Едва разорвался лед реки и зашумел Шаман-камень, зимовейщики стали смолить бекетовский струг. Отощавшие за зиму, обессилевшие к весне, радовались припекавшему солнцу, благостно, как лекарство, втягивали грудью запахи талой земли. Филипп и Дружинка плевали кровью с больных десен. У Анастасии так истончала шея, что Иван боялся — не переломилась бы от тяжести волос. Как сумел, он исполнил наказ казачьего головы, и оттого светло было у него на душе.

Помолясь Господу, Богородице да святым покровителям, казаки простились с могилами близких людей, и с последними льдинами пятеро служилых да девка с дворовой бабой поплыли вниз по реке. Сиротливо удалялись крыши брошенного зимовья. Гребцы, налегая на весла, запели: «Отче Никола, моли Бога о нас!»

Плес был им знаком, все торопились поскорей вернуться в острог. К берегу приставали в сумерках или при крайней нужде. На плаву постреливали уток и гусей, ловили рыбу.

И вот их струг пронесло мимо причудливых желтых скал устья Ангары. Гребцы обошли буруны отмелей и выплыли на степенную, глубокую гладь Енисея. Переночевав на одном из его островов, ранним утром двинулись дальше.

Наконец вдали на возвышенности левого берега показался окрашенный купол острожной церкви. Венчал ее желтый крест.

— Исхитрился-таки новый воевода достроить храм! — повеселели казаки.

Уже видно было, что острог расширен: прибыло две глухих башни, подведена под кровлю еще одна проездная.

— Глянь-ка! — волнуясь, указал Терентий Савин. — Сколько казачьих да посадских изб настроили? Когда успели?

— Моя-то, поди, нежилая! — всхлипнул Филипп Михалев.

Ко всем пережитым бедам сургутец узнал от годовалыциков Рыбного острога, что перед Пасхой умерла его жена. Он уходил на службы с первым инеем проседи в бороде, теперь возвращался побелевшим.

— Ладно, острог цел! — бормотал Иван Похабов, жалостливо поглядывая на сургутца. — Тяжкий выпал год.

На носу струга опять закручинилась Настена. Всхлипнув, припала щекой к спине старого казака. Филипп, тронутый сочувствием сиротки, стыдливо закашлял.

— И Васька-атаман?! — пробормотал, скинув шапку, перекрестился на восход. — Прости их всех, Господи! Дай суд милостивый!

В струге опять примолкли, крестясь на крест острожной церкви. Вспомнили вздорного красноярского атамана. От годовалыциков Рыбного острога уже знали о его печальной кончине.

По слухам, раненый Перфильев со своими людьми да с пушками приплыл в Енисейский на три дня раньше красноярцев и обо всем предупредил воеводу. Острог был приготовлен к осаде. Как ни старался Васька-атаман, а взять его, как прошлый раз, не смог. Воевода же за буйства красноярцев не дал им ржи, которую по царскому указу енисейцы каждый год поставляли в Красный Яр.

Васька пообещал вернуться с полусотней казаков, разнести Енисейский в щепки и взять силой государевы оклады. Он ушел по уже застывшей реке с пустыми нартами. Красноярские казаки, встретив атамана без хлебных окладов, посадили его в воду — утопили в полынье, а бывших с ним служилых жестоко избили.

Знал Иван и о том, что после Евдокии-свистуньи, в начале весны, мимо Рыбного прошел с отрядом атаман Галкин. При нем было много пленных и десять смертельно израненных казаков.

Атаман прошлой осенью погнался за князцом Сойгой. А тот объединился с многочисленными тунгусскими родами князцов Сота и Кояна. Уже зимой, на лыжах, с нартами, атаман догнал Кояна в степи, взял двух языков из его племени. В полудне хода от их кочевий разбил табор, укрепил его стенкой из лыж и нарт, оставил там все животы, пятерых казаков для охраны и двинулся звать князца служить русскому государю.

В ответ воины Сота и Кояна напали на казаков, переранили десятерых, но были побиты и бежали, бросив все свое добро. Галкин взял в плен их жен и детей, вернулся к табору и двинулся в обратную сторону, к острогу.

Сот и Коян собрали множество воинов из других племен, догнали отряд. Казаки снова загородились нартами и лыжами и без потерь отбивались пять дней сряду. Из луков и пищалей они перебили многих нападавших, но и сами были почти все изранены. С боями ушли к Ангаре, увели пленных, увезли нартами всех убитых и больных. Атаман Галкин вернулся в Енисейский острог с пятью ранами.

Иван с печалью вспоминал о хрипуновском походе и о своем атаманстве. Всех, кто ходил с Галкиным и ходит с Бекетовым, государь без награды не оставит. Его же, Ивана, власть кончалась бесславно: обещанное перед Богом исполнил, но ни награды, ни благодарности ждать было не за что.

Плывший по течению реки струг вскоре был замечен из острога. Со смотровой башни в ясное синее небо взметнулся сизый грибок выстрела. Гребцы налегли на весла. Иван направил судно к причалу. Туда уже сходились люди и толпились у реки. В первом ряду стояла скитница Параскева со своими инокинями.

«Знают о Хрипунове, — догадался Иван по их лицам. — Накинутся теперь на Настену. В скит, в монахини станут звать. — И решил: — Не отдам им девку!»

За год дальних служб позабылось много плохого. Истосковавшись по семье, по женщине, Иван выглядывал среди встречавших свою жену с сыном. Когда струг ткнулся бортом в причал, Меченка заполошно выбежала из острожных ворот, с неприличной для замужней женщины поспешностью понеслась к причалу.

— Твоя-то! — угадав мысли бывшего атамана, заулыбался Терентий. — Коза!

Он вздохнул, умолк и насупился, встретившись взглядом с братанихой в черном платке. И она уже все знала. Большими печальными глазами глядела то на него, то на Ивана. Никого не корила. Молча спрашивала: «Как же так?» И служилые, смущаясь, склонили головы.

Не вышел из острога воевода. Не было на причале его сынов боярских. Не встречал прибывших Максим Перфильев. Такая встреча настораживала Ивана.

Едва он сошел со струга, жена повисла на его плечах. Поголосив как положено, подтолкнула к нему Якуньку. Сын входил в отрочество, и отцовская кровь явно выпирала в его облике. Он дал Ивану обнять себя, но при этом даже не посветлел лицом, как когда-то Угрюм.

«Один сын — и тот Фомище! — тайком вздохнул отец. — Весь в Похабовых». Он не успел спросить про дочь, на причале появились два сына боярских. Раздвигая толпившихся людей, протиснулись к стругу, со строгими лицами приказали всем прибывшим немедля следовать за ними к воеводе и повели за собой даже глупую бабу-ясырку.

«Чудно!» — пожал плечами Иван и пошел, приволакивая по земле кожаный мешок с ясачной казной.

Возле съезжей избы Терентию с Филиппом указали на сени, ему велели идти в воеводскую. Настену с ясыркой повели в аманатскую избу. «Чудно!» — опять подумал Иван. Вошел в горницу, скинул шапку, бросил на лавку мешок с казной. Стал степенно класть поклоны на образа. Краем глаз приметил воеводу с длинными усами по щекам, со стриженой бородой, Максима Перфильева с атаманской булавой за кушаком. Все терпеливо ждали, когда прибывший закончит уставный семипоклонный начал.

Наконец Иван нахлобучил шапку, сбил ее на ухо, поклонился всем общим поклоном, с удалью во взоре и с вызовом взглянул на воеводу.

— Садись, Иванушка! — ласково указал тот на лавку. Лицо его было смущенным. Холодные, настороженные глаза испытующе буравили прибывшего казака.

Сын боярский с усами по бритым щекам вдруг спросил таким голосом, что Похабов понял — он здесь главный, а не воевода:

— Успел ли ты поговорить с кем из встречавших? Передать им что?

— Не успел! — кратко и сухо ответил Иван.

— Брал ли ты ясак сам, без подьячего? — указал глазами на Перфильева. Максим сидел, сконфуженно потупившись.

— А то как же? — усмехнулся Похабов. — Брал! Весь в мешке, — кивнул в угол. — Описей нет, но свидетелей тому много.

Сын боярский помолчал, пристально вглядываясь в его глаза. Вкрадчиво улыбнулся и спросил ласковей:

— А не брали ли на себя Хрипунов с подьячим?

Тут Иван все понял: и сиротскую печаль в лице товарища, и смущение воеводы. Сидя, он приосанился, положил руку на колено, круче сбил шапку на ухо, ответил громко и резко:

— А того я не ведаю! На моих глазах, где по Тунгуске брали ясак, все делалось прилюдно, при очевидцах и целовальниках. Вся рухлядь, с поклонами и поминками, записывалась в ясачные государевы книги.

— Ясак можно взять за один год, а запись сделать за другой! — подсказал воевода, и лицо его слегка покривилось.

«За Максимку пытают!» — догадался Иван и, к разочарованию воеводы, стал говорить, не смущаясь и не сбиваясь:

— Грамоте я обучен! При мне такого не было. И не могло быть, даже если бы они в сговор с целовальником вошли. Подьячий всем показывал записи. Я глядел, за неграмотных руку прикладывал. При всех считал меха и складывал казну под печать. А злых, вороватых и завистливых в полку было много.

— Народ вольный, — проворчал воевода, виновато наливаясь краской. — Вор на воре!

Сын боярский еще поспрашивал Ивана о разном. Из его вопросов казак понял, что сам воевода Андрей Ошанин был под подозрением и свои вины старался переложить на покойного Хрипунова да на Перфильева. Отпустили Ивана без угощения. Следом за ним поднялся с лавки Максим.

Один за другим они вышли в сени, обнялись.

— Вроде здоров, ни хром, ни крив! — пробурчал Похабов, тиская и ощупывая друга. — Невесту тебе привез в сохранности! В остроге только отняли. Пойдем-ка! — потянул за собой атамана.

— Погоди! — уперся Максим. Заговорил приглушенно, торопливо, озираясь по сторонам: — Меня всю зиму пытают за гибель Васьки-атамана. Слыхал?

— Слыхал уже! Вот ведь какую кончину бес готовил! — скинул шапку и перекрестился.

— Это не все! — еще тише зашептал Максим. — Воевода допытывался, будто я где-то ворованный ясак прячу. Его соглядаи и наушники раз и другой не застали меня ночью в избе. Пытали, где был. Пришлось солгать мне, грешному, что к твоей жене для блуда бегал. Поверили. Потешаются теперь. Только ты не верь! Не было такого, вот тебе крест! — размашисто перекрестился, жалостливо глядя на Ивана.

— А хоть бы и бегал! — криво усмехнулся Похабов. Тряхнул головой с замутневшими глазами. — Пойдем! Вручу тебе невесту, как поклялся умиравшему куму, и гора с плеч долой! Всю зиму караулил девку. Про нее и про меня тебе тоже много чего наговорят. Бывало, бок о бок под одним одеялом спали, — добавил, холодно посмеиваясь. — Только ты тоже не верь. И скитницам Настену не отдавай. Покойный кум назвал тебя женихом.

Товарищи вышли из съезжей избы. Иван заметил, что Максим слегка прихрамывает. Не так уж и здоров был атаман, не зажила рана в бедре. С дерзким лицом, с недобрым предчувствием Похабов просипел:

— Оборони, Господи, молодицу, пуще того девицу на выданье! — Толкнул плечом дверь в аманатскую избу. У ее крыльца стояли скитницы с постными, безучастными лицами. Они ждали конца разбора и допроса.

Едва распахнулась дверь, ясырка, с утомленным видом глядевшая в потолок, обернулась. На миг Иван увидел лица всех их: незнакомого томского сына боярского — слащавое и вкрадчивое, Настены — испуганное, с натекающими на глаза слезами. Все понял.

Сын боярский, дернувшись, начальственно насупился. Взглянул на вошедших со строгостью, вскрикнул срывавшимся петушиным голоском:

— Велено про прежнего воеводу Хрипу нова дознаться!

— Что надо, я воеводе сказал! — грубо отрезал Иван и взял Настену под руку. — Не пяль зенки, не про тебя девка! — оттолкнул вскочившего томича. — У нее жених есть!

— Доложу воеводе! — захлебываясь от негодования, пискнул вслед сын боярский.

Иван подтолкнул Настену к Максиму, обернулся с презрительным бешенством в лице, пригрозил:

— Сиди, пока морду не окровянили! — Он знал по жизни, что крикливые и наглые легко теряются перед ответной грубостью.

Трое вышли во двор острога. Параскева с инокинями кинулись к Настене. Монахини стали утешать ее, растерянную, утиравшую слезы. Иван ласково и почтительно отодвинул их в сторону.

— Ну вот! — пророкотал добродушно. — Как обещал покойному отцу, доставил тебя к жениху. Исполнил! Куму теперь на меня серчать не за что. Мир вам да любовь!

— Спаси тя Господь, дядька Иван! — низко поклонилась Анастасия и снова всхлипнула. — Век милостей твоих не забуду.

— Грех на мне! — хохотнул вдруг Похабов, и жесткое лицо его потеплело. — У жениха твоего невесту увел. Теперь вроде как долг вернул!

Максим сгреб его за широкие плечи, зашептал на ухо:

— Не верь никому! Ничего не было!

Скитницы снова кинулись к Настене. Иван взглянул на них и махнул рукой, смиряясь.

Поклонившись им всем общим поклоном, он пошел в угловую избу, где зимовали без мужей три бабы с детьми. Здесь было жарко. Сладко пахло свежим хлебом. Женщины стряпали. Над острожной баней клубился дым. Меченка, смущенно и опасливо поглядывая на мужа, бестолково носилась из угла в угол: ни к месту и ни ко времени схватила шубу, бросила ее на лавку, взяла на руки дочь. Якунька сидел на печи, свесив ноги, и отчужденно глядел на отца.

— С возвращением! — обернулась к Ивану раскрасневшимся лицом тощая Тренчиха. Зимой она потеряла еще один зуб. Под губой темнел провал, он старил ее. Вернувшийся со служб муж рядом с ней выглядел моложаво, как сын. Но это никого не смущало. Терентий был рад тому, что у него есть жена. Тренчиха же знала, что за ней и беззубой, если только поманит, побегут моложе и краше венчанного мужа.

Терентия с Филиппом долго не пытали. По их виду понятно было, что они не добыли для себя за зиму ни хвоста, ни денежки. Краснояра Москвитина держали дольше всех. Удалец вышел из съезжей избы с красной, злющей рожей, двинулся прямиком в угловую избу, и без него битком набитую.

Раздвигая гостей высокой крутой грудью, сюда же втиснулась Бекетиха. Голова ее была покрыта шелковым платком, вышитым золотой нитью и бисером, на белой гладкой шее висело ожерелье из жемчугов. Теснота в избе была такой, что гостям чарку к губам не поднести. Она же, заносчиво оглядывая женщин, степенно справила на красный угол семь уставных поклонов, подняла глаза на Похабова и грозно спросила, где он бросил сотника.

С двумя малолетними сыновьями и двумя ясырями Бекетиха жила в просторном доме, срубленном в посаде за острогом, ждала мужа. Атаман Галкин с потрепанным отрядом вернулся среди зимы. Похабов приплыл весной. Где Бекетов, допытывалась она у всех возвращавшихся со служб и промыслов.

Иван сказал ей про сотника, что знал. Не утаил и последней встречи. Ноздри Бекетихи стали гневно раздуваться, грудь заволновалась. Она набычилась. Разъяренными глазами нашла Ваську Москвитина, жавшегося возле двери. Лихой казак, матюгаясь сквозь зубы, выскочил из избы и ушел из острога в дом овдовевшего Филиппа.

Иван невольно поглядывал на Савину, которая ни на кого не смотрела и старалась быть неприметной. И все казалось ему, что она едва сдерживается, чтобы не разрыдаться при всем народе: прерывисто вздыхает, щурит большие добрые глаза и все молчит, ни о чем не спрашивая.

— Найдем тебе казака доброго! — шепелявя в дырку под губой, то и дело успокаивала ее Тренчиха. — Казачке долго вдоветь не дадут. Честна вдова только в скиту спасется!

Она намекала на свою долю: после кончины мужа едва перетерпела полгода, отбиваясь от женихов, донимавших ее еще до сороковин. Иван примечал, что от слов Тренчихи Савине делалось только хуже. Она старалась не слушать подругу, рассеянно кивала, не вступая в разговоры, потому не сидела на месте, прислуживала гостям как могла.

Здесь прибывшие люди узнали много новостей. Новый воевода начал править мягко, без крика и угроз, но упорно добивался своего. Гулящие, посадские и даже служилые на отдыхе работали до изнеможения. По праздникам и воскресеньям не отсыпались, а трудились во славу Божью. Торговые люди вскоре зароптали, промышленные стали обходить острог стороной. Служилые свое денежное жалованье получили только в середине года, когда из Томского города приехал сын боярский Семен Шеховской вести следствие по их жалобам.

И все же прогнивший острог, поставленный казаками Черкаса Рукина и Максима Трубчанинова, он починил и расширил, церковь достроил. Скитники, белый поп и церковный причт в нынешнем воеводе души не чаяли. Его стараниями и просьбами Енисейский гарнизон был увеличен до ста шестнадцати окладов.

По всем приметам Семен Шеховской, тот самый сын боярский, что пытал Ивана Похабова, должен был остаться на Енисейском воеводстве. У него была сильная и многочисленная родня. Она крепко сидела по Сибири на воеводствах и почиталась наравне с ермаковцами.

Удивлялись Иван с Терентием, что вина за столом было обильно. Прежде его давали на дом по воеводскому разрешению да по великим праздникам. Пили обычно только на кружечном дворе. А нынче хоть залейся.

Острожные жители рассказали, что получили царев запрет на государевы кружечные дворы. Целовальникам по ним больше не быть. По новому указу велено иметь при острогах и слободах кабаки только по откупу.

Ермес недолго просидел на приказе в Маковском остроге. Вскоре он был поставлен таможенным и кабацким головой. По слухам, томская родня его жены откупила здешний кружечный двор. Теперь в нем наливали и в пост, и в полночь — только плати. На служилого жена могла атаману пожаловаться, тот мужа из кабака силком вытаскивал. Промышленных или гулящих людей теперь не давали оторвать от чарки, пока у них были рухлядь или деньги. Откупщики да половые хоть бы и жену, и родственника выталкивали за порог, если те хотели помешать гуляке пропиться.

Уже все гости насытились. Иные затягивали песни печальные или расходились. Пришел Максим Перфильев с братом Илейкой и Якунькой Сорокиным. Двое сели в сиротском углу, возле двери, атаман протиснулся к столу, поставил на него флягу с вином.

Как-то настороженно притихло застолье. Сам атаман, заметно смущаясь, поздравил казаков и их жен с возвращением. Помянул Вихорку и стал поглядывать на дверь. Как только поднялась Бекетиха, он ушел следом, оставив флягу недопитой.

— Чует кот, чье мясо ел! — проворчала Тренчиха, одарив Меченку таким взглядом, что та, покрывшись белыми и багровыми пятнами, заерзала на лавке, будто ей под подол залетел слепень. А жена Терентия, довольная сказанным, задрала нос и зевнула, крестя рот:

— Гостям пора бы и честь знать! Добры-то люди уже вечернюю молитву сотворили.

Видел Иван, как корчит жену невымещенная обида. Тряслась, бедная, оттого, что не могла ответить. Иван же поднялся под потолок, неприязненно взглянул на Илейку Перфильева, на Якуньку Сорокина.

— Ну, что скажете? — прорычал так грозно, что примолкли даже дети. — Нашли атамана Галкина?

Илейка крякнул, побагровев. Якунька как ни в чем не бывало задрал изуродованный нос, гнусаво и степенно ответил:

— Нашли, слава богу!

От этих его слов, а больше оттого, как они были сказаны, бывший атаман слегка опешил. Якунька же преспокойно продолжил, наслаждаясь общим вниманием:

— Он с казаками так долго гнался за тунгусами, что оказался в братской степи. А после уходил с боями. Все были изранены.

— Кабы мы его не нашли, еще неизвестно, вернулся бы он в Енисейский или нет! — задиристо поддакнул Илейка Перфильев.

— А пришли мы в Енисейский нартами, — пуще прежнего важничая, продолжил Сорокин. — Сразу к воеводе. Хрипунов погиб, говорим, Похабов бедствие терпит. Дай припас, мы к нему на выручку пойдем. Не пустил. Мы отогреться не успели, обмороженными руками ставили острог и церковь рубили во славу Божью! — Якунька, сверкая глазами, размашисто перекрестился, а Иван, озадаченно крякнув, опустился на прежнее место и велел налить им из перфильевской фляги.

Едва затворилась дверь за последним гостем, ерзавшая на лавке Меченка с дурным, некрасивым лицом подскочила. Но в тот миг запищала за печкой уснувшая дочь. Она метнулась туда. Выскочив, бросила утихшего ребенка на руки Савине.

Иван с Терентием, не сговариваясь, вышли из избы, предоставив бабам разбираться, где кому стелить и кому убирать стол. Вскоре из избы донеслись голоса, переходящие в крик.

— Наши собачатся! — с насмешкой зевнул Терех. — А то и дерутся.

Разъяренная Меченка выскочила из двери. Зацепилась за какую-то дерюжку или на свой подол наступила — скакнула через порог и выстелилась у ног мужчин.

— Пойду я! — снова зевнул Терех.

— Язык поганый, сука злая! — завыла Меченка, хватая сапоги мужа. — Не верь никому! Все на меня наговаривают.

— Чему не верить? — тихо спросил Иван. Наклонился, чтобы поднять жену. Та не вставала. Прижалась щекой к голяшке сапога.

— Что с Максимкой прелюбодействовала! — стала давиться слезами. Вздрагивала всем телом от сдерживаемых рыданий.

— Ну, не верю! — равнодушно согласился Иван.

— Не так. Не так! — с жаром зашептала она. — Побей! Покажи, что люба!

— Поздно уже! — зевнул Иван. — Завтра побью!

— Сейчас побей!

— А нечем!

Меченка вскочила, сиганула в сени. Там загремело коромысло и хлопнула дверь. Появилась она с веревкой в руках. Лица на ней не было, вместо него задубевшая на ветрах чурка с круглыми дырками глаз: кикимора да и только. Упала на колени, сунула мужу в руки веревку.

— Побей! — зашептала с придыханием, припадая, как когда-то на реке, возле проруби.

Иван послушно стегнул ее по спине раз, другой.

— Не так! Сильней! Ведь люба же!

Иван вытянул ее вдоль спины, добавляя силы в удар. Она выгнулась дугой, вскрикнула сдавленно, боязливо отскочила и передернула плечами.

— Что они там? — послышался голос Тренчихи в избе.

— У них все одно, — проворчал Терех, покряхтывая. Видно, влезал на полати. — Дерутся с криком, емлются с визгом.

Меченка дернулась, выскочила из сеней, сунула голову в оконце, заорала, давясь слезами:

— Про меня брешут, что с сыном боярским любилась. Ты же, сука тощая, перед гулящими да перед попом дырой трясешь. То-то тебя скитницы на дух не терпят.

За стеной возмущенно ахнула Тренчиха, соскочила с полатей. Меченка, злорадно посмеиваясь, выдернула голову из оконца, шлепнула по высунувшейся оттуда руке. Из него высунулась растрепанная бабья голова.

— Кошка драная! — вскрикнула, задыхаясь от гнева. — Да я с тебя Максимку только что за ноги не стягивала. Чтоб тебе сладким куском подавиться. Ты. Про честную жену при муже.

Меченка вцепилась в волосы подружке. Обе завопили. В доме заголосили разбуженные дети. На башне заходился от хохота караульный казак. Иван оттащил жену от избы, силой повел ее из острога к реке.

Вернулись они за полночь, тихие и умиротворенные. Бесшумно пробрались в кутной угол на лавку. Уснули обнявшись. Засыпая, слышал Иван вздохи Савины. И так жалко было ему вдову, что ныло сердце под ребрами.

Новый воевода Семен Шеховской с рвением взялся за дела, а прежний как-то тихо, незаметно сдал ему острог и ушел с близкими людьми к новому месту службы. Притом, как говорили глазастые казачки, добра вывез много больше, чем привез.

Новый воевода сразу положился на старослужащих казаков и стрельцов, приблизил к себе Максима Перфильева, утвердив его на атаманстве. Оба стали появляться на людях с озабоченными лицами, перепачканные чернилами, то и дело слали вестовых в Томский и Тобольский города. Стараниями нового воеводы Енисейскому острогу вскоре дали еще три чина сынов боярских. Просил же Семен Шеховской, как водится, пять.

Неделю и другую Иван Похабов прожил спокойно и семейно: разводил караулы, осматривал товары купцов. Многих из них он знал по прежней службе в Маковском остроге.

Купцы жаловались ему на нынешних маковских служилых под началом Васьки Колесникова. Винились, что прежде безвинно сердились на него, Похабова, когда он правил там за приказного. Было дело, даже в мелочах не давал спуску купеческой хитрости, но и поборов не дозволял, и держал крепкий государев порядок.

Семен Шелковников — тобольский торговый гость, уже много лет водил в Маковский острог барки с рожью. Его люди по зимнику переправляли товар в Енисейский и здесь вольно торговали. В нынешний свой приезд купец пожаловался воеводе и пригрозил бросить малоприбыльный хлебный промысел, если в Маковском не будет прежнего порядка.

На Троицу в угловой избе острога все поднялись с праздничным настроением. Стараясь услужить друг другу, умылись, приоделись в лучшие платья. Пономарь Митька Ефтропев ударил в железный якорь, который за неимением колокола висел возле острожной церкви. Служилые семьями двинулись в храм.

Над острогом синело чистое летнее небо. Запах реки и прохладная свежесть утра уже просекались дымками острожных печей. Ворота проездной башни были распахнуты. В острог свободно входили не только служилые из домов в посаде, но и торговые, гулящие и промышленные люди.

Тренчиха с Похабихой помирились наутро после ссоры. До самой Троицы они жили в приязни, кланяясь друг другу и каясь за злой язык. Терех Савин, уже в окладе пятидесятника, с женой под руку шел впереди всех. За ними — Похабовы с сыном за руку, с дочерью на руках. Следом шла Савина в черном платке и вела сыновей-погодков. Все двигались чинно и пристойно, крестились и кланялись на зеленый купол церкви.

Вдруг Меченка приметила возле крыльца Максима Перфильева в шапке сына боярского. Он держал под руку Анастасию, Хрипунову дочь. Иван почувствовал, как жену затрясло, как она заскрежетала зубами. Он сжал ее запястье. Она ойкнула, попыталась освободиться. Иван не отпускал. Максим заметил в толпе Меченку. Лицо его сделалось печальным и набожным. Беспокойные глаза то и дело отыскивали Похабовых.

Анастасия была одета во все черное, как скитница. Но сколько помнил ее Иван, такого счастливого лица у нее не видел. Теперь только понял, что сумел разглядеть Максим в прежней маленькой, сухонькой отроковице.

Свою жену он протащил мимо них едва ли не силком. Меченка хрипела, упиралась, царапалась, приглушенно шипела:

— Бесстыжая. Сказывают, блядовала с тобой…

Максим бросил вслед Похабовым опасливый взгляд и всю литургию держался в стороне от них. Якунька же, Похабов сын, разумно воспользовался обычной размолвкой родителей и переметнулся в задние ряды, поближе к атаману. Иван отыскал его взглядом, с пониманием кивнул Максиму. По чину его атаманское место было в первом ряду возле алтаря.

На прошлой неделе увидел Иван своего сына на причале рядом с Максимом. Они сидели бок о бок, непринужденно разговаривали и смеялись.

Якунька то и дело хохотал, откидывая голову, болтал ногами. Иван не знал его таким веселым. С печалью вспомнился брат Угрюм: так же весело он говорил с чужими, но обмирал и замолкал рядом с родным.

«Вразуми, Господи! — истово молился Иван на распятие, украшенное зелеными ветками. — Что не так делаю? Отчего возле меня недоверие и зло?»

Он встретился с Максимом только к вечеру, после гуляний. Атаман был трезв и печален.

— Уйми бабу! — попросил, с тоской отводя глаза. — И без того мы с ней у всех сплетников на слуху.

— Забери! Даром отдам! — посмеялся Иван. — А унять как?.. Уж много лет маюсь с дурой.

— Ступай в Маковский острог на приказ! — чуть не взмолился атаман. — Ермес дела запустил. На Ваську Колесникова сколько ни жалуются, он от всего отбрешется. А проку-то?

Иван молчал, раздумывая, что даст ему знакомая служба кроме просторной избы приказчика. Максим, почувствовав заминку, стал торопливо убеждать:

— Ты о своих заслугах писать не горазд. Я за тебя челобитную отправил, просил поверстать в чин сына боярского. Еще тесть, царствие небесное, — торопливо перекрестился, — говорил, что за твою верность служба в сынах боярских в самый раз по тебе.

— А какие у меня заслуги?' — Иван удивленно вскинул глаза на товарища. — Вихорку не уберег. Хрипунов помер, рудознатец тоже. Казаки разбежались. В чем только не обвиняли. Будто и с Настеной твоей.

Максим нетерпеливо отмахнулся.

— Я знаю, какие заслуги! Иди давай в Маковский, сделай порядок, как был. Кого надо — пори! Поперечных вышли, новых дам.

— Сам-то куда собираешься? — спросил Иван, не дав согласия.

— От сотника Петра нет вестей, — неохотно ответил Перфильев. — Пойду к нему на перемену.

— Ну вот! — горько вздохнул Похабов. — Ты — в дальнюю службу, а я — свою бабу караулить да с Васькой спорить. Ох и попьет кровушки Колесник, если ты меня над ним поставишь!

Сказал Иван смехом, но Максим смутился и заговорил с горячностью:

— Никак нельзя Маковский в беспорядке содержать. Через него весь хлеб, порох, свинец идут. А дела нынче затеваются большие. Служб всем хватит. Устрой Маковский! После поставишь вместо себя надежного человека, и я выхлопочу тебе дальнюю службу! А Ваську с собой возьму!

Иван уже и сам понимал, что дольше так жить в Енисейском нельзя. Надо строить свой дом, а жалованья едва хватает на пропитание, денег нет. Не успел он отогреться возле жены и детей, заявился томский купец с хитрющими глазами, стал предлагать выкупить у Ермесихи кабалу на Угрюма, если Иван переведет ее на себя. Хорошо еще, никто не знал, жив ли брат.

Иван едва сторговал ту кабалу за серебряную цепь, и пополз по Енисейскому слух: нашел будто Хрипунов серебро, а досталось оно его близким. Кабы не было закончено следствие по хрипуновской войне да не хлопоты Максима, не уклонился бы Похабов от пыток.

Все чуял Иван тем самым чутьем, которому не раз был обязан жизнью. Понимал и теперь — пока у власти Шеховской да старые товарищи, надо уйти от недобрых глаз. Кроме как в нелюбимый, но знакомый острог идти было некуда.

Вроде бы для праздничного веселья, но с греховной кручиной под сердцем пошел он в кабак, битком набитый промышленными людьми. Огляделся — яблоку упасть негде. Уже развернулся было обратно к двери, из толпы выскочил Якунька Сорокин, схватил его за локоть, удивляя Ивана, стал слезно и радостно обнимать.

— Садись со мной, старый товарищ! — плюхнулся на прежнее тесное место в углу, уперся ногой в стену, подналег спиной на сидевших в ряд, потеснил их. — Чтобы мой друг да без места? Не бывать тому! — прикрикнул на загалдевших.

— И что за судьба нам с тобой заказана? — стал пытать Похабова, высказывая, что томило душу. — Дураки мы с тобой, что ли?

Иван взглянул на него удивленно. Казак торопливо заговорил:

— Тренька Савин с покойным Васькой-атаманом на Тасеевой реке был, против воеводы шел — нынче в пятидесятниках. Васька Черемнинов землю взял, ясырей на нее посадил. А что мы за наш поход получили?.. А вот что! — сунул под нос Похабову дулю с потрескавшимся ногтем.

Иван отмахнул ее от лица. Гневаться на пьяного, да еще в праздник не хотел. Удивлялся только, зачем вздорный ссыльный казак открывается ему в своих обидах?

Летом, до Успенского поста, Максим Перфильев прислал в Маковский острог посыльного звать Ивана на свадьбу. Не сделать этого они с Настеной никак не могли. Но звали так робко, будто другой рукой просили не приезжать. Иван все понял, не обиделся и сослался на дела. Жене же сказал о той свадьбе, когда атаман с отрядом ушел за Ангарские пороги.

В Маковском остроге был устроен новый порядок. Воевода посадил здесь девять человек, не совсем пашенных и не совсем служилых. Жалованья они не получали, кормились с пашни, но и государевой десятины не платили: как слободские казаки назывались беломестными, за свою службу держались, от дел не отлынивали. Брошенные в зиму казенные барки теперь стояли на покатах. На государевых амбарах крыши были залатаны.

Поздняя осень накрепко сковала сырые болота и реки, открыла санные пути. В Маковский острожек прибыли вестовые из Томского города. На гостином дворе их встретил трезвый и расторопный казак. Он провел прибывших в теплую избу, затопил баню. Вскоре к ним явился приказчик и сполна выдал проезжие корма.

Расчувствовавшись от доброй встречи, вестовые втайне сообщили Ивану, что указом томского воеводы везут ему шапку сына боярского. Но государева оклада на ту шапку в Енисейский острог пока не дадено. Однако стараниями Максима Перфильева и нынешнего енисейского воеводы челобитная в Москву отправлена. Даст Бог, не воспротивятся их просьбам дьяки Сибирского приказа.

И понадобилось Похабову ехать в Енисейский только на Михайлов день, по вставшему санному пути, когда из государевых амбаров Маковского острога на Енисей потянулись обозы с хлебом.

Был он в пути весел и слегка пьян. Казенный конек хорошо знал дорогу, без понукания перебирал копытами и весело мотал головой в такт шагам. Гулко позванивали подковы по мерзлой болотине. Довольный службой и погожим деньком, приказный лежал в санях, завернувшись в дорожный тулуп, смотрел в синеющее небо, на котором вот-вот должен был блеснуть луч солнца. По его следу шли подводы со служилыми из Томского города, за ними обоз с хлебом.

Кони прошли волок, весело захрустели подковами по льду Кеми. Сани заскользили вниз по застывшей реке. Лошади, почуяв запах жилья, то и дело всхрапывали и переходили с шага на рысь.

На подъезде к устью притока, выше первых домов посада и чумов енисейских остяков, обоз встречал красноярский переводной казак Васька Москвитин. Уже по тому, как он встал на пути в долгополой волчьей шубе, видно было, что красноярец здесь обжился. Приметил Похабова в первых санях, начальственное лицо Васьки сделалось почтительней.

— Стой, холера! — потянул на себя вожжи Иван, остановил разбежавшегося конька.

— Будь здоров, Иван Иванович! — приветствовал бывшего атамана казак.

— Ноги целы? — смешливо спросил Похабов, бросил вожжи и вынул из-за пазухи согретую телом флягу с малиновым вином. — Кто празднику рад, тот загодя пьян!

Обоз останавливался. Заиндевевшие конские морды одна за другой тыкались в спины сидевших в санях людей. Василий с благостным лицом перекрестился, выпил слабенькое, ароматное винцо, крякнул, обсасывая усы.

— Ну, сказывай, что нового в остроге! — приказал Иван.

Но Москвитин взглянул на подходившего к нему обозного и вскрикнул, раскидывая руки:

— Семейка? Сродник!

Иван оглянулся. Это был давний его знакомый, тобольский торговый человек Семен Шелковников. Родственники поликовались со щеки на щеку, сели рядом с Иваном в сани.

— Васька Бугор с братом вернулись! — залопотал Москвитин, не сводя глаз с Семена. — Прошлым летом галкинские казаки, пьяные, оговорились, что сперва он бежал от них со своими охочими людьми, но после отслужил: волок на Лену нашел, зимовье срубил на устье Ку гы и другое, на устье Киренги-реки.

— Вот те и Ермолины, — завистливо усмехнулся Иван. — В огне не горят, в воде не тонут.

— Галкинские казаки их не злословят, а гуляют врозь! — неприязненно добавил Василий. — С чего бы? А еще! — с показной печалью заглянул в пустую чарку. — От Перфильева вестовые пришли на лыжах. Не застал он Бекетова на Оке. Зимовье сожжено, рядом с ним три могилы.

Иван скинул шапку, перекрестился:

— Вон как Петрухе обернулось его возвращение! Сказывал, двух стрельцов и целовальника оставил там, когда к нам плыл. Видать, вернулся на погорелое. Прими, Господи! — вздыхая, наполнил пустую чарку казака.

— Как лед сойдет, пойду к Перфильеву! — прихвастнул Москвитин. — Воевода сказал: «Послужи мне зиму с радением, дам к весне наказную память».

Слушать Ваську Похабову было некогда. За спиной нетерпеливо топтались кони обоза. Он сунул флягу за пазуху, надел рукавицы, тряхнул вожжами.

— Смотри, на службах! — в смех бросил казаку. — Кабы енисейские стрельцы не припомнили красноярских бесчинств да другую ногу не сломали.

Конек рванул сани, а Васька загоготал вслед, переламываясь в пояснице, будто только и ждал, чтобы сказать о главном:

— Молитвами и жалобами енисейских воевод Красноярский острог велено срыть. Полторы сотни краснояров идут служить в Енисейский!

Иван Похабов опять потянул на себя вожжи, так, что конек, оскалив желтые зубы, задрал морду.

— Кто сказал?

— А воевода! — хохоча, казак снова переломился в поясном поклоне. — Грамоту получил из Сибирского приказа!

— Пошел, милай! — подстегнул конька Иван и озадаченно замотал головой.

Семен Шелковников, дородный детина, на ходу соскочил с его саней, махнул рукой, подзывая своих.

Все новости в Енисейский шли через Маковский острожек. А эта как-то обошла. Увеличение гарнизона в два раза сулило большие выгоды и ему, Ивану Похабову.

Проворный красноярский переведенец соскочил с обозных саней и кинулся к калитке острога. Ворота только распахнулись, впуская обоз, а Васька успел уже побывать в воеводских покоях, предупредить Шеховского. Из его хором он вышел, опять обсасывая усы и слегка покачиваясь.

— Томских вестовых да Маковского приказного с тобольским торговым гостем воевода зовет! — объявил со смешливой важностью. — Всем другим отдыхать на гостином дворе. Товар — в амбар, коней — на государевы конюшни!

В воеводской избе за столом сидели лучшие люди острога. Положив поклоны на образа, прибывшие поклонились общим поклоном всем собравшимся. Семейка Шелковников с Иваном Галкиным потянулись навстречу друг другу, стали обниматься.

— Юнцами еще встречались, — весело пояснил атаман. — Мангазейский бунт усмиряли. — Обернулся к Ивану. — Брат не объявился ли? — спросил вдруг.

— Не слыхать! — посмурнел Похабов.

За столом ему не сиделось. Он принял от воеводы чарку вместе с красной шапкой, поблагодарил, выпил, перекрестился. Надел новую шапку и вышел во двор, желая навестить Бекетиху, узнать про Максима и Настену.

Едва вышел из-под проездной башни острога да отвесил поклон на Спаса, ему заступила путь толпа гулящих. Шумной гурьбой они шли к Ермесихе в кабак. Своих товарищей Иван среди них не заметил, и это его обрадовало. Он хотел уж разминуться с хмельными людьми, вдруг его окликнул знакомый голос:

— Ивашка! Вражина!

Похабов обернулся. Властно раздвинув пьяный сброд, из толпы выступил Илейка Ермолин. Он был в собольей шубе до пят, в шапке из черных собольих спинок. Следом выкатился Васька Бугор, разодетый богаче боярина. Братья с хмельной радостью стали так обнимать да тискать Похабова, что с того чуть не свалилась новая шапка.

— Мы Енисейский ставили, когда тут были три балагана да скитник Тимофей! — трубно ревел Васька, обращаясь к притихшей толпе.

Он подхватил Ивана под руку, с другого бока в него вцепился Илейка. Оба повели его в кабак. Гуляли братья не первый день: лица их были припухшими, а хмель тяжек.

— Выпьем маленько. Расскажем, куда ходили!

— Слыхал! — начал высвобождаться из пьяных объятий Иван. — На Лене, сказывают, зимовье поставили.

— Два зимовья! Два! — заорал Васька Бугор, подсовывая ему под нос растопыренные пальцы. — Одно на Николином погосте.

Илейка подтолкнул кого-то из собутыльников:

— Беги! Скажи Ермесихе, чтобы стол накрывала. Ермолины идут!

Гулящий в ветхом зипуне прытко убежал за острожную башню. Хмельная толпа двигалась медленно. Доброхоты оторвали от Ивана Илейку с Васькой, повели их под руки.

На крыльцо кабака вышла суровая баба, издали похожая на мужика, ряженного в шушун и кичку. Губы ее кривились в принужденной улыбке, на тяжелом подбородке курчавились редкие волоски. Из-за ее широкой спины выглядывали усатые ляхи с серьгами в ушах — кабацкая прислуга.

Васька с Илейкой стали шумно обнимать их как старых друзей. Бабу они не трогали: очень уж строгим было ее лицо. За столом братья навязчиво и неувлекательно залопотали, как разбили струг и волокли на себе мокрую плесневеющую рожь. Похабова начали злить их пьяные речи, суета. Как он ни скрывал своих чувств, поглядывая на дверь, Илейка почуял неприязнь и вперился в него мутным, пристальным взором. Обессиленный пьянством, стал искать повод для драки. Иван покладисто выпил с братьями по чарке. Те быстро опьянели, к разочарованию пришедших с ними людей, стали клевать носом.

Илейка оторвал голову от столешницы, опять хмуро взглянул на Ивана и просипел:

— Думаешь, все? Пропьемся и подохнем? Нет! Великий Тёс далеко за Лену идет. И мы дойдем!..

В кабак вошел Терентий Савин, важно хмуря брови, оглядел гуляк, кивнул Ивану и сел рядом.

— Думал, мои загуляли! Эти, — кивнул на Ермолиных, — какой уж день всех спаивают.

Терентий пить не стал. Посидев, двинулся к двери. Иван тихо встал и пошел за ним. Ермолины этого не заметили.

— Говорят, Бекетова видели? — кивнул в их сторону Похабов.

— Докладывали воеводе! — насмешливо взглянул на его новую шапку Терентий. — На Лене он! Зимовье поставил. Ясак берет.

Плечо к плечу товарищи дошли до острожных ворот. Иван хотел было повернуть к дому Бекетихи, но стрелец схватил его за рукав:

— Куда? А шапку обмыть?

Не угостить его Иван не мог. Он сходил к своим саням, достал из-под сена другую флягу с вином, пошел в знакомую избу, где был принят радушно, как близкий родственник.

Жили в угловой избе одной семьей две бабы, двое детей да Терентий Савин. Видно было, что живут дружно. Тренчиха висла на шее Ивана и все выспрашивала про жену. А у него перед глазами стояло лицо Савины. Глядел не мигая в ее глаза, и таял давний ком под сердцем, отогревалась душа. Вспоминать про Меченку не хотелось.

Переменилась и вдова. Она стала спокойней и уверенней, не смущалась пристального взгляда гостя. Ивану не хотелось ни есть, ни пить: голова вытрезвела от ее глаз. И так покойно, так светло стало на душе, что он только усы макал в вино, боясь испортить эту нечаянную тихую радость.

— Что до сих пор вдовеешь? — спросил. — Год уже прошел, больше.

— Сватаются! — просто ответила Савина, не сводя с него глаз. — Да все не те.

— Поди, толпами ходят? — попытался пошутить Иван. И сам смутился: так коряво прозвучали слова.

— Ходят! — просто ответила она. — Но мне надо такого, как ты.

Иван опять смутился, опустил трезвую голову. За разговорами не заметил, как уснули дети. Стол освещался от топившейся печи. Терех зажег лучину над ушатом. Иван оглянулся на темное оконце со вставленной льдинкой. Спохватился, ночь уже на дворе. Но Тренчиха повисла на его плече.

— Ночуй! — потребовала и подмигнула с каким-то намеком: — Перед постом все можно. После отмолишься.

Идти никуда не хотелось. Иван послушно сбросил ичиги, перекрестился на темный образок в красном углу и полез на полати. А в груди буйно трепыхалось, билось о ребра сердце: чувствовал, придет! И хотел этого.

Савина убрала со стола, задула лучину и так же просто, как отвечала на его вопросы, влезла к нему на полати.

— Не постави тебе Господи во грех! — зашептала жарко. — Желанный мой, ненаглядный! — нежно и страстно прижала его голову к груди.

И задохнулся Иван. Не от распаленной страсти, как бывало прежде, а от нежности к ласковой женщине, которую не сумел разглядеть в молодые годы, в девках.

Ох и затуманилась буйная головушка. С юности познал он хмель горячего вина, но так никогда не пьянел. Ждал стужи, а тело охватил жар. Жадно целовал ее в губы, гладил податливое, полное тело.

Не холодна была его венчанная жена, на всякие шалости горазда. Да только все было другим: она и в постели была злой, а эта — ласкова. Обволакивала, пеленала, как пуховым одеялом, и все наглаживала, всхлипывала, отогреваясь у чужого, невзначай украденного счастья.

На другой день жильцы и гость поднялись поздно. Изба выстыла. Дети шумели и баловались на печи. Савина оторвалась от Ивана, неохотно оставив на полатях полюбовного молодца, стала раздувать огонь.

Поднялось солнце. Жильцы в казачьей избе хмуро, покаянно, сотворили утренние молитвы и позавтракали. Савина молчала, как все, но глаза ее беспечально сияли и поглядывали на Ивана без укора. Накормив всех, с Тренчихой под руку, она вышла проводить енисейского сына боярского.

Иван привел из конюшни и запряг в оглобли отдохнувшего коня. Сел в сани, выехал из острога, спустился на лед реки, где его ждали женщины. Возле них остановил коня, вылез из саней, потоптался около подводы, поправляя упряжь, не зная, как проститься. Савина со смехом упала на сено в санях.

— Провожу до леса! — сказала то ли ему, то ли Тренчихе.

Выдыхая густой пар из влажных ноздрей, конь весело зарысил в обратную сторону, к устью Кеми. Сани легко скользили по льду, скрипели полозьями по застругам. Савина глядела в синее небо, думала о своем, радостном, и улыбалась. Иван растерянно хмурился и всю дорогу молчал.

— Не думай плохого! — сказала она вдруг. — Я тебе не наврежу. Уже высмотрела жениха.

— Кого? — ревниво вскинул глаза Иван.

— Филиппа!

— Он же старый? — удивился Похабов, оценив, что Михалев казак добрый и надежный.

— Что с того, что старый? — беззаботно улыбнулась Савина. — Дети у него уже большие, помощники. Дом свой. Любить будет. Как вернется со служб, так за него и пойду. — Помолчав, стала рассказывать, не сводя глаз с неба: — Мы с Вихоркой хорошо жили.

— С тобой хоть кто будет жить хорошо! — буркнул Иван в смятении.

— А меня все бес смущал чем-то сладостным, — не услышав его, продолжала Савина. — Приглянулся ты мне еще в Кетском. Снилось, будто ласкаешь. Теперь узнала, как это — с любимым.

— Ну и как? — спросил Иван, принужденно посмеиваясь.

— Совсем не так, как с хорошим! — смежила веки Савина, вспоминая свое, сокровенное. Ее длинные ресницы поблескивали куржачком.

Показались дома. Иван направил коня к устью притока. Он стал хоркать, ловить заиндевелыми ноздрями запах дымка, недовольный седоком, правившим мимо жилья. Иван привстал на колени, потряхивая вожжами. Савина из-за спины обвила его руками за шею. Он обернулся. Вдова жарко поцеловала Ивана в губы, на ходу соскочила с саней и, крепенькая, ладненькая, в добротной бараньей шубейке, не оборачиваясь, колобком покатилась в обратную сторону. Сани пошли легче. Иван, щурясь, обернулся на закат дня, куда лежал его путь. И вдруг холодом обдало сердце, подумалось со страхом: «Как же я теперь жить-то буду?» Конь ровно рысил по колее. Сын боярский привязал вожжи к передку, закутался в тулуп и лег на спину.

Взбаламутила душу пережитая ночь. Прежде думал, что живет как все и многим на зависть. Оказалось, есть другая жизнь. Он кручинно усмехнулся, подумав, что, кабы женился тогда на Савине, и служить бы не захотелось, от дома отрывался бы с муками, о нем бы только и думал. Нельзя так хорошо жить! На все есть Божий промысел.

Он вернулся в острог на другой день, за полночь. Есть не стал, сразу полез на теплую печь, сказавшись уставшим, отвернулся от жены и уснул. Спал долго. Разбудили его дети. Дочь залезла под тулуп, стала шалить, не давала дремать. Иван свою дочь баловал: голоса на нее не повышал, не то чтобы шлепнуть под горячую руку.

— Что квелый? — пытливо заглядывала ему в лицо жена. Бестолково бегала по избе. Привычно искала повод для ссоры.

— Попей-ка, родимую! — зевнул Иван. — Затопи баню!

— Делать мне больше нечего! — вскрикнула Меченка, переставляя ухват с места на место. — К шапке-то приложил ли что воевода?

— Три чарки крепкого! — жестко и мстительно усмехнулся Иван, понимая, что теперь разозлить его будет трудно.

Он слез с печи, накинул тулуп, пошел топить'баню.

— Хоть бы лоб перекрестил! — разъяренно закричала вслед жена. Иван даже не обернулся. В чине сына боярского сделался Похабов степенным и молчаливым.

А жена искала буйных ссор для жарких примирений. Пару раз, в сердцах, бросалась на мужа, пытаясь исцарапать, но натыкалась на его мозолистую ладонь да на равнодушную брезгливую усмешку. И как ни выла, как ни заливалась слезами, ни разжалобить, ни разозлить мужа уже не могла. Он стал равнодушен и спокоен, как старая колода: приходил со служб, брал дочь на руки, ее только и ласкал.

Меченка во всем винила новую шапку мужа. Хотела тайком сжечь ее. Стала злиться на дочь. И все ждала прибавки к мужниному жалованью. У всех вестовых про это выспрашивала, всех проезжих служилых пытала, у кого какой государев оклад.

Прошла зима. Оттаяли барки и струги. Опять обнажились промерзшие грязи и гати. Иван стал собираться в Енисейский острог, к воеводе. Вместо себя оставил на приказе верного и осмотрительного Дружинку из первых стрельцов.

День был теплый. Приказный заседлал резвую казенную кобылку, вскочил в седло. Жена, как девка, выбежала из острога с непокрытой головой, вцепилась в стремя.

— Спроси у воеводы! — причитала. — Будет ли за этот год жалованье по чину?

— Что, оголодала? — хмуро проворчал Иван. — Голову покрой! Еще бы с голым задом вышла на люди! — поддал пятками в бока кобылке.

Та послушно взяла с места в галоп. Меченка, цепко держась за стремя, высоко задирая ноги в сарафане, скакнула раз и другой, отцепилась, упала на стылую землю. Иван злорадно усмехнулся, но не обернулся. Ускакал по звонкой, не оттаявшей еще земле.

Возле Енисейского острога против проездных ворот и на причале толпился народ. Лед реки был порист и черен. Острожные жители ждали, что с часу на час зевнет водяной дедушка да щука ударит хвостом по льду и вскроется река.

Горели костры. Казаки атамана Галкина в новых кафтанах смолили струги. В Маковском раньше Енисейского знали, что атаман Галкин за службы получил от царя десять рублей деньгами, а его казаки — аглицкое сукно на кафтаны да по рублю. Отряд был пополнен переведенными красноярцами. Атаман собирался на Лену-реку, на перемену сотнику Бекетову, от которого зимой пришли вестовые.

Издали Похабов узнал Ваську Москвитина. С пятью красноярскими переведенцами он смолил струг, а другой, с расшитыми бортами, собирал. У его костра сидел дородный тобольский купчина Семейка Шелковников со своим лавочным сидельцем Фролом Шолковым. Они оба зимовали в Енисейском остроге.

Потолкавшись среди занятого люда, Похабов въехал в раскрытые ворота острога, привязал коня возле съезжей избы. Крестясь, вошел в нее. Никого, кроме воеводы, он не застал. Доброе начало — полдела! Иван кивнул сыну боярскому и сел напротив. Изба не топилась. Оконце было закрыто слюдой, сквозь которую лился рассеянный дневной свет.

Воевода сидел в собольей шапке, накинув шубу на плечи. Щеки его были гладко выбриты. Молодецкие усы обвисли к подбородку, как у литвина, глаза были блеклыми, лицо печальным и озабоченным.

— Здоров ли? — спросил Иван.

— Слава богу! — торопливо спохватившись, ответил тот и спросил: — Что там, в Маковском?

Похабов стал обстоятельно рассказывать о делах и работах, которые надо сделать, вглядывался в рассеянное лицо воеводы, и все казалось ему, что тот его не слышит. Тогда он заговорил о своем, с чем приехал втайне:

— Слыхал я, Максимка другого вестового прислал, помощи просит. Будто браты его воюют…

Шеховской повел бровями, дернул плечом, дескать, что с того, что слыхал?

— Запала мне дума! — тряхнул бородой Иван и придвинулся. — Отпусти меня за Шаман к Максимке?

Просьба Похабова ничуть не удивила воеводу. Он застучал пальцами по столу, глядя в сторону.

— А Маковский как?

— Я все отладил. Лето и без меня проживут: рожь, соль примут и в государев амбар сложат. Дело нехитрое. Оставлю вместо себя казака доброго, не вороватого, который за государево дело радеет, и поручусь за него. А ты отпусти меня до осени?

Воевода опять застучал пальцами по столу. Посидел молча, разглядывая щель в углу, после, обернувшись, взглянул на Ивана пристально.

— Надо бы отправить Перфильеву перемену, но слать некого. Служилых в остроге прибыло против прежнего, а все равно на службы не хватает. Нашел только восемь красноярских казаков с Васькой Москвитиным.

— Слыхал! — кивнул Иван.

— Слыхал! — передразнил его воевода, язвительно скривив губы под усами. — Слыхал, да не все! Сибирский приказ требует послать к вольным тунгусам и к братам целовальника с казенным товаром и с охраной. Торгом да лаской, дескать, тамошние народы охотней под государеву руку пойдут. — Воевода опять пытливо уставился на Похабова, будто ждал от него чего-то: — Торгового Семейку Шелковникова хочу отправить целовальником с Васькой Москвитиным!

— Понял уже! — кивнул Иван.

— Ничего ты не понял! — раздраженно хмыкнул воевода. — Родственники Семейка с Васькой. Сговорятся в пути, сделают казне убытки. А пошлю другого целовальника — смогут убить. Служилым торговать от государя запрет. Но попробуй запрети! Все торгуют!

Воевода опять пытливо уставился на Похабова. Тот наконец понял, чего он ждет от него.

— Вот и отправь меня! Ни убить себя не дам, ни сговориться!

— Подумаю, подумаю! — снова застучал ногтями воевода. Лицо его опять сделалось рассеянным и обиженным. Вздохнул: — И я уже неугоден государю. Ничего не успел сделать, но шлют перемену. Пишут дьяки из Сибирского приказа: велел-де государь, чтобы на воеводстве больше двух лет не сидели. Сдается мне, Андрейка Ошанин что-то дурное отписал, хоть я и помог ему оправдаться. Слышал про него? — опять вскинул блеснувшие глаза. — Красноярские казаки на Оби его перехватили, избили и ограбили!

Иван равнодушно кивнул. Новость эту в Маковском знали раньше, чем в Енисейском.

— Жаль! — искренне вздохнул, не желая расставаться с Шеховским. — Добра ты сделал много, а послужить не успел.

— Да уж! — обиженно засопел воевода: — Выхлопотал на острог разрядные оклады детей боярских и Галкину, и Перфильеву. Тебе, правда, одну шапку. Дадут когда-нибудь и жалованье. — Он опять скривил губы в усах, бросил на Похабова любопытный взгляд: — А что за нужда тебе Максимку спасать? Он ведь показал, что с твоей женой прелюбодействовал. — Глаза воеводы сузились, блеснули холодком. — Отправлю в помощь, а ты его там. — полоснул себя по шее ребром ладони. — А братов оговоришь?

Иван побагровел от гнева, встал. Воевода расхохотался, откидываясь в кресле:

— Мне-то что? Меня зашлют на другие службы. Вы тут сами разбирайтесь с женами.

— Пошлешь с красноярами? — рыкнул Иван.

— А Бог с тобой! — махнул рукой воевода. — Ступай! Только в Маковском оставь на приказе казака доброго и трезвого. Велю подьячему наказную память написать.

Похабов вышел из съезжей избы. Отвязал от коновязи остывшую кобылку. Повел ее в поводу к проруби. Остановился возле Москвитина. Красноярцы у костра подзуживали торговых. Иной раз даже позволяли себе злое словцо.

Семейка Шелковников был весел и добродушен. Он продал свою рожь по двадцать копеек за пуд, хотя месяцем позже, когда станут выходить из тайги промышленные люди, мог бы продать и по двадцать пять. Прибылей от путешествия в браты не предвиделось: один только казенный прокорм. Но с казенным товаром своими деньгами он не рисковал.

— Что с того? — оправдывался смеясь. — Выведаю что надо. После со своим товаром пойду.

— А то каждый год все одно и то же: из Тобольского в Маковский, из Маковского в Енисейский, — поддакнул хозяину его лавочный сиделец Фрол.

— Гляди-ка, купчины, а умные! — язвительно посмеивались казаки. — Неужели своего товара тайком не прихватите? И нам барахлишко продать не дадите?

Иван постоял молча, прислушиваясь к обыденным перебранкам, которых в другой раз и слушать бы не стал. Забыв, зачем привел на берег кобылу, пошел с ней в поводу к другим кострам.

Возле Терентия Савина он даже присел, ни о чем его не спрашивая. Ласково припекало весеннее солнце. Иван молча оглядывался по сторонам. Все что-то высматривал.

— Савину ищешь? — с пониманием спросил Терентий.

Похабов рассерженно взглянул на него и вдруг понял, что тот прав. Виновато улыбнулся, кивнул.

— Она теперь в посаде живет. Замужем за Филиппом-сургутцем.

Похолодело сердце, кровь ударила в лицо. Иван скрытно скрипнул зубами.

— Добрый казак! — прохрипел. — Из старых!

— И правильно, — стал убеждать его товарищ. — Филипп свое выслужил. Его далеко не пошлют. Дом у него. Сыновья вот-вОт на службу пойдут. Ганка Скурихин, бездельник, балагур, так бы и промотал жизнь по службам, но вразумил Господь через раны. Охромев, взял землю под пашню, теперь живет на заимке с ясырями и захребетниками.

Иван натужно молчал кивая, не слушая товарища. Посидев, поднялся. Так и не напоив свою послушную лошадку, направился в обратную сторону от реки, и не к ручью в Мельничной пади, а к посаду. Волнующий зуд в груди предвещал, что должен встретить Савину. Так и случилось. Против нижней угловой башни, в виду посадских изб он заметил ее.

Гулко заколотилось сердце. Савина не могла обойти его стороной. Вернуться не захотела. Оба остановились, сойдясь. Глаза женщины залучились как прежде, когда глядела на полюбовного дружка.

— Ну, вот и свиделись! — сдерживая дыхание, пробормотал он. Кобылка ткнулась мордой ему в плечо. Шумно дохнула теплыми ноздрями в ухо.

— Здравствуй! — просто ответила она, будто не было между ними ни горячих ласк, ни бессонной ночи.

— Истомился я, тебя вспоминая! — признался Иван и с болью в глазах погладил конскую морду. — Хоть бы поговорить.

— Нельзя же, Иванушка! — ласково и печально отвечала она, будто оправдывалась. — Я теперь жена венчанная. Грех! — И, помолчав, добавила с чуть приметной слезинкой в голосе: — Ты прости меня, грешную, что завлекла! Сама много лет мучилась блудными помыслами, а теперь и тебе плохо.

По ее голосу Иван понял, что больше не быть между ними тому, что было под Филиппов пост, что смутно и греховно блазнилось всю пережитую зиму.

— И ты прости! — прерывисто вздохнул он всей грудью. — Сам судьбу выбирал. Дай бог тебе счастья. Филипп казак добрый. Я с ним много служб отслужил. Знаю! — Про себя же подумал: «Повезло старому хрену!» Мотнул головой с помутневшим взором: — И чего тогда, в Кетском, не прельстила? Как бы жили теперь! — просипел с кручинной тоской.

— Я же девка была, Иванушка. Глупая! Не знала бабьей власти над вами, — стала оправдываться Савина, опасливо поглядывая по сторонам.

Даже для близких людей они слишком долго стояли на одном месте, у всех на виду. Пора было расходиться.

— Ну и ладно! Ха! — вскинул глаза Иван. — Повезло Филиппу! Поклон ему. Мир да любовь!

Простившись, наконец-то он вспомнил про кобылку, сводил ее к проруби и вернулся в острог. Решил переночевать в съезжей избе один. Ни с кем не хотелось говорить о тоске-присухе.

Меченка с нетерпением ждала мужа и, едва завидела всадника на волоке, кинулась его встречать.

— Ну, что? — стала нетерпеливо спрашивать, хватаясь за голяшку ичига.

— А все! — мстительно рассмеялся Иван. Нос жены был в саже.

Она поняла это по его взгляду, плюнула на пальцы, торопливо потерла пятно.

— Что все? Много дали?

— Корма в дорогу. Схожу проведаю Максимку с молодой женой да поклон им от тебя передам. Ой, не надо было посылать меня в Енисейский, к воеводе под горячую руку, — смешливо покачал головой.

— А это далеко? — морща лоб, спросила жена.

— Туда семь недель, оттуда быстрей. Да там дела. С полгода будет!

Меченка тихонько завсхлипывала. Взглянул на нее Иван и даже пожалел.

Она же стала дотошно выпытывать, как просил муж прибавку к жалованью. Что говорил воеводе, как тот отвечал ему?

Прожил Иван в остроге день и другой, стал собираться на дальнюю службу. Вместе с Якунькой вычистил ручную пищаль, накрутил патронов, наточил саблю и нож. Равнодушно перетерпел злую и бестолковую суету жены, ее вздорные крики и жалобы. Выстирать в дорогу сменную рубаху она так и не успела, но полдня перекладывала ее с места на место. Иван молча затолкал рубаху не стиранной в седельную суму. Стал прощаться.

Обнял сына, долго целовал дочь, перекрестил жену. Привычно опоясал патронную сумку и ремень сабли старым шебалташем, сел в седло. Чудная мысль пришла в голову, когда он опоясывался. С ней и отъехал от острога на полверсты. Затем остановился, щелкнув пряжкой, скинул шебалташ, стал вглядываться в потускневшее золото. И правда, то, что, опоясываясь, заметил мельком, было в яви. Боярканова голова ожила и хитро посмеивалась. Мало того, рука, державшая голову за косу, походила на его руку, а не остроголового бородача. То ли золото истерлось под кафтаном, то ли грязь набилась в раковины и царапины, только головы глядели одна на другую уже не так, как прежде.

«Чудно! — с опаской подумал сын боярский и перекрестился. — Какой-то знак!» Вспомнив про старца Тимофея, вздохнул: «Попроси совета — начнет слезно умолять бросить бесовскую безделушку в реку».

Конь сам по себе шагал знакомой дорогой, мотал головой, прядал ушами и похлестывал себя по бокам длинным хвостом. Иван заново перепоясался. Рассеянно поглядывая на низкорослые, чахлые деревья со свисающими бородами мха, думал не об оставленной семье, а о том, к чему бы это головы стали глядеть по-другому?

Лед на Енисее все еще стоял. Зря Иван так спешил. Казаки атамана Галкина готовы были к выходу. Терентий Савин запаздывал со сборами и погонял нерадивых стрельцов. Готовы были к походу струги Москвитина. Оставалось положить в них оружие, харч да казенный товар. Васька уже знал, что старшим в его отряде пойдет Похабов. Прежней спеси он поубавил, но недовольства не скрывал.

К ночи лед затрещал и сдвинулся. Залитые лужами, обгаженные навозными кучами проруби сместились на сажень. Наутро вода прибыла, побежала по льду, река загрохотала, заторосилась и пошла, скрежеща льдинами. Едва прошел лед и очистилась вода, воевода приказал всем отрядам выходить.

У монахов своей церкви не было. В острожной исповедовал и причащал поп Кузьма, а инок Тимофей дьячил за хворого разрядного дьячка Федьку Федосеева. На клиросе пели скитницы Параскевы Племянниковой, Вера с Мариной, да тоболячка Степанида. Вкладчики, из старых увечных промышленных и служилых, стояли в первом ряду с воеводой. Тот часто и торопливо крестился, клал поясные поклоны и полушепотом в чем-то оправдывался перед ними.

Ясным утром, после причастия и молебна о благополучном отплытии, крестный ход с Животворящим Крестом и хоругвями вышел из храма, спустился к реке. Задирая седую бороду, поп Кузьма с удалью кропил служилых святой водой. За ним шли воевода, письменный и таможенный головы, сыны боярские, служилые и гулящие люди, острожные жены.

Кормщики кинулись к своим стругам. Гребцы разобрали шесты и бурлацкие бечевы. Крестный ход поредел. Поп кропил святой водой суда. Встретившись глазами с Похабовым, наотмашь плеснул ему в лицо, припоминая вчерашнюю исповедь, и погрозил перстом.

Воевода дал всем напутственное благословение. Студеная река степенно и гладко несла свои воды в полуночную сторону. Поблескивали на солнце редкие льдины. Веял попутный ветер, полосами морщинил русло. Казаки Галкина подняли на стругах паруса и встали на шесты. По знаку атамана они первыми двинулись против течения. Следом пошли люди Терентия Савина. Иван Похабов еще раз перекрестился на Спаса над воротами, на крест над куполом церкви, нахлобучил шапку, махнул рукой Василию Москвитину с казаками и Семейке Шелковникову с Фролом.

После четвертого дня пути все они остановились на песчаных островах против устья Тасеевой реки. Наутро здесь отделилось два струга. Пятидесятник Савин отдал целование атаману и старому товарищу, служилые простились с друзьями и разошлись по разным рекам. Через три недели атаман Галкин с отрядом повернул в устье Илима-реки.

Больших отрядов тунгусы сторонились, но как только осталось на Ангаре два струга, они стали безбоязненно выходить из тайги для торга и мены: махали руками с берега, подзывали к себе.

Семейка с Фролом бойко меняли на меха казенный товар. Казаки выкладывали свой, тайно прихваченный в путь. Иван хмуро терпел привычное беззаконие. Семен Шелковников не препятствовал казачьему торгу, только посмеивался:

— Кабы государь первыми отправил в Сибирь торговых людей, давно бы подвели здешние народы под его руку!

— Кабы не мы, обобрали бы вас еще на устье! — спорили казаки с купцами, ревниво присматривались к казенному торгу, недоверчиво поглядывали на Похабова, который не взял с собой товар.

Семейка с Фролом не столько радели за царевы прибыли, сколько выспрашивали тунгусских мужиков об их нуждах, вызнавали их обычаи и нравы. Они общались со здешним народом охотней и приветливей, чем казаки, думали, что во всех здешних войнах виноваты сами служилые.

Зимовье под Шаманским порогом было сожжено. Вместе с ним выгорело полострова. Сгорели и кресты на могилах. Но над хрипуновским холмиком стоял свежий желтый кедровый крест. Видно, на пути к братским улусам его восстановили Максим с Настеной.

Вдали шумел Шаманский порог. Усиливалась июньская жара. В полдень на погорелом острове лютовал овод. Комары не переводились ни днем ни ночью. В тени да на закате солнца лезла в лица мошка, набивалась в рукава и под ворот, до крови выедала кожу.

Измученные гнусом олени лезли в воду по Самые ноздри с кровавой слизью, безбоязненно выходили к кострам. Служилые, по примеру промышленных, мазали лица дегтем и были черны как черти. Выскочившие на табор тунгусы иной раз ошалело разглядывали людей, а то с воплями убегали в лес, хотя их лица, обветренные, обоженные солнцем и испещренные татуировками, выглядели не много светлей.

Вихоркина могила за Шаманским порогом была цела. Казаки сочли это хорошим знаком и остановились на месте бывшей засеки. Пройти мимо Бояркана Похабов не мог. На другой день он хотел подняться к нему с товаром по Вихоркиной речке. Не зная, взял ли с него ясак Перфильев, задумал уговорить князца заново присягнуть русскому государю.

Но на устье притока казаки встретили мирных, ясачных тунгусов. Семейка с Фролом торговали с ними и вызнали, что балаганцы ушли из этих мест в свою степь. Иван спросил тунгусов про ясак за нынешний год. Князец с важным видом объявил, что дал его казакам, которые стоят под Падуном.

— По слухам, бечевой и парусом туда с неделю ходу! — обрадовался Иван. Выше здешних мест он не поднимался, дальнейший путь знал только понаслышке. Среди красноярских переведенцев один Васька Москвитин сплавлялся с устья Оки. Бечевником же и завозами не ходил никто.

— Милует Бог! — сквозь шум воды крикнул десятскому сын боярский. — Пока ни разу не напали явно. Но Максимка зря помощи не попросит!

— Хлебнем еще! — с пониманием закивал Москвитин. — Мы с Васькой Алексеевым, царствие небесное, — перекрестился, поминая атамана, — только Божьей милостью не побились о камни.

Казаки спешили. Семейка с Фролом задерживали их. Они дотошно расспрашивали тунгусов о пути, о кочевавших по реке народах и их нуждах в товаре. Неспешность целовальника выводила из себя Москвитина. Васька злился, покрикивал.

— Добрый торг быстрым не бывает! — степенно оправдывался Семен и продолжал выспрашивать мужиков о всякой всячине.

— И то правда! — поддержал Шелковникова Иван. — Забыли, зачем посланы? Пусть торгует сколько надо.

— Дойти бы поскорей! — возмущались казаки. — Неделя ходу, а то и меньше.

Слухи о том, что Перфильев стоит под Падуном, под самым труднопроходимым из порогов, радовали их. До тех мест, по слухам, можно было идти бечевником без завоза якорей.

Был полдень. Ночевать среди камней на Долгом пороге никому не хотелось, а купцы опять задержали отряд. Иван объявил дневку. Казаки вытащили струги на берег, развели дымокуры. Двоих из них Похабов отправил вверх по притоку, где убили Вихорку, чтобы убедиться, что на выпасах нет братского скота.

На другой день, едва струги были подтянуты к Долгому порогу, на противоположном берегу реки показалось пятеро всадников. Они махали руками и звали к себе. Десятник, стоявший на шесте, велел бурлакам остановиться, приложил руку ко лбу, стал вглядываться в даль.

— Кажись, браты! — обернулся к Ивану с огорченным лицом. — Неизвестно, с добром ли?

— Надо плыть, раз зовут! — мягко потребовал Похабов.

Грохотала вода на камнях. Васька жестами приказал казакам переправляться. Бросая на торговых и на Похабова рассерженные взгляды, бурлаки пересели в струг с казенным товаром, хмуро разобрали весла. Одним судном, неспешно, поплыли через привольно разлившуюся под порогом реку. Она была здесь медлительна и спокойна, набиралась сил для нового буйства в каменной теснине.

Всадники на приплясывавших и мотавших головами лошадях не спешивались, терпеливо поджидали служилых. Чем ближе подходил к берегу струг, тем пристальней глядел на них Иван. Он уже различал, что это братские воинские мужики. На одном виднелись доспехи. Вскоре узнал вороного коня и дородного князца на нем.

До берега оставалось уже с четверть версты. Всадники прикинули, куда снесет струг, рысцой пустили коней по течению реки. Двое молодцов спешились и помогли спуститься на землю князцу в доспехах.

— Балаганцы! — обернувшись к Москвитину, крикнул Иван. Сбил на ухо шапку. — Вражды и недоверия не показывать, но и не зевать!

Струг зашуршал днищем по песку и ткнулся носом в берег. Придерживая саблю, Иван вышел на сушу.

— Будь здоров, брат! — поприветствовал князца по-русски.

Дрогнули обветренные щеки Бояркана. Из-под нависших век блеснули темные глаза. Из-за его широкой спины выглянул Угрюм, молча уставился на прибывших. Иван не подал виду, что узнал его.

Лицо брата стало подвижней, нижняя губа уже не висела, как при прошлой встрече, но чужое и нерусское выперло на нем пуще прежнего.

Бояркан что-то досадливо пробурчал сквозь шум воды. Тогда только Угрюм выкрикнул, пристально глядя на Ивана:

— Хубун слышал от тунгусов, что ты идешь в здешние места!

— Сайн байну! — в другой раз, по-бурятски, с укором поприветствовал всадников Иван. Метнул на Угрюма недовольный взгляд, кивнул в сторону целовальника: — Твой дружок, Семейка Шелковников. Не узнаешь?

Толмач мимолетно скользнул глазами по торговому человеку. На его неподвижном лице не дрогнула ни одна жилка, в глазах мигнула и пропала едва приметная тоска.

«Не так-то уж и сладко среди чужаков», — догадался Иван.

— Смотрите товар, торгуйтесь! — указал в сторону струга. И снова обратился к Бояркану, перебирая пальцами темляк сабли: — Отчего прошлый год моих людей прогнал?

Угрюм, поговорив с князцом, ответил громко и не так шепеляво, как при последней встрече. Теперь в его говоре появились что-то гортанное: будто русские звуки застревали в груди и он выхаркивал слова, как ненароком залетевшую в горло мошку.

— Твои казаки просить не умели! — перевел слова князца. — Требовали! Их было только трое. А у хубуна одних воинов больше сотни. Это несправедливо.

Иван спорить не стал. Рассерженно тряхнул бородой. Трое косатых молодцов с луками и колчанами за спиной разглядывали товар. Фрол и Семейка угодливо показывали все, что везли. Князец стоял, придерживая вороного жеребца, молча и беззлобно глядел на Ивана. Тот нетерпеливо спросил Угрюмку:

— Что звали?

Не обращаясь к князцу, толмач заговорил:

— Мы вернулись на родовые кочевья и воевали там с эхиритами. А они дали ясак Бекетову и нас злословили. Нашим воинам пришлось воевать со стрельцами. А они зааманатили Куржума, брата хубуна.

— Чем я могу помочь? — неприязненно скривил губы Иван.

— У нас мир. Мы дали ясак стрельцам. Хубун хочет вернуть брата, а вместо него послать его сына, своего племянника. Помоги сговориться с казаками. Какая им разница, Куржум-баатар в аманатах или его сын?

— Бекетовское зимовье на Оке кто сжег? — строго спросил Похабов, не отвечая на просьбу.

— Тамошние эхириты и сожгли. Те, у которых краснояры другой ясак и аманатов силой взяли.

Иван кивнул, сказал для Бояркана:

— Мы к Перфильеву идем. Тунгусы говорят, недалеко уже. Я поговорю с атаманом, если Куржум у него?

— Нет! Баатар на Тутуре-реке, в бекетовском зимовье. Там его стерегут стрельцы и много тунгусов Можеула. Он большой друг казакам.

Иван опять кивнул, показывая, что все понял. Спросил толмача:

— Что про Перфильева слыхал?

— Воюет! — Угрюм пожал плечами в шелковом халате. Глаза его нехорошо блеснули. — То с эхиритами против тунгусов и карагасов, то с тунгусами против них. Сделаете порядок, как был при мунгалах, — все будут довольны. Станете торговать — мир будет!

— Ты-то должен понимать, что государь и Бекетов с Перфильевым хотят всех помирить, — сердито щурясь, укорил Иван брата.

— Я-то понимаю! — бойко ответил Угрюм. — Они не понимают. Бояркан с Куржумом давали ясак, чтобы вернуться на свои кочевья. Аманкуловские роды и икирежи — давали, чтобы не пустить их туда. Царь тоже должен понимать, что его одаривают не за то, что любят, — толмач нехорошо усмехнулся непослушными, рваными губами. — С промышленными людьми и бурятские, и тунгусские мужики живут мирно. — Хоть бы и я.

— Да какой ты промышленный? — презрительно бросил Иван.

Лицо Угрюма покрылось багровыми пятнами. Резче обозначились белые рубцы шрамов. Он гортанно прошепелявил:

— Я вольный! Захочу — уйду и никто не остановит: ни хан, ни воеводы с атаманами.

В сказанном был намек на служилую зависимость Ивана. Он безнадежно вздохнул, не желая спорить, вскинул глаза на Бояркана, внимательно прислушавшегося к разговору.

— Может, и прав был кетский шаман? — пробормотал, пристально глядя ему в глаза.

Бояркан степенно заговорил:

— Голова от тела отлетает быстро. Родить и вырастить воина — дело долгое и трудное. На Тутуре с моим братом только три казака. Я бы разогнал их вместе с тунгусами, но они могут убить Куржума. Я скажу окинским бурятам, чтобы не нападали на казаков. Ты поедешь со мной на Тутуру и привезешь мне Куржума живым. Будет ли мир между бурятами, казаками и тунгусами, я не знаю. Но если мы с тобой будем помогать друг другу, между нами будет мир.

— Я поговорю с атаманом! — повеселев, согласился Иван. — Но сперва надо дойти до зимовья.

Трое косатых братов пересмотрели, перещупали товар у Семейки с Фролом, что-то купили, заплатив плохонькой рухлядью. Бояркан и вовсе не взглянул, что там выложили торговые люди. Угрюм сторонился своего бывшего дружка и не открывался ему. Семейка его не узнавал.

Двое молодцов усадили Бояркана на жеребца. Привязали бечеву к своим седлам и гужом потянули струг против течения реки. Как только скалы стали стискивать берега, они бросили казакам бечевы и зарысили объездным путем.

По слухам, Долгий порог тянулся верст десять. Солнце было уже высоко. Пройти его за день казаки не могли. Они соединились двумя стругами и заночевали в расселине, запалив костер из плавника.

На другой день бурлаки снова увидели пятерых всадников, переправлявшихся через реку среди камней и бурунов. Вода захлестывала коней по брюхо, местами подступала к самым седлам так, что всадники задирали ноги. Но они благополучно прошли брод. Он был им хорошо знаком.

Не дошел атаман Перфильев до Оки, притока Ангары, где пытался закрепиться сотник Бекетов. Уже то, как было поставлено его зимовье — на вершине горы, вдали от воды, указывало, что казаки прежде всего заботились о безопасности. На склоне было срублено две избы окнами внутрь, бойницами наружу. На одной из них были нагородни. С других сторон зимовье прикрывали лабаз и амбар. Частокола не было. Вместо него казаки навалили засеку из вершинника, а на подъездах в один ряд врыли надолбы.

Увидев на реке два струга, зимовейщики выбежали с ружьями, спустились берегом, вошли по колено в воду, стали шумно и весело вытягивать суда на сушу. Ваську Москвитина с красноярцами они узнали и стали обнимать их, не помня прежних обид.

— Что так мало? — удивлялись. Ждали перемены, а пришло разве подкрепление.

— Краснояры сердцем яры! — смешливо выпячивал грудь Москвитин, смахивал шапкой пот со лба. День был жарким даже на воде. — Всех врагов разгоним!

Встречавшие уже поняли, что перемены нет. Радость на их лицах поблекла. Казаки помогли разгрузить струги. Илейка Перфильев распоряжался за старшего. Не приветствуя Ивана, он раз и другой взглянул на него, плутовато ухмыльнулся.

От острожка к реке спускался Максим с женой. Иван сбил шапку на затылок, пошел им навстречу.

— Слава богу, свиделись! — весело обнял атамана. — На свадьбе не был. Дай, думаю, навещу молодых, погляжу, как живут!

Анастасия в женах заметно повзрослела. Радуясь встрече, она глядела на Ивана сияющими глазами, и не было в них прежнего страха, хотя годовальщики всю зиму провели в осаде.

В тесной избенке приказчика был положен пол из дранья. Блестели бревенчатые стены, натертые дресвой. Медвежья шкура под ногами была обшита по краю тесьмой. Возле выстывшего очага висели начищенные котлы. В доме приятно пахло дымком и смолой.

Иван скинул шапку, положил поклоны на Спаса, Богородицу и Николу в красном углу, обернулся к супругам и самодовольно рассмеялся:

— Однако добрую я тебе жену сыскал, атаман! — и, не удержавшись, съязвил: — Не то что ты мне!

Перфильев повел глазами на узкое оконце, пожал плечами:

— Жен и детей Бог дает! — сказал оправдываясь. — Баня топится! А пока — с устатку да за встречу!

Иван не успел сбросить липкую от пота обвисшую кожаную рубаху, а на столе уже стоял кувшин, на блюде — вяленая рыба, черемша, хлеб.

— Вот ведь беда! — усаживаясь на лавку, пожаловался атаман. — Баню на берегу срубили. Браты да тунгусы три раза ее поджигали. Пришлось к зимовью перенести. Воду теперь далеко таскаем.

— Вижу, неспокойно зимовал! — поднял чарку Иван. — Во славу Божью, что ли? — размашисто перекрестился, перекрестил чарку и рот в бороде. Выпил. Крякнул. Сдавленным голосом заговорил о деле.

— Я Бояркана встретил под Долгим порогом. И предлагал он договориться со здешними князцами, чтобы вреда тебе не чинили.

— Что хочет? — насторожился Перфильев.

— Ясак он дал Петрухе Бекетову. Видать, после хорошего боя. Сотник уплыл по Лене, а его стрельцы да тунгусы на Тутуре держат в аманатах Куржума, Боярканова брата. Князец хочет вместо него дать в аманаты его сына, своего племянника.

— Если правда сын — то аманат верный! — наморщил лоб атаман. Тряхнул головой: — Только я при моем малолюдстве помочь не могу. Путь туда неблизкий: верст триста. Мы сами тут как заложники, от зимовья отойти боимся.

— Дай мне пару верных казаков, я поменяю аманатов, а у тебя будет мир и со здешними братами, и с Боярканом.

Атаман раздраженно засопел, опуская голову, подумав, вскинул умные глаза:

— Помнишь, как меня и моих людей побили? Тоже обещали добром дать ясак. Доверился, прости господи! — перекрестился, обернувшись к образам. — Так то простодушные тунгусы! — вздохнул о былом. — Браты куда как коварней!

Не поднимая глаз, Иван тихо и осторожно признался:

— У меня с Бояром давняя приязнь. И я ему добро делал, и он мне.

Атаман усмехнулся, мотнул головой с похолодевшими глазами:

— А как самого зааманатят?

— На кой я им? — Иван приосанился веселея. — От меня государь почел за счастье избавиться: в Сибирь сослал. Якуньку с Марфушкой вы не бросите, а Меченке долго вдоветь не дадут.

— Ой, не говори так, дядька Иван! — опасливо закрестилась Анастасия.

— Про брата ничего не слыхал? — спросил Максим, снова наполняя чарки.

— Не слыхал! — хмуро солгал Иван и опустил голову. — А к зиме, по наказной памяти, мне с целовальником и с его сидельцем надо вернуться в Енисейский.

— Ладно! Подумаю! Хорошо бы острог поставить. А то, бывает, до сотни конных носятся за надолбами. Не нападают, но и работать не дают. Иной раз у реки и без рыбы сидим.

До вечера и весь следующий день москвитинские казаки отдыхали: парились в бане, чинили одежду, на третий — заступили в караул. Ни тунгусы, ни браты на острог не нападали. Перфильевские годовалыцики торопливо валили сырой, летний лес, тесали острожины в две сажени. После полудня у реки показались всадники. Караульный пронзительно свистнул. Работные побросали бревна, побежали к избам.

Среди всадников Иван разглядел Бояркана.

— За мной пришел по уговору. Эти не нападут! — успокоил атамана.

— Илейка сильно с тобой просится! — кивнул на брата Максим, показывая, что решение принял. — Лодырь! От работ отлынивает! — добавил, досадливо поглядывая на бесшабашного казака. — А больше дать некого. Среди краснояров кликни доброхотов.

Москвитин, как услышал, что нужен доброволец в посольство, не задумываясь, указал на вздорного казака по прозвищу Ребро.

— Ивашка? — окликнул непокладистого спутника, которого больше других ругал в пути. — Иди почетным послом к братам?

— Да хоть к лешему, — неприязненно ответил тот. — Лишь бы от тебя подальше.

— Ну и с Богом!! — благословил казака десятский, указав на Похабова.

Илейка Перфильев и Иван Ребро мигом стряхнули с рубах щепки, обмотались кушаками. Максим велел дать им ручные пищали, припас пороху и свинца. Семейка Шелковников ходил по пятам за Похабовым и просился в посольство, а тот отказывал, ссылаясь на наказную память.

— Здесь торгуй! — не хотел, чтобы Семейка узнал Угрюма, опасался слухов и пересудов, которые поползут по Енисейскому острогу.

Послы собрались за полчаса. Как из-под земли, с ошалелыми глазами откуда-то выскочил еще один казак. Звали его Ивашкой Сергеевым.

— Возьми! — кинулся к Похабову.

Этот красноярец без жалоб и понуканий тянул бечеву, от работ не отлынивал, себя в обиду не давал. А обижали его часто, сваливая на него все неудачи за то, что был ярко-рыжим и конопатым.

— Можешь и этого забрать! — без спора согласился Москвитин. — Рыжие с нечистью знаются.

— Ну, вот! — посмеялся Похабов, оглядывая спутников. — Три Ивана да Илья. К чему бы?

Красноярцы и Илейка весело распрощались с товарищами. Четверо с пищалями и мешками стали спускаться от укрепленного перфильевского зимовья к всадникам, а те пустили к ним коней рысцой. Как принято у богатых степняков, за каждым шло по две-три лошади в поводу, да еще под седлами.

Племянник, которого вез Бояркан на перемену брату, был молод, дороден и больше походил на дядю, чем на родного отца. Неприязни к казакам браты не показывали. Только толмач был хмур. К его новому лицу Иван никак не мог привыкнуть, и все казалось ему, будто родной брат умер, но объявился среди балаганцев его болдырь.

Быстрым шагом кони пошли вдоль берега. Косатый молодец завел заунывную песню. Иван с Угрюмом некоторое время ехали стремя в стремя, молчали, прислушивались к пению.

— О чем он? — наконец спросил сын боярский.

— Про птицу лебедь! — гортанно ответил Угрюм, будто отхаркивал рыбью кость, застрявшую в горле. — У них лебедь — птица ласковая. Это у нас она злая.

Помолчав еще, Иван спросил с горькой усмешкой:

— У них, у нас!.. — досадливо передразнил Угрюма Иван. — Не пойму! Отрекся от своей крови или нет?

Помолчав, Угрюм ответил без обиды в голосе:

— Сын у меня, жена-бурятка. Не бедствую. А у вас кому я, калека, нужен? Разве старец Тимофей примет в скит. — Помедлив, криво, одной стороной лица, усмехнулся и добавил: — Уж твоя-то жена меня бы со свету сжила. Да и тебя тоже.

— Калекам везде плохо, — согласился Иван, не желая вспоминать жену и дом. — А толмач всегда при деле и с хорошим жалованьем.

— Какой из меня служилый? — дернул драной щекой Угрюм. Шепеляво пропел: «Не велел нам Господь жить в земном раю». — Тряхнул головой с помутневшими глазами: — Считай, что раб Божий Егорий помер. Медведь задрал. Буряты выходили — стал бурятом. Но от Бога не отрекся! — размашисто перекрестился. — И семью к нашей вере склоняю.

К ночи всадники переправились бродом через реку, выехали на открытое место с редкими колками и полосками леса, спешились. Люди Бояркана сложили горку из камней, развели вокруг нее огонь. Казаки в стороне обустроили табор на свой лад.

Веял прохладный ветер, то и дело закручивал дым костров, бросал его в лица. Гнус не донимал. В стороне, в виду табора, мирно паслись расседланные кони.

— Толмач вроде наш? — громко спросил Ивана Илейка Перфильев. На его обветренном лице блуждала плутоватая улыбка, будто он догадывался о чем-то.

— Может, наш, а может, ублюдок, — буркнул в ответ Похабов.

Он не стал звать Угрюма к своему костру. Тот и не подходил к казакам.

Через день открылась полоса братской степи по берегам притока. Кони побежали быстрей, то и дело переходя на тряскую рысь. Балаганские молодцы запели о чем-то веселом и смеялись. Через степь вышли к Лене со скалистыми крутыми берегами, поросшими лесом. После Ангары эта река походила на малый приток. В иных местах скалы далеко отступали от извилистого русла заливными пойменными лугами. Всадники без труда переправились на другой берег. Там браты остановились табором. Дальше, в зимовье на Тутуре, казаков повели Угрюм с Куржумовым сыном.

Молодой балаганец держался с важностью, поглядывал на казаков строго. Если он о чем-то говорил им через толмача, то непременно глядел в один глаз. Лесными тропами шестеро всадников вышли к устью Тутуры — притока Лены.

Зимовье Бекетов ставил здесь зимой, второпях. Как и другие его укрепления, оно стояло на скалистом берегу: изба с нагороднями, с бойницами, вокруг нее вместо тына на три стороны повалена засека.

Издали зимовье казалось брошенным. Похабов первым подъехал к заостренным веткам и верхушкам засеки, стал выглядывать между ними проход и заметил какое-то шевеление на избе. На нагороднях медленно и сонно, как призрак, поднялся в рост человек в малиновой шапке и кожаной рубахе, из-под руки внимательно оглядел всадников, сипло окликнул кого-то.

Дрогнула верхушка поваленной ели. Два длиннобородых и долгогривых казака освободили узкий проход к избе и радостно кинулись к всадникам.

— Михейка? Ты, что ли? — ахнул Похабов, едва узнав бекетовского стрельца Стадухина, то ли изможденного, то ли постаревшего. Не сразу узнал и другого, Алешку Оленя. Спешился, привязав коня.

В виду засеки слезли с лошадей его спутники. Куржумов сын крепко встал на короткие ноги, огляделся с важным и недовольным видом. Илейка Перфильев, узнавая стрельцов, весело окликал их.

Следом за Стадухиным и Оленем сквозь проход в засеке протиснулись двое, одетые по обычаю промышленных людей. Оба были длинноволосы, с бородами в пояс. Голову одного из них покрывала монашеская скуфья.

— Ермоген! Батюшка! Ты ли? — вскрикнул Похабов, раскидывая руки. Смахнул с глаз радостные слезы, поликовался с монахом, принял от него благословение, отстранился, разглядывая обветренное, обожженное солнцем лицо, большие, чуть навыкате, глаза, глядевшие властно и снисходительно. Кабы не скуфья да не волосы ниже плеч, его можно было принять за атамана.

Из-за спины Ермогена неспешно вышел крепкий, ладный промышленный с изморозью седины в бороде. Ступал он по-тунгусски, легко и осторожно. Ноги были обуты в мягкие чирки, кожаная рубаха свободно висела на широких плечах. Голова была покрыта островерхим суконным колпаком, какие носили вольные донские казаки во времена Смуты. Просветленным лицом он походил на енисейского скитника Тимофея. Глаза у него тоже были чистыми и ясными, как у юнца.

Он ласково смотрел на Похабова и с улыбкой в бороде ждал, когда тот узнает его. Иван, не опомнившись от встречи с Ермогеном, отступил на шаг, стал торопливо вспоминать, где видел этого человека. И когда тот знакомым движением поскоблил шрам на щеке, ахнул:

— Пенда?!

Сивобородый блеснул молодыми синими глазами. Иван с ревом бросился к нему, сгреб в объятья.

— Не узнал, казак, старого пятидесятника! — тихо посмеивался Пантелей, обнажая щербины потерянных зубов.

Переменился лихой казак в сибирской тайге. Уже много лет назад, освободившись от бремени всякой власти, стал выглядеть мудрей и ласковей. Покрывшись сединой, обрел в лице покой.

— Монах и монах! — рокотал Иван, не переставая удивляться переменам в товарище. — В скиту, что ли, жил?

— Искал старые русские города, — беспечально отвечал Пантелей. — Промышлял. Давно не воюю.

Иван оглянулся на Куржумова сына. Ему не терпелось поговорить со старым товарищем, но молодой балаганец своим видом напомнил, зачем они все пришли сюда. Он совершал геройство: доброй волей отдавал себя в аманаты, поэтому с презрением глядел на суету встреч, ждал заслуженных почестей.

— Потом наговоримся! — Иван оторвался от товарища, поправил шапку и велел стрельцам привести Куржума.

Бурятские племена теснили тунгусские роды все дальше на запад и на север. Тутурские тунгусы, наляги, под началом сонинга Можеула, непрестанно воевали с ними. Появление стрельцов возле братских улусов, их удачливые воинские стычки с бурятами князец Можеул принял за помощь, посланную добрыми духами. Он с радостью дал стрельцам ясак, принял присягу и предложил поставить острог в местах его кочевий для защиты от бурят.

Как ни тяжко было лесному народу слышать бойкий перестук топоров, видеть падающие вековые деревья, в которых, по поверьям, жили души их предков, наляги терпели ради порядка, который от имени царя обещали им служилые люди. Мужчины подвластных Можеулу родов охотно помогали Бекетову брать ясак с соседей, воевать, защищать зимовье.

При Бекетове Куржум жил в зимовье привольно, как почетный аманат. С ним жила женщина тунгусской породы. На зависть стрельцам, он и его жена ежедневно получали от сотника по две чарки крепкого вина и обильное питание, которое добывали тунгусы Можеула. На цепь Куржума сажали, когда к зимовью подступали воинские люди. Иногда ночами, если некому было идти в караул. Но сотник Бекетов уплыл по Лене. В зимовье им были оставлены три стрельца да тунгусы. По малолюдству служилых жизнь аманата сделалась тягостной.

По приказу сына боярского стрельцы вывели из зимовья Боярканова брата. Голова его была не покрыта. На голое тело наброшен ветхий кафтан, обут он был в стоптанные ичиги. Щуря большие черные глаза, князец равнодушно взглянул на своего сына и с достоинством человека, привыкшего повелевать, уставился на Похабова.

Тот дал знак толмачу. Угрюм суетливо приблизился к Куржуму, залопотал о его освобождении. Князец молча снял с него шапку и надел ее на свою голову. Затем скинул под ноги кафтан и стал сдирать с толмача шелковый халат. Тот покорно высвобождал руки из рукавов и все лопотал, передавая улусные новости.

Князец приоделся, снова взглянул на Ивана, скривив тонкие губы с ниткой редких, черных усов.

— Опять выручаешь, брат! — произнес гортанно, но по-русски, не глядя на лопотавшего толмача. — Когда уйдем?

— Утром! — сдержанно ответил Похабов.

— Баньку дорогим гостям! — шумно распоряжался Михейка Стадухин. — Все лучшее — на стол! Гулять будем!

Солнце только покатилось к закату, когда вольно и весело к зимовью подъехали тунгусы. Они отпустили оленей, развели костер, раздули дымокуры на берегу реки и стали варить мясо.

Один из них, стриженый, с крестом поверх кожаной рубахи, по-свойски заскочил в избу, шумно и смешливо обругал кого-то из стрельцов, мимоходом оглядел гостей, схватил котел и выскочил. Шапки на нем не было.

Вскоре тот же тунгус, как белка, вскарабкался по бревну с зарубками в лабаз. Закричал оттуда, о чем-то спрашивая тунгусов на берегу. Михейку Стадухина спросил по-русски, сколько соли отсыпать из припаса. «Видать, свой, толмач из новокрестов! — подумал Похабов и стал приглядываться к шумливому тунгусу. — Не он ли уходил с Пантелеем из Енисейского?»

Стрельцы не выставили караул на ночь, полагаясь на прибывших людей Можеула. Это Ивану не понравилось. В зимовье готовили соборный ужин. Новокрест схватил за руку Ивашку Реброва, потянул за собой из засеки, смешливо обзывая тупым лучи, на пару внес горячий котел с вареным мясом.

Русичи, тунгусы и буряты стали есть изюбрятину. Монах — рыбу. Синеулька-новокрест шумливо сокрушался, что прибывшие не привезли хлебного вина, до которого он сильно охоч.

Стрельцы, измотанные дальними службами, ждали смены и были опечалены недолгим приездом Похабова. Узнав, что атаман Галкин пошел на перемену Бекетову, они грозили бросить зимовье и аманата на тунгусов, уплыть по Лене.

Когда затихали споры, начинал говорить Пантелей Пенда. Его с очарованием слушали не только прибывшие в зимовье, но и сами стрельцы, у которых он с Ермогеном и Синеулем жил уже с месяц.

Иван тайком поглядывал на Угрюма. Стараясь быть не узнанным старыми связчиками, он, насупившись, сидел в темном углу и помалкивал, особенно сторонился черного попа.

Пантелею становилось неловко от того, что долго говорил. Он спохватывался и смущенно умолкал. Но его снова и снова расспрашивали о скитаниях по тайге, о Ламе — Великом море за горами, о пустующих каменных городах на Прибайкальском хребте.

Ермоген только кивал да поддакивал:

— Бог его ведет! Все, что говорит, — сущая правда!

Илейка Перфильев слушал сказы таежного скитальца разинув рот, иной раз с воплем срывался с лавки, кричал на всю избу:

— Вот это жизнь! Вот это воля!

Спокойные обдуманные слова старого, верного товарища бередили душу Ивана Похабова. Сколько помнил себя, томила ее кручина по какому-то славному подвигу. «Кабы дал Бог волю, — думал с тоской, — бросил бы шапку сына боярского, поддался на прелестные речи товарища и ушел бы встреч солнца, искать свое счастье». Но его ждал Бояркан. На нем были обет службы государю, семья, Максим Перфильев и десяток товарищей в Братском острожке, которые надеялись на его помощь. Эх, если бы не узда! Как говорится, батожка с веревкой в седельной суме конь не чует, но вбей его в землю, привяжи к узде — никуда не уйдет!

Иван глядел на Пантелея Пенду, узнавал и не узнавал прежнего донского казака. Это был уже не воин, но и не блаженный, принявший на себя подвиг юродства. Примечал Похабов, что Ермоген относится к Пантелею как к поводырю, данному Господом, и под дакивает, и верит ему.

Пантелей по просьбам уже в другой раз рассказывал о Ламе, где птицы так много, что кажется, будто на воде лежит пух. Где медведи бродят по берегу табунами, как лошади. Где тюлени с человеческими лицами подплывают к берегу на русские и тунгусские песни. Где саженные осетры пасутся на отмелях, как скот.

— Богатая земля! Много следов от селений с каменными стенами, а людей нет. Дальше ушли!

Пантелей живо вспоминал, как много лет назад неподалеку от этих мест видел русские кочи. Может быть, последние, которые уплывали вниз по Лене. Он не жалел, что понапрасну бродяжил в верховьях Лены, и даже смеялся над собой, говоря, что дьячил при иеромонахе.

Стрельцы рассказали, как после последней встречи с Иваном Похабовым у Шаманского порога они вернулись с рожью на Оку. Как утопили струг на Падуне и намочили хлеб. Как похоронили трех оставленных товарищей у сожженного зимовья. Как среди зимы шли братской степью, воевали, ясачили.

— Балаганцы обещали дать ясак, — Михейка кивнул в сторону Куржума с сыном. Те лежали на лавках и тихо переговаривались между собой. — Мы сдуру впустили в засеку десятерых. А снаружи подошли две сотни. Послы бросили нам под ноги драную лису и выхватили ножи. Троих наших тунгусов убили, пятерых стрельцов переранили. А снаружи был приступ. Отбились. Мужиков сорок перебили.

— Сорок три! — жмурясь, поправил Куржум.

— Да князца зааманатили, — продолжал Михейка, кивая на него. — Коней их захватили. Сюда пришли, зимовье поставили. Браты прислали послов, дали ясак, князца хотели выкупить.

Война, ясак, кровь, рухлядь. Все обыденно, как привкус вяленой рыбы на зубах. Ни стрельцы, ни казаки долго не выдерживали тех рассказов. Снова принимались расспрашивать Пантелея с Ермогеном об их скитаниях. И опять, затаив дыхание, слушали неторопливые, томившие душу сказания, наполовину пережитые очевидцами, наполовину услышанные от старых промышленных.

Вот зазевали зимовейщики, иные стали подремывать. Буряты и вовсе захрапели на медвежьих шкурах. Для полуночных молитв незаметно исчез Ермоген. Выскользнул из избы Синеуль и ушел к тунгусскому костру. Похабов взял шубный кафтан, подхватил саблю, пищаль и полез на нагородни. Только два Ивана, рыжий и смуглый, да Илейка Перфильев приглушенными голосами все о чем-то выспрашивали и выспрашивали Пантелея.

Иван улегся под открытым небом. Попискивали комары и мерцали звезды, ночь была светла. Из избы вышел Угрюм в драном кафтанишке, без шапки. В сумерках лицо его казалось нерусским. Срамно, напоказ, помочился на угол избы. Приподнялся по лестнице так, что над нагороднями показалась его голова. Сипло и зло зашептал:

— Да он мне три халата даст!.. А что на стрельцов напали, так я в том не виноват. Говорил им, не тягайтесь с казаками: один ваш баатар, может быть, и сможет драться против трех казаков, но десять казаков всегда победят сто бурят. Я тут ни при чем.

Иван вздохнул и не нашелся что сказать. Равнодушно кивнул. Угрюм и не ждал ответа. Поскрипев лестницей, отворил дверь в избу.

Иваны да Илейка с Пантелеем ушли в теплую баню, спать они не ложились, до самого рассвета бубнили и бубнили, переговариваясь между собой. Сын боярский засыпал и просыпался под их монотонный говор.

А наутро случился бунт: соблазненные прелестными речами Пенды, трое казаков отказались возвращаться в перфильевский острожек. Пантелей неуверенно пытался вразумить их. Похабов схватился было за плеть и отстегал бы ослушников, не будь в зимовье аманатов. Раздор среди казаков, которому они стали бы свидетелями, мог дорого обойтись атаману Перфильеву с его людьми.

Взял себя в руки сын боярский. Строгим голосом велел подначальным людям следовать за ним. Повел их к реке, в укромное место, где, не срываясь на крик, стал вразумлять. Иваны помалкивали, Илейка же рта не закрывал и все оправдывался:

— Да кабы брат Максимка был рядом — отпустил бы!

— Вот и спросишь атамана! — поскрипывая зубами, наставлял Иван. — А после — на все четыре стороны!

— А припаса-то сколько вам останется? — напирал Илейка. — Добром все отдаем. Свой оклад не требуем ради дальних государевых служб.

И сам Илейка, и ослушники Иваны понимали, что силой их Похабов не вернет: тут ему браты — не подмога. Пытался сын боярский и вразумить, и напугать: на измену, дескать, шли, бросали его одного среди братов. А как не доедет он, Иван, живым до острога, с них, со служилых, головы снимут.

Трое в голос уверяли, что под началом черного попа будут молиться за него всю неделю и отмолят от всяких бед.

Поднималось солнце. Дольше нельзя было беспричинно задерживаться на Тутуре. Понимал Иван и то, что он не сможет обмануть умного Куржума. А если догадается князец, что казаки перессорились, — живым отсюда не уйдет никто.

Плюнул Похабов, устав спорить, хлестнул плетью по голяшке сапога, пробормотал рассерженно:

— Скажу Максимке как есть. Пусть решает, милости вам просить у государя или казни.

Он решительно вернулся в зимовье, велел Угрюму собираться, ловить и седлать всех коней. По пятам за братским толмачом ходил Синеуль, хихикал и задирал его:

— Эй, болдырь востромордый? Будто мне твоя рожа знакома! А чего это у тебя глаза круглые, как дырки?

Угрюм не отвечал на шутки новокреста, пуще прежнего хромал и сутулился, глядел на тунгуса хмуро, неприязненно. Услышав наказ Похабова, он с готовностью побежал ловить стреноженных лошадей. Синеулька окликнул тунгусов. С их помощью быстро пригнали коней. Иваны с Илейкой с виноватыми лицами стали помогать седлать их.

Иван вскочил в седло. Он все еще надеялся, что беглецы одумаются. Сели на лошадей Угрюм и Куржум. И тут устыдился сын боярский, что в распрях дня не простился со старыми друзьями-товарищами. Слезать с коня он посчитал дурной приметой. Дернул повод, подъехал к Пантелею, обнял, свесившись с седла.

— Долг за мной! — напомнил. — А с собой нет ничего, чтобы возместить. — Провел рукой по пряжке шебалташа: — Хочешь, золото отдам вместе с кафтаном?

Пантелей замахал руками:

— На что они мне? А рухлядь все равно бы сгнила или сгорела. Вспомнишь в молитвах — и ладно!

Иван шумно вздохнул, склонился к Ермогену:

— Благослови, что ли, в дорогу?

Приняв благословение от монаха, он махнул стрельцам. Всадники взяли трех свободных коней в повод. Похабов еще раз гневно блеснул глазами на ослушников, поддал пятками под бока лошадке и двинулся в обратную сторону.

Куржум ни о чем не спрашивал, равнодушно глядел по сторонам и не проявлял любопытства, почему сына привезли четверо казаков, а его в обратную сторону сопровождает один.

Бояркан с тремя косатыми молодцами терпеливо ждал их на поляне у реки. Вблизи табора было много сухостойного леса, но его люди валялись возле тлеющего кизяка. Мирно паслись стреноженные кони, сытно пахло печеным мясом.

Встретившись, братья никак не показали своих чувств чужим и неравным им людям. Бояркан, лежавший на боку, сел и поджал под себя толстые ноги. Сухощавый, как тунгус, Куржум опустился рядом с ним. Помолчав, братья заговорили с таким видом, будто расстались утром.

Спешился Иван. Отвязал от седла пищаль, положил ее у костра стволом к лесу. Сел напротив братьев. Привычным движением бросил на колени саблю в ножнах. Угрюма князцы не подзывали, и он сидел в стороне с молодцами охраны.

— Вот и собрались! — по-русски сказал Куржум. Его тонкие губы язвительно искривились. В больших черных глазах замельтешили недобрые огоньки. — Не знаю, добра или зла больше от казаков, но ваши головы на ваших плечах, и это уже хорошо!

Бояркан грузно кивнул. Глядя на тлеющий огонь, вдумчиво, как старший, заговорил. Куржум стал переводить для Ивана:

— Брат сказал, мы не можем пригласить тебя на пир. Родственники убитых обидятся.

— Не до пиров! — согласился Иван. — Пошлите со мной до острога пару молодцов. А то кто-нибудь отрубит голову, — горько усмехнулся и провел ладонью по пряжке шебалташа. — И с брата Бояркана ни за что слетит его голова. Или удавят, как говорил один баюн, — перекрестился, вспомнив старого песенника под Тобольском. — Да и брода через Мурэн я не знаю.

Атаман Перфильев выбежал из острожка за надолбы, едва узнал среди всадников Ивана Похабова. За ним с ружьями выскочили полдюжины казаков. Иван спешился.

— Все живы! — поспешно успокоил товарища. Почувствовал, как тот подрагивает от догадок и переживаний. Приглушенно пробормотал: — Только удержать при себе не смог! Втроем бежали в дальнюю службу.

— Бросили! — выдохнул Максим и сжал рукоять сабли так, что побелели суставы пальцев.

Иван замялся, пожал широкими плечами. Думал, как ответить.

— Много грехов покрывал я брательнику. Прогневил Господа! — вспылил атаман, блеснув глазами. — Пусть только вернется, воренок! Выпорю! А Ивашек под кнут! — Он помолчал, остывая, скрипнув зубами, выдохнул со стоном: — А у нас беда! — Вздулись желваки на скулах в стриженой бороде. — Фролку Шолкова пограбили и убили!

За полторы недели, что проездил Иван в бекетовское зимовье, к острогу ни разу не подступали ни тунгусы, ни буряты. Дозор атаман выставлял только на ночь. Днем на сторожевой башне маячил один казак. Пользуясь миром, все остальные с утра до вечера стучали топорами и ставили острожины. Еще издали Похабов отметил про себя, что Максим времени не терял и хорошо укрепился.

Семейка Шелковников распродал почти весь казенный товар. Со всякой мелочишкой выезжал в улусы и кочевья вызнать нужды здешних людей. Ему было известно, что Фролка с кем-то сговорился о встрече, вышел из острожка налегке и пропал. Тело его нашли три дня назад. Он был раздет и обобран. Может быть, упал с крутого берега и убился, а мертвого обобрали. То ли убили и ограбили? Ни слухов, ни следов пока нет.

Перекрестился Иван, оглянулся на сопровождавших его косатых молодцов. Отпустить их без угощения значит обидеть. Ввести в острог — высмотрят то, что им знать нельзя.

— Надо бы как-то одарить и отблагодарить! — кивнул на балаганцев.

— У меня для гостей есть место доброе! — повеселел от тягостных дум атаман. — В виду острога, за надолбами. — Он поманил рукой молодого казака и приказал: — Баню затопи! Пришли ясырку. Скажи, чтобы мясо варила на костре! Да атаманше скажи, чтобы налила вина во флягу!

Атаман подошел к сопровождавшим Ивана молодцам. Спешившись, те сидели на корточках, не выпуская из рук уздечек. Перфильев взял повода трех коней, повел их к коновязи. Здесь, за надолбами, в тени низкорослых несрубленных берез был длинный стол из полубревен с низкими скамьями из валежин.

— Баня-то им зачем? — удивленно спросил его Иван.

— Баня тебе! — коротко ответил Перфильев. — Им угощение!

Оставив возле гостей казака с ясыркой, Максим повел товарища в свои покои. У приказной избенки его ждала Анастасия. Среди работных, ставивших острожины, он приметил незнакомых людей. Спросил:

— А это кто?

— Воровскую ватагу поймал, — властно усмехнулся Перфильев. — Много их тут ходит. Остановить, по малолюдству, трудно. А этих Бог привел прямо в руки. С промыслов плыли. Где были, говорят путано. Последняя грамотка получена в Тобольске пять лет назад. Сулили дать десятину мне. — Атаман бросил на товарища плутоватый взгляд: — А я заставил их острог строить. Отпущу с тобой в Енисейский. Так будет верней.

На Ореховый Спас, в конце августа и в конце года по христианскому счислению, березняк да осинник ярко выкрасили берега. По кромке воды плыл ранний опавший лист. В остроге отгуляли праздник, а на другой день после соборной молитвы Иван Похабов с целовальником Семейкой Шелковниковым да с воровской ватагой промышленных людей поплыли вниз по реке.

За две недели, что продержал промышленных атаман, неприязни между ними и служилыми поубавилось. Простились они как друзья. Пока виден был острожек на горке да люди на берегу, в стругах помалкивали. Как скрылось все из виду, промышленные запели.

Перед Шаманским порогом, как раз возле прежней засеки у могилы Вихорки, плывущие встретились с полусотней казаков под началом Василия Черемнинова. Пятидесятник вернулся с Лены от Бекетова вестовым, отгулялся и теперь шел знакомыми местами на перемену Максиму Перфильеву.

Старых служилых в отряде было не больше десятка, остальные — переведенцы из Красноярского острога, брошенного и срытого по царскому указу.

— Браты Максимку не жалуют, — предупредил Черемнинова Похабов. — Всю зиму в осаде просидел.

— Бойся не бойся!.. — выругался пятидесятник. — От судьбы не уйдешь.

За устьем Илима два легких струга Похабова стали нагонять отряд служилых, они останавливались на местах их ночевок, спрашивали про них у тунгусов на урыкитах. По всем приметам, впереди плыл сотник Бекетов со стрельцами. Он спешил домой с дальних и многолетних служб. Иван пересаживался с кормы на весло, погонял промышленных, но догнать стрельцов так и не смог.

Струги прошли мимо каменных быков на устье Ангары, мимо плещущих волнами отмелей и долгой песчаной косы, вышли в спокойные, медлительные воды Енисея. На острове ниже устья путники опять застали брошенный табор с не выстывшей еще золой костров.

— Отпусти ты нас, христа ради! — жалостливо взмолился передовщик воровской ватаги. В пути от Братского острога сын боярский да целовальник сдружились с промышленными, поняли их беды и заботы.

В ту сторону, встреч солнца, ватажка обходила казачьи станы и секреты от самого Тобольского города так, как везла за собой припас ржи втрое. Сверх пятнадцати пудов ржи на человека и сам Похабов не раз брал десятину. Рожь берегли, потому что уходили не на год и не на два. Передовщик хотел отдать цареву десятину в Тобольске, откуда имел наказную грамоту пятилетней давности.

У Так надежней! — согласился Иван. — Да только как я вас отпущу? Перфильев в описи указал, что плывем мы с промышленными.

— Скажешь, сбежали! — простецки взглянул на сына боярского передовщик. — Что для государя десяток соболишек? А для овдовевших семей за Камнем — спасение. Треть ватаги погибла на промыслах. Кто от зверя, кто от тунгусского самострела. Были и стычки.

Уговорили-таки промышленные служилого. Уже и Семейка вступился за них:

— Да отпусти ты их с Богом!

На свой страх и риск они уплыли в густых осенних сумерках, будто бы тайком.

Бекетовские струги, за которыми Похабов гнался от самого Илима, он и Семейка увидели только возле Енисейского острога. Знакомого судна беглых промышленных на берегу не было. Значит, среди ночи они проскользнули мимо дозорных.

Бекетовские стрельцы гуляли шумно, щедро угощали всех старых служилых. По острогу бегали незнакомые сыны боярские. Шеховской сдавал дела, а новый воевода задерживал его, придираясь по описям к пустячным недостаткам. До прибывших из Братского острожка никому не было дела. Обычных расспросов им не чинили.

Едва успели Иван Похабов с целовальником сдать грамоты Перфильева новому сыну боярскому Николе Радуковскому, бекетовские стрельцы схватили его под руки и повели в кабак.

— Сотник где? — спрашивал Иван гулявших. Они хохотали:

— Бекетиха зааманатила! Хочешь повидать товарища — бери ее избу на саблю.

— Дверь брусом заложила! — кричал кто-то хмельным голосом. — Возле каждого окна ясырь с батогом сидит. Попа не пускает. Монахинь срамословно гонит со двора.

— Поблюди-ка себя годами, — с пониманием стучали чарками. — Сотник, поди, уже и не рад ее верности! — пьяно хохотали и потешались над сотничихой.

Еще от Черемнинова Иван знал, что стрельцы поставили острог на Лене-реке в якутских улусах. Тамошний народ беспрестанно воевал между собой. Ясак давал охотно, лишь бы стрельцы судили их распри по правде.

Здесь, в кабаке, Иван узнал, что за ясак с якутов начались войны с ман-газейскими казаками, считавшими лесотундровый край своим уделом.

Выпил Похабов изрядно и, как только отстали от него старые служилые, выскользнул из кабака. Ноги сами собой понесли его к дому Филиппа. «А чего не зайти? — рассуждал, пошатываясь и мотая хмельной головой. — Мы с Филькой — старые товарищи. Не зайду — обижу!»

Но другой голос стыдил сквозь хмель, ругал лукавые мысли. В виду михалевского дома Иван остановился. Взглянул на угловую башню, дальнюю к лесу. За ней был скит. И увидел он вдруг, что навстречу ковыляет с посохом старец Тимофей. Земля уже выстыла, монах шел босым, в волосяной рубахе и веригах. Издали не спускал глаз с Ивана, а тому и свернуть было некуда, разве побежать в обратную сторону.

Сильно качнувшись, Похабов привалился спиной к острожинам и откланялся старцу. Тот остановился, приветливо глядя на него с неизменной ласковой улыбкой, от которой мурашки ползли по спине. Встреча с монахом была не к добру.

— И куда же несут тебя ноженьки, Иванушка? — тихо спросил старец, ответно кланяясь сыну боярскому.

— Со служб вернулся вот, батюшка! — икнул Иван и снова качнулся. — Надо бы навестить старого товарища.

— Не к Филиппу ведь идешь! — всхлипнул монах, и чистые крупные слезы покатились по щекам. — К жене его! Не позорь несчастную. Пожалей ради детушек ее.

Хмель выветрило, будто старец окатил сына боярского ледяной водой. Иван помотал головой, пробормотал какую-то нелепицу, невнятно оправдываясь. Смутился пуще прежнего. Снова поклонился и повернул в обратную сторону. Но теперь с реки на него шли игуменья Параскева с инокиней. Ближайшим был дом Бекетова. Иван испуганно заколотил кулаками в ворота, чтобы укрыться от встречи со скитницами.

Ему не открывали. Громыхая саблей по бревнам, Иван перелез через забор, отбился от цепных псов, лег на крыльце перед запертыми дверьми в сени и незаметно уснул.

Проснулся он среди ночи. Скинул кафтан, укрылся. Сырая, осенняя стужа пробирала до костей. Мучила жажда. Поерзав на тесаном крыльце, Иван хотел уже колотить в дверь, пригрозить, что помрет у товарища под окном. Но пожалел вдруг Бекетиху. Если она откроет дверь, то они с Петром непременно выпьют, станут говорить, вспоминать былое, а жене придется таскать закуску к столу да поглядывать на мужа из-за печки.

Подумал так сын боярский, устыдился и даже пожалел свою бесноватую жену, наверное, мучается, выспрашивает о нем проезжих людей.

Он взглянул на звезды, блекнувшие к рассвету. Встал, оделся, перелез через заплот, побрел к реке мимо темных домов служилых и посадских людей. Там у костра под стругом привычно доспал остаток ночи.

Проснулся он поздно. Светило солнце. У реки белел хрусткий ледовый заберег. Со дня на день должно было приморозить волок. И опять повезут из Маковского острога все, что привезли за лето по Оби и Кети. Дел там было много, но без наказа воеводы вернуться он не мог.

Новый воевода, томский сын боярский Ждан Кондырев, позвал к себе Похабова только после полудня. В съезжей избе перед ним уже сидел Семейка Шелковников. Окинул Иван взором конопатое лицо целовальника и понял, что тот вполне доволен и приемом, и беседой.

Был воевода ни молод, ни стар. Расспросами не мучил. Узнав, что хотел, про Перфильева да про зимовье на Тутуре, озадаченно почесал затылок:

— К какой бы службе тебя пристроить? Дел много!

Иван взглянул на него удивленно. Воевода, чуть смутившись, стал оправдываться:

— Как ни хорошо ты управлялся с делами в Маковском, а место не по тебе. Думаю послать туда сына боярского Парфена Ходырева. — Взглянул на Похабова насмешливо и плутовато: — Ты, по сказам стрельца Колесникова, каждый год оттуда бегаешь? А по указу приказный может оставить свой острог только с государева дозволения.

Иван опустил похмельную голову, усмехнулся. И этому уже успел нашептать Васька Колесников, не дал ему Бог уразуметь грамоты, зато отпустил язык без костей. Держаться за прежнее место у Ивана не было никакого желания. Раз уж он поменял казачью шапку на шапку сына боярского, нечего было перечить воеводе — тому приказывать, сыну боярскому исполнять.

— Даю неделю отгуляться, — продолжил Ждан. — Займешь избу в остроге. Как сын боярский — большую, две с половиной сажени. Встанет Енисей, пойдешь на Тасееву реку. Слышал я, там тайком соль варят и продают. Не оттого ли промышленные люди стали ее мало покупать?

— Тасей так Тасей! — Иван покладисто хлопнул широкой ладонью по колену. Хотел спросить про жалованье, но не решился, чего-то застыдившись. Молча вышел.

Он осмотрел пустую острожную избу, пропахшую едким мужским потом, кожами и мышами. Навестил Тренчиху, которая жила теперь с Капитолиной Колесниковой и ее детьми. Посидел в их чистой избенке, отдыхая похмельной душой. Солнце было еще высоко. Он откланялся и пошел за конем, чтобы уехать в Маковский.

Вскоре туда же прибыл новый приказный. Недели две Иван сдавал острожек, потом с семьей и с обозом ржи отправился в Енисейский. К этому времени приток был под проездным льдом. Встал и окреп лед на Енисее.

Служилые люди быстро устраиваются на новом месте. Сдав мешки с рожью в государев амбар, Иван въехал в острожную избу, покидал на лавки одеяла и узлы с одеждой. Жена выставила горшки, раздула печь — вот и обжились. Не прибравшись, Меченка побежала к Тренчихе с Капой, а он доложил воеводе о прибытии и подался в кабак узнать новости. Слышал на подъезде к острогу, что вернулся Максим Перфильев. И не ошибся, казаки атамана как раз гуляли у Ермесихи. Едва он открыл дверь, они загудели.

— Здорово живешь? — крикнул атаман, жестом приглашая сесть рядом.

Издали лицо его казалось помолодевшим. Вблизи видно было, что пьет он не первый день.

— Вот ведь] — обнял товарища. — Жена сына родила. Да прямо на Иванов день. Покумимся теперь. Часто ты меня выручал, — склонил голову на плечо Ивана. — Выручай и теперь. Попу я уже заплатил. Тебя поджидаю.

Новостей было много. Едва Похабов уехал из острога, старые стрельцы и казаки взбунтовались против воеводы, верней, против его друга Парфена Ходырева. Воевода выхлопотал ему жалованье по енисейскому окладу больше, чем у атамана Галкина. Смириться с этим старослужащие не могли. Возмущенные, указывали на Похабова, заслуги которого были не чета ходыревским, а служил в сынах боярских по казачьему окладу.

Новый воевода не посмел пойти против воли старых стрельцов и казаков. Пришлось ему отказать товарищу в высоком окладе.

Перегорев этим спором, служилые переживали новости, привезенные из Томского города, о новом посольстве к Алтын-хану.

— Это когда же хан шертовал царю первый раз? — спросил Ивана Перфильев. — Мы с тобой еще Кетский острог на другое место переносили. Лет уж пятнадцать прошло. — Атаман вздохнул, неприязненно поглядывая на наполненную чарку.

По слухам, в новое посольство к главному мунгальскому царевичу ходил московский дворянин Яков Тухачевский с томским приказным казаком Дружиной Огарковым. Хан присягнул через племянников и шуряков. Царские подарки принял, но послов одарил, как холопов. Дворянин униженно отмолчался, а казак бросил ответные подарки под ноги царскому племяннику. В обиде за русского царя, которого представлял мунгалам, ханшу ругал матерно.

С русскими послами поехали в Москву через Томск послы от Алтын-хана. По доносу дворянина и их жалобам воевода бросил казака в яму и бил кнутом на глазах мунгал.

Дружинка Огарков претерпел муки христа ради, для мира с мунгалами. А когда послы возвращались из Москвы, уже по царскому указу его опять били кнутом и сажали в яму.

— За что? — изумлялись казаки и стрельцы. — За цареву честь радел!

— Узнаю романовскую ласку! — скрипнул зубами Иван Похабов. — Ради чужаков кремлевские сидельцы свой народ не щадят.

Перфильев мгновенно протрезвел, опасливо огляделся по сторонам. Шумно гуляли казаки, ругались промышленные, половые кого-то выталкивали за дверь.

— Ты бы при них помалкивал! — беззвучно, как селезень клювом, прошлепал губами атаман, указывая глазами на кабацкую прислугу. — Их руки длинней наших и уши тоже. Разом язык укоротят.

— Глупые они! — упрямо тряхнул головой Похабов. — Свой народ обозлят, и не станет им защиты. А волков сколько ни корми, они за хозяина не вступятся.

Атаман крякнул и поднялся, не допив чарки.

— Что-то захмелел я. Пойду. Завтра отлежусь, а после крестины!

Иван посидел один, не вступая в разговоры. Послушал разнобой пьяных голосов. Допил чарку, встал и вышел трезвый.

Атаманского сына крестил разрядный поп в острожной Введенской церкви. На клиросе пели монахини и влюбленными глазами глядели на старца Тимофея, который ими верховодил и перелистывал Псалтырь. Скитник был бос, несмотря на стужу, позвякивал веригами. Он, как всегда, умилялся и младенцу, и всем пришедшим на крестины.

Не пустить жену в церковь Иван не мог. Но и не звал ее за собой, боясь, как бы не устроила скандала при людях. Однако Меченка пришла. С ласковым лицом поклонилась Максиму и Насте, подошла к монахиням и стала им подпевать.

Примечал Иван и все удивлялся, что после его возвращения со служб и здесь, в Енисейском, не стало в семье прежних скандалов. Пелагия без страсти пару раз укорила его, что не вытребовал жалованье у нового воеводы, и смирилась, будто забыла о нем.

Вскоре после крестин Перфильев с тремя казаками повез казенную рухлядь в Москву. Новый воевода оказывал атаману большую честь. Без царских наград посыльные из Москвы не возвращались.

Похабов же с пятью казаками ходил лыжами и нартами на Тасееву реку за ясаком. Искал и, к неудовольствию воеводы, не нашел тайную солеварню. Вернулся он к Страстной неделе перед Рождеством.

Жена пуще прежнего сдружилась со скитницами, повязывала голову черным платком, как монахини. Своей церкви у них не было, и они ходили в острожную. Теперь Похабиха всякий раз убегала к заутренней и всенощной службам. Удивив мужа, отказалась делить с ним ложе после долгой разлуки, сослалась на пост. Иван не удержался, укорил:

— Так то мой, мужнин, грех? Бабье дело — сказать да перекреститься. С тебя какой спрос?

— Нельзя мне на клирос грязной! — упрямо сжала губы жена. — Игуменья дознается.

Чертыхнулся Иван. За грязь и неприбранную избу корить не стал. Якунька топил печь, кормил сестренку, прибирал дом. Не в мать уродился, любил порядок. Меченка же молилась за всю семью, целыми днями пропадала в скиту или церкви.

После бани и отдыха Иван пошел в храм. Исправно выстоял литургию и все поглядывал на поющую жену. Грешно, с издевкой, высматривал, как та оттопыривает круглый зад, как шевелит крутыми бедрами, будто бы в такт пению. Злорадно примечал, что не он один поглядывает на Меченку: холостые казаки да гулящие то и дело бросали на нее тайные похотливые взгляды.

«Вот ведь стерва!» — беззлобно ухмыльнулся Иван. А на душе полегчало, будто была вымещена супружеская обида.

Вскоре он исповедался и в этом грехе. После Крещения Господня ушел на Подкаменную Тунгуску и встретил там ясачных тунгусов с Тасея, воевал с туруханскими казаками, пытавшимися брать с них ясак на себя.

Так, в обыденных службах, прошла зима. По крепкому льду выбраться в острог Иван не успел. Возвращался топким берегом с оголодавшими, злыми на него казаками.

Максим Перфильев к тому времени вернулся из Москвы. При встрече он бесстрашно обнял завшивевшего товарища. Успел повиниться:

— Царя не видел. Через дьяков приказа просил за тебя. Но не забыл, видать, государь прежних твоих вин. Повелел, чтобы чин, данный воеводой, носил по разряду, а прибавку к жалованью дал только вровень со старыми енисейскими стрельцами.

— И на том спасибо! — поблагодарил товарища Иван.

Он отпарился, отмылся. Сын Якунька принес ему чистую рубаху и порты. Красный, потный, выкупался в студеной реке. Попил квасу. Утираясь рукавом, спросил сына, не по годам умного и сдержанного:

— Что мать? Все намаливается?

Сын настороженно, как когда-то Угрюм, зыркнул на отца, молча кивнул.

Иван снова припал к жбану с квасом. Оторвался, крякнув. Вытер мокрую бороду:

— И пусть намаливается! Ей бы в монастыре самое место!

В доме был хлеб. В теплой еще печи напревала каша. Все это приготовил сын. То, что жена не встретила, опечалило Ивана, но не сильно. А то, что она увела за собой в скит дочь, ему очень не нравилось. Он поел, попил. Не успел отдохнуть, как прибежал служилый литвин, сын боярский Никола Радуковский.

— Воевода зовет! — распахнул дверь. Перекрестился на образа. Сел на лавку. — Сказывают, ты туруханцев бил? — спросил вкрадчиво.

— Они с наших тунгусов ясак требовали, — кивнул Иван. — С тех, с которых я взял за этот год на Тасее.

— Вот ведь, — замялся сын боярский. — На Маслену только получили грамоту с указом: чтобы нам с Подкаменной и с Сыма ясак не брать. Ты про то, что было, кроме воеводы, никому не говори, — стыдливо упредил и встал. — Особенно ссыльным. Много их пригнали: ляхов, черкасов. Пойдем, что ли? Велено без тебя не возвращаться!

В присутствии лучших людей сынов боярских Максима Перфильева, Николая Радуковского воевода принял и опечатал всю привезенную Похабовым ясачную казну и не велел подьячему записывать расспросные речи. Винился, что некого было послать следом за Похабовым, чтобы отменить воеводскую наказную память.

— Слава богу, вернулись живы! — крестился. — Перед государем как-нибудь оправдаемся! — он повздыхал и отпустил Ивана. Других сынов боярских придержал.

Похабов опрокинул в бороду поднесенную чарку. Второй ждать не стал. Откланялся, шагнул к двери.

— Ко мне иди! — бросил вслед Перфильев. — Настя ждет. Крестника проведай!

Якуньку не надо было два раза звать к Перфильевым. Он тут же оказался рядом. Отец с сыном перекрестились на лик Богородицы над запертыми острожными воротами. Вышли, степенно перекрестились на Спаса, двинулись к посаду бок о бок, дуроу ниилэхэ, как говорят браты.

На берегу, под яром, дымили костры. Промышленных людей возле острога было больше, чем всех служилых и посадских. А ватаги все прибывали и прибывали. Они жили своей жизнью по посадским избам, в балаганах, под стругами: торговали, гуляли, дрались, платили государевы пошлины.

Острог настороженно следил за вышедшим из тайги сбродом, знал свою, не совсем правую, правду, переданную от высшей власти и терпимую Господом, был готов к неравному бою и защите.

— Похаба? — недружественно окликнул Ивана с берега промышленный в доброй пыжиковой рубахе. — Не сдох еще?

— Живой, слава богу! — пригрозил кулаком в толпу сын боярский. Где-то видел этого промышленного с волчьим оскалом. Приосанился, положив руку на плечо сына. Почувствовал, как у того заколотилось сердчишко. — Вот ведь! — стал оправдываться перед ним. — Такая наша доля! Их дело воровское, наше — сторожевое. Любить друг друга нам не положено. — Он помолчал и с тоской хмыкнул в бороду: — Сроду лишней денежки ни с кого не взял, а злословят!

— Другие, знаю, обирают! — неожиданно оговорился сын. — А им за версту кланяются!

— Есть у тебя умишко! — удивился отец, пристально взглянув на сына. — Не моей голове чета. — Помолчал и добавил со вздохом: — Есть и такие. У меня как-то не получается.

Только обошли они угловую башню, уже в виду кабака и посада свел бес сына боярского с Ермолиными. Взглянул Иван на Илейку и понял, что без драки не разойтись.

Васька Бугор едва держался на ногах. Он то и дело опускался на карачки или откидывался к башне большим, сильным телом. Илейка же стоял поперек пути, как надолбина. От былого шика братьев не осталось и следа. Видно, промышляли они эту зиму неудачно. Оба были в кожаных штанах, дырявых, стоптанных броднях. На Илейке кожаная рубаха, на Ваське холщовая, вся в заплатах.

Налитыми кровью глазами Илейка глядел на сына боярского, вздувал жилы под рубахой, скрежетал зубами.

— Ну, чем не угодил на этот раз? — со смехом спросил Иван, стараясь успокоить буянов. — Десятины с вас не брал.

— А как пьяного бил?

— Когда это было? — тряхнул бородой Иван, все еще надеясь, что разминется без драки.

— А я помню! — Илейка, потряс громадным кулаком в рыжей шерсти. — Взыщу! — взревел и двинулся на Похабова.

Иван толкнул сына к стене, отбил кулак. Сам ударил хлестко, но жалеючи, чтобы не покалечить. Потом еще. Илейка только вздрагивал от ударов, мотал головой и стоял на ногах. Краем глаза Иван видел подходивших людей. Приметил подбежавшего Перфильева.

— Разойдись! — замахал булавой атаман.

— Погоди! — в запале оттолкнул его Иван. Снова ударил. Илейка наконец сел на землю.

Иван, довольный собой, взглянул на сына и оторопел. В его глазах блистали слезы.

— Будет с него! — тяжело дыша, кивнул Якуньке и почувствовал, что губы непослушны. — Ты чего? — спросил.

— Плетей ему да в застенок! — крикнул атаман. Он стоял, широко расставив ноги, показывал свое атаманское достоинство. — Чтобы какой-то гулящий, да сына боярского.

— Нельзя в застенок! — возразил Иван, вытирая ладонью кровь с губ. — Много служб вместе отслужили. Эти Ермолины, когда пьяны, уж больно охочи до драк.

Илейка сидел, как колода. Оглядывался с важным видом, будто он был победителем и присел для отдыха. Васька все никак не мог оторваться от земли, которая под ним ходила ходуном.

— Хорошо еще, с одним! — оправдываясь, Иван кивнул обиженному сыну. — Против двоих — ого! Здоровущи, черти. — Скривил разбитые губы.

— Ага! — слезно вскрикнул Якунька. — Он тебя два раза так вдарил, ты еле на ногах устоял! Ты же служилый? Сын боярский!

— Зря ты с ними так, кум! — хмуро поддержал Якуньку Максим. — Надо строго, чтобы боялись.

— Меня все боятся! — буркнул Похабов, не понимая товарища.

Отряхнул полы кафтана, расправил бороду по груди, степенно пошел в атаманский дом. Анастасия всегда была ему рада, она любила Ивана и по старой памяти называла его дядькой.

Молодая перфильевская жена округлилась и приятно обабилась за Максимом. Жила безбедно, содержала двух ясырей и трех захребетников из старых промышленных людей. Хозяйство вела разумно, не полагаясь на мужа, который подолгу бывал в отъездах.

Она радостно угощала отца с сыном, то и дело подливала Ивану сбитень да полпиво, сваренные тайком от откупщиков, Якуньке — квас да морс. Сын держался с ней легко и непринужденно, как с родней. Видно, часто бывал в этом доме.

Перфильев, не таясь и не смущаясь, подтвердил острожные слухи, что он, как Галкин, Бекетов и Черемнинов, взял землю под пашню, посадил на нее ясырей и гулящих людей, купил коня.

— Оклад окладом, а со своим хлебом с пашни служба надежней!

Иван пожал широкими плечами. Сказать ему было нечего, но как-то уж слишком крепко засело в нем смолоду, что казак, пашущий землю, — не казак. Менялись времена, менялись нравы. Сибирь перекраивала всех на свой лад.

Все-то в доме атамана было пристойно, а Ивану не сиделось. Он ерзал на лавке, будто щепа колола зад. Едва стало возможно уйти, чтобы не обидеть хлебосольных хозяев, схватился за шапку. Вышел на крыльцо, слегка пьян и тяжко сыт. Ноги сами собой понесли его к ручью, где посадские летом брали воду.

Не зря вещало сердце весь день. Оттуда как раз и шла Савина с березовыми ведрами на коромысле. И ведра были полны. Иван узнал ее издали, пуще прежнего погрузневшую, сутулившуюся под тяжестью. Шла она тяжело, переваливаясь с боку на бок, а сердце сына боярского колотилось в груди, билось о ребра, будто хотело выпрыгнуть на землю.

Глядел Иван на немолодую уже женщину и сам себе удивлялся: баба как баба, другой кто прошел бы мимо — не обернулся, не то, что на Меченку. Но Савина взглянула на него — и будто прояснился сумеречный вечер.

— Ну здравствуй! — прошепелявил он подсохшими коростами на губах.

— Здравствуй, Иванушка! — проворковала она. А в ушах серебром зазвучали слова, что шептала ему когда-то. Ни досады не было в ее взгляде, ни остуды.

— Как живешь-то за сургутцем? — спросил он, не сводя с нее глаз.

— Хорошо живу! Слава богу! — ответила просто, будто сама тому удивлялась. — Любит, балует. И сыновья у него добрые.

— С тобой и медведь будет ласков! — проворчал Иван, озлившись вдруг.

В глазах Савины мелькнула боль, и он повинился:

— Прости, христа ради!

— Бог милостив! — снова засветились ее глаза.

— Ты-то как живешь? Как Пелагия, как дети? — спросила, чуть стыдясь тайных воспоминаний.

Иван пожал плечами. Посадские лучше него знали, как живут острожные.

— Поклон ей! — кивнула Савина, показывая, что пора разойтись.

У Ивана схлынула кровь с лица. Заговорил приглушенно, торопливо, греховно:

— Вдруг увидимся где? — оглянулся. — Поговорим всласть.

— Я теперь мужняя, — потупила глаза Савина и отошла на два шага. Остановилась. Обернулась. Всхлипнула: — Ты меня прости!

— За что? — горячо зашептал он. — Может быть, слаще той ночи в моей жизни и не было ничего.

— Прости! — опустила она голову и торопливо пошла к дому.

— Ты меня прости, пса блудного! — забормотал ей вслед, не сводя глаз с располневшей бабьей спины.