважительней поглядывать на промышленного в ветхой одежонке. Они рядились по четвертине за пуд ржи, но это больше для куража и затравки торга. За лучших соболей: непоротых, с пупками и когтями, которых все равно забрали бы в государеву десятину енисейские казаки, Угрюм сторговался за восемнадцать копеек пуд.

Он велел ватажным покупать ржи по двенадцать пудов на человека, вместе с балаганцами. Ровно столько, чтобы ни полпуда не отобрали таможенные казаки. По пуду соли на каждого и не больше. Чтобы не было спора о налоге. Зная енисейские цены на рухлядь, торговался за каждого соболя. Недорого выторговал у купцов большой струг в обмен на малый, который от груза просел по самые борта. Знал, что на обратный путь, к Тобольску, тяжелый струг для торговых — обуза. Староватажные промышленные не могли нарадоваться новому связчику.

Знал Угрюм и то, как таможенные казаки в Енисейском берут десятину. Самых лучших соболей и лис приготовил на поклон воеводе и подьячему. Сам ходил к ним с передовщиком. Балаганцев объявил ватажными ясырями, отпущенными промышлять с ним их хозяином Ивашкой. Показал купчую.

Перфильев ватажку не обыскивал. Десятину взял под слово. Выправил наказную грамотку промышлять у Ангарских порогов.

Ватажные, которых знобило при одной мысли, что придется иметь дело с острожными начальными людьми, как услышали от Угрюма, что свободны следовать на промыслы и больше их никто не тронет, ахнули и стали величать нового связчика по батюшке.

Угрюм выбрал среди добытой ими рухляди среднего соболя и велел передовщику подарить его в почесть острожному попу. Старанием батюшки острожная Введенская церковь была уже накрыта крашеным драньем. Пятеро ватажных по научению нового связчика день поработали на строительстве храма, с острожным людом отстояли литургию в освященном приделе, исповедались и причастились в путь-дорогу. Поп Кузьма принял от них крестоцелование друг другу и обещание первого добытого соболя отдать острожной церкви. С тем и благословил на промыслы. Все было сделано по чину и закону. С легкими сердцами и радостью ватажные с ясырями продолжили путь к устью Ангары.

Довольный собой и нынешней жизнью, Угрюм не отнекивался от бурлацкой бечевы. Тянул струг наравне со всеми. Но сколько мог, оберегал от всяких работ Бояркана. Князец быстро уставал идти пешком, колодой сидел в струге или становился на шест, помогая проталкивать груженое судно против течения.

Прошли скалистое, бурлящее перекатами устье Ангары, долгую песчаную отмель. Потянули струг крутым берегом с нависшими деревьями. Бечевник был труден. Но казаки атамана Василия оставили после себя тропу, прорубили мешающие ходу деревья и ветви. Удача не покидала ватагу и самого Угрюма.

С неприязнью вспоминалась ему жизнь в Маковском остроге, особенно Меченка, по которой когда-то томился сухотой. После зимнего перехода из Томского острога он по-другому взглянул в ее бирюзовые глаза. Опростилась, обабилась за Иваном. Одета была лучше прежнего, но неряшливо. Почему оказалась за братом, а не за Максимом, Угрюм не спрашивал. Украдкой наблюдая за ней, брезгливо недоумевал, как она могла быть его присухой?

Быстро заметил Угрюм, что Меченка в женах не только злобна на слово, как было и прежде, но и жадна: не попросишь — не накормит. То хлеб спрячет, то от каравая зубами откусит, чтобы другим не досталось. Если брата не было в доме, он уходил к добросердечной соседке Капе, жене стрельца Колесникова. Нескладная, глупая в пустопорожних разговорах, она была чистоплотной, житейски мудрой и приветливой женщиной.

С неприязнью вспоминал Угрюм, как на первой неделе Великого поста распахнул дверь, нежданный, не услышанный — братаниха у печки допивала скисшее молоко. Увидев его, поперхнулась от испуга и чуть не подавилась до смерти. Кашляла, пучила злобные глаза и выглядела страшней кикиморы. И легла на его сердце неприязнь не только к ней, но ко всему Иванову дому.

И нападала на него тоска. Думал про себя, отчего русичи так тяжко и плохо живут? Невольно затевал нескончаемый спор с братом как продолжение своего рассказа о счастливых чужбинах.

— Бесовские посулы! — отмахивался старший.

— Почему бесовские? — не соглашался Угрюм. — Живут же люди по-людски?

— Грех жить для чужого народа! — наставлял брат. — Христа еще до Его рождения единокровники гнали и притесняли. А он муки за них принял. На распятье пошел, хотя знал, что предадут. Надеялся, вдруг покаются и простятся им прежние грехи. Через Его подвиг Бог всем людям показал, как человек должен жить на земле.

Угрюм фыркал, указывал глазами на Сорокиных:

— Ради этих на крест?

— И ради них! — упрямо рыкал Иван, хоть сам незадол го до того матерно поносил того и другого.

Раздосадованный, что распустил язык, Угрюм с ненавистью оглядывал грязи верховий Кети, претерпевал тесный острожный быт, злобную жадную Меченку. И всю свою прежнюю жизнь: промышленную, гулящую, торговую — ненавидел. Никакого счастья не сулила она богатому или бедному, ничего того, о чем мечталось с голодного, сиротского детства до бухарского плена. И казалось ему, будто старший брат со всеми русскими людьми Сибири в своем упрямом невежестве стоит по одну сторону пропасти, а он, со своим знанием иной жизни, по другую.

Теперь все переменилось: засыпая возле костра после трудного перехода, Угрюм с радостью думал: «Не оставил Бог. Послал ангела-вестника в виде балаганцев. Призвал к иной жизни, которую чуял и носил под сердцем, сколько себя помнил».

Густо плыл по реке желтый лист. Деревья по берегам стояли голые, черные. Моросил дождь, просекаясь снежинками. Дышалось легко и привольно, спалось сладко. Ватага прошла устье Тасея. Больше всего Угрюм боялся не узнать этих мест, пройденных зимой, и сбиться на приток. Но узнал Тасееву реку и повернул к Ангаре. Шли дальше, к устью Илима.

Добрые ватаги в это время рубили зимовья, готовили в зиму рыбный и мясной припас. А они все шли правым берегом Ангары. Здешние тунгусы никому дань не платили, похвалялись, что ни от кого не зависят. У промышленных спрашивали о русском остроге на Енисее, о войнах казаков с родственными им племенами. Но вреда промышленным людям не чинили.

По их сказам узнал Угрюм устье тунгусской реки Илэл, по которой сплыл к Ангаре в давние времена под началом Пантелея Пен ды. Утрами вдоль берега намерзал лед. Уже слышен был шум порога. Показались острова. Балаганцы узнали места, близкие к их кочевьям. Вскоре они встретили первых братских кыштымов. Бояркан велел Адаю взять у них вожей с оленями.

Его самого никакой олень не выдерживал. Но Адай с радостью бросил опостылевшую ему бечеву и сухим путем ушел с тунгусами к кочевьям на Гею.

Тянуть струг без балаганского молодца стало трудней. Шум порога усиливался. Угрюм велел сделать под ним дневку. Стояли день и другой. Ватажные, боясь зимы, зароптали, соглашались остановиться на промыслы и в этих местах. Но Угрюм с умыслом затягивал отдых спутников. Вскоре к их стану прибыли братские всадники с лошадьми в поводу. Первым среди них Угрюм узнал Куржума, брата Бояркана.

Хубун с братом и Адаем ускакали к своим кочевьям. Три братских молодца запрягли в гужи коней. И помчался груженый струг через Шаманский порог да вверх по притоку так быстро, что в лодке едва успевали отталкиваться от берега.

Три дня Угрюм пировал на стане Бояркана. Он садился рядом с князцом-хубуном по правую руку, как друг. Его приодели в дорогой камчатый халат, сапоги, дали островерхую шапку, шитую серебряной нитью. Он весело оглядывал долину знакомой реки. Балаганцы ругали Аманкула, с тоской вспоминали свою степь. А ему и здесь было хорошо. Всей грудью вдыхал запахи опавших, прибитых инеем трав, скота, войлока и был счастлив, будто вернулся домой.

Радостно встретил дархана заметно постаревший Гарта Буха. Угрюм по-свойски перекинулся словцом с его дочерью Булаг. Она повзрослела и стала еще привлекательней. Если прежде кузнец шутил над смешной девкой из озорства, то теперь увидел в ней женщину. Все те же глаза, опушенные черными ресницами, тонкие брови тянулись к вискам распахнутыми крыльями птицы. Ее пухлые щеки слегка опали, но остренький носик, как прежде, подергивался при разговоре, то высовывался, то утопал в них.

Булаг недолго горевала о погибшем муже, вышла замуж за другого, богатого скотом. Но жизнь ее не задалась. Она ушла от мужа и снова жила у родителей.

На четвертый день слегка опухший от молочной водки Бояркан принялся судить скопившиеся у родни споры и распри. Одним из первых дел было желание племянницы Булаг развестись со вторым мужем.

Кривоногий, с засаленной косой и выпяченной губой, он с первого взгляда не понравился Угрюму. На вопрос Бояркана, отчего племянница не желает с ним жить, Булаг коротко и равнодушно ответила: «Злой!»

Бить детей и женщин у балаганцев не принято. Силой жен при себе они не удерживали. Бояркан, важно поглядывая на обоих, попытался дознаться, что за злость мешает жить супругам, но ничего не понял из их путаных слов. Муж тоже ругал Булаг, однако развода не хотел.

— Бол у тебя нормальный? — строго спросил его хубун.

— Хороший бол, лучше, чем у других! — стал похваляться кривоногий муж.

— Снимите с него штаны! — приказал Бояркан своим молодцам. Те со смехом обнажили мужика.

— Нормальный! — взглянув в один глаз на мужскую доблесть, подтвердил хубун. — Живите и не ссорьтесь!

И тут Булаг, стоявшая перед князцом достойно и равнодушно, подперла бока руками, топнула ногой и бойко вскрикнула:

— Не буду жить! Ругается, рот не закрывает, чтоб его мангадхай сожрал. Падалью воняет, как мешок с протухшим жиром. Не буду жить!

— Ну, тогда не живите! — сохраняя важность в лице, согласился Бояркан. — Пусть твои родственники отдадут его родственникам все подарки.

На том суд по разводу был закончен. Все сочли решение хубуна справедливым. А он перешел к другим делам. Булаг как ни в чем не бывало вернулась к костру и стала скоблить ножом паленые бычьи лытки. Угрюм прошелся по стану, присел у костра против Булаг. Стараясь говорить как прежде, со смехом, спросил:

— А за меня пойдешь, если бороду сбрею?

Булаг помолчала, не выказывая ни неприязни, ни высокомерия, и со вздохом ответила:

— Ни за кого больше замуж не пойду. Надоело! — подняла голову, взглянула на Угрюма сквозь непомерно длинные ресницы. И он увидел в них хорошо знакомую ему забубенную тоску.

Как-то ласково и непринужденно влекла его эта молодая овдовевшая и разведенная женщина. Не так, как когда-то Меченка. Та присушила, очаровала до одури, чуть под венец не привела. А разглядел получше — и возненавидел.

Холодало. Угрюм гулял и отдыхал, а его ватага строила зимовье, спешно готовилась к зимним промыслам, при этом молила Бога за то, что послал им такого связчика, как он.

Выпал снег. Заторосилась и застыла река. По совести, пора было возвращаться в ватагу и промышлять. Он обещал прийти к Покрову — и все медлил. Ватажные могли обойтись без него: он для них и здесь, среди балаганцев, делал много полезного: оговорил с Боярканом и Куржумом, что ватажка сможет зверовать под их защитой сколько захочет без всякой платы. В уме же прикинул, что это для промышленных слишком хорошо, и решил от имени князца назначить пустячную дань — десять соболей в зиму. Промышленные будут благодарны за такой договор.

Купленная Угрюмом кобылка была жива-здорова, принесла двух жеребят, лончака пора было объезжать. Ради добрососедства он опять ковал и налаживал балаганцам утварь. Кое-чему научился у Абдулы и сделал такой рог для охоты на лосей, что молодые мужики Гарты стали предлагать за него быка.

Угрюм весело отнекивался: что бык, если с помощью рога он мог добыть несколько лосей. Их мясо и мясо диких оленей почиталось среди балаганцев как самое вкусное.

Угрюм стал ездить на охоту с молодыми мужчинами стана и сразу почувствовал, как к прежнему нималому уважению прибыло другое. После первой привезенной добычи даже Булаг поглядывала на него почтительно.

Кузнец среди бурят был очень уважаем. Балаганцы называли Угрюма Дарханом. Другого имени у него здесь не было. Теперь же, после помощи Бояркану и добычи лося, они стали называть его Мергеном. То есть признавали за своего.

Угрюм еще короче выстриг бороду и все откровенней поглядывал на Булаг. А она уже не фыркала и не злилась, разговаривала с ним приветливо и доброжелательно.

Первый хороший снег выпал через три дня после Покрова. Угрюм со своего счета дней и праздников сбился, чужое счисление еще не понимал. Но рев лосей той осенью продолжался и после снега. Возвращение в ватагу затягивалось. Зверовал Угрюм с двумя братскими парнями. Они верхами ехали по лесу. Лось откликнулся со старой гари.

Охотники подъехали на его зов. Лес был заколдоблен, лошади по нему не шли. Балаганцы чащи не любили. Не любили они и пешей ходьбы. Угрюм велел своим помощникам ждать его на поляне и пошел на рев один, с тунгусским луком: тяжелым, склеенным из трех древесных пластин. Трехгранные наконечники к стрелам он ковал и точил сам. Прислушался. Протрубил в рог. Дождался ответного рева и, похрустывая валежником, пошел на зов.

И вот послышался треск веток. Радостно застучало сердце в груди. Он уже представил, как порадуется новой добыче Булаг. Но вместо лося из ельника выскочил медведь. Он портил всю охоту и удачно начавшийся день.

Угрюм заревел, засквернословил, размахивая луком. Медведь даже не приостановился. Высоко вскидывая когтистые лапы, он мчался на человека так, что подрагивала земля. Его черные губы были задраны, между ними желтел оскал зубов. Маленькие глаза глядели подслеповато, пристально и зло. Но зверь уже не мог не видеть, что перед ним не лось, а человек.

«Плохо дело!» — успел подумать Угрюм. До самого плеча оттянул тетиву. Едва медведь вскинул голову, перепрыгивая через какую-то валежину, всадил тяжелую стрелу в горло, прямо под оскаленную пасть.

На мгновение зверь осел всей тучной тушей. Заревел. Но не успел Угрюм положить на лук новую стрелу, как он в два прыжка оказался рядом. Лук со стрелой вылетели из рук. Зверь осел на зад. Оперенный конец стрелы, торчащий из мохнатой шеи, больно ткнул охотника в грудь. Смрадно пахнуло из медвежьей пасти. Защищаясь от клыков, Угрюм сунул правую руку в звериное горло. За что-то там ухватился. Вышло это случайно, хоть он и слышал от старых промышленных, что так иногда останавливали разъяренного медведя.

Левой рукой Угрюм выхватил короткий рабочий нож. Стал неловко тыкать острием в шерсть. Медведь слабеющей лапой отбивался и шкрябал его по одежде. Наконец Угрюму удалось воткнуть лезвие по самую рукоять. Не вынимая ножа, он стал бередить им рану.

Зверь осел ниже. Еще раз ударил лапой по лицу и по одежде. Угрюм выдернул руку из пасти. Попытался схватить стрелу, торчавшую из медвежьего горла, и всадить ее глубже. Рука никак не могла сжаться. Он взглянул на свою влажную ладонь и не сразу узнал ее. Не было указательного пальца. И как только Угрюм понял это, из култышки струей хлынула кровь.

Он еще трижды ударил зверя ножом. Почувствовал, что тот выдохся. Обрадовался. Сам заревел разъяренно, победно. Но крика не получилось. Вместо него на щеке надулся и лопнул кровавый пузырь. Тут только Угрюм опустил глаза и увидел, что его кафтан и штаны изодраны в клочья. По ним струилась кровь. Он удивился тому, что не заметил, не почувствовал, как зверь драл его тело. И вдруг ослаб.

Хотел подобрать лук. Едва наклонился, сильно закружилась голова. Он еще раз взглянул в живые глаза зверя, повернулся к нему спиной и заковылял в обратную сторону. «Не Ерофеев ли нынче день, когда лешие лютуют перед зимней спячкой?» — подумал, всхлипывая. Деревья закачались перед глазами. Он осел на колени и приложил к лицу тут же окровянившуюся пригоршню снега. Стал гаснуть день, и наступила ночь.

Какие-то видения носились перед ним в той черной ночи. Сначала он услышал ровное дыхание возле уха. Почувствовал запах жилья, дыма и запах женщины. Открыл глаза. Мутно виднелись над головой решетка юрты и войлок. Тлел очаг. Угрюм почувствовал, что лежит на спине раздетый догола и прикрытый мягким, скользким шелком халата. Щекой уловил человеческое тепло: не простое, не обычное, а тепло, исходящее от женщины. Скосил глаза.

Поджав под себя ноги, рядом с ним сидела Булаг. Голова ее опала на крутую грудь. Локон растрепавшихся волос висел перебитым вороновым крылом. Она тихонько посапывала во сне. В той черной ночи, из которой он только что выплыл, Угрюм услышал сперва этот самый звук. Полное обнаженное колено касалось его плеча.

Болело все тело, сильно саднило в паху. Живо вспомнилось, как он так же вот сидел возле оскопленного Пятунки. И показалось Угрюму, что возле полога двери кто-то стоит, низко опустив голову. «Не ангел ли?» — стал вглядываться в темень. Платок ли бабий, кошма ли белая были подвешены там. Но ему виделся человеческий лик. Угадывались пятна глаз и носа. Темнел провал рта, расползшегося в ухмылке. И в том провале поблескивали клыки.

Угрюм содрогнулся от страшной догадки. Так вот кем был тот, кому он всю жизнь молился, кто всегда помогал и выручал. Все разом открылось и стало очевидным. Этот клыкастый всю жизнь играл с ним, как кошка играет с мышкой: придавит, увидит, что подыхает, — отпустит и освободит. Чуть же окрепнет жертва — схватит зубами и бросит. А он, глупый Егорий, до этой самой ночи не понимал и почитал его как защитника, как своего единственного спасителя.

Вот и случилось! Медведь был наведен на него не случайно. И все несчастия, и все чудесные избавления от них стали понятны. Теперь конец игре. «Какая глупая, однако, получилась жизнь?» — всхлипнул он и сглотнул соленую скатившуюся слезу.

Булаг затихла, подняла голову, взглянула на него сквозь припухшие щелки глаз.

— Ожил? — зевнула. — Мы тебя третий день лечим!

С новым зевком она приподнялась на полных коленях, поправила повязку на его голове, приподняла халат, потрогала какую-то бесчувственную коросту на груди, потом в паху, где все ныло.

Ни щеки, ни нижней губы, впрочем, всего своего лица Угрюм не чувствовал. Не разжимая зубов, при помощи одной верхней губы он прошепелявил:

— Если оскоплен — не лечи! Умру!

Булаг подслеповато склонилась над его животом, стянутым повязками.

— Есть бол! — сказала равнодушно. — Целый! — И бесчувственно подергала за него, как за какую-нибудь кишку во вскрытой туше.

От этого небрежения слезы струями хлынули из глаз Угрюма, заныло, защипало изодранное лицо, горячо защекотало по вискам.

А тень у входа все скалилась и беззвучно потешалась над изувеченным. Было над кем и над чем посмеяться нечистому. Прежние мысли о жизни и счастье показались Угрюму щенячьи глупыми. Со всей ясностью высветилось вдруг, что богатство, слава, свобода — все суета, а пережитое им не стоит гроша, потому что в его жизни не было самого главного — женщины, той самой женщины, что приходила в снах, но так и не пришла в яви.

Булаг смутилась от его слез. Вскинула свои длинные брови, как птица крылья в полете.

— Чего ты? — беспокойно потрепала мошонку мягкой рукой. — Раз мужчина, значит, будешь жить.

Застучала кровь в висках. И показалось Угрюму, будто его сердце ускакало из ребер в ее мягкую руку.

— Уй, да совсем хороший жених! — тихонько рассмеялась она, задрала подол халата на полных ногах, переступила круглым коленом через больного и осторожно присела, чтобы не причинять ему боль.

«Кто же ты?» — промычал Угрюм, вглядываясь в тень у входа. Вроде бы она уже не скалилась, болталась белой тряпкой. От благодарности к молодой балаганской женщине снова выступили слезы на его глазах. И он уже соглашался с посулами того, кто стоял у двери, похоронить прежнюю жизнь, как рассказывал о каком-то самокресте Абдула-Иван, и родиться к новой.