За неделю до Пасхи в избе Маковского острога умер дед Матвейка — старый сын боярский. Последние дни он больше прежнего кряхтел и охал, но таскал ноги, и кончины его никто не ждал.

Едва заалело солнце над тайгой, Капа напекла пресных лепешек, раз и другой выглянула из своего оконца. Над избой приказного дымка не было. Льдины из окон вытаяли, а утренники были холодными. Жалея старика, добрая женщина хотела затопить ему печь. Она накидала в плошку горящих угольков, распахнула дверь избы Матвейки — приказный лежал на лавке носом в потолок. Кафтан, которым он был укрыт, сполз на пол.

— Что лыбишься-то? — зычно спросила Капа и зябко передернула плечами. — Встал бы да лоб перекрестил, печь затопил.

На ее оклик приказный бровью не шевельнул. От его улыбчивого молчания Капа сперва обомлела, потом с ревом выскочила в острожный двор и трубно заголосила.

Васька Колесников, стряхивая крошки с редкой бороды, кинулся за Иваном. Вдвоем они вошли в избу приказчика, смахнули шапки в мертвой тишине, закрестились на образа.

— В Енисейский везти надо! — тихо сказал Иван, будто боялся разбудить старика. — Что мы тут? Ни отпеть, ни похоронить с честью.

Капа за их спинами опять протиснулась в избу с выпученными глазами, боязливо взглянула на покойного и стала тихонько подвывать, закрывая рот ладошкой. Меченка с некрасивым, вздувшимся лицом просеменила в кутной угол, потопталась там, выглядывая из-за печи, и тихо, как мышь, прошмыгнула за дверь, потом за острожные ворота: побежала на гостиный двор, сообщить новость Сорокиным. Они и повезли старика встреч солнца ногами вперед. Иван с Василием, Пелагия с Капитолиной кланялись удалявшимся саням, закидывали след и опустевшую избу пихтовыми ветками.

Вернулись Сорокины после Пасхи, раньше их не ждали. Сказали, что отпели и предали земле старого приказного с честью. На Страстной неделе помянули кашей да киселем из толокна. Прибрал Господь служилого перед великим праздником, значит, в рай! Девять дней выпадали на Святую неделю, когда мертвых не поминают. По всем приметам выходило, что покойный выпил свое по себе еще при жизни.

Вскоре по пористому, покрытому лужами льду Кети пришел конный обоз из Томского города. С важностью начального человека в острог вошел бывший енисейский казак Ермес. Он много лет прослужил в Томском городе и получил тамошний оклад сына боярского.

Васька Колесников стал зазывать гостя в свою натопленную избу. Но Ермес велел провести его прямо в хоромы приказчика, небрежно взглянул на образа, махнул рукой со лба на живот. Скинул тулуп, оставшись в коротком зеленом кафтане да в плоской круглой шапке, обшитой по краю куницами.

За ним в выстывшую избу сына боярского, которая по острожному уставу была на квадратную сажень просторней казачьих и стрелецких, вошла здоровенная баба, лицом и телом похожая на мужика. Глаза ее были неулыбчивы. На подбородке кучерявились редкие волоски. Ермес объявил, что прислан сменить старого приказчика, а суровая баба — его жена и сестра родовитого томского казака Бунакова.

Ермесиха строго взглянула на Ивана Похабова, а Ермес напомнил:

— С кабалы, что дал твой брат Петру Бунакову, с Ильина дня идет рост по алтыну с рубля каждый месяц. К другому Илье пророку будет двенадцать алтын или тридцать шесть копеек. С десяти рублей. — Ермес повел глазами к низкому потолку, надул выбритые губы и объявил: — Три рубля шестьдесят копеек!

Меченка втиснулась в избу приказчика вместе со всеми острожными ради новостей из Томского города. Она приветливо улыбалась, разглядывала новых людей и укачивала на руках новорожденную дочь. При этом так непринужденно раскачивала крутыми бедрами, перекатывая младенца с живота под грудь, что Якунька Сорокин, косясь на нее, озверело шевелил драными ноздрями.

Иван на миг растерялся. Он не сразу понял, о чем речь. Краем глаза увидел, как замерла жена, как вздулось и обезобразилось ее лицо. Сдерживая себя, ответил, чуть растягивая слова и жмурясь:

— После Троицы, поди, вернется брат с промыслов. Рассчитается за все. Он удачлив в добыче!

— Вернется ли, и с богатством ли, един Бог знает, — утробно прорычала Буначиха, нынешняя Ермесиха. — А Петр за него деньги давал под твое имя. Рост вернешь с государева жалованья.

Меченка пулей выскочила из избы. Весь день Иван старался не попадаться ей на глаза. Вместо прежнего приказчика водил Ермеса по острогу, показывал строения, припас, оружие и казенное добро по описи. Василий Колесников ходил рядом и елейным голосом все пояснял. При этом он говорил так сладко и слаженно, что Ивану приходилось помалкивать, пока дело не доходило до бумаг.

И все-таки Меченка подкараулила мужа одного. Взглянул он на нее: вместо лица — чурбан, вместо глаз — дупла, длинный, мокрый нос — сучком. «Кабы дал Бог такой вот увидеть ее в невестах, — подумал с горечью, — охотней на плаху пошел бы, чем под венец».

— Голодом нас уморить хочешь? — вскрикнула она, прижимая к груди новорожденную. — То за друзей платил, теперь за брата.

— Помолчи! — рыкнул Иван. — Не твоего бабьего ума дело.

— А в обносках ходить — моего ума? — бешено вскрикнула она, напоказ выставляя грубо залатанную дыру на поневе.

Иван развернулся, не снизошел до перебранки. Она вцепилась в его опояску, поволоклась следом, приглушенно взвизгивая:

— Бекетиха не успела на службы приехать, говорят, от жиру лопается!

— Оттого и лопается, что руки растут откуда надо! — язвительно процедил Иван. — Грязными да оборванными, — кивнул на грубо наложенную заплату, — ни Петр, ни она не ходили.

Жена взвыла, не находя что ответить. Иван стряхнул ее руку с кушака. Знал, теперь она будет носиться, вымещая злобу, пока не остынет. И в другой раз жена укараулила его одного. Подскочила с перекошенным лицом. Сказать ничего не успела. Оглянулся Иван по сторонам и треснул ее по лбу черенком кнута так, чтобы не задеть младенца. Залилась она слезами. Отбесилась. Поплелась в избу жалеть себя.

Иван Похабов и Василий Колесников сдали острог Ермесу. Тот привез с собой четырех верных ему томских казаков и желал посадить их при себе на оклады. Кроме служилых и Ермесихи в его обозе был длинноволосый еретик-рудознатец с бритым лицом в коротком заморском кафтанишке поверх камзола. По царскому указу он следовал в Енисейский острог.

Как ни строг был Ермес, опасаясь проронить всякое лишнее слово, Василий Колесников выведал у него, что Васька с Гришкой Алексеевы оправдались перед старшими воеводами и теперь служат в Красном Яру у тамошнего приказного Андрея Дубенского. С их слов, томские и тобольские воеводы были недовольны Яковом Хрипуновым и готовили ему замену.

Приняв острог, Ермес оставил в нем своих верных людей под началом полюбившегося ему Колесникова, а сам с грамотами от томских и тобольских воевод да с еретиком-рудознатцем ускакал в Енисейский на поклон и доклад к воеводе.

Ни братья Сорокины, ни сам Иван за свои здешние должности не держались: их давно тяготила бесславная служба на одном месте. Казаки покидали в сани свои пожитки, усадили Меченку с детьми. Предвкушая гулянье на Троицу да на Духов День, по хрусткому льду застывающих и оттаивающих луж подались на восход, в Енисейский острог.

Почерневший снег лежал в тени деревьев. Обочины вытаяли. На солнечных полянах зеленели мох и брусничник. Полозья саней то и дело скрипели по мерзлой земле, цеплялись за корни. Кони фыркали и прядали ушами, вдыхая запахи весны.

Меченка открыла напоказ всему честному люду лицо с пятном на щеке и шишкой на лбу. Насупившись, сидела в санях, дулась за обиды, молчала, прижимая к себе детей. Повеселела она только тогда, когда показались башни острога и купол церкви. Обоз подъехал к раскрытым острожным воротам. Навстречу прибывшим выскочил Вихорка Савин. За ним едва поспевала Савина, его жена. Вышел к обозным и Максим Перфильев.

В кафтане, опушенном по обшлагам и по вороту собольими спинками, с рукавами, болтавшимися до колен, в собольей шапке с красным колпаком, свисшим на плечо, был он писано красив. Борода ровно подстрижена, лицо белое. Атаманская булава за кушаком. Иван уже слышал, что под начало сотнику государь дал атаманский оклад. Невольно залюбовавшись молодцеватым товарищем, он оглянулся на жену.

Прежнего насупленного лица кикиморы не было. Бирюзовые глаза приветливо блестели, губы растягивались в ласковой улыбке. Красавица да и только. Таким вот видом и присушивала молодцов, не видавших ее в злобе.

— Милаха! Почто меня разлюбила! — заскоморошничал Максим. Мимоходом обнял товарища и опять к его жене: — Экой красивой бабой стала. Видать, милует тебя Ивашка!

Чуть сдвинулись, хмурясь, ее брови. Смущенно и радостно прикрыла платком пятно на щеке и опавшую шишку на лбу, заулыбалась бывшему полюбовному дружку.

— Похристосоваться-то дозволишь? — подмигнул Максим товарищу.

— Целуй! — равнодушно отмахнулся Иван. Ревниво и неприязненно покосился на переменившуюся жену.

«Не попутал бы бес, — подумал с тоской, — была бы атаманшей. О том, поди, и сохнет теперь!»

— Целуй, целуй! — добавил скаредно. — Хошь совсем забери. В хорошие руки отдать не жалко. Поселишь-то нас куда, атаман?

— Другу свою избу отдам! — встал фертом Максим. И тут же пояснил: — Изба угловая. За стеной караульня. Беспокойно, но просторно. А я на лавке, в съезжей поживу. Дел много.

— Можно к нам! Потеснимся! — осторожно поглядывая на мужа, ласковым голосом предложила Савина. Подруги слезно расцеловались. Вихорка словам жены не противился, и она стала приглашать настойчивей.

— Думай! Тебе жить! — кивнул жене Иван. — Я на службах, ты в доме!

Поколебавшись, Меченка выбрала избу братьев Савиных. Туда и въехали Похабовы со всем скарбом. Была острожная угловая изба вдвое просторней той, в которой они жили в Маковском. Виднелась заставленная корзинами медная пушка за печкой. Еловыми заглушками на мху в стене были заткнуты подошвенные бойницы.

Жили здесь две семьи. Терентий после Пасхи женился на стрелецкой вдове, бездетной, тощей и морщинистой. Под верхней губой у нее темнел провал выпавшего зуба. Среди служилых считалось, что стрельцу повезло, хотя жена была лет на десять старше его.

Где приютились две, там разместятся и три семьи, решили братья Савины. Трем бабам с четырьмя детьми жить можно. Мужья же приходят только ночевать, и то изредка. У них служба.

Воевода Яков Хрипунов собрал за своим столом полтора десятка старослужащих и верных ему казаков со стрельцами. Как ни старался он казаться веселым, забота и печаль угадывались в его лице. Тихо переговаривались между собой служилые. О чем-то уже знали, о чем-то догадывались.

Воевода велел налить по первой чарке — во славу Божью. Вставая с мест и крестясь, все собравшиеся благостно выпили. Яков Игнатьевич заговорил:

— Ругает нас, детушки, тобольский главный воевода. Укоряет, будто мы с промышленных мзду берем, со здешними народами корыстные торги устраиваем: прижились, дескать, не радеем о государевой прибыли. — Хрипунов вздохнул, свесив голову, и тут же вскинул глаза. — И государь, с его слов, нами недоволен. Велит нынешним летом идти к братам, звать их под его милостивую руку. Будто не звали! — усмехнулся в бороду. — Оговорили нас вражьи дети! — обиженно блеснул глазами. — Атаман Перфильев прошлый год ходил вверх по Тунгуске, до самого Шаманского порога. Двух-трех днищ не дошел до братов. Сотник Бекетов со стрельцами поставил Рыбный острог. А то, что промышленные мимо нас ходят, не заплатив пошлин, так они прежде мимо Тобольска, Нарыма и Сургута также прошли. Великий Тёс перекрыть — все равно что реку загородить: в одном месте держишь, в другом течет!

— Пиши челобитную государю! — зашумели служилые. — Все руку приложим!

— Прежде чем она попадет к царю, — вздохнул Хрипунов, — ее прочтут те же воеводы и дьяки Сибирского приказа. Как они повернут мои жалобы, так государь их и услышит. Да и поздно уже. Со дня на день из Томского на смену мне прибудет новый воевода. А я вашими службами доволен. Вот сдам острог и сам поведу вас встреч солнца, к братам. Печенкой чую, где-то там серебро, лежит, нашей хозяйской руки дожидается.

— И кем ты к братам пойдешь? — с недоумением спросил Иван Похабов.

— А казачьим головой! — наигранно подбоченился Хрипунов. — Много лет просил на острог оклад головы и выпросил. Оказалось, для себя. А что? Для старого казака и сына боярского нет чести выше, чем служить казачьим головой!

— Для казака и сына боярского — так! — удивленно пробурчал в бороду Иван. — Для воеводы — не шибко-то!

По лицам собравшихся за столом Иван понял, что только он да Сорокины не знали о готовящемся походе и о том, что Яков Игнатьевич не пожелал идти воеводой в другой уезд.

— Наливай! — приказал Хрипунов прислуживавшей за столом ясырке, чернявой бабе из калмыцких девок. Раскачиваясь с боку на бок на неуклюжих коротких ногах, та умело наполнила чарки крепким хлебным вином.

Голос воеводы зазвучал звонче и уверенней:

— И еще скажу! Выпросил-таки я у государя через Сибирский приказ, чтобы дали нам на острог три чина сынов боярских для здешних лучших служилых стрельцов и казаков. Не оставлю и других, кто верно послужит мне в походе. И если Бог даст отыскать серебряную руду, без награды не останется никто. — Чуть понизив голос, он доверительно добавил: — Найдем серебро — Отечеству послужим. Воевод и бояр забудут, а нас помнить будут.

Ударил в голову хмель. Развязались языки. Загалдели за столом.

— Меня бери! — уставился на воеводу Иван. — Насиделся возле бабьего подола.

— Да уж тебя-то не обойду! — смеясь, пообещал Хрипунов. Осекся с помутневшими глазами. Вздохнул: — Эх, молодые! Не понимаете своего счастья, когда жена всякий день рядом: имеем — не бережем, потерявши — плачем. — Тряхнул бородой, по-хозяйски оглядывая застолье.

Он сидел в красном углу на воеводском сундуке, набитом наказными грамотами и казенной рухлядью. Иван поглядывал на Хрипунова и примечал, как тот постарел за зиму: прибавилось седины в бороде, голова втянулась в туловище, по-стариковски поднялись и сузились плечи.

Вдруг оживилось, помолодело его лицо, заблестели глаза. Иван обернулся к двери, куда тот смотрел. В горницу вошла Анастасия. В шелковом сарафане, в душегрее, расшитой золотой нитью, в повязке из черных соболей, со снизкой жемчуга на тонкой шее, худенькая, невысокого роста, с большими грустными глазами, она все так же походила на отроковицу. Девица мимоходом окинула взглядом собравшихся за столом, рассеянно поклонилась всем. Тихо села слева от воеводы. Служилые, смущенные ее появлением, притихли.

— Другую за здоровье Анастасии Яковлевны! — с веселым удальством крикнул Максим Перфильев.

— Нет! — ласково и строго возразил воевода. — За здоровье государя нашего Михаила Федоровича, — объявил и стал почтительно перечислять полный царский титул.

Служилые люди почтительно свесили головы, напряженно молчали. Ясырка по приказу воеводы наполнила вином братину, и пошла она по рукам. Коснулась ее губами и Анастасия. Поморщила носик, просительно взглянула на отца.

— Устала, милая! — с умилением дотронулся до ее тонкой руки воевода. — Ступай с Богом. Постараюсь много не пить. Ладно уж!

Едва сошел лед, с последними, редкими льдинами в Енисейский острог сплыл по реке сотник Бекетов с отрядом. Со всеми почестями, при всем посадском и служилом люде стрельцы сдали собранный ясак и загуляли.

Они еще догуливали и опохмелялись, а в острог прибыли новый воевода, сын боярский Андрей Леонтьевич Ошанин, и отряд березовских казаков под началом молодого атамана Ивана Галкина.

Новый воевода всем своим видом показывал почтение к Хрипунову. Принимая по описи строения и все казенное имущество, он ласково улыбался, приговаривал, что без советов и наставлений Якова Игнатьевича ему со службой не справиться. Между тем до всякой мелочи терпеливо допытывался, принимал дела долго и дотошно.

Казаки атамана Галкина нисколько не походили на обычный сброд, который присылался из собранных по острогам и городам людей. Держались они скопом, оглядывали здешних служилых по-волчьи презрительно и настороженно. Ни в сПоры, ни в душевные разговоры не втягивались: как инородцы пили и гуляли только между собой.

Молодой немногословный атаман поглядывал вокруг строгими глазами, не кичился и не куражился, но с воеводами держался как с равными. При нем были малолетний брат и раскосая, но русоволосая жена с явной примесью остяцкой крови.

Вскоре разнесся слух, что атаман Галкин в чине сына боярского имеет жалованье выше, чем у воеводы. Слух этот смущенно подтвердил Андрей Ошанин. Острожный люд, нетерпимый ко всякой несправедливости, выяснил, что прибывший — сын ермаковского атамана Галкина, а среди его казаков много детей и внуков ермаковцев.

С новым атаманом и его заносчивыми казаками енисейцы смирились. Потомки ермаковцев и служилых старой тобольской сотни были народом особым. Они помогали друг другу как родственники, какие бы чины и должности ни занимали. Спорить и ссориться с ними побаивались даже воеводы и царские стольники. А свои, сибирские, начальные люди тайно или явно всегда их поддерживали.

Хоть атаманская должность и была выборной, но атаманский оклад по Енисейскому острогу был один. Письменного голову воевода Ошанин привез из своих доверенных людей. Максим Перфильев опять снял перстень с указательного пальца и передал атаманскую булаву бывшему воеводе Хрипунову, а тот записал его в оклад подьячего при своем отряде, и, пока сам сдавал острог, Максим собирал людей в его полк.

К неудовольствию нового воеводы Иван Галкин объявил, что пойдет с Хрипуновым искать серебряную руду и подводить под государеву руку новые народы. Как ни льстил атаману сын боярский, как ни прельщал приострожными службами, тот стоял на своем.

Стрельцы тоже рвались на дальние службы. Гулящие и прожившиеся промышленные люди, которые вышли из тайги без добычи, гурьбой ходили за Перфильевым, просились в отряд доброхотами без жалованья.

Людей, приведенных Андреем Ошаниным, на приострожные службы не хватало. Сотник Петр Бекетов оставил ему десяток своих стрельцов, из самых вздорных и ленивых, и пятерых казаков. Без этого невозможно было покинуть острог и нового воеводу. Старослужащие острожные люди не переставали удивляться. Такого множества казаков и стрельцов на Енисее не было от века, а людей все равно не хватало.

После Святой Троицы новый воевода наконец принял острог и все дела. Спорили из-за острожных пушек. Две из шести имевшихся Ошанину пришлось отдать в полк казачьего головы Хрипунова. На том раздоры были закончены.

Уходившие на дальние службы и остающиеся при остроге люди быстро помирились. Гуляли весело и дружно. И только Бекетиха жаловалась всем встречным на мужа, который, не успев вернуться со служб, опять уходил от семьи.

Десять снаряженных, просмоленных стругов стояли под яром против проездных ворот. Среди них покачивался на волне тяжелый коч казачьего головы. За его кормой моталась легкая берестянка.

День пришел. Под звон корабельного якоря, подвешенного у церкви вместо колокола, служилые и охочие люди собрались возле своих судов. Из острога с иконами и хоругвями вышел весь здешний причт, старый скитник Тимофей, монахини игуменьи Параскевы. Впереди с медным распятьем шел острожный поп Кузьма. Два казака несли престольную икону Введения во храм Пресвятой Богородицы, обернутую полотенцем и украшенную зелеными ветвями. На берегу начался молебен в честь благополучного отплытия.

Обильно обрызгав святой водой суда и служилых, священник, причт церкви и монахи вернулись в острог. Казачий голова в красном кафтане махнул рукой. Бурлаки перекинули через плечи бечевы. Шестовые уперлись шестами в илистое дно. Отряд двинулся против течения могучей реки, от века не видавшей такого многочисленного войска. На десяти судах в поход уходили без малого сто человек. На коче рядом с отцом сидела его любимая дочь. На том же борту вертел носом присланный рудознатец. Жена атамана Галкина шла по берегу. Его молодой брат Осип наравне со всеми тянул струг бечевой.

На насмешливый вопрос Бекетова, зачем атаману жена в походе, Иван Галкин так же насмешливо спросил:

— А на кой ляд она мне нужна в остроге?

Сотник качнул головой на крепкой шее, повел круглыми глазами, хмыкнул в густые усы и не нашелся что ответить атаману. Сыны боярские, атаман с сотником, еще не подружились, но присматривались друг к другу с добром. Галкин не любил пустопорожних бесед, вопросы задавал редко. А тут вдруг спросил Бекетова, указывая на ертаульный струг:

— А у того вон долговязого, на шесте, которого ты окликнул Похабой, нет брата меньшого?

— Есть! Угрюмом кличут, — ответил Бекетов, неспешно вышагивая рядом с атаманом и надзирая за подначальными людьми. — Служить не пожелал. Промышляет. Был в бухарском плену. Снова ушел с какой-то ватагой.

— Я его знал! — весело воскликнул атаман. — Надо поговорить со старшим.

— Добрый казак! — похвалил Ивана сотник. — Из ссыльных, воевавших под Москвой.

Одним стругом с Иваном шли его старые товарищи, стрельцы Терех и Вихорка Савины, Васька Черемнинов, Дунайка Васильев и Дружинка, казаки Якунька Сорокин, Илейка, брат Максима Перфильева. На шесте стояли по жребию. Остальные волокли струг бечевой.

Якунька сбросил шапку. Его длинные волосы взмокли от пота и висели прядями, обнажив отрезанный черенок уха. Казак сопел выдранными ноздрями, сипло и одышливо корил Черемнинова:

— Атаманы да сотники идут налегке — им за порядком надзирать надо! Пятидесятники и десятники — не чин, не званье: одно прозванье. И жалованье у тебя не много больше моего.

Иван морщился, бросал сердитые взгляды на болтуна, но терпел его занудные рассуждения и даже соглашался со вздорным казаком. Васька Черемнинов как пятидесятник желал идти на бечеве через раз, а на шесте, с сухими ногами, стоять чаще. Казаки и стрельцы на такой расклад не соглашались.

Долго тянулся погожий летний денек. Ему, первому в дальнем пути, казалось, и конца нет. Но закончился и он. Ушло на закат солнце, схлынул лютовавший овод, злей стали комар и мошка. Путники вытащили струги и коч на песчаную отмель, развели костры.

Иван Похабов, морщась от едкого дыма, сушил бахилы. Вихорка Савин помешивал веткой в котле с кашей. Другие развели дымокуры и уткнулись в них носами, спасаясь от гнуса. Якунька Сорокин укутал голову кафтаном и валялся на теплом еще песке. Илейка Перфильев весь день шел на бечеве. Мокрый и злой, отмахивался от мошки.

К костру ертаульного струга подошел Максим. Сел напротив Илейки. С участием взглянул на младшего брата, на утомленных людей.

— Хоть бы разулся да просушился! — пожурил Илейку. Помолчав, добавил: — Поди, жалеешь, что не остался в остроге?

Якунька высунул из-под ворота безносую голову, взглянул на подьячего в один глаз и разобиженно прогнусавил:

— Кабы тебя вместо нас, да в бечеву!

Максим бровью не повел в его сторону. Даже улыбка не покривилась под стрижеными усами. Он глядел на брата, который не думал разуваться и только рассерженно посапывал. Максим взял его в поход, не спрашивая, где тот желает служить, сам приставил к стругу Василия Черемнинова, подальше от дружков, с которыми брат слишком часто пьянствовал.

— Нынче атаман Галкин, — кивнул Ивану, — про брательника твоего спрашивал. Помнит его по Обдорску и Мангазее. — Сказал и снова уставился на младшего. — Вот ведь, — укорил его, — такой же молодой, а где только не был, чего только не видел!

— Проку-то? Если не поумнел? — проворчал Иван.

Дорогой он приглядывался к Илейке, с завистью думал о том, что не сумел, как Максим, удержать при себе Угрюма. Кабы не брат — подьячий, Илейке переломали бы о спину не один десяток батогов. И все равно они были вместе.

Утром отряд продолжил путь. Много людей — много шума: поругивались между собой бурлаки, начальствующие погоняли нерадивых, а те огрызались. И вот открылось устье Ангары.

Далекая грива, видневшаяся из острога на другом берегу Енисея, тянулась до этих самых мест и подходила к Ангаре скальным обрывом. Берег был крут. Как головы и туловища диковинных зверей, из воды торчали огромные желтые камни, гладко вылизанные водой и ветрами. Ангара была шире Енисея, но морщинилась волнами на отмелях и перекатах. По другому берегу тянулась долгая песчаная коса.

При попутном ветре на коче и стругах подняли паруса. Но вскоре он переменился, и люди Хрипунова снова впряглись в бурлацкие постромки. Иван Похабов тянул струг бечевой и с восхищением озирал берега. Наконец-то открылась ему страна, о которой много слышал от промышленных и служилых. Даже запах и цвет воды здесь были иными. По берегам вздымались в небо стройные мачтовые сосны, каких нет за Енисеем. Здесь даже березы были прямыми, как ружейные стволы, и такими высокими, каких он прежде не видел.

Медленно шел полк. На воеводском коче Максим Перфильев в прошлом году дошел до устья Тасея за три дня, нынче шли пятый. Яков Игнатьевич требовал посольских почестей. Всяких встречных тунгусов велел вести к нему для разговора и знакомства. С судна он сходил только ведомый под руки казаками и прислугой. Царев человек в своем лице представлял сибирским народам русского государя.

Кум кумом, а Иван Похабов шел в другом конце каравана. Он не был даже кормщиком на своем струге и старался держаться подальше от головы. Ему, выросшему среди подлинных казаков Дикого поля, претило всякое внешнее отдание почестей кому бы то ни было. На Дону все были равны. А если кого почитали за подвиги, силу и смелость, то не напоказ, а про себя. Сибирские казаки, по его соображению, мало чем отличались от стрельцов. Но раз уж Бог привел к ним, по мере сил надо было служить, как принято здесь.

Впрочем, честь честью, а терпеть несправедливость не желали и сибирские казаки. Первыми зароптали тянувшие коч: Филипп Михалев — сургутец и веселый, беззаботный, всегда радостный Агапка Скурихин. Их дружно поддержали все связчики.

На судне при Хрипунове были его дочь, рудознатец и ясырь с ясыркой. Если ясырка прислуживала казачьему голове, то ясырь Яшка, толстый, широкоплечий, кривоногий увалень, днями и ночами спал под парусом. Вставал он, озираясь голодными узкими глазами, только для того, чтобы поесть, и жрал, всем на удивленье, без всякой меры. На него первого и осерчали бурлаки. Стали корить бывшего воеводу и подьячего, что в ясыре не меньше десяти пудов дерьма, жира и костей, а совести нет. Пусть, дескать, идет в бечеве или хотя бы пешим.

Хрипунову пришлось согласиться с требованием казаков. Яшка, с трудом переставляя короткие ноги, поплелся берегом. Он часто отставал, а вечерами, чуть живым от усталости, на карачках заползал по сходням на коч. Казачий голова с важным видом сидел в кресле на носу и оглядывал берега реки. При себе он держал присланного рудознатца, которого никакой работой, кроме поиска руд, не отягощал. По его наказу служилые несли рудознатцу потроха от добытых в пути глухарей, тетеревов и уток, если там попадались камни. Хрипунов велел осматривать кишки даже у пойманной рыбы.

Рудознатец вставлял в глаз толстое стекло, брезгливо морщил длинный влажный нос, но осматривал все, что приносилось. Сам он шел берегом, откалывал камни от скал, подбирал их из-под ног, коряво лопотал по-русски и был всегда чем-то недоволен. Но казаки почитали его как мастера. Ремесло уважалось.

На пятый день полк Хрипунова подходил к устью реки, где тунгусский князец Тасейка побил братьев Алексеевых с отрядом. Ертаулы не раз замечали издали промышленных людей. Увидев множество судов, они заворачивали свои струги в протоки, за острова или, бросив их, убегали с пожитками в лес.

Но на одном из островов возле широкого устья Тасеевой реки среди бела дня дымно горел костер. На песке лежал перевернутый шестивесельный струг. У костра бездельничали до десятка бородачей, одетых в кожаные рубахи и штаны. Они не только не испугались ни ертаульного струга, ни следовавших за ним судов с тяжелым кочем, но и вскочили с мест и стали призывно махать руками.

Даже издали некоторые из них показались Ивану Похабову знакомыми. Он приложил ладонь ко лбу, вглядываясь против солнца, и хмыкнул, узнав скандальных братьев Ермолиных. Бурлаки протянули струг выше устья Тасеевой реки, сели за весла и переправились к песчаному острову.

Илейка и Васька Ермолины, дружелюбно улыбаясь, вошли по колено в воду, подхватили казачий струг за борта. Другие промышленные помогли им вытащить его на песок.

— Иваха! — радуясь встрече, раскинул руки Васька Бугор. Илейка по трезвому обыкновению смущенно улыбался и помалкивал, бросая приветливые взгляды. Со времен казачьего бунта братьев возле Енисейского острога не видели.

— Живы, смутьяны! — беззлобно проворчал Иван Похабов. — Соскучились по Енисейскому кружечному двору?

Илейка в ответ только шире и смущенней заулыбался. Васька загоготал, с удовольствием припоминая пережитое возле острога.

Промышленные стали расспрашивать казаков и стрельцов про знакомых служилых и охочих людей, безбоязненно поглядывали на прибывающие суда. Их ватажка была доброй, не воровской. Все подати перед выходом на промыслы были оплачены. Нынешнюю небогатую добычу предъявить они не боялись.

На веслах одно за другим суда подходили к маленькому острову: хрустя песком и галечником, выползали на него со всех сторон. Здесь становилось тесно. Казачий голова в бронях, в шлеме, опоясанный саблей, узнал братьев Ермолиных. Теряя полковничье степенство, он поднялся с кресла, стал весело журить их за былое. Промышленные поклонились ему как воеводе. А он ткнул в Ермолиных указательным пальцем с золотым перстнем:

— Этих смутьянов ко мне, на борт!

С коча бросили сходни. Максим Перфильев махнул рукой, приглашая братьев к Хрипунову. Дородный Илейка с младенчески невинными глазами переминался с ноги на ногу. Васька с удивленным лицом поглядывал на сына боярского в доспехах.

— Ты-то куда собрался, воевода? — спросил, шлепая босыми ногами по сходням. — Война? Или чего ли?

— Был воевода, да вышел! — ответил Хрипунов с такой важностью, будто получил чин царского стольника. — Нынче я — казачий голова! А иду со своим полком под Шаман-камень. Даст Бог, и дальше поднимусь по реке и поставлю острог!

— Как так? — тупо соображая, замотал головой Васька, перебирая в уме свои познания царских должностей и чинов. Встал на палубе перед Хрипуновым. За ним тихонько поднялся широкоплечий Илейка.

— Какими шалопаями родились, такими и помрете! — снова принялся насмехаться бывший воевода. — Ни приветить государевых людей, ни поклониться ума нет!

Васька гоготнул, оглянувшись на брата:

— Так мы с малолетства только перед бочкой на колени падали. И то после полуведра горячего.

Илейка осклабился, повел глазами, своим видом показывал желание покланяться если не бочке, то кружке.

— Был воеводой! — удовлетворяя любопытство промышленных, степенно заговорил Хрипунов. — Да сидя на воеводским сундуке, брюхо стало расти. И умолил я государя отправить меня казачьим головой в браты, подвести их с другими народами под его милостивую руку. Себе славы добыть, государю нашему послужить.

Братья удивленно и недоверчиво гоготнули: верили и не верили сказанному. Промышленные из ватаги, отдыхавшей на острове, снова расселись у дымокура. На коч поднялись атаман Галкин с сотником Бекетовым, присели на борт за спиной казачьего головы.

— Садитесь, — кивнул он Ермолиным, — и рассказывайте, где бывали-промышляли, с какими народами встречались?

— Ха! Все бы рассказали, ничего бы не утаили, кабы языки не пересохли, — плутовато взглянул на полковника Васька, а брат его потупил глаза.

— Вот батожками-то и развяжем! — шутливо пригрозил Хрипунов.

— Не поможет! — в притворном печальном смущении Васька тряхнул кудлатой бородой и возвел глаза к небу. — Судьбинушка злая бьет нас каждый день, а хмельного не было во рту с самого Рождества.

— Налейте по чарке медвежьим детям! — покровительственно приказал Хрипунов.

Крестясь и кланяясь, с благостным видом братья выпили за здоровье бывшего воеводы. Илейка смежил веки, наслаждаясь жжением в животе. Словоохотливый Васька Бугор стал рассказывать:

— А зимовали мы, Яков Игнатьевич, на острове под Шаманскими камнями, в зимовье, что позапрошлый год поставил Максим Перфильев, — кивнул в сторону подьячего. — Доброе зимовье. Оставили мы его целехоньким. С тамошними ясачными тунгусами зимой споров не было. Но как вернулся гнус да стал пасти их оленей, дикие разум потеряли, стали меж собой воевать и нас в свои распри втягивать.

Тубинский князец Сойга, с Кана-реки, воюет братских людей и тунгусов, говорит, будто мунгалы велели ему собирать с них ясак. Князец Тасейка нынче убит братами, а его брат, князец Иркиней, и сын Лукашка кочуют уж не на Тасеевой реке, а на Тунгуске. По слухам, вместе с братскими мужиками балаганского племени они воевали против братского же князца Аманкула. Иркинейка похвалялся, что убил его. А весной он перессорился с Сойгой и стал воевать против него. Кто против кого воюет, за что? Ничего не понять! И решили мы, пока целы, убраться из тех мест.

Передовщик промышленной ватаги, сидевший у костра, прислушиваясь к расспросам, стал было рассказывать, какие в тех местах промыслы. Но Хрипунова рухлядь не заинтересовала. Он велел налить по чарке всем промышленным. И стал говорить для них, чтобы другим людям передали:

— Прошлый год из Томского города наше посольство ходило к мунгальскому Алтын-хану. И шертовал он, через близких людей, нашему царю. Нынче хан и царь заодно, а все прежние мунгальские ясачники и кыштымы теперь в нашем подданстве. О том вы, промышленные, всем народам, какие встретите, говорите. Чтобы не было больше между нами ссор.

Промышленные выпили по чарке. Передовщик с проседью в бороде недоверчиво качнул головой.

— Этой весной жаловались шаманские тунгусы, будто не только Сойга, что кто-то из князцов, с прибылью для себя, собирает дань мунгальскому хану. Оттого будто и раздор среди них. А про то, что изменили нашему царю, говорят так: раньше за ясак давали бисер, ножи, посуду, лучших людей поили государевым вином, а нынче ясак требуют и ничего взамен не дают.

Казаки, стрельцы и охочие люди, сидевшие возле стругов, слушали рассказы промышленных и отмахивались от гнуса. Сначала тихо, потом в голос они зароптали:

— Мы жилы рвем, денно и нощно радеем за государеву пользу, а нас голова, кроме батогов, ничем не потчует!

Разговор со встречной ватажкой и правда затягивался. Хрипунов велел атаману с сотником объявить своим людям, чтобы становились на полудневку: отдыхали, мылись, стирали одежду и пекли хлеб.

Казаки и стрельцы переправились на мыс между Ангарой и Тасеевым притоком. Следом за ними туда же переплыли коч Хрипунова и недопившие, недогулявшие промышленные люди встреченной ватаги. Островок опустел.

Иван Похабов, отмахиваясь от наседавшей мошки, с любопытством наблюдал за Илейкой Ермолиным. От злостного недопития тот беспокойно расхаживал между костров. Спина его была прямой, как колода. Он кряхтел, сжимал и разжимал пальцы в кулаки, поглядывал на встречных строго и пытливо. Перепади ему чарка-другая — учинил бы драку. А раз он, Похабов, был рядом, то непременно с ним.

На берегу был поставлен шатер. Казачий голова кликнул лучших людей для совета и беседы. Подьячий позвал Ивана Похабова. Тот насмешливо кивнул Илейке и с облегчением ушел от костра.

Возле шатра стояли бекетовские стрельцы. Михейка Стадухин старался за всех, орал на праздношатающихся, чтобы к шатру не подходили. Одного из охочих выпроводил, поддав ему пинка под зад. Тот ради чарки пытался проникнуть на совет незваным.

Помолясь на воеводские складни, черненные серебром и выбеленные глазурью, собравшиеся расселись на земле.

— Слышали вести от промышленных? — степенно и задумчиво заговорил казачий голова. — И хорошие вести, и плохие. Многие прежние слухи подтвердились. И я в сомнении: то ли воевать с Иркинеем, то ли напомнить прежние клятвы и опять звать его с Лукашкой присягнуть?

Хорошо бы пойти Тасеевой рекой через Чунский волок, к братам, воевавшим против Аманкула, да привести их к присяге. Опять же шаманских, аплинских тунгусов, давших нам ясак, никак нельзя не защитить. Вот и думаю, как быть? — обвел взглядом всех собравшихся.

— Разделяться надо! — подал голос Петр Бекетов и поправил пышные усы казанком указательного пальца.

Казачий голова взглянул на него. Сотник встал и продолжил:

— Хорошо идти целым полком, всем здешним народам свою силу показывать, но лучше разделяться. Коч Чунским волоком не провести, значит, через волок надо идти мне со стрельцами.

— Почему стрельцам? — неприязненно вскрикнул Филипп Михалев. — Стрельцы нынешней весной вернулись небедными. Сколько ясака взяли на государя, сколько на себя, кто считал?

— Мы целовальников возьмем от казаков или от охочих людей, — не обижаясь и не оправдываясь, согласился Бекетов и тайком показал кулак Михейке Стадухину, который разинул было рот для спора и ругани с казаками, но с пониманием шмыгнул носом и страдальчески скривил сжатые губы.

— Казакам бы и идти по Тасеевой, а стрельцам тянуть коч и рожь по Тунгуске! — пробубнил кто-то из дальнего угла.

— Атаман Галкин мне нужен! — как о решенном заявил Хрипунов. — Как-то еще поладим с Сойгой и Иркинеем?

Собравшиеся на совет подумали и приговорили, что сотник молвил разумное слово, пусть налегке идет со стрельцами Тасеевой рекой.

— А чтобы разговоров не было, — снова объявил Бекетов, добродушно поглядывая вокруг насмешливыми глазами, — возьму целовальников от казаков и от охочих людей. Пусть надзирают, что стрельцы берут себе, что государю.

Едва служилые встали, чтобы разойтись, за шатром послышались рык и ругань. Перфильев выглянул из-за полога.

— Ермолины опять рвутся, Яков Игнатьевич!

— Пусти, — добродушно разрешил Хрипунов.

Вошел Васька Бугор. Выпрямился. Взглянул на складни, махнул рукой со лба на живот, с плеча на плечо. За ним, с чрезмерно важным видом, протиснул широкие плечи Илейка.

— И чего вам надобно, крикуны? — на потеху собравшимся спросил Хрипунов.

— Батька воевода! Возьми нас на Сойгу как охочих. Мы знаем те места. Послужим тебе и государю!

— Вижу, не допили! — весело оглядел вошедших голова. — Только у меня одна бочка вина, а в Енисейском, у нового воеводы и у таможенного головы, — много! Ой, прогадаете. Проспитесь и подадитесь в бега!

— Не побежим! — мотнул головой Васька. — В Енисейском за неделю пропьемся. Опять придется в покруту идти. Возьми за добычу, как взял енисейских гулящих?

— Добро! — согласился Хрипунов, посмеиваясь вместе с лучшими людьми полка. — Пойдите проспитесь! И если к утру не откажетесь, без опохмелки — возьму!

Ясным летним утром, на восходе солнца, Ермолины появились возле шатра Хрипунова. Поднялись они затемно, но лица промышленных были свежи. Илейка со смущенной улыбкой глядел под ноги. Васька хмурился и кряхтел, изображая похмельные муки. От прежних просьб ни тот, ни другой не отказались. Но и по чарке не выпросили.

После завтрака и молитв сотник Бекетов с тремя десятками стрельцов, с целовальниками от казаков и охочих людей ушел вверх по Тасеевой реке.

Поредевший полк продолжил путь Ангарой. Стрельцы Савины и Черемнинов ушли с Бекетовым. За кормщика в ертаульном струге остался Иван Похабов. К большому неудовольствию стрельцов Дунайки и Дружинки, которых Бекетов оставил при Хрипунове, он принял к себе Ермолиных.

Три недели ертаулы кое-как терпели друг друга. Дунайка помалкивал и воротил в сторону обиженное лицо с таким видом, будто знал наверняка, что вокруг него одни обманщики и воры. Разумный, сдержанный Дружинка держался со всеми ровно и особняком. В Илейку же Перфильева будто бес вселился. Тощий и верткий, беспутный и ленивый, он всю дорогу задирал тихого в трезвости Илейку Ермолина. Иван то и дело осаживал брата товарища, жаловался подьячему, грозил, что после первой пьянки Илейка его удавит.

На устье Илима завиднелись островерхие тунгусские дю. Чтобы не тесниться, вдали один от другого там стояло три тунгусских рода.

— Три урыкита на одном месте, — удивленно хмыкнул Васька Бугор. — По тунгусским понятиям теснота нестерпимая! Это неспроста!

Ертаульный струг остановился, поджидая другие суда. Завидев множество лодок и людей, тунгусы бросились в лес. Хрипунов велел всем сойти на берег, разбить табор и звать к нему беглецов лаской. А если не пойдут, то ловить их силой. Васька Бугор с отрядом из охочих людей вызвался идти к тунгусам, говорить с ними и аманатить.

— Знаю вас, воров! — недоверчиво пожурил его Хрипунов. — Дам ружья, боевой припас, а вы сбежите!

— Отец родной! — возмущенно закричал Бугор, гулко ударяя себя в широкую грудь кулаком. — Почто думаешь про нас так плохо? Я бы тебе брата оставил аманатом, да он лучше моего тунгусов понимает.

— Знаю вас! — погрозил пальцем казачий голова.

Ивана Галкина с его казаками он задержал при себе. К тунгусам отправил четырех казаков под началом Максима Перфильева. С ними отпустил братьев Ермолиных. Получив ручные пищали, припас пороху и свинца, Васька повеселел.

— Ох и надоел ты мне со своим стругом! — скалясь, бросил Ивану Похабову. — А этот шибздик, — презрительно ткнул пальцем в грудь Илейку Перфильева, — и того хуже.

Брат подьячего от тычка разинул рот и выпучил глаза, как рыбина на суше. Дунайка громко засопел, обидчиво поглядывая на передовщика. Дружинка захохотал. Зная норов братьев Ермолиных, Иван только ухмыльнулся.

Отряд под началом подьячего скрылся в тайге. Вскоре тунгусы стали возвращаться к своим чумам. К ночи вернулись охочие и служилые. Они привели на стан двух аманатов со связанными руками.

После расспросов и бесед с ними Хрипунов снова созвал лучших людей. На этот раз на равных с атаманом, подьячим, старыми сургутскими казаками и стрельцами перед казачьим головой сидели братья Ермолины.

— По словам наших ертаулов, — почтительно кивнул на них голова, — нынче все тунгусы живут по урыкитам. Олени разбежались по тайге нагуливать жир на грибах, мужики постреливают птицу да промышляют рыбу. Мятежные князцы Сойга с Иркинеем, по слухам, сидят где-то неподалеку. Усмирять их надо, пока безоленны? — спросил, внимательно оглядывая собравшихся. — Или как?

— Надо! — загудели казаки, стрельцы и охочие.

— Надо-то надо! — с сомнением качнул головой Хрипунов. — Да вот беда, аплинские тунгусы говорят, что они и шаманские роды претерпели от Сойги так много обид, что рады снова дать нам ясак и жить в мире, как прежде.

Хрипунов замолчал, ожидая, что скажут собравшиеся, поглядывал на них умными глазами.

— Под Шаманский камень тоже идти надо! — вздохнул Перфильев. — Без этого никак нельзя!

— Серебро, по нашим догадкам, где-то здесь или там! — поддержал его казачий голова.

Как ни думали лучшие люди, выходило да выпадало на их судьбы, что надо разделяться. Без мира с мятежными князцами за спиной братов под царскую руку не подвести. С малыми силами идти к многочисленному и сильному народу — дело безнадежное. Опять же — серебро. А если Бекетов со стрельцами уже за порогом да Бог его милует, тогда и к братам можно пожаловать.

Как ни жаль было Хрипунову расставаться с надежными казаками атамана Галкина, но он вынужден был послать их по Илиму против Сойги и Иркинея. А как только объявил свое решение, охочие люди в один голос стали требовать, чтобы их тоже послали с атаманом.

— Нам государь жалованья не платит! — ревел Васька Бугор. — Мы только с воинской добычи имеем прибыль. Что нам серебро да мирные посольства?

Казачий голова вынужден был отпустить с атаманом Галкиным отряд вздорных новоприборных людишек. Под кабальные записи он дал им ружья, огненный припас и ржи по три пуда на человека. Десятским охочие выбрали Ваську Бугра, целовали крест воеводе, атаману Галкину и друг другу. Из старых стрельцов Галкин позвал за собой только Михея Шорина, часто ходившего в дальние службы.

При Хрипунове остались коч, два струга и сорок человек вместе с дочерью и ясырями. Половина из них была из наверстанных, ссыльных и казаков, присланных из других острогов.

Без стычек с тунгусами люди казачьего головы добрались до островов под Шаманским порогом. Рокот падающей воды был здесь так силен, что разговаривать приходилось громче обычного.

Теперь ертаульный струг вел Максим Перфильев. Он с волнением поглядывал на остров, где оставил зимовье. Нимало удивился, увидев дымок над знакомым местом. Невольно заспешил, вырвавшись вперед на версту, и остановился только тогда, когда увидел крышу.

Струги и коч поднимались к острову. Они были замечены из зимовья. На берег выбежали два казака. Замахали руками.

— Вроде Васька с Вихоркой?! — вглядываясь, обернулся к подьячему Иван.

— Вроде они! — настороженно согласился тот. — А с чего бы им здесь быть?

Ертаульный струг с подьячим на носу и Иваном Похабовым на корме на веслах переправился к острову. С других судов служилые наблюдали, как налегают на весла ертаулы, а течение реки проносит их мимо острова.

Бывшие там стрельцы побежали берегом к отмели, бросились в воду, подхватили тяжелую лодку с двух стОрон, помогли подтянуть ее к суше. Уже по лицам братьев Савиных и Черемнинова ертаулы поняли, что никакой беды с ними не случилось.

— Как очу гились-то здесь? С кем? — крикнул Перфильев, высаживаясь на сушу.

— Бекетов к вам послал! — крикнул в ответ Василий Черемнинов.

Не обманул Васька Бугор. Зимовье было целым. Промышленные подновили крышу и ворота. Изнутри вдоль частокола драньем и берестой был накрыт навес. Не сожгли зимовье и ясачные тунгусы.

Переправился на остров и коч. Зачалив его и вытащив на сушу другой струг, казаки от усталости попадали на песок. Казачий голова сошел на берег без обычных почестей, принял поклоны от бекетовских вестовых и велел им рассказывать, как очутились на острове.

— А дошли мы, Яков Игнатьевич, твоим повелением до Чунского волока! — с важностью заговорил Черемнинов. Вихорка Савин стоял за его спиной и кивал. — Взяли ясак с братских кыштымов, с тунгусских князцов Кохони и Кадыма. А прежде нас служилых в тех местах не было, только промышленные. И сплыли мы по Гее за Шаманский камень под Долгий порог. Там нынче кочуют братские князцы Бояркан и Куржум со своими родами. Они доброй волей дали пятьдесят девять соболей свежих, непоротых. Шертовали государю нашему, чтобы быть им под его рукой вечно и неотступно. А допреж нас с братских людей ясак никто не брал.

И казачий голова, и бекетовские вестовые понимали, что такие важные новости не объявляются походя. Хрипунов почувствовал неловкость, слушая про государевы дела, о которых впору отписывать и бить челом в Москву.

— Так-так! — суетливо закивал, поглядывая на кожаный мешок в руках Вихорки. — Разобьем табор, поставим шатер, после договорим и ясак посмотрим. Нынче все люди усталые и голодные.

Поговорить с бекетовскими вестовыми со всеми почестями удалось только на другой день. Хрипунов заново встретил их возле шатра, сидя в кресле. Вокруг собрались все прибывшие с ним из Енисейского острога. К этому времени они знали, что Бекетов объясачил и доброй волей привел к присяге первые братские улусы. Отправив к Хрипунову вестовых, он с отрядом подался за пороги, к устью Оки-реки. Там кочевали враждовавшие с Боярканом братские роды, и Бекетов хотел учинить между ними мир.

С бывших братских данников и мужиков Бояркана было взято семь с половиной сороков соболей, три десятка недособолей и две лисицы.

Среди тунгусов и братов шли непрерывные войны и распри. Все хотели мира и ждали от русского царя, что он восстановит его, хотя бы такой, как был прежде, при мунгалах.

Вести были добрые.

— Тяжко сотнику Петру! — задумчиво покачал головой Хрипунов. Он понимал, что Бекетов неспроста отправил с вестовыми всех ясачных соболей: боялся держать при себе богатство.

— Тяжко! — согласился Черемнинов. — Много раз ходил к князцам и уговаривал их. А теперь пошел к их лютым врагам, к окинским братам.

С неделю люди Хрипунова расширяли и укрепляли зимовье, ездили к аплинским и шаманским тунгусам. Те доброй волей навещали казаков на острове. Как ни тяжко им было видеть порубленные деревья, аплинцы одобряли поставленный бикит, возле которого при нужде они могли укрыться от врагов.

И вот поплыл по воде осенний желтый лист. Вместе с ним на легкой берестянке показался на реке стрелец Михейка Стадухин. Настораживало уже то, что в лодке он был один. Михейка подгреб к берегу. Казаки, черпая сапогами стылую воду, вытащили его лодку на сушу.

— Что случилось, говори давай? — стали расспрашивать стрельца.

Тот, мокрый с головы до ног, тяжело дыша, встал на затекшие ноги.

С хлюпаньем накинул на голову малиновую шапку и хрипло потребовал отвести к голове. Сам Хрипунов, не дожидаясь, когда приведут вестового, вышел на берег в халате и опорках.

— Краснояры одолели, батька! — крикнул Михейка. — Атаманишко Васька Алексеев сплыл по Оке на плотах. — Пояснил, оборачиваясь к сопровождавшим его людям: — С наших ясачных братов силой взял другой ясак, аманатов похватал. Наше зимовье на устье Оки на саблю взять хотел, огненным боем от него отбивались. И послал меня сотник за подмогой. Бог миловал, прошел я все пороги молитвами святых заступников, — перекрестился стрелец, кланяясь на восход.

Зарычал казачий голова, затопал в ярости босыми ногами, схватил себя за бороду.

— Опять на глотку наступил, поганец! Ужо встречу — посеку своей рукой. Пусть нас теперь сам государь судит и свой суд вершит.

— Васька за себя постоять умеет! — недоверчиво поскоблил скулу Похабов, косясь на Стадухина.

— Бесовское отродье! — пуще прежнего вскипел Хрипунов. — Ведь это я выпросил у государя и у старших воевод, чтобы в Красноярах острог поставить. Это я посылал туда Андрейку Дубенского с лучшими людьми. Столько сил положил, чтобы снабдить их рожью. Помогают, куда с добром!

Негодовал Хрипунов. Казаки же с восхищением слушали вести с верховий реки. Стычка с красноярами казалась им пустяком в сравнении с тем, что стрельцы подводили под государеву руку один род за другим, брали ясак, поминки и почести, которых никто не считал.

Не разделяя опасений казачьего головы, почти все служилые и охочие хотели идти на помощь Бекетову. Зимовать на острове, искать серебряную руду и готовить припас в зиму не хотел никто. О том, чтобы расширить зимовье, как предлагал Перфильев, и не слушали.

Не смущало казаков, что нет вестей от атамана Галкина. Роптали они и требовали продолжить путь вверх по реке всем оставшимся отрядом.

— Пробовал я провести через порог этот самый коч, — кричал подьячий, пытаясь вразумить толпу. — Не смог! Здесь зимовать надо. А вверх по реке идти налегке, как Бекетов.

Пуще прежнего накалились страсти на другой день, когда Перфильев объявил, что идет на помощь Бекетову с отрядом в два десятка казаков. Он назвал тех, кого брал с собой. Завыли от обид братья Савины. Дунайка Васильев смиренно качал головой. Губы его кривились: вот, дескать, опять обманули. Иван Похабов, не услышав себя среди названных, был потрясен.

Весь путь от Енисейского острога он молча и терпеливо тянул свою лямку, вспоминая наказы друзей-иноков Ермогена с Герасимом о терпении и скромности ветхозаветных святых. Но тут его терпение лопнуло. Он взглянул на Максимку так, что тот смутился и пробормотал:

— Голова не велел брать тебя и Савиных.

Пока Якунька Сорокин гнусаво бранился с толпой обиженных, Иван с братьями Савиными ворвался в зимовье. Задыхаясь от гнева, налетел на Хрипунова.

— Я тебе кто? Казак или сын боярский? — закричал, напирая грудью на бывшего воеводу.

Из-за спины Хрипунова тихонько вышла Анастасия. Невысокая, худенькая, взглянула на Ивана большими печальными глазами, и он проглотил другие вертевшиеся на языке злые слова. Голова же смотрел на него ласково и виновато.

— Не серчай, кум! — указал на лавку. С первых слов напоминал, что крестил его сына. — Сядь! Поговорим! Ну на кого, кроме вас, мне положиться? — кивнул на Савиных, топтавшихся за спиной Ивана с обиженными лицами. — Оглянись! При мне одни калеки и смутьяны. А как объявится Сойга или Иркинейка. Я-то свое пожил, дело наше общее, хлебный припас, да ее вот — указал глазами на дочь, — защитить некому.

Анастасия в другой раз подняла на Ивана синие страдальческие глаза. Взглянула ласково, просительно. Похабов рыкнул, заскрипел зубами, натянул до ушей шапку и выскочил из зимовья. Следом молча вышли смущенные и сердитые Савины, Вихорка с Терентием.

Перфильев, окруженный набранными им людьми, громко напоминал обойденным, что енисейцы сами выбрали его атаманом, своей доброй волей. И сложил он атаманство добровольно, пока в полку был другой атаман — Галкин.

— Ночей не спал ради вас, крикунов и смутьянов! — кричал, оправдываясь. — Повелением отца нашего, Якова Игнатьевича, писал воеводе челобитные с просьбой наградить вас всех за терпение!

Иван с рассерженным лицом послушал товарища и стал отходить душой. Вспомнил свою правду, зазубренную в застенках Троицкого монастыря, после кремлевского бунта и разбора. Вспомнил наставления молодых тогда иноков Ермогена с Герасимом о том, как ловко переводит бес справедливое возмущение в предательство. Он взглянул еще раз на Савиных и передвинулся из возмущенной толпы к Максимке. Тот все понял по его лицу. Кивнул на него:

— Не вам чета Ивашка Похабов. Товарищ мой от самого Сургутского. А вот не беру. Потому что он здесь нужен. И вместо себя вам его оставляю. Кто еще убережет зимовье и хлебный припас? Кто защитит аплинских и шаманских тунгусов?

Страсти стали утихать. Крикуны выдыхались, отбрехивались, смиряясь.

— Бекетов сливки снял! — завистливо выкрикнул Якунька Сорокин. — Перфильев молоко допьет. Нам пустую кринку вылизывать.

— На всех хватит и сливок, и молока, — оправдывался Максим. — А если без хлеба в зиму останемся, и стрельцам, и мне, и вам будет плохо. На вас вся надежда!

Казаки с Перфильевым да Михейкой Стадухиным уходили под Шаманский порог двумя стругами при двух медных пушках.

— Не дадим красноярам братов! — обещали провожавшим и весело грозились. — Наши они!.. Ваську-атамана поймаем и выпорем!

— Вздуйте его за все! — подначивали отплывающих бывшие бунтари, которые за обиды краснояров ломали Енисейские ворота, а после винились перед Хрипуновым: — Нас предал, нашего воеводу бесчестил!

Скрылись струги за скалами порога. Оставшиеся на острове стали неохотно укреплять зимовье, готовить рыбный припас. Прошло полторы недели. Гуще поплыл по реке желтый лист. Холодными утренниками над стылой водой курился туман. После полудня при ясной погоде караульные приметили в верховьях реки два знакомых струга.

Как-то чудно плыли они к острову. На одном судне, на веслах, виднелось четыре шапки, на другом — пять. Караульные крикнули казаков. Те побежали к Хрипунову. Встречать отряд Перфильева вышли все, даже ясыри и бритый рудознатец в коротком заморском кафтане. Стояли молча, глядели на приближающиеся суда, боясь огласить догадки. А как подхватили струги руками за борта, увидели лежавших на днище израненных казаков. Среди них был и атаман Перфильев.

Анастасия со слезами, которые старалась скрыть, бросилась к нему. Тонкими белыми пальцами стала перебирать ссохшиеся повязки на теле. Приметил Иван Похабов и то, как товарищ взглянул на девушку. Понял вдруг, не случайно тот так долго ходил в женихах. Не по Меченке тосковал. Давно высмотрел невесту и терпеливо ждал, когда созреет.

Из другого струга вынесли тело Поспелки Никитина. Радовался стрелец, что казачий голова не оставил его при себе. А уплывал за своей погибелью.

— Опять Васька? — взревел Хрипунов, вращая глазами.

Максим, превозмогая боль, прошептал одними губами:

— Иркинейка!

Раненых вынесли на берег. Кого усадили, кого положили. У Максима были пробиты навылет обе руки. Третья стрела угодила в бедро. Михейка Стадухин выхаживал туда-сюда, прихрамывая и сгибаясь всем телом, как цапля. Он мог лежать на брюхе, мог стоять. Сидеть не мог, оттого и не греб. Якунька Сорокин не удержался, съязвил, мстя за прежние насмешки:

— Выпороли тунгусы? Или чё ли?

Михейка бросил тоскливый и презрительный взгляд на его шрамленую рожу. Не ответил.

Со множеством ран вернулись и другие. У Агапия Скурихина были прострелены обе ноги. Он посмеивался сам над собой, кривя рот, удивлялся случившемуся несчастью:

— Вот ведь.

Филипп Михалев принял стрелу в бок, между ребер. Всего же было переранено одиннадцать человек. Илейка Перфильев, без единой царапины, на вопросы обступивших его людей отмахивался, бормотал невпопад, что пушки и ружья привез в целости.

— Луки у них! — тоскливо отвечал раненый атаман. — Дальше наших пищалей стреляют, брони пробивают. Да и по меткости огненному бою не с ними тягаться: от нас только грохот и дым.

Раненые постанывали, оправдывая свое поражение. Невредимые смущенно поглядывали на недавно завидовавших им товарищей. Васька Черемнинов, уцелевший, как и Илейка Перфильев, гонял желваки по скулам в редкой бороде, заумно бормотал:

— Победы и поражения дает Господь!

Опустил голову, сник минуту назад гневавшийся Хрипунов. Стал утешать атамана.

— Знать, погрешили мы против Бога!

— По грехам Он разум у меня отнял! — кручинился атаман. — За Шаманским порогом бывшие наши ясачные князцы Иркиней, Боткей, Лукашка Тасеев подошли со своими людьми, человек до двухсот. Обещали ясак дать, приманили к себе. Хотел я аманатов у них взять для верности. А они, забыв государеву милость и правду, на чем клялись, стали стрелять из луков.

Прибывшие начали расходиться по балаганам. Кто мог, пошел сам. Других несли или помогали им идти. Максима Перфильева Анастасия велела занести в сенцы зимовья.

До самого вечера никто не работал: мылись в бане, ели, отдыхали, копали могилу Поспелке, долбили колоду для покойного стрельца.

Василий Черемнинов где-то добыл чарку наравне с ранеными товарищами и щурился от неутолимого желания выпить другую. Но и одна чарка развязала язык.

— Что с того, что у нас две пушки? — ругался, будто его в чем-то обвиняли. — Из них с полусотни шагов в коня не попасть. А тунгус из своего клееного трехслойного лука за сто шагов в гуся не промахнется.

Утром Хрипунов собрал для совета всех бывших на острове казаков, стрельцов и охочих людей. На этот раз никто не кричал, не ярился. После молитв казачий голова сел напротив собравшихся, погладил рукой резной ларец и объявил со строгостью в лице:

— Здесь наказная грамота Сибирского приказа. Ругают нас, что сидим в остроге, ради своей прибыли торгуем с сибирскими народами. И велено нам искать серебряные руды, подводить под государеву руку братские и другие народы, которые ждут нашего закона и порядка, а изменников казнить милостиво, приводить к новой присяге. Про то, чтобы воевать с красноярами, с иными казаками, ничего не сказано. Как они очутились впереди нас? Чьей волей? Не знаю! Прошлый раз исполнились мы праведного гнева против злодеев. А Бог наказал! Сами пострадали.

Зароптали казаки, возмущенные смутными словами казачьего головы. Михейка Стадухин из-за раны жердиной топтался у ворот зимовья. Услышав ропот, бросил иод ноги стрелецкую шапку.

— Не оказать помощи товарищам в осаде. Хоть бы и против наших, бывших. Грех неотмолимый!

— Петруху Бекетова в беде не оставлю! — поддерживая стрельца, крикнул Иван Похабов и бросил свою шапку рядом со стадухинской.

Хрипунов, свесив голову, терпеливо переводил печальные глаза с одного на другого и слушал всех, пока не утих шум. Затем он поднял руку и объявил:

— Царь далеко. Пока наши жалобы дойдут, браты и тунгусы скопом под Енисейский острог подступят. Принудить вас воевать с красноярами — не имею власти! Сотника Бекетова оставить без помощи никак нельзя. Вы знаете, как хитер Васька-атаман.

— Не дадим красноярам братов! — завопили казаки. — Наши они ясачные!

— Ну, что ж! — повеселев, согласился Хрипунов, будто ждал этих слов. — Заводите круг, по своему казачьему обычаю. Решайте, как быть. А я соглашусь с вами. Только помните: дело смутное. За него награды не дадут, а под кнуты положить могут.

Последние слова казачьего головы потонули в шуме голосов и не были услышаны.

— Похабу атаманом! — неожиданно для Ивана закричал Якунька Сорокин.

— Похабу! — поддержали зимовейщики.

— Нельзя Похабу! — пытался перекричать казаков Василий Черемнинов. — Он товарищ атаману Ваське Краснояру.

— Он и Бекетову товарищ! — яростно вскрикнул Михейка Стадухин, отталкиваясь локтями от тына, — А как Енисейский громили, он один против Васьки стоял. Не вам чета! — напомнил прошлое.

— С нами он был, — поддержал стрельца Вихорка Савин, — когда вы с Васькой да с Грихой енисейские ворота ломали!

Его брат, Терентий, смущенно водил глазами, не встревая в спор.

— Похабу! — поддержали зимовейщиков раненые. — Он в воинском деле искусен.

Противники умолкли, Черемнинов с недовольным видом задрал нос, показывая свое молчаливое несогласие.

— Похабу так Похабу! — согласился Хрипунов, поглаживая ладонью ларец с грамотами.

Круг решил идти на помощь Бекетову двум десяткам казаков и стрельцов под началом Ивана Похабова. Дал наказ: если смогут мирно договориться с красноярцами — не воевать. Если же Васька-атаман станет противиться и нападать — бить его нещадно.

К вечеру служилые и охочие люди просмолили подсохшие струги, на которых вернулся Перфильев. Пушек Иван брать не стал, вооружил отряд ручными пищалями и луками. Хлебного припаса взял на месяц, до холодов.

Едва поднялось над тайгой усталое осеннее солнце и начал рассеиваться туман, казаки подкрепились едой и питьем, получили благословение казачьего головы. После молитв поплыли на веслах к коренному берегу.

Путь через Шаманский камень был известен Василию Черемнинову, Илейке Перфильеву, братьям Савиным, Михейке Стадухину, который с ранами возвращался к сотнику и товарищам. Вызвался идти с Похабовым и Филипп Михалев. Его рана была неглубока и быстро заживала. Их и послал вперед Иван ертаульным стругом.

Высадившись на берег, служилые привычно разобрали бечевы, встали на шесты. Призвав в помощь силы небесные: ангелов-покровителей, Богородицу и Николу Чудотворца, помощника всех сибирцев, двинулись против течения реки.

Грохот воды усиливался. И вот впервые Иван Похабов увидел Шаманский порог. Река расширялась каменистой отмелью. На глаз был заметен перепад воды. Пенилась и клокотала она у торчавших камней, которые загораживали реке проход. По словам бывальцев, порог тянулся на четыре версты. Судя по солнцу, русло реки в этом месте выгибалось огромной лукой. Но бечевник — пеший, сухой проход правым берегом — был.

Бог миловал. К вечеру первый порог был пройден без стычек с врагами. Ружейный и съестной припасы остались сухими. Вскоре два струга вышли к устью притока, на котором Бекетов взял ясак с первых братов. Скалы расступились, сменились лесистыми холмами. Открылась долина, которую тунгусы называли Геей.

Возле устья притока стоял одинокий тунгусский чум. Никто не вышел из него, никто не убежал в лес. Шум воды был еще силен, но тут можно было разговаривать без крика. Похабов поднялся на корме в полный рост, указал место на берегу. Туда, на ночлег, казаки потянули свои суда.

— Обнаглели нашим попустительством! — ярился Михейка Стадухин, указывая Ивану на урыкит. — Идем мстить за добро и ласку, а они не шелохнутся!

— Почему знаешь, что эти, а не другие тунгусы вас воевали? — строго спросил Похабов.

— А вот мы посмотрим, — зло усмехнулся Михейка и обернулся за поддержкой к Черемнинову. — Кожи на чуме должны быть прострелены картечью!

Струги подошли к пологому берегу, куда указал атаман. Усталые люди вытащили их на песок, перевернули вверх дном. Задымили костры. Не дожидаясь ужина, атаман повел на урыкит хромавшего Михейку Стадухина, Василия Черемнинова да Илейку Перфильева, который говорил, будто помнит в лицо стрелявших тунгусов.

Из чума вылезли дети, женщины и старик. Служилые со злобными лицами обступили их, стали расспрашивать. Дети испуганно жались к женщинам. Старик растерянно мигал узкими слезившимися глазами. Мужики рода были то ли на промыслах, то ли бежали. На кожах чума Иван не нашел следов стрельбы. Илейка вертелся юлой, выискивая, к чему придраться. Схватил черный от сажи чугунный котел.

Вырвав котел из его рук, Иван прикрикнул на служилых:

— Хватит баб пугать! Спросите, когда они пришли сюда. Что видели?

— Уже спрашивал! — хмуро выругался стрелец. — Говорят, будто платили ясак братскому князцу Куржуму. Третий день стоят. Ничего не видели, — Михейка недоверчиво пытал старика, а Илейка презрительно хмыкал.

Старик, опознав в Похабове сонинга, успокоился. Залопотал, глядя на него изъеденными гнусом глазами. Стал указывать вверх по притоку. Там, в полусотне шагов, виднелся круг вытоптанной земли и чернело выстывшее кострище.

«Стоял сонинг Чалуня, — без толмача понял его Иван. — Может быть, он и воевал».

— Говорит, молодых спросить надо! А тех молодых будто бы мы, лучи, забрали силой, — добавил Михейка. — А сам он будто плохо видит. Брешет, нехристь!

— Все! — строго приказал атаман. — Пошли на стан!

Из патронной сумки, опоясанной шебалташем, он достал горсть бисера. Насыпал старику в ладонь. Приметил, как зорко блеснули в щелках глазниц зрачки, высматривая золотую пряжку с двумя головами.

Выше стана река, вырвавшись из теснины Долгого порога, разливалась широко и привольно. Текла она здесь медленно, будто набиралась сил и терпения перед новой преградой. После ужина и вечерних молитв Похабов призвал к себе всех ходивших с Перфильевым, стал советоваться, как уберечься от враждебных тунгусов.

— С ними после воевать будем. Сотник ждет, к нему надо спешить!

По словам Стадухина, Долгий порог тянулся почти на десять верст. А версты те никто не мерил. Бечевника там нет. В иных местах идти надо завозами якоря. А скалы над головой высокие, отвесные. Враждебные тунгусы могут побить сверху камнями.

И надумали служилые отправить вершинами гор трех казаков. Как ни трудно без них тянуть струги против беснующейся реки, но польза от ертаулов ожидалась большая: и разведка, и защита, и упреждение от нападений.

— Я смолоду на ноги был шибко прыткий! Бывало, от коня убегал! — стал хвалиться Якунька Сорокин, услышав разговоры. Ему хотелось лезть в гору или очень не хотелось тянуть струг. И Похабов отправил его вперед со стрельцами Савиными. На рассвете они взяли две ручных пищали, большой тунгусский лук и полезли на гору.

Высоко поднялось солнце, когда струги двинулись вверх по реке, к Долгому порогу. Русло Ангары становилось все уже, скалы все тесней сжимали его. Двое сели в легкую берестянку. На шестах стали проталкиваться против течения с завозным якорем на борту. И тут сверху послышался выстрел.

Иван задрал голову, увидел ертаулов. Все трое отчаянно махали руками и указывали вниз. Судя по знакам, кто-то плыл через порог.

— Краснояры! — догадался и закричал стрелец Стадухин.

Похабов окинул стрежень взглядом. Знаками велел вернуться берестянке, а черемниновскому стругу плыть на другую сторону и поджидать гостей. Они не могли остановиться посередине порога. Река несла их прямо в руки енисейцев.

И вот среди бурунов показался плот, связанный надежно и умело. Четверо казаков стояли на двух передних гребях, двое на заднем весле. Между ними — кормщик. Посередине на высоких козлах лежали ружья. Плот зарылся в последнюю волну, захлестнувшую гребцов до колен, и закачался на тихой воде. Следом выходил из бурунов другой плот, такой же ладный и крепкий.

Иван невольно залюбовался слаженными взмахами весел и действиями мокрых с головы до ног гребцов. Свистнул, махнул рукой. Его казаки в струге налегли на весла. С другого берега к плотам плыл Черемнинов. Уйти им, тихоходным и неуправляемым, было некуда.

«Эх, Васька, Васька!» — с тоской подумал Иван. Как поведут себя краснояры, он не знал и не гадал. Рассудил, что встреча все покажет. Кто первый начнет стрельбу, на том и грех. Пищали были наготове. Тлел трут. Сухие фитили гребцы держали за пазухой. Иван стоял на носу струга и поигрывал темляком сабли.

На двух плотах было пятнадцать человек. Как ни мокры были они, но со струга стал различаться малиновый цвет кафтана на передовщике. Иван с недоумением щурился, приглядывался. Вели себя люди на плотах чудно. Завидев струги, замахали руками, заплясали, потом схватились за пищали и наставили стволы, но не на Похабова, а в низовья реки.

Иван мимолетно оглянулся. Из устья Геи, неподалеку от тунгусского чума, вышли два струга, битком набитые гребцами и сидельцами. За ними выплыл тяжелый плот со множеством людей.

На какой-то миг атаман растерялся, замотал головой, пристальней взглянул на плотогонов, которых принял за красноярцев, и узнал в передовщике коренастого Петра Бекетова с короткой бородой по щекам.

— Так это же стрельцы! — тут же вскрикнул Стадухин.

С плота дали залп из двух пищалей. Веретеном заклубился по воде голубой дым. Заплясала на речной глади картечь, не пролетев и четверти пути до стругов с плотом.

— Загребай! — крикнул атаман правому борту.

Черемнинов, с другой стороны, уже понял ошибку и разворачивал струг по течению.

Красноярцы гребли слаженно. На каждом весле сидело по двое гребцов. Крыльями птиц поднимались они над водой и опускались в нее. Их атаман явно не хотел перестрелки. В запале погони Иван Похабов схватился за загребное весло, сев рядом с Илейкой Перфильевым. Михейка Стадухин, сгибаясь коромыслом и задирая израненный зад, неловко помогал на корме Другому гребцу. Вскоре он плюхнулся на лавку, забыв про раны.

Двое из красноярских служилых перепрыгнули с плота на струги. И те, сидевшие в воде по самые края бортов, стали быстро уходить по течению к Шаманскому порогу. Неуклюжий плот, набитый людьми, был брошен. На нем спина к спине сидели связанные аманаты.

Иным енисейцам показалось, что это бегство. Они радостно завопили, налегая на весла. Похабов обернулся. Он знал атамана Ваську Алексеева и понял, что это не бегство, а насмешка. Красноярцы не желали кровопролития, а все преимущества боя были на их стороне.

Иван бросил весло. Ослабили напор и другие гребцы. Безнадежно свесил за борт бороду Филипп Михалев. Дунайка с Дружинкой раз и другой с кряхтеньем гребанули и смирились: поняли — не догнать беглецов. Опустились весла и на черемниновском струге. Василий велел подгребать к стрельцам на плотах.

Похабов указал в сторону брошенного Васькой плота. Тот боком застрял на отмели ниже устья притока. Люди на нем продолжали сидеть без всякого движения. Гребцы струга, то и дело оглядываясь, вяло подгребли к ним. Они оживились, когда разглядели на плоту красноярского казака. Удивляя енисейцев, тот одиноко сидел в стороне от аманатов и равнодушно посматривал на приближавшийся струг.

Василий Алексеев своих людей не бросал. Гадая, какую хитрость придумал атаман, Похабов высмотрел, как ловко он сплавлял пленных. Посередине плота было положено бревно. Возле него, спина к спине, сидели браты и тунгусы. Их было два десятка.

Струг ткнулся носом в край плота. Михейка Стадухин с воплем прыгнул на него, будто его раны на седалище присыпали солью. С маху бросился на красноярского казака и наткнулся на его крутой кулак. Не ожидая от пленного такой прыти, Михейка шумно плюхнулся в воду, в другой раз вскочил на плот без шапки, мокрый, с дурными глазами, выхватил из-за голяшки бахила засапожный нож.

Похабов заорал на стрельца, размахивая веслом. Тот сунул нож на место, но мстительно ударил красноярца по лицу. Казак тоже свалился в воду и долго барахтался в ней. Когда его вытянули на плот, увидели, что нога пленного в пеленах, с привязанной к ней отщепленной доской.

Илейка, перегнувшись через борт струга, выловил плывущие шапки, бросил их к ногам тому и другому. Стадухин срамословил и грозил увечному. Сквозь шум воды слышно было, как он поносит казачьих матерей. Иван молча оттолкнул его от красноярца, указал на аманатов, чтобы освободил их от пут. Хромого и мокрого казака вывел на берег и стал расспрашивать. Разбитое лицо красноярца показалось ему знакомым.

— Да Васька я Москвитин! — отвечал тот. — С братом Ивашкой рожь возил в Енисейский. Встречались мы в Маковском.

— Вон что! Дружки Угрюмкины из торговых да из промышленных! — признал молодого Иван. — Как в казаках-то оказался?

— Уж два года как проторговались. Наши барки с хлебом утонули. И поверстались с братом Ивашкой в Красный Яр, острог ставить, с киргизами воевать! — отвечал тот, небрежно поплевывая кровью с разбитых губ.

— И то правда, давно вас не видел! — кивнул Похабов.

— Шелковниковы торгуют с прибылью. Федотка Попов расторговался в Тобольском — куда с добром! Несколько лавок под ним. С десяток барок отправляет каждый год к вам да в Томский.

— Ладно! — проворчал Иван. — Не казак службу выбирает, служба — казака! Скажи, зачем против своих воевали? Стрельцов наших пограбили?

— Мы — служилые! — пожал плечами Москвитин. — У атамана на руках наказные памяти Дубеиского и старшего томского воеводы, чтобы идти нам в браты, подводить их под государеву руку и ясачить!..

Михейка Стадухин освободил аманатов, те сошли на берег. Никто из них не разбегался. Присели на корточки у воды, посматривали на казаков, тихо переговаривались. Михейка содрал с тела мокрую одежду, отжал штаны и рубаху, надел их сырыми и прыгнул обратно в струг.

Подгребая непомерно длинными веслами, к устью притока подплывали плоты бекетовских стрельцов. Струг Черемнинова подталкивал один из них. Другой сносило стороной.

Не задался день, как мыслился с утра. Обнялись сотник с атаманом, сели у разведенного костра. Короткая борода Бекетова то и дело вызывала насмешки казаков. Густая, как медвежий загривок, щетина торчала из щек дыбом. На нее, как на полку, можно было положить и корку хлеба, и нож.

— Ловко ушел Васька-атаман! — усмехнулся сотник и расправил мокрые усы по заросшим щекам.

— Что делать будем? — спросил Иван, прежде чем вызнать о стрелецких бедах. — Ваську догонять?

Бекетов поскоблил пятерней густую и жесткую бороду. Усмехнулся:

— Сдуру да в отместку можно и догнать! А если по разуму, то утром я на твоих стругах поплыву к Хрипунову за ржаным припасом. Мне без него никак нельзя. Я на Оке в зимовье трех сидельцев оставил. Рыбой да кореньями живут. А ты с аманатами разберись. Какие сами уйдут по своим улусам — не держи. Окинские браты без нас обратно не пойдут. Побьют их в пути. Ты их защити и дождись меня.

Разумно говорил сотник, не поддавался бесовским страстям.

К вечеру люди просушились. Бекетовские стрельцы наелись хлеба, который у них давно кончился, и устало поругивали красноярцев. Без прежнего зла выспрашивали Ваську Москвитина, врага со сломленной ногой. Тот отбрехивался за всех уплывших:

— Канский тунгусский князец Тесенник дал нам ясак доброй волей, просил помочь в войне с братскими людьми. Путь указал. Вожей послал. С наказными грамотами своего и томского воевод шли мы от Канского зимовья до Братского брода судами пять дней. Оттуда до реки волоклись шесть дней. Лошадьми, говорят, ходу там полтора дня. А мы струги бросили. От Бири до Уды — шли пешими два дня. Там первые братские кыштымы кочуют. Они сказали нам, что дали ясак казакам.

Завещано Господом — от своих терпеть. Оголодали мы. Чуть живы вышли на Оку. Тамошние браты нам говорят, дали уже ясак казакам. Брешут, думаем. Взяли с них ясак. Плывем плотами, а на устье стоит зимовье. Енисейские стрельцы замкнули реку и орут: «Наше тут все!» Это что? По-христиански? — стал поругиваться Васька Москвитин.

— Я те, сын бл…н, мало зубов повышибал? — вскипел Михейка Стадухин, возмущенный вольными речами. — Кто на зимовье шел с огненным боем? Кто орал: «Наше тут все?»

— А что вы залезли к нам? — огрызнулся красноярец. — У нас наказная память старшего воеводы.

— А у нас — главного, тобольского, да Сибирского приказа! — возмутились стрельцы, вскипая прежними обидами.

— Угомонись! — пресек раздор Бекетов. — Аманатов стыдитесь: расскажут, как царские люди меж собой грызутся.

Служилые у костров примолкли. В стороне своими костерками пленные тунгусы пекли рыбу. Братские мужики без жадности поели ржаной каши из казачьих котлов, безучастно прилегли вздремнуть.

— Ты-то что не ушел с ними? — с неприязненным видом спросил Москвитина Якунька Сорокин.

— Ногу пожалел! — так же неприязненно, с вызовом ответил Москвитин. — Браты поломали! Эти вот, — кивнул на лежавших. — А безногий кому нужен?

— Что-то не припомню тебя среди краснояров? — прищурился на казака Бекетов.

— Знать, не геройствовал против христиан, — с важностью ответил тот. — И буйных удерживал от кровопролития.

— Ишь как заговорил! — опять засрамословили стрельцы. — Умел грабить, умей ответ держать!

— Да кабы не атаман, мы бы ваше зимовье за час на саблю взяли. — Москвитин презрительно скривил губы с подсохшей коростой, чем опять вызвал возмущенные выкрики. — Он удерживал от кровопролития!

— Наши струги отбил. Другой ясак взял с окинцев. Аманатов захватил силой! — проворчал Бекетов, пристально разглядывая казака. — Как теперь новый мир делать с эхиритскими родами? Они нас добром к себе зазвали.

— От Красного Яра до них ленивый за месяц дойдет, — все подстрекал к спорам ершистый казачок. — А вы туда сколько шли? — вскинул насмешливые глаза.

Стрельцы и казаки примолкли, не зная, что ответить на каверзный вопрос, которому из острогов была передана мунгалами через русского царя здешняя земля и кому со здешних народов брать ясак.

— Из Енисейского по жребию казаков посылали, чтобы Красный Яр строить, рожь вам возим, чтобы нас защищали!.. Защитили! — с укором пробубнил Михейка Стадухин.

Иван Похабов лежал на боку у костра. Равнодушно поглядывал на переругивавшихся. Радовался, что стычки с Васькой не произошло. Бог миловал, и все обошлось миром.

— У Бояркана с Куржумом зачем аманатов взяли? — продолжал расспрашивать красноярского казака Бекетов.

— Мы к ним с добром шли, звать под нашего царя, — пожал плечами Москвитин. — А они против нас войско выставили. В бронях, с луками, с пиками вышли к реке. Троих ранили, мне ногу переломили дубиной. Кабы мы аманатов у них не взяли, они бы до устья на конях за нами гнались и стреляли бы из луков.

Казаки и стрельцы снова примолкли. Молчавший до тех пор Похабов зевнул, показывая, что говорят и спорят о пустяках.

— В зимовье под Шаманским камнем полтора десятка раненых казаков, Хрипун с дочкой, с немцем да с ясырями. Я Ваську Алексеева знаю. Озлобится, в раж войдет — не только зимовье разнесет, в недобрый час и кровь пустит. И все потому, что воеводы да московские дьяки меж собой не договорились, кому и где ясачить.

Казаки со стрельцами молчали. Окинские браты стали готовиться к ночлегу: сложили горку из камней, вокруг нее развели большой костер. Балаганцы держались особняком, поглядывали на них неприязненно. Тунгусы сидели на корточках, уткнувшись носами в дымокуры.

Бекетов оставил Москвитина и пошел к ясырям. Бойко залопотал, обращаясь то к одним, то к другим. Ему охотно отвечали. В незнакомой речи слышались обиды и жалобы.

Зябким туманом подернулась черная, стылая гладь воды. Некоторые казаки и стрельцы уже мирно всхрапывали, вытянув ноги к костру. Трое с пищалями ушли в караулы. Поговорив с пленными, вернулся Бекетов. Присел рядом с Похабовым. Привычно вытянул ладони к огню. Взглянул на Ивана:

— Сами они не разойдутся. Думаю, надо сделать так: мы утром сплывем на ваших стругах к зимовью, возьмем рожь и сразу вернемся. А ты с честью вернешь Бояркану его людей. Окинских братов защити от здешних. Встретимся, я их у тебя заберу и поведу обратно. Мимо не проеду.

— Не разминемся! — согласился Иван.

— Даст Бог отбить свои струги у Васьки, твои у зимовья оставлю. Не отобью. Мне без стругов никак нельзя, а новые делать некогда.

— Да уж, сплывем как-нибудь, плотами! — сонно пробормотал Иван и спросил, позевывая: — Чем отдариваться за Васькины грехи?

Откинул полу кафтана. Тускло блеснула золотая пряжка шебалташа. Высыпал из патронной сумки бисер на ладонь.

— Все, что осталось!

— Казенной рухлядью одаривай! — приказал сотник. — Чем еще? Оправдаемся! — Покосился на пряжку. — А эту безделушку тебе бы снять: за угрозу могут принять, а тебя за царского палача и убивца.

Сырым туманным осенним утром, когда так не хочется отрываться от костра, стрельцы столкнули на воду струги. Покашливая, ежась от стужи, сели за весла. Монотонно шумели пороги.

— Погоди, хоть туман рассеется! — попробовал удержать товарища Похабов.

— Я Шаманский камень много раз туда-сюда, — молодецки глянул на атамана Михейка Стадухин. — И ночью проведу!

Он шел кормщиком на первом, ертаульном струге. Братьев Савиных и Черемнинова Бекетов оставлял в отряде Похабова для посольства. Он махнул на прощание Ивану, кивнул, напоминая взглядом уговор. Струги стали растворяться в тумане.

Взошло солнце. Потеплело. Осенний денек обещал быть ясным. Иван спросил тунгусов, кто из них хочет уйти в свои кочевья, одарил за обиды остатками бисера, накормил кашей и отпустил. Окинцы не шелохнулись. Браты Бояркана сидели с важными, насупленными лицами. Их предстояло вернуть с честью.

— Вам надо идти в посольство! — напомнил атаман наказ сотника стрельцам Савиным и Черемнинову. — Вы в улусах Бояркана бывали. Князцов знаете.

Черемнинов, думая о своем, хмуро покачивал головой:

— Семерых берестянка не выдержит! А браты на бечеве пешими не пойдут!

— Не пойдут! — согласился Похабов. — Посадите их в почесть и тяните бечевой. Обратно налегке сплывете.

Он вытряхнул из мешка десять соболей, оставленных Бекетовым. Потряс их, разглаживая примятый мех.

— Отдадите за обиды! — строго обвел взглядом стрельцов. — А ответных даров не требуйте. Отпустят с миром, и слава богу. Не отпустят — через три дня придем на помощь.

Черемнинов при сабле, Савины при топорах бросили в легкую лодку пищаль, лук со стрелами. Взяли хлеба и квасу в дорогу. Старшего из братов посадили в середину шаткой берестянки. Другие, опасливо косясь на него, сказали, что пойдут пешими. Василий встал на шест. Савины привычно впряглись в бечевы и потянули лодку против течения к устью притока. Трое молодых балаганцев в остроконечных шапках и камчатых халатах, переваливаясь с боку на бок на коротких ногах, заковыляли следом. Толстые черные косы качались по дородным спинам от плеча к плечу.

Иван перекрестил удалявшихся людей и занялся другими делами. Окинцы поглядывали на казаков злыми и голодными глазами. Для них хлеб — забава, рыба — не еда. Надо было добывать мясо. Идти на мясной промысел вызвались Якунька Сорокин с Илейкой Перфильевым. С ними просились еще четверо. Но не отпустил их атаман, заставил караулить табор, ловить рыбу, строить укрепление.

Из разобранных плотов он решил поставить две стены со стороны реки. Подход от леса велел завалить зесекой. Немирные тунгусы, разбившие отряд Максима Перфильева, могли напасть в любой миг. Нив лесу, ни на открытом месте полутора десяткам казаков устоять против них было не по силам.

— Ну вот, как всегда! — пробуя пальцем лезвие топора, прогнусавил Дунайка Васильев и поднялся на работы. — Стрельцов — тарасун пить, брательника подьячего со ссыльным — по лесу гулять, а меня — строить им засеку!

Нападение — дело обыденное, к нему казаки были готовы. Недоброе предчувствие томило грудь атамана, он боялся за Илейку с Якунькой и даже жалел, что отпустил их на промысел. Но беда пришла с другой стороны.

На следующий день к вечеру на устье притока показалась берестянка. Двое стрельцов неспешно подгребали веслами. Течение несло их к засеке. Василий с Терентием сидели в лодке без шапок. И чем ближе подходили они к табору, тем беспокойней глядели на них встречавшие. Кинулись к воде вытащить лодку на берег и закрестились, заглядывая в нее. Скинули шапки.

По лицам казаков атаман понял, что случилось. Неспешно вышел из засеки, опустил взгляд на днище лодки. Там на спине лежал Вихорка. Лицо его было белым и чистым, горло и зипун залиты черной, ссохшейся кровью. Убитого вынесли на берег. Терентий опустился перед ним на колени и тихонько завыл, сжимая голову руками.

Иван вскинул глаза на Черемнинова. Их тесно обступили казаки. Сутулясь, гоняя желваки по скулам, Василий заговорил:

— Прибыли к братам. Увидели нас с выпасов, призвали подмогу. Прискакал тощий князец в доспехах, Боярканов брат. При нем толмач с драной мордой. Браты похватали аманатов под руки и давай нас дубьем охаживать. Еле отбились. И князец своих людей плетью разогнал. Я ему через толмача говорю: «Погрешил против тебя Васька-атаман. Воровством твоих людей взял. А мы их по правде государя нашего возвращаем, потому что вы ему шертовали на вечное холопство».

Похабов сжал зубы. Подозрительно сузились его глаза.

— Соболей дал? — спросил жестко.

— Как не дать? — сердито засопел Черемнинов. — Дал! И доброе слово молвил. А браты опять на нас с дубьем. «Ладно, — думаю, — пострадаем за друзей-товарищей во славу Божью». Князец снова их плетью. Отогнал. Живыми бы уйти, думаем. Какое там почетное посольство! Сели в лодку.

Саженей на двадцать отплыли. Вихорка и захрипел. Одну только стрелу пустили вслед, а она ему в горло. Кровью истек в пути.

Вновь накрыла землю осенняя ночь. Сырая стужа ползла по речной глади, подступалась к кострам в засеке. Над головой ярко светились низкие крупные звезды, то и дело срывались вниз, кремешками чиркая по небу. Потрескивал костер. Едкий дым то стелился по земле, то с искрами уходил ввысь.

Мерно и приглушенно слышался перестук топоров. Казаки тесали крест, долбили расщепленную надвое лиственную колоду. Крест делали небольшой: чтобы не надрываться душе, волоча его на Великий суд, и не малый: чтобы виден был всем плывущим.

Околевшего покойного раздели и обмыли. Тело его с повеселевшим лицом лежало под звездным небом. Товарищи в черед читали молитвы, какие кто знал и помнил.

Подремывал атаман и все думал о предстоящем посольстве к Бояркану. Тот ли это князец, которого он выкупил у Васьки с Гришкой, или другой? А идти надо. Не мстить за убийство товарища нельзя и нельзя начинать войну ради мщения.

С душевным теплом Иван вспоминал Савину. Овдовела, бедная, с двумя детьми. Такая женщина в Сибири не пропадет, но жаль было и ее, и осиротевших Вихоркиных детей.

То впадал в дрему атаман и обрывки глупых снов пробегали перед взором, то стихал в ушах монотонный шум порогов и перестук топоров. Снова открывал Иван глаза и прислушивался: рокотала вода на камнебоях, позванивала сталь и трещала щепа, слышалось бормотание молитв над телом.

К рассвету сердце остыло и унялась ярость. Теперь надо было выспаться и идти в посольство.

К полудню предали земле тело стрельца Вихорки Савина на устье речки, которую даже тунгусы называли по-разному. Поставили крест. Поклонились ему до земли. Крестясь и кланяясь, обошли могилу три раза. Помянули тем, что было.

Вернувшись к делам дня, Похабов объявил:

— К братам со мной и с Васькой пойдут четыре доброхота, кто желает за правду постоять. Другие здесь останутся окинцев защищать, ждать стрельцов. — Взглянул на Терентия Савина и добавил: — Ты останься, пока не уймется ярость в сердце!

Добровольцев оказалось восемь. Все были готовы заодно с атаманом сложить голову, но за товарища отмстить. Всех их Иван пытал про тайные помыслы. Оставил вместо себя в засеке Тереха Савина, дал ему наставления. Ругать Москвитина и собачиться с ним запретил всем настрого.

Ранним утром добровольцы попрощались с товарищами и ушли тем же путем, что прежнее посольство. Потянули бечевой берестянку с черными пятнами засохшей крови.

Поднимались они по притоку весь день. К ночи могли бы дойти до братских выпасов, но заночевали, чтобы отдохнуть перед встречей и явиться до полудня. Дым костра был замечен. Раз и другой показывались в сумерках всадники. Но близко к стану не подъезжали, ночью не беспокоили.

Поднялись казаки хмурым осенним утром. Раздули тлеющий костер, умылись. Помолясь Господу, просиявшему во Святой Троице, да заступнице Богородице, да Николе Чудотворцу, подкрепились едой и питьем. Уходить от костра не спешили, пока не разгулялся денек. Но вот схлынул с реки туман, в сырой желтой листве берез и осин заблестело солнце.

— С Богом, братья! — поднялся атаман и залил костер из котла.

Казаки продолжили путь. Падь притока расширялась просторной долиной. Берега ее были пустынны: без кустика, без деревца. Земля на склонах сильно вытоптана и потравлена скотом. Здесь и поджидали посольство всадники.

Полсотни братских мужиков сидели верхами на лошадях. За их спинами, крест-накрест, торчали концы луков и колчанов со стрелами. Многие были с пиками. Иные поперек седел держали дубины. Посередине и впереди полусотни на черном жеребце выделялся дородный князец в броне и в островерхом шлеме. По правую руку от него в высоком седле сидел поджарый, как тунгус, знатный воин. Робкое осеннее солнце блистало в его латах и шишаке. На боку молодца висела сабля. Их кони били копытами, грызли удила и пускали тягучую слюну до земли.

В дородном князце Иван узнал бывшего ясыря, выкупленного у Васьки с Гришкой. Встреча с ними меняла его расчеты и думы о посольстве. Обернувшись к казакам, Похабов велел запалить фитили на пищалях, укрыться за лодкой и ждать его. Придерживая саблю левой рукой, он сделал полтора десятка шагов к всадникам, остановился и выкрикнул:

— Поговорим, хубун?

Дородный князец его понял. Может быть, узнал. Он тряхнул поводьями. Вороной жеребец, выгибая шею и пританцовывая, зарысил к реке. За князцом на крепкой кобылке последовал молодец без оружия, в шелковом халате, в островерхой лисьей шапке с пышным хвостом, свисающим на плечо. Оба придержали коней в пяти шагах от Похабова. Атаман и хубун впились в глаза друг другу.

Зрачки Бояркана в оплывших щелках глазниц поблескивали настороженно и неприязненно. Широкое лицо было посечено первыми морщинами. Приплюснутый нос его показался Ивану слегка горбатым.

Толмач глядел на казака ласково. Нос его был свернут набок, лицо изодрано красными рубцами шрамов. Между ними топорщилась щетина. Нижняя губа толмача свисала на подбородок, обнажая ряд зубов и десну. Длинные волосы не были заплетены в косу, как у братских мужиков, а собраны на затылке в пучок, как у тунгусов. Удивили Ивана светлые глаза толмача. «Видать, из ублюдков», — подумал мимоходом и снова перевел взгляд на князца.

— Здравствуй, хубун, коли узнал! Вот и довелось встретиться!

Толмач прижал пальцами нижнюю губу к десне, прогыркал, не сводя глаз с Ивана. Дородный князец взглянул на атамана пристальней. Зрачки его потеплели. Он крякнул, перекинул толстую ногу через голову жеребца и тяжко соскользнул на землю. Следом спешился толмач. Ко всему уродству он был еще и хром.

— Пусть удача прибудет с тобой в той земле, куда ты направляешься! — прошепелявил толмач приветствие князца. Притом снова прижал пальцами нижнюю губу. И добавил, блеснув голубыми глазами: — Хубун узнал тебя, брат!

Слова его Иван понял по-своему, как напоминание о камлании кетского шамана.

— Хотелось мне, брат, жизнь прожить, не срубив твоей головы! — заговорил без ярости и гнева. — Да вот уж бес меж нами распрю сеет. Зачем ты убил моего товарища?

Толмач залопотал. Князец спокойно и внимательно смотрел на Похабова. Ни одна жилка не дрогнула на его лице, будто толмач скрыл в словах атамана угрозу. Промелькнула на лице князца тень печали, и он ответил ровным голосом, а толмач прошепелявил, шлепая непослушными губами:

— Я не хотел его убивать! Отец захваченного силой сына пустил стрелу. Стрелял в лодку, попал в казака. Не человек тому виной, а злой дух.

Иван кивнул, соглашаясь со сказанным. Подумал. В словах князца не было покаяния.

— Ты шертовал нашему царю, — укорил его. — Убийства судит сам царь, не я. А я пришел, чтобы взять убийцу и отвести его к царю на суд.

Толмач переводил сказанное. Князец при этом не отрываясь смотрел в глаза Ивана. Когда толмач умолк, он скривил толстые губы в язвительной усмешке.

— Говорили, людей у царя много. А он с одним буйным мужиком управиться не может! Пусть казаков правильно судит. Своих мужей я сам рассужу!

Толмач с унылым видом еще не закончил лопотать, а князец резко и гортанно рыкнул:

— Сарь-сарь! Между собой деретесь, грабите. Нас зовете жить мирно!

На эти слова Иван не сразу нашелся как ответить. Легкий низовой ветерок дохнул с реки. Шевельнул лисий мех на шапке толмача. Тот, прикрыв рот ладонью, пугливо переводил взгляд с одного на другого.

— Воры у всякого народа есть! — резче сказал Иван. — Наш царь наших воров накажет строже, чем твоих.

— Своих людей на ваш суд не дам! — твердо заявил князец. — А на добро добром отвечу и выкуп за случайное убийство дам. Иди со своими людьми в мою белую юрту. Будешь гостем!

Он развернулся широкой спиной к Похабову, показывая, что разговор закончен. Переваливаясь с боку на бок, пошел к своим всадникам. Жеребец, тряхнув длинной гривой, шумно вздохнул влажными ноздрями и двинулся следом.

От всадников отделились четыре молодца. Они подскакали к князцу, спешились, почтительно подхватили его под руки и усадили в седло. Иван пристально смотрел вслед, не понимая, о чем они договорились.

— Здравствуй, брат! — прошепелявил за плечом толмач. — Не узнал меня?

Иван резко обернулся. По драным щекам толмача текли слезы. Жалостливые глаза смотрели с укором.

— Угрюмка? — ахнул Похабов, вглядываясь в чужое, незнакомое лицо.

Ничего, кроме глаз, не осталось от прежнего непутевого брательника. Да и глаза были не те, что прежде. И в них появилось что-то чужое. И узнавал, и верил и не верил Иван, что под этой личиной скрыт тот самый беспомощный брат, которого он согревал теплом своего тела под печкой в разбитом Серпухове.

Умом понимал — он. Но не смог обнять толмача. Смутился. «Ни к чему это, на глазах товарищей и врагов!» — подумал, оправдывая себя.

Два всадника безбоязненно подъехали к лодке и казакам. Не было приязни в их лицах, но не было и ненависти. Иван кивнул Черемнинову. Тот в ответ развел руками.

— Зовут на пир! — прошепелявил толмач. — Не бойся, хубун не обманет.

— Поговорить хотят, прежде чем дать виру, — согласился Черемнинов. Надежда решить спор мирно радовала его.

По знаку атамана казаки защипнули фитили. Верховые поехали впереди них шагом, указывали путь. За ними ковылял толмач с кобылкой в поводу. Рядом с ним шел Похабов.

— Кто тебя так разукрасил? — спросил наконец.

— Медведь прошлый год подрал!

— Ты у братов в холопах или выкрестился? — тут же спросил Иван, не любопытствуя о схватке с медведем.

— Вольный я! — вздохнул толмач. — Крест ношу, — вынул из-под халата и показал носильный кедровый крест на гайтане. — Да и нет у них никакой веры. — Снова прижал губу рукой. — Старым, черным, шаманам изверились. Желтым, славящим Бурхана, не доверяют. Я их к нашей вере склоняю! — добавил с жалкой гордостью. И заговорил, исподволь оправдывая себя и братов:

— Прошлый-то раз, когда енисейцы Бояра пленили, он ехал в острог доброй волей. Кабы миром да лаской, они бы давно в подданстве были. Аманкул, бывший главный бурятский хан, булагат с их кочевий выгнал. Они сюда, ближе к казачьему острогу, неволей пришли.

В шепелявом говоре брата атаману почудился укор всем служилым. Он едко усмехнулся в бороду, посмотрел в глаза Угрюму, перевел взгляд на изуродованные щеки и опять не узнал его.

— Бог не дал! — ответил коротко.

Толмач продолжал говорить, а Иван внимательно слушал и начинал понимать, что случилось за Шаманским порогом.

— Прежде мунгалы спокойно жить не давали, но был порядок. Теперь мунгалы никого не трогают. Тунгусы Аманкула убили. Теперь все грабят. И хуже прежнего стало. Пришли стрельцы, обещали сделать порядок и вернуть булагатам прежние выпасы в степи. Бояр дал им ясак. Стрельцы уплыли, приплыл Васька-атаман. Хотели с ним миром договориться. Он давай орать, что прежний ясак, в Енисейский острог, неправильный. Надо давать в Красноярский. Наши люди его казаков не били. Но выехали конными и к себе не пустили. Он обратно ни с чем поплыл, аманатов силой взял. Ваши казаки их вернули и стали просить награду.

— Кто? Васька Черемнинов? — встрепенулся Иван и, обернувшись, бросил через плечо быстрый и злой взгляд на стрельца. — Выкуп дали?

— Дали! Десять соболей добрых. Сам видел. А после давай награду в почесть послам просить. А как увидели, что булагаты осерчали, испугались. Стали аманатов требовать, чтобы уплыть. Тут они и взбесились. Пастух стрельнул из лука. Бояркан его в яме держит. Но вам не даст. Отдать не раба, а родственника, хоть бы и бедного, большое бесчестье! — Толмач взглянул на атамана так, будто намекал на какое-то свое бесчестье в прошлом.

Насколько шагов они шли молча. Затем Похабов мотнул бородой, хмыкнул, строго спросил брата:

— Знаешь, сколько с меня взяли роста с твоей кабалы? Больше половины годового денежного жалованья. Меченка чуть не сдохла от обиды и бесчестья. — Усмехнулся, заговорил теплей, поглядывая на белую юрту: — А ведь мы с тобой впервые поговорили как родственники. Прежде-то ты все бычился, фыркал, завидовал. А чему? Я ведь на жалованье пешего казака. Ты с промышленными в неделю прогуливал больше, чем я за год получаю.

— Отдам! — сипло прошепелявил Угрюмка, замыкаясь. Долго ковылял молча.

Иван раздраженно махнул свободной рукой от безнадежности вразумить младшего.

— Живи как знаешь! — обронил жестко.

Толмач стал прихрамывать сильней, зашагал торопливей. На ходу бросал гортанные звуки встречавшим людям, будто распоряжался.

Возле белой юрты горели костры. Косатые мужики свежевали бычка и двух баранов. Женщины в белых тюрбанах с закатанными рукавами халатов перебирали внутренности, срезали мясо с костей, бросали его в котлы и поддерживали огонь. Явной неприязни к казакам никто не показывал.

Филипп Михалев забежал вперед. Удивленно взглянул на атамана. Рыкнул с хрипотцой:

— Ну и морда у тебя! Чего опять удумал? Покаются браты за убийство — и ладно!

— Выкуп пусть дадут за Вихорку! — жестко блеснул глазами Похабов.

— Понятно! Без этого нельзя! — согласился казак, опять торопливо забегая вперед. Опасливо взглянул на бляху шебалташа. — Снял бы! — проканючил жалобным голосом. — Одна голова сильно на князца походит! Не обидеть бы.

— Они все на одно лицо! — скрипнул зубами атаман.

Осенний денек после полудня так разгулялся, что оттаяла мошка. Ласково и сонно полезла в глаза и уши. На братском стане приятно пахло скотом, парным молоком и сохнущей травой.

— И чего бы не жить мирно! — вздыхал под боком Филипп, оглядывая окрестности и лес в дымке. — Земли без края. Ее всем хватит.

— Будто на Руси земли мало! — огрызнулся Похабов. — Ни мы меж собой мирно жить не можем, ни они. Сказано: убереги, Господи, от родни. От врагов как-нибудь сами убережемся.

Он опять вспомнил Ермогена с Герасимом. Вот кто нужен был ему для совета. Перекрестился, вздохнул и подобрел. Расправились складки на переносице, выровнялись насупленные брови, заблестели глаза.

Казаков позвали в юрту. Войти с топорами и пищалями атаман не решился. Велел составить ружья возле войлочной стены и посадил при них трех казаков. С двумя вошел внутрь.

Кочевой дом был богат: стены завешаны цветным шелком, земля застелена войлоком и коврами. Посередине тлел очаг: не для тепла, а от чужого сглаза и навета. На красных кожах, расстеленных возле него, парило вареное мясо. Горками был навален на плошки творог. На плоских блюдах лежали лепешки, в кувшинах — кислое молоко.

Только на первый взгляд братья Бояркан с Куржумом казались совсем разными. Приглядевшись, Иван стал примечать их внешнюю схожесть. «Подлинные братья и в беде, и на пиру», — позавидовал Бояркану, бросил мимолетный и тоскливый взгляд в сторону толмача.

Угрюм сидел по правую руку от Куржума после его сыновей. По той стороне расставляла чашки и чарки крутобокая братская бабенка. Подложив мяса, она придвинула блюдо толмачу. Уходя, опустила руку на его плечо, а тот с благодарностью обернулся. Приметив скрытую от чужих глаз ласку, Похабов подумал: «Женихается!» На душе стало еще тоскливей, будто он сидел на поминках брательника.

Бояркан истолковал его печаль по-своему и с важностью заговорил через толмача:

— Пришел бы ко мне другой казак, прогнал бы! Но с тобой так поступить я не могу. Не есть мне свежего мяса, если злые духи принудят отрубить тебе голову.

Ни Василий Черемнинов, ни Филипп Михалев не поняли смысла сказанного. Оба подумали, что князец высмотрел золотую пряжку шебалташа. Глупое упрямство атамана, нежелание снять его возмущало их.

— Ты уже отрубил мне руку! — склонил голову Иван. — Твои люди убили моего товарища!

Бояркан тоже опустил большую голову на короткой шее, тяжко и глубоко вздохнул.

— Я этого не хотел. Атха шутха! Злой дух стрелой правил! Или так судьбой было предназначено. — Он помолчал с печалью на лице, поднял голову и степенно заговорил: — У каждого человека есть предки. У каждого дела должно быть продолжение. Я дам родственникам убитого двух кобылиц. Убийцу накажу сам. На то я и хубун! Добро же вовеки не должно забываться. Мы с братом, — кивнул на внимательно слушавшего Куржума, — дадим тебе по два коня.

Черемнинов с Михалевым удивленно взглянули на атамана. Кони для отряды были обузой. Но это вира, и взять ее надо.

— Разве Бекетов заберет или тунгусы купят? — скороговоркой пробормотал Василий.

— Коней для себя я взять не могу, — отказался Иван. — Мы — служилые люди. Все, что нам дают, то дают через нас царю. А за добрые дела меня Бог наградит!

Такой оборот князцам не приходил в голову. Выслушав толмача, они удивленно переглянулись. Бояркан, щуря глаз, переговорил с Угрюмом о своем.

— Трех коней и кобылицу дам родственникам убитого! — объявил князец в другой раз и взял с блюда кость с разваренным мясом. Все люди, что сидели за расстеленным столом, потянулись к еде. Иван приметил, что толмач ест стыдливо: отворачивается, придерживая рукой нижнюю губу.

Старый, беззубый шаман в кожаной рубахе до пят, обвешанной бляхами и хвостами зверьков, маленьким ножом теребил баранье ребро, отправлял куски мяса в рот, смешно сминал лицо в морщинистый кулачок. При этом поглядывал на пирующих снисходительно и важно.

Когда первый голод был утолен, гостям, старикам и князцам налили в чарки архи. Остальным подали кислое молоко. Бояркан поднял чарку. Старый шаман что-то тихо пролопотал, не переставая жевать. Толмач молча поглядывал на него. Хубун, почтительно выслушав шамана, степенно кивнул и заговорил:

— Эсэгэ Малаан, сын Вечно Синего Неба, дает нам жизнь, душу и судьбу. Жизнь и душу мы не можем не принять. А как исполним свою судьбу — зависит от нас самих. Если мы не отрубим друг другу головы в этой жизни, наши потомки будут жить в мире. Так пусть, хазак-мангадхай, — он насмешливо взглянул на Похабова, — моя голова будет твоей заботой, а твоя — моей! Тогда наши предки и наши внуки будут довольны нами.

Выпитое вино обожгло горло, ударило в голову. Иван заметил, как захмелели товарищи. Лица их зарумянились, движения стали плавны и неточны.

— Опять про головы! — проворчал под боком Филипп. — Не нравятся князцу твои личины.

После выпитого и съеденного стало жарко. Иван расстегнул злополучную пряжку, сбросил шебалташ, распахнул кафтан, потряс головой, стараясь вытрезвить ее. Князец указал глазами налить по второй чарке, но Иван воспротивился:

— Нам, по нашей вере, хубун, сорок дней после гибели товарища нельзя веселиться.

Бояркан удивленно шевельнул бровями, качнул тяжелой головой:

— Принуждать пить арху — большой грех!

— По три чарки можно бы и выпить, — обиженно пробормотал Черемнинов. — Вихорка любил погулять.

Атаман ухом не повел на недовольство товарищей. Бояркан же приказал:

— Тогда будем есть!

Кувшины с молочной водкой убрали. Пир продолжался до вечера. Накормив гостей до тяжести в теле, князцы отпустили их на ночлег. Трое вышли за полог и увидели своих товарищей при пищалях не только сытыми, но и в изрядном подпитии. Корить их Иван не стал, повел в юрту следом за припадающим на ногу толмачом.

Утром братский мужик пригнал к ней четырех лошадей в недоуздках. Казаки повели их к реке. Лодка была цела. Одеяла и котел никто не тронул. Бояркан не показывался, чтобы проститься. Вместо него подъехали верхами Куржум с толмачом. Толмач отозвал атамана в сторону.

При старшем брате Куржум во время пира почтительно помалкивал. Если его о чем-то спрашивали, отвечал тихо. Теперь он заговорил с Похабовым сам. При этом глядел в глаза пристально, без приязни.

— Нельзя не заплатить за добро, если родился со своей славой от именитых родителей! Толмач сказал, — кивнул на изуродованного спутника, — чтобы я не давал даров при всех. Ясак пусть заберет царь. Лошадей — родственники убитого. А ты возьми это! — князец снял с шеи тяжелую серебряную цепь. Позвякивая, она змейкой скатилась и увесисто свернулась в ладони атамана. Похабов удивленно взглянул на серебро.

— Гривенницы полторы?! — качнул рукой. Вскинул на князца любопытные глаза: — Руду где добываете?

— Кто имеет богатство, тот покупает, что ему надо. Кто не имеет, тот делает сам! — прошлепал губами толмач, переводя ответ князца.

Иван задумался, пытаясь понять сказанное. Хотел спросить иначе, но Куржум уже развернул коня.

— Где они добывают серебро? — пытливо переспросил толмача, пошевеливая пальцами, отягощенными цепью.

— Мунгалы привозят! На соболей меняют! — ответил тот и опасливо обернулся, бросив взгляд на спину удалявшегося князца.

Ссыпав цепь в патронную сумку, Иван снова поднял глаза на брата.

— Прощай, что ли! Спаси и вразуми тебя Господь!

Развернулся спиной к всаднику, пошел к лодке. Угрюм торопливо повернул кобылку и пустил ее рысцой за жеребцом Куржума.

Четверо казаков сели на неоседланных коней, остальные сложили в лодку оружие, взяли весла и оттолкнулись от берега. В пути они не раз менялись местами, устав сидеть на спинах лошадей и в шаткой берестянке.

На засеку нападений не было. В карауле стоял Дунайка Васильев, ожидая от изменивших ясачников неминучей беды и очередного коварства. Увидев всех живыми, да еще с лошадьми, он искренне обрадовался.

— Что Илейка с Якунькой? Мясо добыли? — первым делом спросил атаман.

— Коз таскают каждый день! — скривил губы караульный. — А что их не добыть? Они к самой засеке подходят. Братские мужики козлятину едят с брезгливостью, рыбу и птицу в рот не берут.

Похабову в ответе стрельца почудилось что-то недоговоренное. Черемнинов и Михалев перевернули берестянку, по бревну с зарубками полезли в засеку со стороны реки. Иван обошел укрепление, осмотрел его. Оставленные им люди не теряли время даром и укрепились надежней прежнего. Илейка с Якунькой с утра были живы. Никто на них не нападал. Казаки весело приветствовали вернувшихся. И опять что-то в их лицах насторожило атамана. Лазом, между заостренных веток, он поднялся к караульному, пытливо уставился на него:

— Говори! — приказал строго.

Дунайка посопел с недовольным видом, поводил по сторонам недоверчивыми глазами. Промямлил как о пустячном и всем известном:

— Думаем, доброе мясо они тунгусам продают, а нам коз таскают, — завистливо выругался: — Соболишек добыли и шубный лоскут. Мы день и ночь топорами машем. Караулим. А они, по твоему наказу, богатеют. Это справедливо?

Козы действительно выходили из леса. Их можно было добыть, не отходя далеко от засеки. Якунька с Илейкой вернулись в сумерках. К злобному неудовольствию всех, служилых и аманатов, опять приволокли двух коз.

Иван Похабов встретил их строго. Якунька истолковал это по-своему и стал спрашивать про посольство.

— Ты сперва расскажи, как зимних соболей до снега добываешь? — прорычал Иван, глядя разъяренными глазами в изуродованное лицо казака.

— Так и добываем! — мгновенно озлобившись, вскрикнул Сорокин. — Они скок-скок на пенек, поглядеть, кто идет. Мы из лука тупой стрелой по дурной башке — и в мешок.

Илейка безбоязненно поглядывал на сердитого атамана непокорными глазами, показывал, что ему, брату подьячего, никто не указ. Дунайка со вздохом покачал головой, порылся среди одеял и бросил к ногам атамана легкий мешок.

— Не тронь! Не ты добыл! — вскрикнул Якунька и кинулся наперехват. Нос с выдранными ноздрями искривился клювом. Мешок бесшумно распластался на вытоптанной земле. Иван наступил на него ногой, другой оттолкнул казака.

С возмущенным видом на него бросился Илейка Перфильев и отлетел, наткнувшись на увесистый кулак. Похабов развязал мешок, вытряхнул десяток соболей и шубный лоскут из шести сшитых спинок. Подергал подпушек.

— Старые. Давно уж не скачут по пенькам! — ткнул в лицо Якуньки шубным лоскутом. — Где взял?

— Где дали, там и взял! — затрясся тот от ярости.

— Где взял? — грозно крикнул атаман, нависая над ним.

Илейка, как затравленный зверек, окинул быстрым взглядом казаков. Те насупленно молчали, смотрели под ноги, никто не желал вступаться. И он стал слезливо размазывать кровь по лицу, бормотать угрозы.

Иван схватил Якуньку за шиворот и за кушак, перекинул через стену из бревен разобранных плотов. Сам с кошачьей ловкостью перескочил через нее. Якунька, не успев встать на ноги, снова был схвачен. Атаман поволок его к реке. Илейка, высунув голову из-за стены, матерно, с визгом вопил. Якунька же орал и лягался, обзывал атамана воеводским холуем и выблядком.

Похабов приволок его к воде, вошел в нее выше колен и притопил казака вниз лицом. Половина служилых наблюдала за ними из-за стены, Черемнинов, Васильев и Михалев вышли на берег.

— Нет у тебя права в воду сажать без нашего суда! — закричали из засеки.

Иван перехватил барахтавшегося за волосы, дал ему высунуть голову и сделать вдох. Якунька закашлял, давясь и отплевываясь, предсмертно завопил.

— Где взял? — еще раз макнул его Иван.

— Тунгусы! — захлебываясь, признался Якунька.

— Мясо продали?

— Обманом взяли! Не торгом! — крикнул Сорокин, слабея в руках атамана. Тот выбросил его на берег. Мокрый, яростный, раздвинул смущенных казаков, пробрался в засеку.

— Говори! — склонился над Илейкой.

— Ты что, сбесился? Столько лет с тобой служим? — завизжал тот, как побитый пес. — С братаном товарищи.

— Говори! Утоплю! — прохрипел Похабов.

Илейка, поскуливая, испуганно оглядывая казаков, затараторил:

— Обещали тунгусам братских людей с притока выпроводить на прежние их выпасы! Кому от того убытки, а?

— Голова! — с восхищением взглянул на мокрого Якуньку Дунайка Васильев. — Надо же такое удумать!

Казаки и стрельцы стали принужденно посмеиваться. Филипп-сургутец удивленно оглаживал бороду:

— Бояркан со своими мужиками только и думает, как в степь уйти. Вот ведь! А тунгусы за это еще и платят.

— Чему смеетесь? — прикрикнул на них Иван. — Те тунгусы Максиму Перфильеву, братану его, ясак дали за этот год!

Со стены кулем свалился в засеку Якунька. Стал стягивать с себя мокрую рубаху и штаны.

— Велика беда! — гнусавил, оправдываясь. — Добром взяли, не силой. Да у них этих соболей. Лыжи спинками оклеивают.

— Ты взял обманом, а они это Петрухе с его стрельцами припомнят. Мы-то уйдем, а им здесь в зиму оставаться, — сдержанней стал корить мокрого казака атаман. Сам сел, развязывая бечеву на промокших бахилах.

При общем насмешливом молчании Сорокин с Похабовым переругивались и сушили одежду у костра. Дунайка с Василием принесли с реки котел с козлятиной и водой, повесили его над огнем. Окинские аманаты тесной кучкой сидели в стороне, неприязненно поглядывали на котел с мясом и на служилых, презрительно щурили узкие глаза.

— Мы засеку рубим, в караулах каждый день, — рассудительно, от имени всех служилых, вразумлял обиженных казаков Дунайка. — А вы бездельничаете, по лесу шляетесь, соболишек на себя добываете. Делиться надо! Не по-христиански это!

Терех Савин с безразличным видом сидел с вымороженными рыбьими глазами. Иван подхватил свое одеяло, бросил на землю рядом с ним.

— Все молишься? — спросил участливо.

Терех кивнул, вздохнул, почмокал высохшими губами.

— Жаль, со своей повенчался! — пробормотал. Прокашлялся, добавил чище: — Мне бы на Савине жениться. И племянники родные, и баба хороша.

— Хороша! — согласился Иван и вздохнул, вспомнив жену товарища.

Утром атаман объявил, что сдаст отобранных соболей подьячему в счет ясака за следующий год, и велел известить о том обманутый тунгусский род.

— Будто тунгусы сидят на месте и ждут? — съязвил Илейка. — Их след уж простыл. Они, может быть, лет десять в этих местах не появятся.

Казаки одобрительно заухмылялись. Хитроумие Якуньки и Илейки восхищало их. Иван чувствовал, что на него злобятся не только побитые, но и те, кто еще недавно жаловался на них.

На другой день к вечеру выше порога показалось два струга. Судя по посадке, суда были тяжело загружены. Бурлаки налегали на бечеву всем телом и низко пригибались к земле. Похабов велел своим людям помочь стрельцам и сам вышел им навстречу. Казаки повели четырех коней, полученных от Бояркана.

Завидев конных казаков, стрельцы остановились, подтянули струги к берегу. Издали видно было, они так измотаны, что если бы не засека и костры, попадали бы от усталости там, где стояли. Сам сотник, чисто выбритый, в пышных усах, вышел вперед. В его насмешливых глазах Ивану почудилась тревога.

— Что нового под Шаманом? — спросил.

— Много всего, — ответил сотник уклончиво и смущенно. — На ходу не расскажешь. Впрягай-ка коней. Гужом скорей до стана дойдем. Там и поговорим.

— Скажи хоть, догнал ли Ваську? — нахмурился Иван.

— Не догнал, слава богу! — строго ответил сотник. — Если бы застал его в зимовье, не знаю, что бы сделал. После расскажу! — досадливо отмахнулся… — Ты подложи что-нибудь под шлею! Хоть бы свою шапку! — крикнул, посматривая, как стрельцы впрягают в струги коней.

Обернувшись к Похабову, обронил:

— Человеку больно — орет. Скотина безмолвно муки принимает. — Сотник явно не хотел говорить о делах за Шаманским порогом, и это пуще прежнего насторожило атамана.

Гужом привели струги к засеке. Следом приплелись уставшие стрельцы. Казаки распрягли и отпустили лошадей, вытащили струги на сушу, крепко привязали их. Полтора десятка измученных стрельцов попадали у костров, стали разуваться и сушиться. На расспросы устало мотали бородами, вздыхали да кивали на сотника. Иван терпеливо ждал, когда начнется разговор.

Наконец Бекетов вскинул на него свои ясные глаза. Казаки и стрельцы притихли.

— Приплыли мы к острову. Едва не застали там краснояров. Мои струги они бросили, загрузили рожью коч, поплыли вниз. Можно сказать, мы корму видели. Хрипун рожь и коч добром не дал. Дрался с Васькой на саблях, — Бекетов со вздохом опустил голову на крепкой шее, печально усмехнувшись, пробормотал: — Упрям, старый!.. Васька его ранил. Лежит теперь наш голова в зимовье.

При нас еще он отправил следом за красноярами семерых раненых и Максимку Перфильева. Не воевать! Куда уж им. Упредить воеводу Ошанина в Енисейском, чтобы поджидал бунтовщиков. А то опять острог на саблю возьмут. — Чего-то недоговаривая, сотник виновато взглянул на Ивана. — Мимо Енисейского никак не проплывут. Им надо на весь Красный Яр рожь в зиму забрать. — Бекетов помолчал, глядя на жаркое пламя костра, пожал широкими плечами. — Правильно приказал, старый. Пусть Максимка упредит воеводу, а тот сам подумает, по какой правде Васька наших ясачников грабил и нас громил.

— Что там было-то? — заволновались казаки, с любопытством расспрашивая стрельцов. — Зимовье краснояры взяли?

— Что его брать? — усмехнулся в густые усы Бекетов. — Полтора десятка израненных — не защита. Пришел, объявил, что оголодал и возьмет под запись рожь на обратный путь до Енисейского. Голова разъярился. По слухам, вызвал атамана на Божий суд. Васька его и пришиб. Да сильно. Отлеживается теперь. Вас ждет. Вы вот что! — опять вскинул затуманенные глаза на Похабова. — Нас не шибко ругайте. Мало вам ржи осталось. Но и мы меньше взять не могли. К тому же в зимовье семь ртов убыло. Если что, вы сплывете в острог или нартами уйдете. А нам без припасу в зиму — умирать голодом. Мы все взвесили и записали. Половину пороха вам оставили.

Иван слушал оправдания сотника, но они не доходили до него. Он думал о Хрипунове. Стал выспрашивать про него. Стрельцы отнекивались. Дескать, сами не видели, по слухам говорить — только смуту заводить.

— Сплывете, все узнаете! — тоскливо и неохотно отмахнулся от расспросов Бекетов. Опять начинал оправдываться: — Наши струги краснояры бросили. На одном ушел Максимка. Другой тянуть через порог для вас нам не по силам. И так на карачках ползли. Слава богу, вода малая. Иначе не вытянули бы и этого.

Бекетов взял с собой Василия Черемнинова. Тереха Савина не позвал. Тот, печальный, и не просился в его отряд. Стрельцам Дунайке и Дружинке он велел остаться при воеводе. Холодным утром служилые сходили на могилу Вихорки Савина. Помолясь, стрельцы со стругами пошли к Долгому порогу, повели за собой коней и окинских братов, которые казакам изрядно надоели.

Похабов велел своим людям разобрать засеку и вязать плоты. На другое утро, взламывая лед заберега, казаки столкнули их на воду. С молитвами вывели плоты на стрежень. Тумана не было. Из-за лесистых гор всходило ясное солнце. Студеный парок клубился над водой.

Путь был знаком. Божьей милостью первый плот под началом Ивана Похабова выскочил на спокойную гладь воды. Уставшие казаки бросили греби. Мягко покачивая на волне, их развернуло поперек течения.

Плот Тереха Савина проходил уже мимо последних камнебоев. Иван начал было читать благодарственные молитвы, и вдруг на его глазах с Терехиного плота пулей слетели в воду гребцы, стоявшие на передних гребях. Сам Терех и казаки с кормового весла попадали на четвереньки, но удержались. Незримо для глядевших со стороны их плот зацепил за камень крайним бревном. Но он не развалился, и кладь осталась целой. Только четверо служилых барахтались в студеной осенней реке.

— Без вреда никак нельзя! — бормотал Похабов, накладывая на грудь крест за крестом.

Остров с зимовьем встретил плывущих уныло. Береговой кустарник пожелтел и опал. Облетел лист с осин. На берег вышли двое зимовейщиков. Махнули прибывшим так, будто вчера только расстались. Поплелись, прихрамывая, к песчаной косе, в конец острова. Туда подгребали плотогоны.

Иван прыгнул на сушу с бечевой в руке. Сунул ее встречавшему казаку. Тот принял конец с таким видом, будто это змея. Скривился, заохал. Похабов вспомнил, что он из раненых. Зипун на казаке был в подпалинах, неопоясанный, шапчонка и борода смяты.

Иван уперся пятками в песок, удерживая тяжелый плот. Якунька Сорокин бросил шест, намочив ноги, выскочил на берег. Тоже схватился за бечеву. Едва плот причалил к косе, казаки стали выносить на сушу ружья и припас. Иван спросил встречавшего:

— Как голова?

Тот пожал плечами, неуверенно просипел:

— Вроде живой. Моргает. Дочка к нему никого не пускает.

— Что было-то? — загалдели казаки, гурьбой окружив раненого. Всем им не терпелось узнать больше, чем сказали стрельцы.

— Краснояры приплыли на бекетовских стругах. Мы думали, свои, — как о не стоящем любопытства насупленно буркнул казак. — Выползли встречать. Кого там? Десяток калек. Васька-атаман мимо нас к голове. За грудки его: «Рожь давай в пеню за напрасные муки моих казаков!» В зимовье они и повздорили. Схватились на саблях. Их растащили. Ясно, атаманы по неправде порубятся, а нас будут кнутом пытать.

Краснояры при свидетелях открыли амбар. Стали таскать рожь на коч. Васька дал Перфильеву заручную грамоту: сколько чего взял. А Хрипун все рвался на него, лаял всяко разно, звал на Божий суд. Сколько его ни отговаривали, сколько дочь ни плакала — настоял-таки на своем. Наутро при всех и получил рану! — виновато отводя глаза, шмыгнул носом казак. — Бились на саблях. Васька-то — понарошку. Хотел утомить Хрипуна. А тот его ранил, кровь пустил. Васька озлился и звезданул нашего саблей плашмя по лбу. Наотмашь вышиб умишко-то. Ни жив ни мертв который день лежит. А Перфильев с людьми, кто покрепче, уплыл за красноярами на струге.

Опасливо заглядывая в глаза Похабова, казак сглотнул слюну, дернул острым кадыком под редким клином бороды.

— Как зимовать-то будем? Сплыть бы со льдами в Енисейский, хоть на плотах?

— Не успеть! — оглянулся на реку Похабов. — Не сегодня, так завтра шуга пойдет.

Остров обезлюдел и подурнел. Иван поспешил в зимовье. Караула он не приметил.

Казаки ютились в тех же, летних, балаганах. Над баней курился дымок. У ворот зимовья, опираясь на палку, его встретил старый енисеец, ходивший с Перфильевым.

— А! Вернулся? — пробормотал вместо приветствия с таким видом, будто Иван был в бегах. — А воду в баню таскать некому. Вели своим взять ведра.

Похабов кивнул ему. С волнением вошел в избу. В сиротском углу на лавке валялась не прибранная с ночи одежда. На ней, лицом вверх, лежал Яшка-ясырь. Он равнодушно скосил заплывшие глаза на вошедшего.

В кутном углу за печкой дремала ясырка, закрыв лицо платком. Не дрогнула, не двинулась с места, даже не взглянула на Ивана. На печи с открытыми глазами валялся рудознатец. Он молча повел носом на атамана, зевнул, закрыв рот ладонью, снова уставился в низкий потолок.

Хрипунов лежал на лавке, ногами в красный угол, лицом к иконам. У изголовья, склонившись, сидела исхудавшая дочь. «В чем душа держится?» — жалостливо окинул ее взглядом Иван.

Она обернулась, подняла на него опухшие, исплаканные глаза. Поднялась, ткнулась лицом в грудь атамана. Худенькие плечики беззвучно затряслись.

У Хрипунова было бледное, безучастное лицо. Некогда пышная борода сосулькой свисала набок. Лоб его был повязан шелковой тряпицей.

Ласково отстраняясь от Анастасии, Иван зашел от красного угла, заглянул в глаза раненому. Они были мутными, незрячими, потерявшими цвет. Похабов понял, что кум не жилец. Но Хрипунов увидел его, смиренно шевельнул бровями, дескать, что поделаешь? Оставил Господь!

— Даст Бог, встанешь еще! — шепнул Иван, смущенно отводя глаза.

Истончавшие губы в усах дрогнули. За спиной заскрипели половицы.

Это из-за печи вышла заспанная ясырка с ковшом, до краев наполненным брусничным соком. В ее черных глазах томился ужас. Они с Яшкой прижились в богатом доме воеводы и думали так свой век скоротать. И вот, все рушилось. На волю идти им было некуда, хоть ложись и помирай вместе с хозяином.

Хрипунов шевельнул пальцами, досадливо выпроваживая ясырку. Набрался сил. Усмехнулся:

— Воздастся вору! — просипел с мстительной хрипотцой. — Ужо помру, его государь повесит!

Анастасия тихонько заголосила, затирая глаза кулачками. Казачий голова устыдился, завздыхал.

— И уходить-то нельзя! — опять тоскливо шевельнул бровями.

— Куда там! — громким голосом поддержал его Иван. — Вот-вот шуга пойдет. Недели четыре нартами тебя волочь — не выдержишь. Помрешь!

Хрипунов печально выслушал его, набрал в грудь воздуха.

— Нельзя уходить! — повторил строже. — Обнадежили тунгусов, шаманских и аплинских. Бросим — не простят нас! Разве только Галкина дождаться. — Он помолчал и снова глубоко вздохнул. — А серебро так и не нашли!

— На все воля Божья, Яков Игнатьевич!

Но тот нетерпеливо остановил его движением пальцев и бровей. Поманил к себе. Иван склонился.

— Настю не оставь, кум! — просипел. — Невеста она Максиму Перфильеву. Ему отдашь. На тебя только полагаюсь. Некому больше зимовье защитить. Бери все бремя власти. Думай, как зимовать.

Хрипунов замолчал, одышливо вздымая грудь. Закрыл мутные глаза. Полежав молча, отдохнул. Иван уже собирался выйти. Он снова открыл глаза. В них блеснула жизнь. Взглянул на Похабова.

— Я Максимку в Енисейский послал. А то Васька опять возьмет острог на саблю. — Губы казачьего головы зазмеились, в горле заклокотал злорадный смешок. — И пусть бы! Ошанин в Томском Ваську защитил. Его вины против меня обернул, чтобы на воеводство сесть. Его бы салом да по мусалам!.. Но я не взял греха на душу.

Опять завсхлипывала Анастасия. Всхлипнул и Иван, смахивая накатившуюся слезу:

— Не помирай, кум!

— И то! — с надеждой согласился Хрипунов. Полежал молча и простонал, закрывая глаза: — Ступай! Кости болят!

Иван взял ключ от амбара, вышел. Казаки возле балаганов жгли костер и варили кашу, вереницей таскали ведрами воду в баню. Хмурилось небо.

Пахло свежим снегом и стылой сыростью реки. Похабов окликнул Савина. За Терехом увязался Якунька Сорокин. Приковылял, опираясь на палку, Васька Москвитин — краснояр. Толпой все пошли смотреть хлебный припас.

Иван отпер замок, распахнул дверь. Якунька присвистнул, глядя на оставшиеся мешки.

— Надо было считать, что стрельцы взяли! — укорил атамана.

А тот, сморщив переносицу, торопливо перебирал, сколько ртов в зимовье и на какое время хватит хлеба.

— До Рождества дотянем — хорошо! — тоскливо пробормотал Терех Савин.

Похабов закрыл скрипучую дверь, запер ее на замок.

— После бани будем народ собирать, думать, как дальше жить и службы служить?

— Народу-то? — хмыкнул Сорокин. — Наших чертова дюжина с краснояром, перфильевских — пять калек да зимовейщики.

— Двадцать три! — посчитал в уме Иван.

— Ясырей-то воеводских за что нам кормить? — вскрикнул Сорокин, указывая на неизбежный раздор среди казаков.

Москвитин смущенно опустил голову. Он понимал, пережить зиму среди енисейцев будет трудно.

Сход собрался быстро и охотно. Казаки расселись возле ворот зимовья на тесаные бревна, прихваченные белым инеем. Этот лес на избу начинали готовить вскоре после прибытия отряда на остров.

Иван неприязненно оглядел два десятка человек: старых, енисейских, новоприборных, присланных из других острогов. Довериться мог только Филиппу Михалеву, Тереху да Дружинке с Дунайкой.

— Глаза бы на вас не смотрели! — невольно выругался. — Да деться некуда: голова болен, Перфильев уплыл, теперь я за вас в ответе перед Господом.

— Мы тебя на поход атаманом выбирали! — вскрикнул непокладистый Якунька Сорокин и важно обвел драным носом два десятка хмурых людей, припомнив купание в реке и отобранных соболей. — Твое атаманство кончилось. Теперь ты такой же, как все! — Он набрал в грудь воздуха так, что встопорщился распахнутый зипун. — Тереха Савина хотим! — крикнул, пыжась. — Ему покоримся!

Несколько голосов неохотно поддакнули.

— Ага! — с укором тряхнул бородой Филипп Михалев. — Терех молчком, в печали, самочинно выпьет вино, что у головы. На том его атаманство кончится. Как брата похоронил — ходит что тень.

Недовольно закряхтели казаки. Никто не нашелся как возразить. Ударил сургутец не в бровь, а в глаз.

— Тогда тебя в атаманы! — вскрикнул Якунька, грозно и непокорно вращая белками глаз.

— Не пойду! Мне живым вернуться надо. У меня двое сыновей в Енисейском меж дворов скитаются.

— Скитаются! — безнадежно передразнил казака Якунька. — У тебя свой дом, а сынам уж скоро в службу!

Сидевшие казаки неуверенно зароптали. Разговор, которого все ждали, переходил в обыденные дрязги. Якунька сел, не зная, что сказать. Поднялся Филипп Михалев.

— Как ни правил нами атаман, но правил. Посылали Бекетову помочь. Не шибко-то, но помогли. Вихорка погиб, однако. Зато мы вернулись не переранены, как с Перфильевым. Оно бы, может быть, и лучше было, если бы из зимовья не уходили. Однако на все воля Божья. Не атаманским указом шли за Шаман-камень, сами приговорили, — напомнил общее решение.

На старого казака зашикали, чтобы говорил короче и ясней.

— Пусть и дальше Ивашка правит, пока голова не встанет или пока не вернемся, если Бог даст! — закончил он и сел.

Иван безучастно поглядывал на говоривших и споривших. Не оправдывался, в их разговоры не вступал. С тяжестью под сердцем понимал: что бы они ни приговорили, а на наказном атаманстве быть ему благословением казачьего головы.

Когда казаки доброй волей согласились, что быть ему атаманом, он подумал, что так, по их приговору, будет легче. Поднялся, поклонился на четыре стороны. Надел шапку.

— Сегодня и завтра отдыхаем. После делимся: кому рыбный и мясной припас в зиму готовить, кому новую избу рубить. — Кивнул на бревна, на которых сидели казаки: — Половина уже есть! А уходить нартами Хрипунов не велит. Зимовать будем!

Легче всего было ловить рыбу. За неделю наморозили ее полный лабаз. Едва встал лед на реке, Якунька Сорокин с Илейкой Перфильевым отпросились на коренной берег, за мясным припасом. Иван подумал и послал с ними Дунайку Васильева. Вернулись они через три дня с мешком набитой птицы и опять с козами. Слышали от тунгусов, что лучи где-то рядом. Стали проситься искать Галкина.

Не столько в надежде найти казаков, сколько по желанию избавиться от двух крикунов и смутьянов Иван отпустил их. Они просили выдать им полный пай из оставшейся ржи. Похабов предусмотрительно выдал только половину.

Утром на Михайлов день тихо умер Яков Игнатьевич Хрипунов. Дочь его ненадолго отошла от живого еще отца. Когда вернулась с чашей воды, чтобы обмыть рану, казачий голова просветленным взором глядел в потолок. Лицо его будто разгладилось после долгих дум и помолодело. Живые глаза с чистыми, как первый снег, белками глаз светились, будто наконец-то что-то важное понял бывший воевода.

— Отче? — удивленно окликнула его Настена, склонилась и выронила чашку. С криком припала к груди отца и не услышала стука сердца.

Похоронили Хрипунова рядом с Поспелкой Никитиным. Иван и Анастасия выставили на помин души остаток винного припаса, накрыли стол со всей возможной щедростью. Помянув покойного, казаки частью разошлись по холодным балаганам, другие остались на ночлег в избе. Атаман выселил из кутного угла ясырку, положил возле печки Настену, сам лег поблизости от нее на лавку.

На другую ночь в избу набилось еще больше народа. Настена завесила кутной угол одеялом. Оставаться наедине с девкой Ивану было неловко. Девушка поняла это по его лицу и взмолилась:

— Не оставляй меня, дядька Иван! — жалобно взглянула на него большими исплаканными глазами. Похабов отказать ей не мог и стыдливо лег на прежнее место, теперь завешанное от глаз. Напоказ он высунул ноги к двери, слушал перебранки казаков, терпел их насмешки и незаслуженные намеки.

Рудознатец, вызывая недовольство, ничего не делал, день за днем лежал на печи: ел да спал. Терпели его ради государева оклада, который на него был дан. По молчаливому уговору не гнали на работы до сороковин после упокоения казачьего головы. После того нес бы он службы наравне со всеми, но хитроумный латинянин, назло всем, тихо помер до сороковин. Без обмывания и отпевания его закопали в конце острова против обледеневшей косы. По общему требованию атаману пришлось выставить остатки вина, хранимые к Рождеству.

Ясыря Яшку-дармоеда казаки терпели ради памяти о новопреставленном сыне боярском. Но терпели недаром: нещадно заставляли таскать лес. И тот работал, как конь. Ни на какие другие работы ясырь не был годен.

На Савву Стратилата наконец-то поставили вторую избу. Срубили ее вдвое меньше той, на которую готовили бревна с осени. Сложили очаг из речного камня по-белому. Дым вывели через лесину с выгнившей сердцевиной. Изнутри ее обмазали толстым слоем глины.

Едва избенка прогрелась, туда переселились Иван Похабов с Анастасией и ясырями, Филипп с Терехом, Дружинкой и Дунайкой да Васька Москвитин. Как ни тесно было девятерым на трех квадратных саженях, но Похабов позвал красноярца в свою избу. В зимовье жили просторней.

Ударили морозы. Тунгусы отсиживались по меноэнам и от безделья промышляли пушного зверя. Пока меха не были проданы и обменяны, надо было взять с них ясак за год.

Иван отправил семерых казаков к аплинским и шаманским родам. Троих бывальцев — ко князцу Бояркану. Остальные несли караулы и промышляли мясной припас к Рождеству.

Рожь кончалась. Квас уже не ставили. Хлеб пекли раз в неделю. Сквернились рыбой в скоромные дни, варили заболонь. Яшка-ясырь бегал по острову с дурными от голода глазами, выл по ночам и катался по полу. В последний день перед кончиной из его раскрытого рта обильно текла слюна. Из боязни заразы ясыря вытолкали в баню. Там он и умер: съел ли уснувшего осетра с визигой или еще какую отраву, этого никто не знал.

Хоронили Яшку как единоверца. А помянуть новокреста было нечем.

Ни об ушедших к Галкину казаках, ни о нем самом новых слухов не было. Семеро новоприборных во главе с енисейцем вернулись от тунгусов с ясаком. Перед самым Рождеством пришли казаки от Бояркана. На расспросы осторожный Филипп пучил глаза, крестился и махал руками. Браты, по его словам, ничего им не дали. А Бояркан пообещал сварить в котлах, если заявятся еще раз.

Не понимая, чем они разозлили дружественных князцов, Иван недоверчиво пытал вернувшихся и думал: «Самому идти надо!», но боялся оставлять Настену с голодными, озверевшими людьми. Она почуяла его душевные муки, подошла с несчастным лицом, губы дрожали, на ресницах искрились слезы.

— Не оставляй меня, дядька Иван! — опять попросила.

— Не оставлю! — обреченно вздохнул он, помня наказ умиравшего кума.

Праздник есть праздник! На Страстной неделе повеселела и сиротка. Вместе с ясыркой она выскоблила свою и запущенную старую избу зимовья, празднично суетилась возле печи. На рождественский пирог ушла последняя рожь, но стол ломился от мяса и рыбы.

Обстиранные, помывшиеся да в чистой избе празднично улыбались зимовейщики. После молитв во славу Божью пили брусничный сок с водой, ели, а говорили мало. И казалось Ивану, будто служилые, жившие в старой избе, томились присутствием атамана и его подручных людей. Они начинали петь, чтобы показать Господу радость, и сбивались, затухая голосами. Пробовали плясать и не увлекались.

Едва Иван и жившие с ним разошлись, в старой избе вдруг разгулялись, запели привольней. Среди ночи кто-то стал стучать в дверь. Иван отпер, выглянул босой, в одной исподней рубахе. Клубы студеного воздуха хлынули через порог к горящей лучине. В свете низких звезд и северного неба перед избой топтались пятеро казаков, лиц которых он не узнавал.

— Круг приговорил, чтобы ты отдал нам одну девку! Хоть бы ясырку! — неловко ворочая хмельным языком, объявил новоприборный из Нарымского острога. — Вам, пятерым, две — несправедливо!

— Я те покажу справедливость! — взревел атаман. Не мог потом вспомнить, как в руках оказалась сабля. С воплем выскочил босым на снег, завертелся чертом, как бывало под стенами Москвы, рассыпал удары плашмя Да тылом.

Закрывая головы, новоприборные разбежались. За своей спиной Иван увидел Ваську Москвитина с саблей, Тереха с топором. В проеме распахнутой двери, сутулясь, стоял Филипп с пищалью в одной руке, с горящей лучиной в другой.

Вернувшись в избу, Иван бросил на лавку саблю, стал обуваться. Желчно выругался:

— Пьяны!

— Намекали, что с осени поставили ягоды! — зевая, пробурчал Филипп.

— Дядька Иван! — всхлипнула Настена, закусив губу. — Все из-за нас?

— Не из-за вас! — строго оборвал ее Похабов. — Бесы дураков подстрекают. Мне как атаману надо было их батогами вразумлять, да почаще! А я, грешный да жалостливый, терпел всем во вред. — Он размашисто перекрестился, вспомнив своих иноков-наставников. — В Писании сказано: «Аще добро твориши, разумей, кому твориши».

— Не ходи к ним! — тихо, но настойчиво потребовал Филипп, и Терех с Дружинкой в один голос стали упреждать:

— Завтра, больные, станут покорны! Нынче только драку учиним!

Иван сбросил ичиг, тряхнул бородой:

— И то правда! — Заныли остуженные ноги, будто только сейчас встал на снег. — На Рождество попускаю греху тайнопития и тайноядения. Завтра дух вышибу из голодранцев!

— А лучше и безгрешней после Святой недели! — с готовностью поддакнул осторожный Дружинка.

На другой день утром через реку на остров переправились две оленные упряжки. Тунгусы топтались у ворот зимовья, пока к ним не вышел атаман. Толмача из старой избы он звать не хотел. Там еще не топили печь. После разгульной ночи все спали вповалку.

Иван стал пытать прибывших тунгусов. С пятого на десятое, да с помощью пальцев понял, что посланные им для ясачного сбора казаки взяли по одиннадцать соболей с каждого взрослого мужика. И еще подарки в почесть. А за порогом, с аплинских родов, просили всего по семь. Да еще бисером одарили.

Невымещенная злоба ночи вскипела в жилах атамана.

— Пошли за мной! — позвал тунгусов в избу. Усадил их возле очага, велел Настене угостить.

— Собирайся! — приказал верным служилым. Его прищуренные глаза горели, лицо пылало. — Однако придется погрешить на Святой неделе!

Пятеро вошли в зловонную избу. Караула на нагороднях не было. Выстывшее жилье воняло перегаром и потом. На столе валялись объедки и остатки еды. По лавкам и на полу, кутаясь в одежду, спали казаки. Иные уже проснулись, кашляли, но разводить огонь не спешили и глядели на вошедших с несчастным видом.

Иван опознал одного из пятерых приходивших ночью. Поддал ему под бок ичигом. Начал раскидывать и ощупывать мешки. Вскоре нашел что искал. Вытряхнул у порога соболей.

— Не тронь! — сипло завыли из углов. — Наторговали!

— Служилым торговать запрет! — оборвал возмущенные голоса атаман, заталкивая соболей обратно в мешок.

— Ты что, совсем дурак? — вскочил нарымец. — Все торговали и торгуют против указа. И воеводы тоже. Кто бы служил в Сибири за одно государево жалованье?

Иван захрипел, сдерживая рвавшиеся с языка слова. Но не ответил. Вышел с мешком в руке. За ним, хмуро поглядывая друг на друга, молча вышли товарищи.

Тунгусы, скинув парки, сидели на полу. Настена с раскрасневшимся от жара лицом угощала их разогретым мясом и рыбой, выставила бруснику в деревянных плошках.

— Васька, присмотри за упряжками! — входя, приказал атаман.

Москвитин с пищалью на плече, с топором за кушаком пошел к оленям.

Филипп печально качал головой и глядел на атамана с укором.

— Что? — рассерженно спросил он казака.

— Нельзя отдавать соболей тунгусам! — поморщился сургутец, досадливо теребя бороду. — Горячая голова! Не по тебе атаманство!

Сжав зубы, стараясь выглядеть спокойным, Иван вытряхнул соболей перед гостями.

— Ваши? — спросил, щурясь.

Не переставая жевать, тунгусы вытерли пальцы о меховые штаны. Повертели в руках собольи шкурки, осмотрели надрезы. Закивали — наши!

Ошиблись казаки! — подвигая им рухлядь, прохрипел Иван. Сморщил лоб, стараясь вспомнить, как это сказать по-тунгусски. — Считать не научились!

Гости поняли атамана и повеселели. Старший, круглолицый, с двумя дырками вместо носа, усмехнулся, бросил снизку соболей на колени Ивану, показывая, что дарит их в почесть. Его зыркающие по сторонам глаза то и дело останавливались на большом котле. А их было выставлено три: много посуды осталось от покойного Хрипунова.

— Подари им котел да что из посуды! — досадливо попросил Настену Иван.

Девушка с радостью ополоснула и протерла выскобленный котел. Показала знаками, что чарки, из которых пили, гости могут забрать с собой. Тунгусы поднялись с радостными лицами. Поблескивая черными глазами, стали одеваться.

Едва выехали на лед их упряжки, Филипп крякнул, отводя глаза, и укорил атамана:

— Вот тебе и запрещенный торг!

— Все при всех пересчитаю и сдам воеводе как поклоны! — поперечно вспылил Иван. Но укор старого казака запомнил.

На третий, Степанов, день он не стал устраивать дознание о тайнопитии и о ночном бунте. В этот день не тайком, а напоказ десять казаков стали готовить лыжи и нарты, куда-то собираться. Они укладывали котлы, одеяла, ружья. К атаману не обращались. А тот в пику ни о чем их не спрашивал. Молчали Филипп, Терех и Дружинка. Как атаман Похабов должен был их остановить и принудить к службам, но ничем другим, кроме драки и крови на Святой неделе, это противостояние кончиться не могло.

Утром в малую избу робко постучали. Сунув ноги в ичиги, подхватив саблю, Иван отпер дверь. У порога топтался караульный стрелец Дружинка. Борода и шапка его были белы от куржака. Ствол пищали подернулся причудливым узором изморози.

— Ушли! — пролепетал выстывшими губами.

— Куда? — не сразу понял Иван.

— Почем я знаю, — отвел виноватые глаза стрелец. — Ушли через реку нартами. На промыслы, наверное.

— Сейчас выйду! — захлопнул дверь атаман.

Изба к утру и без того выстыла. За одеялом в углу чуть слышно молилась Настена. Она поднялась рано. После молитв, откинув полог, вышла к атаману одетая: маленькая, сухонькая, в полутьме рассвета похожая на старую монашенку.

— Я затоплю, дядька! — махнула ручкой. — Ты иди, если надо!

Все семеро ходивших за ясаком и еще трое казаков самовольно ушли из зимовья. Иван догадывался, что пошли они в Енисейский острог жаловаться. «Может быть, так и лучше», — подумал.