Просыпаться Угрюм не спешил: у здешних народов не принято выскакивать из-под одеяла, как караульные казаки или промышленные. Балаганцы и тунгусы не будили близких грубо и резко, боялись, что вышедшая из спящего тела душа не успеет вернуться на место и человек потеряет разум. Прежде чем встать, у них в обычае долго потягиваться и ворочаться.
Угрюм улыбнулся, не открывая глаз. Он наслаждался ласковым и осторожным поглаживанием женских рук, теплом очага. «Разбуди-ка меня тычком, — мысленно посмеивался над опасениями жены. — Мало что калека, еще и полудурком стану!» Своего увечья он уже не стеснялся, после войны в улусах было много калек.
Угрюм сладко зевнул, потянулся. У него под боком, раскинув руки, сопел сын. Почувствовав шевеление, он захныкал. Из-под толстого овчинного одеяла приподнялась на локте теща и осторожно взяла ребенка в свою постель. Между стариков сын утих и снова засопел. Они любили внука. Дай им волю, с рук бы не спускали.
Угрюм встал, молча обулся. Жена подала прогретый у очага овчинный тулуп. Он накинул малахай, открыл дверь, завешанную изнутри войлочным пологом. Солнце уже поднялось. Вокруг сколько хватало глаз была степь с желтой поникшей травой, присыпанной снегом.
Угрюм скинул малахай, три раза перекрестился и поклонился на восход. Студеный ветерок жег лицо. Табун пасся поблизости от жилья. Ночью он подходил к самому дому, и земля вокруг была дочерна перекопычена.
Жеребец задрал голову на долгогривой шее, угрожающе заржал, стал похрапывать, грозно поглядывая на жеребушку, зарысившую к человеку. Заиндевевшей мордой она ткнула Угрюма в грудь. Он вынул из рукавицы присоленный кусок лепешки. Кобылка щекотно взяла ее губами с ладони, захрустела молодыми зубами. Эту лошадку Угрюм растил для сына и объезжать ее еще не пробовал.
Он заарканил двух сильных коней, зануздал их и повел к дому. Шестистенный гэр, в котором зимовала семья, был сложен из жердей, обмазанных глиной. Снаружи он казался старым и ветхим. Вид его вызвал самодовольную улыбку на шрамленом лице Угрюма. Осенью, когда куржумовские родственники делили выпасы, здесь никто не хотел зимовать. Обедневший Гарта Буха тоже воспротивился было такому дележу. Но его родственник, потерявший на последней войне руку, язвительно напомнил, что у него зять хоть и бэртэнги, но дархан с двумя руками. Все смеялись, обидев старого Гарту, смеялся и Куржум.
Последнее время над Гартой часто посмеивались: кто добродушно, а кто и зло. Дескать, сильно умен баабай: не в бою раба добыл, не купил— дочкой заманил в работники. Притом многие родственники завидовали, что стадо Гарты при кузнеце увеличилось вдвое.
Старик мстил насмешникам. По природному своему упрямству он объявил Угрюма не работником, не полюбовным молодцом дочери, а ее мужем и своим зятем. Через две недели после обидного дележа выпасов он навестил Куржума и посмеялся над всеми. Сами выпасы были хороши, это знали все. Ветхим и холодным был гэр, но зять утеплил его изнутри, плотно подогнал дверь, сделал окно, в два слоя затянутое бычьими пузырями, сложил чувал с вытяжной трубой. Теперь ветхая хижина даже при сильном ветре не наполнялась дымом. Стоило развести огонь, в ней становилось тепло даже на полу, застеленном шкурами и кошмой.
Однорукий гаатай не поверил хваставшему родственнику и приехал посмотреть его жилье. Сердито посапывая, он посидел у чувала, погрелся, поел. Лицо его от зависти стало черней желчного пузыря. Не глядя на Угрюма, он сказал Гарте:
— Скажи дархану, пусть приедет ко мне, утеплит мой дом, а то сильно дует по полу, очаг дымит, старуха плачет, дым ей глаза выедает.
— Я ему не хозяин! — насмешливо и важно ответил однорукому Гарта Буха. — Если чего надо — сам проси моего зятя.
Родственник, набычившись, поднял на Угрюма узкие, окровавленные глаза:
— Сделаешь? — окликнул резко.
— Некогда! — как можно равнодушней ответил Угрюм. — Своих дел много.
— Свои дела сделает, поедет Куржуму помогать! — мстительно усмехнулся тесть, пощипывая седые кисточки усов.
Однорукий уехал не прощаясь.
— Нажили врага! — опечаленно вздохнул Угрюм.
— Лучше нажить одного, чем многих! — жестко сказал тесть.
Вспоминая о житейских делах года, Угрюм самодовольно посмеивался.
Он привел двух коней к дому, привязал к коновязи, заседлал их высокими, как табуретки, степными седлами. Ночью был ветер. Возле жилья топтался только табун, а скот ушел. Предстояло найти его и пригнать.
Он вошел в жаа гэр. Здесь было уже жарко. Поднялись старики. Пахло вареным мясом. Угрюм подумал вдруг: «Что за день нынче: постный или мясоед?» Вспомнить русское счисление он не смог. Да и невозможно было жить среди бурят по своему уставу. Разве под Рождество или под Пасху, на Страстной неделе, он иногда голодал во славу Божью.
— Коней привел? — спросил тесть, прихлебывая жирный отвар из чашки.
На деревянном блюде парило мягкое, разваренное для стариков мясо. Сидя полукругом возле огня, домочадцы пили, но не ели, ожидая его, Угрюма-дархана.
Как справедливо говорят тунгусы, ты хозяин своему слову до тех пор, пока не выговоришь его. Гарта сокрушался, что солгал однорукому родственнику, будто зять обещал подновить юрту Куржуму. Не прошло и месяца, к ним приехал вестовой. Князец звал к себе дархана.
Работы у него Угрюм не боялся. Не хотелось, конечно, отрываться от дома, но Куржум без награды не оставлял, даже когда сердился. Как ни был он зол на казаков, но, вернувшись в улус, одарил и за халат, и за шапку, и за поездку в зимовье на Тутуру.
Понимая здешние нравы, Угрюм на глаза князцу не лез. Если его о чем-то спрашивали, отвечал осторожно, зНал: что простится самому захудалому балаганцу, то не простится ему, претерпевшему за братов и за Куржума с Боярканом столько, сколько не терпел ни один из их родственников.
Куржум встретил Угрюма приветливо. Но большие черные глаза его блестели насмешливо и зло. В теплой белой юрте у очага, свесив тяжелую голову, сидел тучный Бояркан. Он был печален и задумчив. На приветствие толмача едва кивнул.
Угрюм отметил, что черного шамана нет. В юрте был желтый боо с гладко выбритой головой, вислыми щеками. Глаза его, запавшие, как у покойника, глубоко под лоб, едва разлеплялись узкими щелками и подрагивали ресницами.
Женщины усадили прибывшего толмача и дархана против братьев и боо. Налили ему в чашку жирного и горячего мясного отвара. Угрюм взял ее в ладони, якобы отогревая их после поездки. Хоть он и проголодался в пути, еда на ум не шла: опасливо гадал, зачем позвал его Куржум, зачем здесь Бояркан? И почему в юрте только четверо мужчин?
Он сделал несколько маленьких глотков, отщипнул мяса с ребра, пожевал, взглянул на Куржума вопросительно, кашлянул.
— Ну, рассказывай, — с язвительным смехом приказал тот, — что тебе говорят черти про казаков? От мяса — мясо бывает! — кивнул на блюдо. — От отвара — отвар!
В последних словах Куржума был намек на неразрывную, кровную связь толмача с казаками. Слово «черти» Куржум сказал по-русски, имея в виду духов. А Бояркан, не поднимая головы, исподлобья бросил на Угрюма быстрый и пронзительный взгляд.
По бурятским поверьям, кузнецы, как шаманы, сносились с духами. Угрюм все понял, но пожал плечами и взглянул на Куржума непонимающе.
— Как расстался с казаками, так больше с ними не встречался, — ответил. — Даже промышленных людей не видел.
— Разве не донесли тебе черти, что ко мне пришли казаки из крепости, где живет их главный мангадхай, и потребовали ясак?
Угрюм помотал головой, показывая, что ничего не знает об этом.
— Семь дней они сидят в моей плохой юрте и ждут! — хищно усмехнулся Куржум, не сводя с него немигающих глаз. — А я думаю, то ли убить их, как они убили сорок три моих воина, то ли побить, то ли дать ясак? Мне нужен твой совет. Говори давай!
Шрамы на губах Угрюма побелели. Он пугливо сглотнул слюну, бросил боязливый взгляд на потупившегося Бояркана, затем на желтого боо непонятной породы. И так как Куржум не спускал с него жгучих глаз, пролепетал:
— Почем мне знать, как с ними поступить. — Поколебавшись, добавил: — Убьешь их, другие убьют твоего сына!
Куржум торжествующе захохотал.
— Я отобрал у них сына и убил пятерых мангадхаев с тунгусами! — посмеявшись, снова вперился испытующим взглядом в дархана: — А если бы они к тебе пришли за ясаком? — строго спросил по-русски.
Обмирая пуще прежнего, Угрюм зябко поежился, набрал полную грудь воздуха:
— Дал бы! — выдохнул и заерзал на кошме, торопливо и сбивчиво оправдываясь: — Двое стариков, жена, сын, сам — калека. Куда мне против них?
— А если бы был хубуном, как я? — продолжал пытать его Куржум.
Бояркан тоже поднял глаза, ожидая ответа. Желтый шаман так и впился в него невидимыми зрачками через щелки глубоко запавших глаз. Угрюм понял, что отвечать все равно придется. Покряхтел, залопотал, путая булагатские и тунгусские слова:
— Если придут хазак-мангадхай, вас они, может быть, и простят, а меня повесят. Государь милостив к чужим и строг к своим. Если бы меня не трогали, как вас: живи и живи, только ясак плати, — я платил бы и жил. Что семь соболей с семьи? Тунгусы за бычка дают пятнадцать. А если бы кто напал на меня — я бы казакам пожаловался. Пусть они воюют — это их дело. Им царь велит защищать вас.
— Выпусти! — хрипло приказал брату Бояркан.
Куржум обернулся к нему с переменившимся лицом. Спорить со старшим, да еще при чужаках, не стал.
— Ешь давай! — взял с блюда ребро с вислыми гроздьями желтого жира и протянул Угрюму. — Далеко ехал, проголодался. — Его гладкое, безбородое лицо судорожно подергивалось. Он развалился на подушках и велел принести молочной водки.
Угрюм выпил чарку и другую. Тарасун был на редкость вонюч и горек. Тяжело закружилась голова. Но тревога немного отлегла от сердца. После еды и выпитого по лицу Куржума стало понятно, что он справился с обуревавшими страстями. Глаза его прояснились. Князец вытер жирные пальцы шелком и громко сказал:
— Ладно! Пусть никто никогда не скажет, что младший брат ослушался старшего!
Легко, как тунгус, он поднялся на ноги. Следом за ним вскочил Угрюм. Покряхтывая, тяжело и неохотно встал Бояркан. Желтый шаман полежал на подушках с закрытыми глазами, отрыгивая воздух из кишок, и тоже неохотно поднялся. Не проронив ни слова, братья вышли из юрты. За их спинами плелся Угрюм.
Ярко светило солнце, клонясь к закату. Морозный воздух, запахи сухой травы, конского пота и навоза освежили голову. Белая юрта стояла на продуваемом пригорке. В стороне — три добротных и просторных из серого войлока. Под пригорком — рубленный шестиугольником гэр или загон с плоской крышей. Возле него на потниках сидели два косатых молодца в тулупах и лисьих шапках.
— Выводи! — приказал им Куржум.
Караульные послушно вскочили, откинули войлочный полог и вытолкали из-под крова трех бородатых русичей в суконных зипунах без шапок и оружия. Сперва Угрюм принял их за промышленных людей, но вскоре опознал казаков, хотя этих служилых никогда не встречал.
Свежий ветер шевелил растрепанные волосы и бороды. Все, что им было наказано, они уже передали Куржуму и его мужикам. Показывая достоинство пославшего их атамана и государя, все трое дерзко приосанились, отряхивая зипуны, молча и строго смотрели на князцов, спокойно ждали их ответа.
— Хотел убить — да брат не велит! — злобно скалясь и постукивая плетью по ладони, сказал им по-русски Куржум. — Хотел побить! Но мои воины стыдятся бить пленных и безоружных! А без подарка и привета отпустить вас не могу. — Он вдруг взглянул на Угрюма так, что у того затряслись колени, и протянул ему плеть: — Побей сам! Все равно, говоришь, они тебя повесят или кнутом забьют!
Последние слова были сказаны так, что у Угрюма пропала всякая охота отнекиваться. Он принял плеть. Широко расставляя ноги, переваливаясь с боку на бок, двинулся к казакам. Ткнул кнутовищем в бок одного, слегка хлестнул нераспущенной плетью другого и третьего.
— Ходи себе, давай! — прошепелявил.
Казаки презрительно и брезгливо взглянули на него.
— Спаси тебя Господь, князец, за щедрый поклон! — злобно кивнул Куржуму старший, с проседью в бороде. — Государь наш милостив! Принесешь ясак с покаянием, может быть, простит!
Они развернулись и без шапок, в одних зипунишках безбоязненно двинулись на закат дня. Мерзлые корни выщипанной травы зашуршали под их ичигами. Угрюм на непослушных ногах вернулся и угодливо подал плеть. Заметил, что желтый шаман стоит за спинами караульных. Бояркан презрительно взглянул на дархана. Куржум, принимая плеть, рассмеялся, и Угрюм жалко улыбнулся ему.
Бояркан со своими молодцами тут же уехал. По приказу Куржума караульные вынесли из избы, где держали казаков, их шубные кафтаны, одеяла и чугунный котел. Растолкали все добро по кожаным мешкам, закрепили их подпругой на спине молодого, сильного мерина. Ночевать на стане Куржум кузнеца не приглашал.
Угрюм вскарабкался на своего коня, накормленного, но нерасседланного и двинулся по следам в ту же сторону, куда ушли казаки. Солнце к закату наливалось темной кровью, тени на снегу вытягивались и указывали путь.
Он догнал казаков у буерака. Они выкопали яму в снегу, развели костер под склоном и готовились ночевать. При них были лыжи и нарты, припрятанные на подходе к стану. Головы служилые покрыли кто шкурой, кто рубахой.
Угрюм подъехал к яру. Вдыхая тепло костра, крикнул вниз. Махнул рукой, подзывая к себе. Трое быстро вскарабкались к нему по мерзлому глинистому склону.
— Это ты, урод? — схватил коня за узду старший. Лицо его было сухощавым, в морщины въелись грязь и сажа. При заходящем солнце он выглядел крепким стариком. Другой казак, с бородой в подпалинах, с цепочкой мелких сосулек над губами, уже ощупывал мешки на мерине.
— Быдарки бызьми! — пробубнил Угрюм смерзшимися губами и кивнул на мерина в поводу. Он обернулся к крупу своего коня, чуть приподнявшись на стременах, чтобы отвязать от седла повод узды мерина.
Тот, что с сосульками в бороде, одной рукой перехватил повод, другой так потянул на себя седока за рукав тулупа, что Угрюм кулем свалился на землю. Его конь заржал, встал на дыбы, скакнул в сторону с волочившейся по земле уздой.
Казаки деловито вытряхнули Угрюма из тулупа. Не найдя под ним ничего стоящего, без злобы дали толмачу пинка под зад, отправив ловить своего коня. Старший надел тулуп, сделал блаженным лицо и стал спускаться к костру. Двое других побросали вниз мешки с котлом и одеждой. Мерина, вращавшего испуганными глазами, они тоже наградили тычком в зад, чтобы бежал к хозяину.
Угрюм поднялся, подобрал затоптанную шапку, заковылял к ждавшему его коньку, вскарабкался в высокое седло, стряхнул снег с меховой рубахи. Догнав мерина, побежавшего в обратную сторону, привязал его повод к седлу и торопливо зарысил к дому. Не было на душе ни тоски, ни обиды, ни злости — одна мерзость.
Оглядывая темневшую степь, Угрюм пробовал читать молитвы, которые знал. Но быстро сбивался и начинал заново: «Бог милостивый, Боже милосердный» — дальше не шло на ум, и все казалось, что в этой степи, как ни удобна она для выпасов, кроме тоски и уныния, ничего другого не может быть.
Так он рысил, бормоча что-то под нос, пока не увидел в полутьме свой вольно пасущийся табун. Жеребец, задрав голову, выбежал навстречу, узнал хозяина, потряхивая гривой, всхрапывал, поглядывая на незнакомого мерина. Жеребушка доверчиво ткнулась мордой в колено хозяина. Угрюм погладил ее. Угостить было нечем. Вдыхая всей грудью дымок очага, он подъехал к дому.
«Вот они: и родина, и народ, и все, что нужно человеку!» — думал веселея. Соскользнул с седла и почувствовал, как продрог в пути. Домочадцы, услышав всадника, гурьбой выскочили из дома. Тесть вытащил из окоченевших рук зятя повод, стал расседлывать коня. Полураздетая жена переминалась с ноги на ногу у двери. Из-за ее спины выглядывала теща.
— Давай заходи скорей, грейся у огня!
Он протиснулся в дверь. Булаг легонько коснулась его выстывшего плеча, сметая с него снег или пыль, скрытно лаская.
«Вот она, родина! — опять подумал он, оправдываясь перед кем-то, хихикающим за плечом. — Другой нет!»
Его кормили и поили. Сидели кружком. Ждали рассказа. Понимали, что поездка была непростой.
— Тулуп потерял! — пожаловался он.
— Другой сошьем! — утешила теща.
— Что племянник? — осторожно спросил тесть, глядя на огонь.
— Советовался! — вздохнул и кручинно опустил голову Угрюм. — Наверное, с казаками и с тунгусами воевать будет. Пятерых уже убил. Над многими бурятскими родами хочет быть хааном. Казаки его победят, простят и наградят. А меня за его войну казнят смертью!
Все молчали, глядя на огонь. Жена подала ему на руки сына.
— Это тебе духи сказали? — спросил тесть.
Угрюм хотел объяснить, что и без духов все понятно, но вздохнул еще раз и кивнул. Старик долго молчал, покусывая седой ус. Потом сказал, покачивая головой:
— Кочевать надо! Только куда? На полдень, на другой берег Мурэн — аманкуловские роды мстить будут. На восход — икирежи. Мы их с пастбищ прогнали. Дальше — мунгалы. Грабить будут нас, пришельцев. Без роду, без племени плохо жить.
Из сказанного старым Гартой выходило: ничего поделать нельзя, надо смириться с судьбой и ждать.
— На Мурэн возле Далай есть устье Иркут-реки. Там собирается много народов. Я там хорошо жил. Кузнец всем нужен, — мягко возразил Угрюм.
Эта мысль пришла ему в голову как-то разом. Она осенила, увлекла — и на душе полегчало.
— В одиночку не прожить! — упрямо повторил тесть и хмуро добавил: — Вдруг не будет войны!
Угрюм пережил в братах еще одну зиму. Тому, что казаки его побили и обобрали, он был даже рад. Не обеднел, потеряв тулуп да кое-какие подарки от князца, зато не мучился, что по его приказу оскорбил единокровников. Мало-помалу забывались страхи и опасения. В семье царили мир и покой. Скот множился.
На исходе была весна, подступало жаркое лето. Доносились смутные, противоречивые слухи с других станов. В улусах была какая-то суета. Но все это проносилось стороной от дома Гарты Бухи. И вдруг нежданно на его выпасах появился Куржум с сотней дайшей, вооруженных луками и пиками. Среди братских мужиков Угрюм высмотрел десятка полтора тунгусов разных племен. У одних волосы были распущены по плечам, у других стянуты на затылке конским хвостом.
Тесть встретил именитого племянника с большим почтением: заколол двух бычков и десяток овец. Балаганцы пировали два дня. Говорили юрол’ баатару и друг другу.
Угрюм ковал их коней и наконечники стрел, затачивал ножи и пальмы, чувствовал себя на пиру чужаком, хотел сесть на коня и куда-нибудь скрыться.
Едва съехало войско Куржума, тесть, с важным видом сидевший на пирах рядом с племянником, приуныл.
— Казаков воевать поехали! — сказал, опасливо и брезгливо оглядываясь. — Бузар, бурхи!
Земля вокруг стана была вытоптана и загажена. На пару с зятем он перевез юрту на другое место. Но и на новом стане Гарта не повеселел: сидел у кизячного костерка, покусывал седой ус и думал.
А у зятя все валилось из рук: предупредить казаков в остроге он не мог. Да и не поверили бы ему. Но Куржум в отместку под корень извел бы семью Гарты Бухи. Хорошо еще, что не заставил дархана ехать за собой. Неспроста так жгли кузнеца его веселые и насмешливые взгляды.
Угрюм подсел к тестю. Мужчины помолчали вдвоем, глядя на тлеющее желто-синее кизячное пламя. Тесть поднял голову, взглянул на зятя жалостливо:
— Наших побьют — жалко! Наши победят казаков — плохо!
Дней десять прошло в томительном ожидании. Угрюм так и не обустроил кузню на новом месте. Булагатское войско возвращалось тем же путем.
Все дайши были веселы и возбуждены. Впереди ехал Куржум в блестящих латах. Тунгусы гнали за войском табун лошадей и стадо бычков. Молодцы вели в поводу груженых коней. На их спинах, связанные попарно, шевелились и клацали мешки, пищали, бердыши. Многие воины были опоясаны казачьими саблями.
И снова не проехал мимо родственника Куржум, остановил резвого жеребца. Двое молодцов соскочили со своих коней, ссадили его из седла. Другие постелили на землю кошму, оказывая князцу ханские почести.
На стане опять резали скот. Переговорив с Гартой, Куржум поманил к себе жавшегося в стороне Угрюма. Сильно прихрамывая и сутулясь, Угрюм встал перед князцом, почтительно склонил голову.
— Ты мне помог, дархан! — весело блеснули большие черные глаза. Князец был в добром расположении духа. — Хороший совет дороже серебра. Мне не понравились твои слова, что ста бурятским воинам не победить десять казаков, — улыбка покривилась на тонких губах с кисточками черных усов. — Хотя один мой воин может драться с тремя казаками! — добавил с важностью. — Но я принял твой совет и придумал хитрость: пятьдесят два казака упали к моим ногам, не успев взять в руки оружие.
Угрюм потупился, не зная, что сказать Куржуму: ни поздравить с победой не мог, ни укорить за пролитую кровь. Топтался на месте с растерянным лицом.
— Я-то при чем? — пожал плечами. — Ты знаешь повадки казаков лучше меня. Я никогда не был казаком! — угодливо прошепелявил и вовремя спохватился, чтобы не припомнить князцу зимовье на Тутуре.
Куржум самодовольно кивнул, поманил одного из своих молодцов, что-то сказал ему. Несколько дайшей принесли к юрте Гарты Бухи и сложили кучей два котла, зипуны, привязали пять лошадей, отогнали в его стадо трех коров и бычка.
Снова войско Куржума пило и ело. Угрюм ковал, чистил стволы пищалей, точил ножи. Делал он свою работу равнодушно и хмуро, не поднимал взгляда, чтобы не видеть глаз Булаг, узких и длинных, как вскинутые крылья морской птицы.
Снова схлынуло войско Куржума, оставив после себя грязь и перекопыченную землю. Еще тлели костры его станов, повсюду валялись обглоданные кости и сильно пахло людскими нечистотами.
Надо было кочевать. Пройдет много лет, прежде чем земля скроет эти следы и очистится.
По хвастливым рассказам балаганцев Угрюм понял, что они вырезали острог под Падуном. И теперь, почувствовав себя непобедимыми, грозили перерезать всех казаков, ангинских и удинских бурят вместе с тунгусами Можеула. А самого тунгусского князца сварить в котле живьем.
Угрюм стоял возле затухающего горна, пока не скрылись за облаком пыли последние из всадников. Потом он поплелся к юрте, упал на овчинное одеяло и лежал без мыслей, без чувств, то и дело впадая в сон без сновидений. Подходила Булаг и присаживалась рядом. Тихо переговаривались у очага старики.
Растолкал Угрюма тесть — Гарта Буха.
— Кочевать надо! — сказал хмуро и жестко, как о решенном.
Глубокая морщина залегла на его приплощенной переносице. Поблескивали глубоко запавшие глаза.
— Куда? — равнодушно и отчужденно спросил Угрюм.
— Хоть куда! — резко ответил тесть. — Всю траву вытоптали. — Он помолчал и вдумчивей добавил: — К мунгалам идти надо. У них порядок. Ясак плати и живи со всеми в мире. — Гарта Буха покусал седой ус, поглядывая на зятя с сомнением: стоит ли делиться с ним мыслями. — Племянник сказал, Алтын-хан казачьему царю служит. Он и прежде был самый сильный, главный хан среди мунгальских царевичей. Теперь, с казачьим царем, он стал еще сильней.
Эта весть оживила Угрюма. Он приподнялся на локте, затем сел.
— Знаю, где выпасы, торги и всегда много народов. Там и ремеслом, и промыслом, и скотом жить можно. Если доберемся туда, то голодать не будем.
— Плохо без родственников! — доверчивей вздохнул тесть. — Но за их грехи все потерять и убитым быть… — бросил взгляд на внука, похожего на него, на вновь округлявшийся живот дочери. — То, что задумал Куржум, — война без конца. Хуже всего — это война с бурятами.
Угрюм чуть не обнял тестя. Все эти страшные дни домочадцы казались ему чужими. А сам, среди враждебных народов, будто был выставлен на посмешище. И вот он снова почувствовал опору: эти люди и были самым дорогим, что сумел нажить, — и его народом, и его родиной. Приняв на руки сына, он стал баловаться с ним и обсуждать с тестем, на какого коня что грузить.
На другой день женщины начали готовить припас в дорогу: сушить творог и мясо, сбивать масло. Одежда и постели были уложены в мешки. Мужчины разобрали юрту, распределили все пожитки на пять сильных лошадей. Четырех коней оседлали, семь повели в поводу. Кобылы шли вольно.
Гарта Буха переживал не лучшие времена, но его семья и сейчас была небедной. На пару с зятем он погнал на полдень полсотни коров и бычков, отару овец. Семья продвигалась медленно, подолгу выпасая скот, обходя стороной кочевья родственников и врагов. Юрту не ставили, на ночь делали навес из кошмы.
Балаганская степь сменилась лесами, неудобными для выпасов. Кочевники вышли к реке Мурэн, погнали табун, стадо и отару, то удалялись от обрывистого берега, то приближались к нему. По пути они встречались с двумя промысловыми ватажками, которых ничуть не испугала весть о разорении острога. Угрюм узнавал места, по которым когда-то шел с монахами и с Пантелеем Пендой. Вспомнил и заросшее камышом устье притока, где Синеуль долго и страстно охотился на бобра.
Между рекой и черновой тайгой было просторное редколесье, где лошади, полсотни коров и овцы могли кормиться целый месяц. Если бы здесь не ложились глубокие снега, которые Угрюм хорошо помнил, можно было и зазимовать.
Он поднимался в стременах, высматривал другой берег, не видел там ни скота, ни людей, и страх вползал под сердце. Места, в которые он зазвал тестя, оказались не такими уж благодатными. Промышлять в пути было некогда. Птицу и рыбу мог есть он один: у балаганцев такая пища вызывала отвращение. Отара в пути убыла на четверть. Угрюм понял вдруг, что в этих местах без запаса сена со скотом им не перезимовать. Без его ремесла семье не выжить, а ремесленник нужен там, где есть люди.
Идти дальше на восход правым берегом к верховьям Зулхэ к враждебным ангинским бурятам тесть не желал.
— Здесь я зимовал! — Угрюм указал ему за реку. — Там всегда был народ, торговали, ясак везли. Сейчас никого не видно.
— Будут еще! — успокоил его старик. Он тоже бывал в этих местах. Оглядев пологий берег наметанным глазом скотовода, с недовольным видом поцокал языком. — Деревья растут густо, мешают ветру чистить землю. Если будет много снега, придется возвращаться.
То, что братская степь рядом и, при бедах, всегда можно вернуться, утешало обоих мужчин, а женщины во всем полагались на них. Булаг была тяжелой, ходила с трудом, переваливалась с ноги на ногу, откидывала назад тело, придерживая живот.
В долине притока с заросшим камышом устьем на сухом месте они поставили юрту. На другой день была радость. Булаг родила второго сына. Тесть зарезал самого упитанного валуха и стал разделывать его.
Угрюм, с сожалением поглядывая на поредевшую отару, взял лук, сайдак со стрелами и сел на коня. Он хотел осмотреть знакомые места и надеялся подстрелить дикого поросенка. Проехав камыши, поднялся на яр реки и пустил коня рысцой, поглядывая на устье Иркута.
Свежий ветер с запахом чистой, речной воды вдруг пахнул в его лицо дымком. Угрюм стал внимательно осматриваться, то и дело привставал в стременах. Объехав поворот реки, с волнением окинул взглядом устье притока и скрытый береговыми зарослями остров, на котором когда-то зимовал. Придержал коня, переводя его на шаг.
В лицо опять пахнуло дымом. На этот раз явно. Угрюм осмотрел берег и у кромки воды заметил на окатыше небольшую лодку-берестянку. Она была грубо сшита, но сделана явно не тунгусами: в изгибе бортов, в остове с вырезанной на счастье конской мордой было извечно свое, русское.
Послышался шорох. Под яром посыпались мелкие камни. К берестянке спустился старик в кожаной рубахе, мешком висевшей на костлявых сутулых плечах. Редкие седые волосы двумя пучками лежали на его ключицах, обнажая черную от загара, тощую шею и сморщенный затылок. Шапку старик нес в руке. За его кушак со спины был заткнут походный малый топор.
— Эй! — окликнул его Угрюм. И тут только заметил торчавшую из яра колоду. Из нее и веяло дымом. Он соскочил с коня, в несколько прыжков оказался на краю яра и скатился вниз, когда старик столкнул на воду берестянку и пытался влезть в нее.
Наконец тот оглянулся, увидел пришельца и распрямился. Белая борода свисла сосулькой, глаза переливались выцветшей синевой.
— Ты кто таков? — беззубо прошепелявил старик, сморщил лицо иссохшим грибом и почмокал сжатыми в трубку губами.
— Михей Омуль? — ахнул Угрюм, узнав его. — Ты все еще живой?
— А то как же? — с важностью заявил старик и добавил с достоинством: — Давно здесь живу. Меня многие знают!
— А меня нынче никто не узнает! — пожаловался Угрюм. — А ведь мы с тобой в этих самых местах промышляли.
Он назвал свое крестильное имя и прозвище. Ни одна морщинка не дрогнула на лице старика, только шевельнулись вытянутые стерляжьи губы:
— С кем только не промышлял. Поди, уж все померли. А я при батюшке Герасиме грехи отмаливаю, — вздохнул и возвел глаза к небу. — Нагрешил! Не без этого! Но батюшка сказал, что нынешней жизнью выслужил себе помин за обеднями беспрестанно и за панихидами и Псалтырь говорить до сорока дней!
— Где он сам-то? — взволнованно спросил Угрюм, понимая, что толковать с Михейкой о былом бесполезно.
— Он за всех за нас перед Господом радеет! — набожно перекрестился старик и кивнул под яр. — Хочешь увидеть — дождись! А сейчас к нему не ходи, не мешай! Я рыбку и кашу у входа оставил. После поест.
Угрюм обернулся, куда указывал старик. На аршин иод берегом видна была крепкая дверь из полубревен, стена в квадратную сажень, с маленьким оконцем. Вся остальная келья была врыта в глину. От землянки к воде спускалась тропинка со стертыми и обвалившимися ступеньками.
— Посиди! — старик указал глазами на лавку под окном и перекинул ногу в берестянку. — А мне в зимовье надо.
Он оттолкнулся от берега кетским, двухлопастным веслом и поплыл на другую сторону реки. Течение быстро сносило лодку. Угрюм поднялся к келье, сел, зажав лук между колен, долго наблюдал за переправой и все думал о том, что какая-то неподдельная важность, какой прежде не было, появилась в лице старого промышленного.
Михей приткнулся к другому берегу возле мыса, где река круто меняла направление, посидел там, отдыхая, встал и бечевой потянул лодку к Иркуту.
— Ничего не помнит, старый! — пробормотал Угрюм и почувствовал вдруг, как приятно говорить по-русски.
Увлеченный, он не услышал, как растворилась дверь.
— Ну, вот и прибыло жителей в моем городе! — раздался знакомый голос, тихий и ласковый.
Угрюм обернулся, встал, скинул шапку и поклонился. На первый взгляд ему показалось, что Герасим за все эти годы ничуть не переменился. Разве глаза стали ясней и будто зорче. Но, вглядевшись в его лицо пристальней, он заметил сетку морщин вокруг глазниц и серебряные нити в бороде.
— С праздником тебя! — снова улыбнулся Герасим одними глазами.
— С праздником! — опять поклонился Угрюм. И тут же спросил: — А с каким?
— С Воздвижением Честного и Животворящего Креста Господня! — с чуть приметной горечью в голосе напомнил монах и добавил с грустной насмешкой: — Эх ты, Егорий от семи хворей!
— Узнал меня? — удивился Угрюм. — Я думал, с нынешней моей драной мордой никто не признает.
— Лицо каждый день меняется! — присел на лавку монах. Взглядом пригласил гостя сесть рядом. — Душа не так скоро. Бывает, и не к лучшему!
Угрюм, робея, присел на краешек скамьи. Приткнул к стене лук и колчан со стрелами.
— Сквернишься, не молишься? — вскинул на него глаза Герасим.
— Молюсь!.. Почти каждый день молюсь! — горячо оправдываясь, прошепелявил Угрюм. — Бывает, про себя. Но все равно. Ты-то здесь столько лет уже? И Михейка… Едва узнал его. Глазам не верю.
— Городу здесь быть! — отметая пустячное и суетное в сбивчивых вопросах пришельца, объявил монах. — А нам назначено место намаливать и строить!
— Кем назначено? — спросил было Угрюм и поперхнулся на полуслове: — Раз назначено, значит сбудется! Что себя мучить?
— Кабы так, — усмехнулся Герасим. — Господь задумал, на нас полагаясь. Исполним волю Его — будет! Станем, как скоты, ради брюха жить — огорчим Отца Небесного.
— Ты читать-то научился ли? — монах досадливо взглянул на гостя.
— Нет! — признался тот. — Не дал Бог ума. Молитвы помню: начал, богородичные, ангелу-хранителю.
— А мне дал Господь видеть город, который здесь будет срублен Похабовыми, за грехи ваши. Иной раз слышу колокольный звон. А то и хожу по улицам в разные времена. То благостно глядеть. А то, прости господи, проснешься в слезах и давай молиться за грешное ваше потомство. — Он опять вздохнул и кручинно покачал головой.
— Чудно! — заерзал на лавке Угрюм. Почесал грудь. Взглянул в сторону острова. Над ним уже курился дымок. Видимо, старый Омуль добрался до зимовья и затопил печь. — Два сына у меня. Последний сегодня только, на Воздвиженье, родился. Не дай бог, всю жизнь будет бродяжничать, как я. Окрестил бы ты их, батюшка? А то ведь некому?
— Крещение — есть великое таинство! — тихо сказал монах, глядя на многоводное русло реки. — Его совершает священник с Причастием Святых Тайн, после литургии. Я же только утреню, вечерню могу вести, молебен, панихиду да за вас молиться.
— Промышленные сами крестят, — заспорил было Угрюм, думая, что Герасим отказывает за грехи.
— Они и лешему, и водяному требы творят! Мне по чину много чего не дозволено! Что не съездишь в острог, где поп есть? — спросил не оборачиваясь.
Угрюм засопел кривым, порванным носом. По его соображению, монах говорил нелепицу. Если весной со льдом поплыть в Енисейский, то обратно только к зиме вернешься. А скот? Хозяйство? Семья? Вслух же сказал:
— Война там! Казаки в прошлые годы полсотни братов перестреляли. Те нынче Братский острог вырезали. Скоро казаки вернутся, и опять польется кровь.
Монах никак не посочувствовал, не вошел в его беды, только шевельнул бровями, будто догадка пришла ему на ум.
— Ивашка Похаба обязательно придет с мщением! Неспроста нас Господь свел еще молодыми. Промысел Божий уже тогда сбывался. Ради него и блуждали, и страдали во славу Божью, — обернулся к Угрюму, взглянул на него пытливо и насмешливо. Встал, показывая, что разговор окончен. — Давай хоть перекрещу! — предложил весело. — Может, часовенку или избу срубишь во славу Божью?
— Народ бывает ли там, как прежде? — приняв благословение, кивнул за реку Угрюм.
— Последние два лета совсем мало, — ответил монах. — Разве промышленные ватажки. Считай, и проповедовать-то некому. Этот год, после Троицы, был саянский князец Яндоха. Спрашивал о вере, о казаках. Он кочует где-то близко, в долине Иркута. Жаловался, выпасы у него плохонькие, бросовые, а все равно обижают его и мунгалы, и братские люди.
— Если промышленные Иркутом ходят, значит, воровской тёс проложили! — торопливо заговорил Угрюм, стараясь задержать Герасима. — Казаки узнают, придут, но не здесь, а там, на острове острог поставят. Чтобы мимо никто не проходил. И торг на той стороне был. Там надо часовню рубить! — махнул рукой за реку.
— Нет! Здесь будет город! — коротко ответил монах. — Бог милостив! Не пропадешь! — махнул рукой и скрылся за дверью.
Угрюм постоял, оглядываясь то на реку, то на келью. Подхватил лук, колчан со стрелами, полез на яр, где был отпущен конь. Недалеко один от другого виднелись два крутых поворота реки. Помнилось, что возле верхнего рубили с Пендой лес на зимовье и течение выносило плот едва ли не к другому берегу. Прикидывал, сколько плотов надо связать, чтобы до снега переправить скот. Берестянка скитников облегчала его заботу. С другой стороны, после Михайлова дня река все равно покроется льдом и можно будет переправиться без трудов. А сколько снега навалит к тому времени — неизвестно.
На обратном пути к стану выскочил из камышей и уставился маленькими глазками на Угрюма матерый вепрь. До него было шагов тридцать. В другой миг он резко развернулся боком, раздумывая, укрыться или обойти стороной коня и человека. Угрюм пустил стрелу из лука, целя под лопатку, пониже вздыбившегося загривка. Тяжелый, кованый и заточенный наконечник вошел в плоть не меньше чем на ладонь.
Кабан резко развернулся на месте и бросился на коня. Тот вздыбился, скинув седока. Падая в болотину, Угрюм увидел, что кабан с торчавшей из бока стрелой сбил лошадь с копыт и ударил ее еще раз. Конь судорожно засучил копытами, кабан же отбежал на десяток шагов и упал на бок, стрелой к небу.
Угрюм поднялся на подрагивавших ногах. Ясно вспомнился подравший его медведь. У коня были перерезаны жилы по суставам и вспорот живот. Угрюм, прихрамывая, зашел со спины, прижал коленом к земле гривастую конскую морду и жалостливо перерезал горло засапожным ножом.
Затем он опасливо подошел к кабану. Тот был мертв. Угрюм потыкал его палкой, похлестал по раскачивавшейся стреле. Затем приблизился, склонился и вонзил нож в бок, напротив сердца. Зверь не дрогнул, и тогда Угрюм перерезал крепкую щетинистую кожу на горле, чтобы выпустить кровь.
«Воздвижение! День постный!» — подумал покаянно. Дорого досталась первая добыча на местах прежних промыслов. Но мяса кабана и коня должно было хватить надолго. Сняв седло, он поплелся к стану, звать тестя. Одному до ночи не освежевать две туши. Угрюм шел и думал: «К чему все это в день рождения второго сына — Вторки?»
Строить часовню Угрюм так и не взялся, но и не отсиживался, бездельничая при пасущемся стаде. Без малого две недели он валил и шкурил лес на повороте реки. Ладони его покрылись кровавыми мозолями, ныла спина — отвык от прежней многотрудной жизни, да и силы были уже не те. Изредка встречаясь с Михеем, он оправдывался перед стариком, придут, мол, другие, из просохшего леса соберут часовню.
Угрюм переправлялся на остров на берестянке, чтобы осмотреть выпасы на другом берегу Ангары. Зимовье было все то же, поставленное наспех после пожара. Нижние венцы его прогнили до трухи. Пока не встала река и скот отъедался прибитой заморозками травой, он наспех подлатал избушку, забил щели мхом.
— Часовню-то будешь рубить? — опять забывчиво спросил Михей.
— В другой раз! — отмахнулся Угрюм. — И неуверенно пообещал: — К весне, если вернусь, сделаю!
Старик почмокал губами и больше разговора о часовне не заводил.
Все чаще и явственней напомнила о себе зима. Как-то вечером заморосило, а утром выбелило все вокруг. Снег падал весь день. Скот с мокрыми спинами подступил к юрте. Отара сбилась в тесный круг, пережидая непогоду. Кони лениво разгребали снег копытами, неохотно щипали мокрую, иссохшую траву.
Растаял снег уже на другой день, но тесть все чаще стал говорить о переправе. Бог милостив, осень выдалась бесснежная, но морозная. Река встала рано, и, едва окреп лед, Угрюм с тестем снова загрузили домашний скарб на коней. Переправив скот через реку, дали ему отъесться осенней травой среди редколесья пологого берега. Опасливо поглядывая на темные тучи, семья заспешила к холмам, в верховья Иркута.
Ни Угрюм, ни Гарта Буха этими местами не ходили. Понаслышке знали о просторной и благодатной долине в верховьях притока. Но чем дальше поднимались они по Иркуту, тем больше сужалась его теснина, тем выше поднимались по берегам крутые горы. Холодало, но Бог миловал, большого снега все еще не было.
Никто Угрюма не корил, не мучил расспросами и сомнениями, но страх виделся на почерневших лицах домочадцев. Лес становился все гуще. Обнадеживала тропа, по которой явно гоняли скот. Тесть не поднимал на зятя пустых, будто вымороженных, глаз. Всех мучило чувство, что они глубже и безнадежней втягиваются в западню. Травы не хватало. Бычки и кони грызли кустарник.
А горы становились еще выше, тайга еще непроходимей. И только тропа в иных местах расширялась, указывая, что по ней прогоняли стада вдесятеро большие, чем имела семья Гарты.
Закружилась на месте одна овца, потом другая. Их зарезали и с брезгливостью съели. Наконец, оглядывая заснеженные горы, тесть сипло выговорил:
— Если не выйдем к людям, другой такой зимы нам не пережить! — Помолчав, добавил: — Придется возвращаться нищими.
Но долина вдруг расширилась. Открылась просторная, окруженная хребтами падь. На ее склонах показались выпасы, вырубленные и выжженные людьми. Южные склоны были без снега. Появились следы недавней пастьбы. Угрюм перекрестился, не снимая с руки тяжелой рукавицы. Ожили глаза тестя.
Встречи с людьми долго ждать не пришлось. На другой день после полудня впереди показалось десять всадников с луками и пиками. При каждой оседланной лошади было по одной, а то и по две заводных. Видимо, путь всадникам предстоял дальний. Скота при них не было, и это насторожило Угрюма.
До встречи с ними оставалось шагов сто.
— Мунгалы! — просипел тесть, вжимая голову в плечи.
Всадники окружили навьюченный караван. На приветствия и славословия Гарты Бухи они не повели ухом. Переговорили между собой весело и непонятно. Угрюм понимал разве одно слово из десяти, но и по тем почувствовал насмешку над его семьей. Лицо тестя стало серым, застывшим в ожидании беды.
Двое всадников ощупали навьюченный на молодого коня тюк с войлоком от половины юрты. Не успел Угрюм глазом моргнуть, один из них чиркнул ножом по подпруге и обрезал недоуздок. Тюк свалился на землю. Конь заплясал, с ржанием вырываясь из незнакомых рук. Захрапел жеребец. Угрюм обернулся на его храп и увидел на гривастой шее волосяную веревку.
Деловито переговариваясь, всадники двинулись дальше, погоняя и нахлестывая плетьми упиравшихся коней. Двое лихо свесились из седел и подхватили с земли по овце. По дряблым щекам тещи текли слезы. Глаза жены сузились, брови опали крыльями морской птицы, закончившей взмах.
Мунгалы, не оборачиваясь, скрылись за поворотом застывшей реки. Не было от них ни угроз, ни побоев, ни требований. Семью так равнодушно ограбили, будто обломили ветки безмолвного дерева. Жаль было жеребца и молодого, сильного коня. Жаль овец. Томил душу ужас, застывший в глазах женщин. Мужчины, не сумевшие защитить их, стыдливо молчали.
Угрюм неловко спешился, осмотрел сброшенный войлок.
— Отдохнем? — спросил тестя. Надо было перевьючить груз на другого коня, залатать перерезанную подпругу.
Женщины не слезали с коней, дав им волю щипать сухую, поникшую траву со снегом. Разбрелась поредевшая отара. Перегрузив войлок, кочевники продолжили путь. К вечеру они увидели на открывшемся склоне просторной пади пасущийся скот. Здесь и остановились на ночлег.
На другой день Угрюм вызвался в одиночку ехать к людям. Тестя он оставил с женщинами и детьми. Сам выбрал старого коня, которого не так жалко было потерять, оседлал его чем похуже, направил к видневшемуся стаду.
Вскоре он был замечен. Навстречу ему выехало двое верховых мужиков. Поперек их седел лежали дубины, на запястьях висели тяжелые плети. Всадники остановились с непроницаемыми лицами и преградили Угрюму путь. Одеты они были просто, по-братски, но волосы их не были убраны в косы. Оба пристально разглядывали изуродованное лицо гостя.
Под одним из них Угрюм узнал седло, из первых, неумело сделанных им много лет назад. С тех пор оно не раз чинилось и латалось, но служило до сих пор.
— Я делал! — указал на него рукой, опасливо улыбаясь.
Всадники взглянули на него с недоумением:
— Дархан?
Угрюм закивал. Лица погонщиков оживились и стали приветливей.
— Езжай туда! — указал плетью один из них.
Другой подвел своего коня, показывая, что хочет проводить гостя на стан, и стремя в стремя зарысил рядом с Угрюмом к кочевому жилью.
— Вдруг ты брат того дархана? — спросил, обернувшись на скаку. Он то и дело придерживал своего сильного коня, вырывавшегося вперед. — Отчего лицо другое?
— Медведь такое сделал! — криво усмехнулся Угрюм.
Пастух в засаленном тулупе, с блестевшим, будто смазанным жиром, лицом откинулся и захохотал.
С реки, где осталась семья Угрюма, видна была только малая часть просторной пади. Теперь она открылась во всю ширь между пологих горных хребтов с лесом на вершинах. Среди обдутой ветрами желтой травы чернели круглые плешины утугов, грубо огороженных поваленными деревьями. На безлесой сопке стояли пять юрт и рубленый гэр с плоской крышей. Возле него высились обсиженные воронами лабазы.
Мужик с масляным лицом крикнул: «Выходи!» Из юрт выскочили босоногие ребятишки в длинных рубахах. Выглянула женщина в островерхом колпаке и стыдливо прикрыла лицо воротом халата.
— Дархан приехал! — объявил сопровождавший Угрюма всадник.
Селение оживилось. Женщины стали выбрасывать из юрт котлы с оторванными ушами, понесли хозяйственную утварь и украшения.
Угрюм посмеивался, сидя в седле:
— Много работы, быстро не сделать! — Чтобы не разочаровывать жителей, он важно и добродушно уверял их: — Покане налажу все, не уеду! Покажите, где можно поставить мою юрту и где пасти мой скот.
Он снова окинул взглядом селение и обернулся к самой большой и богатой юрте. Над ней курился дымок, но никто даже не выглянул из-под навешанного полога.
— Хубун здоров? — с почтением спросил Угрюм окруживших его женщин и стариков. — Как его славное имя? Кто его предки?
— Болен! — коротко ответил сопровождавший гостя мужик, и лицо его стало хмурым: — Яндокан его имя!
Угрюм спешился и поклонился в сторону большой юрты, чтобы соблюсти приличие и не нажить врагов. Соскочил с коня и мужик, приведший его в селение. С короткими, колесом торчавшими из-под шубейки ногами он сразу стал низкорослым и непомерно широкоплечим. Раскачиваясь на ходу так, что едва не касался земли длинными руками, прошел к большой юрте, скрылся за войлочным пологом. А когда вышел, объявил:
— Яндокан сегодня не может говорить с тобой. Как будет здоров, так поговорит. Ставь свою юрту где хочешь! — повел вокруг сложенной вдвое плетью и спросил: — Сколько у тебя скота?
Угрюм ответил. По толпе стариков и женщин прокатился смешок: по их понятиям, он был беден для уважаемого дархана. Кобыл и меринов ему предложили запустить в табуны рода, телок и коров — в их стада.
Довольный поездкой, Угрюм вернулся к своему стану. Его усадили у костра, дали творогу и разваренного сушеного мяса с сильным душком: остатки коня, сбитого раненым кабаном.
К вечеру на пару с тестем они поставили юрту возле селения, отогнали свой скот и коней в стада и табуны. Десяток отощавших овец довольствовалось остатками травы возле жилья. Утром, когда еще все спали, Угрюм сложил из камней горн и развел огонь. Он еще не был готов к работе, а жители опять понесли сломанную домашнюю утварь.
Два дня кузнец работал от темна и до темна. Как мог, ему помогал Гарта Буха. Но старику хватало работы по дому. Куча сломанных вещей убыла на треть. Приковылял все тот же колченогий мужик с блестевшим от жира лицом. Постоял, глядя на работу кузнеца, и сказал:
— Хубун зовет!
Этого приглашения Угрюм с Гартой ждали с нетерпением. Без него и работа, и скот, запущенный в чужое стадо, и жизнь в селении — все было ненадежно и даже опасно.
Угрюм оттер снегом перепачканные сажей руки, следом за тестем пошел к большой юрте. Посередине ее горел очаг. Освещалась она только через вытяжную дыру и светом огня.
Когда глаза привыкли к полумраку, Угрюм увидел князца, обложенного подушками. Голова его была покрыта островерхой шапкой, шитой серебром. Лицо казалось болезненным, опухшим. Пришельцы поклонились главе рода. Тесть почтительно спросил, здоров ли хубун и множится ли его скот.
Князец раздраженно и неохотно ответил:
— Все было хорошо, пока не взбесились кони. Пришлось на полном скаку прыгать на камни, — указал кивком на пустой рукав халата и предложил сесть по другую сторону от очага. За его спиной сидели две женщины. Обе были покрыты островерхими колпаками, обшитыми соболями.
Сначала князец показался Угрюму человеком в годах, чуть моложе тестя. Приглядевшись, он понял, что тот молод, но лицо его было сильно побито.
Опухоль и синева еще только начали спадать. Тесть как старший стал рассказывать о себе: какого он роду-племени, где его кочевья и какая беда привела его семью в эти края. Гарта Буха не счел нужным что-то скрывать. Потупив глаза, сказал и о том, что его родственники перебили казаков острога, а он с зятем не участвовал в войне и не хочет страдать за свою родню.
Угрюм опасливо поглядывал на Яндокана: не осудит ли он их бегство. Но припухшее лицо князца от слов старого балаганца стало приветливей. Хубун негодующе фыркнул:
— Атха шутха! Не понимают своей удачи жить рядом с казаками!
И велел женщинам угостить пришельцев.
Когда тесть, опустив глаза, стал жаловаться, что у него неподалеку отсюда отобрали жеребца, князец скрипнул зубами и пробормотал:
— У меня десять лучших коней отобрали! Нет больше порядка на этой земле!
Догадка осенила Угрюма: уж не был ли этот князец избит теми же мунгалами, что ограбили его семью?
Яндокан сказал, что бывал у боо Герасима с Михеем. С уважением говорил о них и их вере. Ругал черных и желтых шаманов, которым одни верят, другие не верят. Разговаривал с ним тесть. Угрюм старался почтительно помалкивать и только напоследок спросил:
— Ходят ли здесь промышленные люди?
— Ходят! — как о пустячном ответил князец и махнул здоровой рукой в верховья Иркута. — Каждый год ходят. Хороший товар привозят.
Прошла неделя. О кузнеце услышали другие роды. К нему стали приезжать, и платили больше, чем здешние жители, приютившие безродного дархана с семьей. Угрюм работал с удовольствием. Вспоминал, как выручало его ремесло и в плену, и на чужбине. Понимал, что не выжить бы ему в Сибири среди балаганцев, не научись он ковать железо и плотничать.
Жизнь семьи наладилась. Овец в отаре прибывало. Угрюм с Гартой уже стали подумывать, не остаться ли с родом Яндокана до лучших времен, когда закончится война балаганцев с казаками. Они знали, что Яндоканов род ушел от своих единоплеменников из-за распрей. Их родовые кочевья были к закату. Здесь родни не было, поэтому мунгалы грабили их чаще, чем других, а буряты притесняли.
Где-то под Рождество, когда работы стало меньше, Угрюм обнес кузницу стенами из жердей и накрыл крышей. В тепле работать стало приятней. Как-то раз пришел к нему и сам князец. Он был здоров и румян, в лисьей шубе нараспашку. За наборную опояску халата напоказ был заткнут кривой кинжал. На груди висела серебряная пластина с узорами.
Угрюм поклонился и, так как князец молча осматривал кузницу, продолжил работу. Важный гость простоял долго, глядя, как старые, стертые подковы под молотом мастера превращаются в наконечники для стрел.
Наконец он поднял руку, желая говорить. Угрюм отложил молот. Князец вынул из-за пазухи литой серебряный крест, протянул его дархану и сказал:
— Сделаешь из него десять боевых тунгусских наконечников к крепким моим стрелам для тяжелого моего лука!
Угрюм повертел в руках чужой, нерусский крест и лихорадочно соображал: «Раз стрелы понадобились тунгусские, беззвучные, значит, князец замыслил недоброе».
А Яндокан, помолчав, продолжил:
— Стрелы должны быть прямые и тяжелые, в три локтя длиной. Наконечники к ним — острые, чтобы войлок пробивали!
Угрюм рассеянно закивал, пристально разглядывая крест. Как ни вышаркано было серебро, однако на нем можно было разглядеть распятье. Но Спаситель был с косой и в халате.
— Нельзя мне, крещеному, — смущенно указал глазами на распятье, — рубить крест на наконечники. Руки отвалятся!
— Пусть тесть порубит! — строго приказал князец. И всякая охота спорить с ним пропала.
Явно для мщения нужны были Яндокану стрелы с серебряными наконечниками. И если он пришел в кузницу один, значит, не хотел, чтобы сородичи знали о заказе.
— Сделаешь тайно! — подтвердил догадку дархана. — Хорошо сделаешь, дам жеребца!
«Все равно крест не наш, чужой! — кивая, думал Угрюм. — А тестю что? Он — нехристь!»
Гарта Буха в селении Яндокана повеселел и помолодел, его сутулившиеся плечи распрямились. Иногда он помогал зятю в кузнице, но больше работал по дому: увеличившуюся отару уже приходилось выпасать. Повеселели и женщины. С их лиц будто смылся кислым молоком затаенный страх, осевший в глазах после победы Куржума над казаками. На Угрюма все они смотрели как на хозяина и главную опору семьи, во всем ему помогали и ласкали.
Он осторожно переговорил с тестем о заказе князца. Гарта согласился, что Яндокан собирается мстить мунгалам, а значит, оставаться в его селении опасно. Опять надо было кочевать.
Угрюм сделал тайный заказ. Он сам ходил по лесу, выбирая прямые рябиновые и березовые побеги. Нарезал их с запасом, отобрал лучшие, просушил и выскоблил, сравняв сучки и изгибы. Вдали от чужих глаз из своего клееного трехслойного лука он пустил стрелу, и она пробила войлок с двадцати шагов, впившись в кору дерева.
Зима была на исходе. В полдень на солнцепеках оттаивала земля и капало с кровли. Угрюм выждал, когда князец будет один, подошел к нему и с поклоном сказал, что заказ выполнен, можно посмотреть.
Яндокан бросил ему отмятую козлиную шкуру и сказал:
— Принесешь рано утром, когда все спят!
Ночью шумел ветер, вздрагивал войлок и скрипела обрешетка. Угрюм поднялся первым, раздул очаг, оделся, подхватил козлиную шкуру со связкой стрел и пошел к большой юрте. Над ее вытяжным отверстием уже курился дымок. Князец ждал.
Угрюм пошаркал ичигами у входа, покашлял, спросил:
— Не спишь ли, Яндокан-баатар? Дархан пришел пожелать тебе крепкого здоровья!
Дрогнул полог, показалась женская рука, высунулась голова в колпаке, обшитом черными соболями. Молодая женщина с гладким смуглым лицом приветливо взглянула на раннего гостя, шире откинула полог, приглашая войти.
Высоко задирая ноги, Угрюм переступил через порог, скинул тулуп, комом поставил его у входа. В юрте было тепло. Князец неспешно чествовал утро нового дня, сидя возле очага, попивая горячий напиток из трав и молока.
Угрюм положил у его ног козлиную шкуру. Князец скосил на нее глаза. Молодая женщина принялась за прерванное гостем дело: стала заплетать косу на затылке Яндокана. Когда она надела на его голову островерхую шапку, хубун пошевелил головой на крепкой шее, скосил глаза на козлиную шкуру, вытянул из нее стрелу, осмотрел ее, потом другую и третью.
— Хорошо сделал! — похвалил. — Дам молодого жеребца и кобылу!
— Опробовал! — радостно похвалился Угрюм. — С двадцати шагов войлок пробил. Ты и со ста шагов прострелишь! — вкрадчиво польстил.
Полные губы князца дрогнули. Он поднял на Угрюма зрачки, блеснувшие в узких щелках глаз. Испытующе впился в него взглядом и предложил:
— Оставайся в моем селении навсегда. Будем мы богатыми, не будешь бедствовать и ты!
Угрюм смущенно опустил глаза, помялся. Он не мог сказать, что, ослепленный яростью, как Куржум, Яндокан мало думает, чем его злость обернется для народа. Оставаться под его покровительством Угрюму с Гартой не хотелось.
— У тебя в селении я сделал всю работу, — стал оправдываться. — Издалека уже приезжают и зовут там поработать.
Князец не стал ни уговаривать, ни настаивать:
— Земля большая. Выбирай где тебе лучше жить. Только одному везде плохо!
— Как узнаем от промышленных людей, что Куржум помирился с казаками, так вернемся! — добавил Угрюм, чутко прислушиваясь к голосу князца. Со своей сиротской долей вмешиваться в распрю с мунгалами ему никак не хотелось.
День был хмурый, пахло снегом. После полудня пошел дождь. К вечеру он стал просекаться мелкими снежинками, но в снег так и не перешел. Ночью ветер разогнал облака, и выдалось ясное утро.
Тесть, поглядывая на почерневший лед Иркута, сказал Угрюму:
— Если уходить, то сейчас!
Зимой они много говорили о летней перекочевке, и дело было решенным. Солнце поднялось над горами, закурился пар над мокрым войлоком юрт, над южными склонами гор с отопревшей землей.
Весь день семья дархана сушила, скатывала войлок, разбирала, связывала и укладывала остов юрты. Жителям стана они говорили, что идут к братскому князцу Нарею, вверх по течению Иркута. Обмана в тех словах не было. Люди этого князца не раз приезжали в улус Яндокана и звали дархана поработать у них.
На другой день Угрюм с тестем навьючили лошадей, привели коров, бычков и телок из стада, погнали их всех на полдень, неспешно выпасая в пути. Долина реки снова сузилась, черновая буреломная тайга подступила к берегам. Скотопрогонная дорога то и дело уходила в сторону, спрямляя извилистый путь Иркута. Новая зелень только набирала силу у самых корней, на земле. А горы становились еще выше. Но теперь все это уже не пугало путников. От приезжавших зимой людей и от Яндокана они знали, что Нарей выпасает свои стада на самом краю просторной и благодатной долины, жить и кочевать по которой почли бы за счастье все здешние народы. Но как всякое благое место на земле, долина была занята, получить в ней свой улус и удерживать его за собой мог только сильный, многочисленный и воинственный народ.
Так они шли с неделю, и открылись раздольные поляны выпасов князца Нарея. Овцы в их отаре были тяжелы. Подошло время остановиться, отделять брюхатых и дать им покой.
И снова все повторилось, как зимой. Только теперь они подходили к стадам Нарея безбоязненно. С некоторыми людьми были уже знакомы, другие слышали о семье кочующего дархана.
Нарей, толстый, веселый князец с плутоватыми глазами, принял их ласково и шумно. Он щедро угостил Гарту с Угрюмом, говорил, что работы им хватит на все лето. Они опять поставили юрту рядом с его селением и немного в стороне, у кромки леса. Угрюм сразу же принялся делать навес над тем местом, которое выбрал под кузницу, начал складывать горн. Рядом с ним с утра до вечера толклись ребятишки и росла гора поломанной, сносившейся домашней утвари.
Ковал он непрерывно почти месяц. Только после этого стали появляться дни для отдыха. Отара Гарты Бухи так умножилась, что тесть каждый день выпасал ее. Пастбища Нарея были просторней и ровней выпасов Яндокана. Но улус его со всех сторон теснил лес. Мужики Нарея с завистью говорили о просторных выпасах в верховьях Иркута, а Гарту как чужака то и дело оттесняли к лесу.
Занятый работой, Угрюм мало вникал в жизнь и заботы здешних людей. Зато тесть вызнал многое. Как щедро ни платили за работу его зятю, он понимал, что благополучие и удача князца Нарея с его людьми зависели от бурят и мунгал, кочевавших в долине. Если они не приезжали и ничего не требовали, его народ жил счастливо. Если начиналась война с киргизами или с калмыками либо усобица между мунгальскими царевичами, соседи, не спрашивая, забирали у рода коней, скот и молодых парней. Могли прихватить кузнеца, если он им понадобится.
Когда работы стало меньше, старый Гарта с зятем навестил Нарея. Сказав слова благодарности и благопожеланий, он стал выспрашивать о свободных выпасах и кочевьях.
— В одну сторону долина, — махнул князец на закат, — в другую Далай-Байгал! — указал на отрог хребта, густо заросший ельником. Он был доволен работой дархана. — Дорога туда широкая, не заблудитесь. Тунгусы там сильно злые. Зимой, в холода, они спускаются с гор. Торговые и промышленные люди ходят за Байгал-далай, но свой лучший товар продают мне. А выпасов там всего на сто голов. Расплодится сто одна — все падут от бескормицы и вы погибнете вместе с ними.
Запали Угрюму на ум слова Нарея про сто голов скота: роду не прожить, а семье можно. Он помнил исток Ангары — скалистый, горный, непригодный для жизни скотовода. Там и промышленные долго не задерживались, потому что за каждым соболем надо было лазить по крутым склонам гор.
«Выпасы на сто голов — это уже хорошо, — думал. — Да птица, да зверь, да рыба, которую жена, тесть и теща не едят. Но если вдруг станет голодно, смогут поддержать жизнь и такой едой».
Распрощавшись с людьми Нарея и с самим князцом, Угрюм погнал свой табун, стадо и отару на полдень, вверх по притоку Иркута. Здесь был прорублен бечевник. На узких, разбитых тропах с гатями и с колеей волока стругов видны были следы лошадей и скота.
Стадо и отара то и дело увязали в болотине. Лютовал овод, но не так сильно, как за Енисеем. И комар здесь был не так зол, как в низовьях Ангары. Тайга с зеленым вислым мхом на деревьях пугала. Скот голодал, то и дело сбиваясь в кучу. Ревели быки и коровы. Но тяжко идти было только два дня.
Вдруг стало больше света, пахнуло в лица влажной свежестью и открылся байкальский залив, окруженный высокими горами с густым лесом на склонах. Низинные заливные луга зеленели свежей травой. Скот привольно разбрелся по ним. Увязла в траве отара. Мужчины сняли поклажу с коней и начали устанавливать юрту. Здесь можно было стоять без всяких забот не один месяц, кормов всем хватит.
Угрюм жадно всматривался в берега Байкала, не такие крутые, какими видел их возле истока Ангары, и не так близко подступавшие к воде, как там. Он глядел на причудливый хребет, уходящий в воду мелководного залива, похожего на култышку, и чувствовал, что где-то здесь ему хотелось бы прожить с семьей всю свою жизнь. Больше никого ни видеть, ни знать он не хотел.