Не в добрый час прибыл в Енисейский острог новый воевода Андрей Племянников. Едва принял должность, получил государев указ восстановить Красноярский острог.

Сибирский приказ велел прежних, разосланных по службам красноярских казаков собрать и вернуть в Красный Яр. Но одни ушли на дальние службы с Бекетовым, другие с Галкиным да с Перфильевым. Иные, с енисейскими окладами, служили на Лене-реке у всесильного воеводы-стольника Головина.

Неудачливый сын боярский Андрей Племянников не успел приглядеться к старым служилым людям, а из Братского острожка, от Василия Черемнинова, с недоброй вестью прибыли вестовые казаки. Пятидесятник просил помощи, доносил, что среди братов и тунгусов учинилось непослушание: ясак давать не хотят, Куржум с Боярканом енисейских служилых людей Ивашку Колмогора, Буторку Антонова да толмача Мишку Тарского держали у себя две недели и всякое насильство им чинили.

Оголяя енисейский гарнизон, новый воевода стал собирать полсотни стрельцов, казаков и прибранных новоявленно. Иван Похабов, узнав, что Братский острог опять в осаде, вызвался идти на помощь: тамошние князцы были ему знакомы. Но казаки и стрельцы вдруг припомнили обиды под Шаманским порогом и били челом воеводе, чтобы быть им под началом старого стрельца — пятидесятника Дунайки Васильева.

Спорить с казаками воевода не стал, а Иван Похабов был больше удивлен, чем обижен отказом. Но Дунайка при встречах с ним воротил нос, напускал на себя важный вид, а на лице его блуждала торжествующая ухмылка: на этот раз, дескать, не проведешь!

— Без службы не останешься! — посмеялся воевода над незадачливым сыном боярским. Он отправил перемену в Братский острог и стал собирать с ближних служб красноярских переведенцев. Как и в прежние времена, Сибирский приказ возложил на енисейцев обязанность своими силами снабжать хлебом Красный Яр. Когда-то против этой повинности, а не против самого острога боролись и отписывались енисейские воеводы.

— Краснояры так Краснояры! — равнодушно согласился Иван Похабов. Воевода приказал ему вести рожь вверх по Енисею. В такой службе было мало чести, а прибыли и вовсе никакой. — Идти-то с кем? — спросил. — Если я десяток гулящих у острога наберу, то хорошо! Больше не сыскать.

На этот вопрос новый воевода сразу ответить не смог. Он повздыхал, почесал затылок, спросил подьячего, сколько собрано красноярских переведенцев, и согласился с Иваном, что надо кликнуть охочих гулящих людей.

Но Бог не без милости, казак не без удачи! К самой нужде разбитыми гатями и топкими тропами из Маковского острога пришло три десятка ссыльных черкас и литвин. Воевода на них надеялся, но ждал не раньше осени. Он радостно встретил и ласково принял длинноусых шляхтичей. Прочитав наказные грамоты Сибирского приказа и тобольского воеводы, Племянников позвал Похабова.

— Вот тебе и люди! — сказал, облегченно крестясь на образа. — Там война с Польшей! — указал глазами на закат и потряс полученными грамотами. — Этих наш государь пленил и сослал в Сибирь не навечно. Если послужат на совесть — отпустим на родину.

Вид у ссыльных был утомленный и тоскливый. Иван разглядывал их с неприязнью. Для него русские православные люди, служившие латинянам, были хуже еретиков.

— Помню табачников! — желчно усмехался, вспоминая вольную юность. — Крикливы, заносчивы! Отдохнут, отъедятся, покажут еще себя.

— Куда им деваться? — жестко и опасливо взглянул на него новый воевода. — В воинском деле искусны. Не за нашего государя, так за свою шкуру будут воевать.

Похабов холодно посмеялся. Воевода был прав. Бежать со здешних служб можно было только на дальние государевы службы, как бежали из Тутурского зимовья Илейка Перфильев да Ивашка Ребров с Ивашкой Сергеевым. После нападения на него Куржума спаслись и сплыли к воеводе Головину Михейка Стадухин с Алешкой Оленем.

Пока ссыльные отдыхали, два десятка красноярцев да гулящие под началом Похабова конопатили, смолили и грузили барки. Дальше причала Иван из острога не отлучался. И вдруг пропал шебалташ. Он хватился его утром: хотел привычно опоясаться — нет ремня с золотыми бляхами. Помнил, что прошлым утром надевал. Снимал ли вечером — запамятовал. Утерял он золотую пряжку где-то возле острога в людных местах. Раз ее никто не возвращал, значит, не нашли или присвоили. «Ну и ладно, — подумал с облегчением. — Видать, на ветер камлал кетский шаман».

Три тяжелых барки, груженных рожью, бурлацкой бечевой и парусом пошли против течения реки к Красному Яру. Ссыльные шляхтичи держались скопом, в споры и душевные беседы с красноярцами и охочими людьми не вступали, дымили трубками, злобно отбивались от гнуса, тянули барки, не отставая от привычного к этому делу сибирского люда.

На первый ночлег отряд остановился у заимки Галкиных. Встретил бурлаков младший брат атамана Осип. После службы он был на льготе и управлял ясырями, пахавшими землю под озимь. А земли у Галкиных было десятин двести.

За две недели отдыха молодой казак переругался с ленивыми ясырями и захребетниками. Встрече с енисейцами был несказанно рад и стал жаловался Ивану, что ясыри грозят его убить, а у него уже нет сил терпеть их. Осип боялся, что схватится за саблю и порубит всех.

Пожилой бурлак из гулящих енисейских людей стал степенно корить молодого казака, что тот не умеет править работными:

— Это тебе не служилые! К тому же новокресты. К ним подход нужен, с добром да с их выгодой. Я пока дошел до Енисейского из-под Устюга, в двух слободах работал по найму. Знаю, как хозяйством правят!

Гулящий устюжанин был не молодым, но и не ветхим еще мужчиной: прихрамывал, шепелявил, потому что потерял половину зубов, зато поглядывал вокруг умудренными жизнью глазами и уже подумывал о старости.

Осип, услышав не обидные, но и не лестные для себя слова, взглянул на бурлака пристально и строго.

— Кто таков? — спросил у Ивана Похабова.

— Не пьяница, не игрок. Работал у старца Тимофея в скиту. Подрядился бурлачить доброй волей, — равнодушно ответил сын боярский.

Глаза Осипа плутовато блеснули. Как кот, почуявший поживу, он соскочил с хозяйского места в красном углу, присел на лавку рядом с устюжанином.

— Вот и останься вместо меня! — предложил с жаром. — Правь заимкой, коли умеешь. А мы с братом подати за тебя заплатим и жалованье хлебом положим!

— Так я тебе и отдал бурлака! — рыкнул Иван на соблазнителя. — По-доброму, мне бы еще десяток таких, как он.

— А я вместо него пойду! — ничуть не смущаясь, предложил казак. — Поручную грамоту составим при свидетелях, а утречком его тягло на себя возьму. Давно хотел посмотреть Красный Яр.

Похабов не нашелся как возразить. Поменять пожилого на молодого он был не прочь. Пробормотал насмешливо:

— Ой, смотри! Вернется атаман, всыплет батогов по-братски!

Иван думал, балагурит осерчавший на ясырей казак. Но нет. Осип провел устюжанина по полям и покосам, показал постройки, конюшню и скотный двор. Утром они составили поручную запись. На восходе солнца бравый казак уже шел в бечеве, а вчерашний бурлак с высокого берега смотрел вслед каравану.

Два десятка бывших красноярских служилых, возвращавшихся к прежнему месту службы, три десятка ссыльной литовской шляхты, енисейский сын боярский с казаком Галкиным да семеро охочих людей то парусом, то бечевой продолжали тянуть суда с рожью к большому енисейскому порогу.

Гулящий Ивашка Струна, выходец из калмыков, шел одной баркой с Похабовым. Его большой, губастый рот с желтыми, конскими зубами был всегда раскрыт. Маленькие и злые медвежьи глаза пристально обшаривали берег.

— Печенкой чую! — визгливо крикнул Похабову, облизывая толстые губы. — Конные люди идут за нами берегом. Глянь! Глянь! — указал на береговые заросли. — Ветра нет, а кустарник шевелится!

Ивашка в Енисейском остроге объявился недавно. Он беспрестанно ругался тонким, как звон струны, голосом, имел дурную славу игрока, смутьяна и пьяницы. Никто из гулящих поручиться за него не хотел. Похабов взял его из нужды и от безлюдья. Крест на шее Ивашка носил, но в церковь зашел только для крестоцелования, будто по принуждению исповедовался и причастился в путь, на верность товарищам по походу приложился вывороченными, сомовьими губами к Честному Кресту и Святым Благовестам.

Поп Кузьма поглядывал на него с тоской, а перед выходом шепнул Похабову, указывая глазами на Струну:

— Зело хитер и коварен! Смотри за ним в оба!

Сын боярский недоверчиво осмотрел кустарник берега. Ему тоже показалось, что ветки ивняка шевелятся, будто под ними идет толпа или едут верховые.

— Может, и следят! — согласился с гулящим. — Если нападут, то ночью или около порога.

Не ошиблись ни Похабов, ни Струна. Возле большого порога при шуме воды на песчаную отмель выскочило до сотни всадников. Пригибаясь к гривам, понеслись на бурлаков, на скаку стреляли из луков. Наметанным глазом красноярцы высмотрели среди них и киргизов, и тубинцев, и моторцев, и кашинцев.

Ссыльные черкасы и литвины, не дожидаясь команды, похватали пищали и укрылись за баркой. Пока красноярцы зажигали фитили, они дали залп по всадникам, приложив к запалам раскуренные трубки. После залпа вставили тесаки в стволы, бесстрашно вышли из-за барки в мокрых штанах и встали шеренгой. Выскочившие из порохового дыма всадники напоролись на булат их клинков, сбились в кучу. Тут дали залп красноярцы.

Бой длился недолго. Нападавшие после второго залпа развернули коней. Поредевший воровской отряд отхлынул и помчался к лесу. Преследовать его Иван не велел. Ржали раненые кони. Одни, потеряв всадников, носились по отмели, другие метались, волоча за собой убитых.

Служилые переловили коней, взяли ясырей из раненых. По общему решению всю добычу отдали ссыльным. И только Ивашка Струна визгливо орал, доказывал, что он первым упредил о нападении и первым бросился на воров.

Охочие, служилые и ссыльные смеялись:

— Было дело! Упреждал! И бросился первым, бесстрашно. Но только с шестом!

— Да шест против конных верней пищали! — бесновался Струна и брызгал слюной.

Ссыльные, увидев раздор из-за добычи, доброй волей отдали ему легкораненого ясыря. На том Ивашка успокоился. Остальное черкасы и литвины поделили между собой по своему обычаю.

На месте Красноярского острога все они без труда продали ясырей и лошадей, сдали рожь прибывшему из Томского города воеводе. Красноярские переведенцы остались под его началом. Ссыльные и охочие, помолясь Святой Троице, Богородице, Николе Чудотворцу и своим святым покровителям, поплыли вниз по реке на легких, разгруженных барках. Осип Галкин в пути сдружился со ссыльными, плыл среди них и ночевал у их костров.

Чем ближе подходили барки к заимке Галкиных, тем чаще Осип вспоминал оставленного устюжанина. Посмеиваясь, обещал устроить всем богатое застолье, если, конечно, ясыри и работные не разбежались и не сожгли, не разграбили заимку. Он ничуть не сомневался, что охочий, которого сменил в отряде, все лето чесал брюхо и бездельничал на его кормах.

Барки пристали к берегу возле устья речки, по берегам которой был земельный надел атамана. Оставив возле них небольшую охрану, Похабов разрешил всем отдыхать на заимке.

Осип с важным видом принял поклон устюжанина: втайне он был рад и тому, что тот не в бегах. Приказал топить баню и готовить стол для товарищей. Сам пошел проверять хозяйство.

Вернулся он с удивленным и веселым лицом, когда в его бане парились литвины вперемежку с охочими. Оглядывая служилых, казак восторженно поднял палец к небу и почтительно уставился на устюжанина:

— Первый раз вижу гулящего не вора, а работящего хозяина. И чего тебе, такому справному, в Устюге-то не сиделось?

Устюжанин, услышав похвалу, повеселел, горделиво приосанился. Но от нечаянного вопроса сник, пробормотал что-то о судьбе. Пытать его о прошлой жизни Осип не стал. Он был так доволен хозяйством, что почел за счастье передать его в умелые руки. На радостях достал из тайного погребка бочонок с ягодным вином, выбил пробку, попробовал вино сам, дал попробовать устюжанину, крякнул от удовольствия и предложил:

— Оставайся совсем! А я в острог, на службы!

Люди Похабова досыта наелись баранины и ржаной каши, напились квасу и вина, которое разливал и подавал бывший бурлак. Все хорошо отдохнули под кровом и утром отправились дальше. Когда они прибыли в острог, берега Енисея уже вызолотились желтым листом. Подступала осень.

Перед Крещением, в самый разгар зимних праздников, когда от веселья отяжелела голова, приснилось Ивану, что полез за печь, а там — шебалташ. Проснулся он до рассвета, на полатях. Жена лежала под боком. Дети спали. Уже и думать забыл о чудной безделушке, но снова стояли перед глазами бесовские бляхи, которые носил много лет.

Уснуть Иван так и не смог, ворочаясь с боку на бок, дождался, когда поднимется жена и затопит печь. Наконец она раздула огонь, поставила под образа сына и дочь, велела мужу читать молитвы начальные. Иван неприязненно отмахнулся:

— Сама читай! — и с горящей лучиной полез за печь.

Он убрал старый шушун, отодвинул седло, все заплесневелое, давным-давно брошенное женой в кучу. Заглянул в щель, там тускло блеснуло золото. Сон был в руку.

— Ни дна тебе, ни покрышки! — тихо выругался, вытаскивая шебалташ с позеленевшей кожей ремня. «Вот же пристал! — подумал с тоской. — Нет, не на ветер камлал кетский шаман. Знал, что говорил!»

И томило его душу недоброе предчувствие до самой весны, а она застала сына боярского на Тасее. Прошел лед. По наказной памяти воеводы Похабов повернул от устья Тасееевой реки в Рыбное зимовье на Ангаре. Другой год здешние тунгусы исправно платили ясак и не заводили смут. В зимовье, на высоком скалистом берегу, жили два старых стрельца и казак Лапа Гаврилов.

Служилые радостно встретили Похабова с его людьми. Натопили баню. Угощая приевшейся до оскомины рыбой и ухой, осторожно сообщили о смутных слухах.

— Верь не верь, что слышали от верных ясачников, то говорим, — потупясь на скобленую столешницу, сказал Лапа при молчании товарищей. — Будто два казака, посланные зимой Дунайкой Васильевым с его отписками в Енисейский острог, до нас не дошли. Одни говорят, будто они померли в пути от голоду, другие — будто их тунгусы пограбили.

— А наши тунгусы будто слышали про это от аплинских! — поддакнули стрельцы. — Что правда, что не правда — разбери-ка?

— Скажу воеводе про слухи. Пусть думает, — отдуваясь после бани, пообещал Иван. Распаренный, румяный, он не спешил хлебать уху, а попивал квас да утирал лоб рукавом рубахи. Подумав, спросил: — А где они сейчас, те тунгусы?

— Ищи ветра в поле! — в один голос зашумели годовалыцики.

Иван с тремя спутниками отдохнул, принял ясачные меха и поплыл вниз на легком, четырехвесельном стружке. Утки и гуси косяками носились над рекой, кормились на отмелях и у берегов. Казаки стреляли из луков только тех, что были перед судном, за добычей не гонялись. Вечерами пекли уток на углях костров впрок, на весь следующий день.

Неподалеку от острога, на Енисее, возле островов, приметили они спешно догонявшую их берестянку с одним гребцом. Иван велел казакам пристать к берегу и ждать. Вскоре они узнали в лодке того же Лапу Гаврилова из Рыбного зимовья. Он догонял казаков с новой вестью. Подгреб к стружку, схватился за борт. Не переводя дыхания, заговорил:

— Только вы уплыли, через день пришли к нам тунгусы с жалобой, будто браты не велели им давать ясак в Енисейский острог, а приказали платить Куржуму, Котуге да Коногору. И грозили побить их, если ослушаются. При том похвалялись, что всех казаков в Братском перебили, никто живым не ушел!

Лапа замолчал, вглядываясь в лицо сына боярского. Тот недоверчиво кряхтел и чесал бороду:

— Надо, однако, к воеводе плыть!

Загудел Енисейский острог от страшной вести, хоть и не было ей очевидцев. Десяток служилых, казачьи жены, церковный причт, мужской и женский скиты передавали друг другу похвальбу братских мужиков. Одни молились, другие подвывали с растерянными, отчаявшимися глазами, третьи просто молчали. От тех слухов воевода Андрей Племянников за несколько дней постарел и осунулся.

Никаких других вестей от Дунайки не было. Ясак он не присылал. Бездействовать и ждать посыльных из Братского острога становилось опасно. Все понимали, если слух подтвердится, придется нынешнему воеводе за свою медлительность ехать в Москву в цепях.

По другим слухам, с Кети в Енисейский острог шел новый отряд пленных ляхов и черкасов. Сын боярский Николай Радуковский спешно собирал с ближних служб казаков и стрельцов, оголял посты на тайных путях промышленных людей.

Иван Похабов по наказу воеводы снова кликнул охочих из гулящих и промышленных людей. Выбирать не приходилось: брал всех, кто соглашался идти в Браты без жалованья, за прокорм в пути и за боевую добычу.

— Полтора десятка! — ввалился в съезжую избу. Торопливо перекрестил лоб, откинулся на лавку. Добавил с неприязнью: — Отъявленная пьянь да голь: крест на шее, плошка да ложка.

— И то! — поднял красные от бессонницы глаза воевода. Виновато вздохнул, тоскливо взглянул на темные образа. — Бери их под свое начало! — Помолчав, добавил: — Зря я прошлый год послушался казаков и стрельцов! Опять же, послал бы тебя против их воли — тяжко бы было с ними.

— Тяжко! — согласился Иван. — Я бы и не пошел наказным атаманом! Наатаманился еще при Хрипунове.

— От ссыльных приходили выборные. Просили себе в атаманы Осипа Галкина, — тверже взглянул на него воевода.

— Добрый казак! — похвалил его Иван. — Умел с ними ладить, когда в Красный Яр ходили. А мне охочих кому другому отдать никак нельзя. Обидятся! Сам заманил, самому вести!

— Вот это правильно! — встрепенулся воевода. — По-христиански!.. А служилых людишек, которых я собрал с ближних служб, пусть ведет пятидесятник Черемнинов. Он недавно из Братов, знает, кого казнить, кого миловать и как к острогу подойти.

Иван кивнул, соглашаясь, что служилых должен вести Василий. Воевода с облегчением пошутил, болезненно улыбаясь:

— А что синяк под глазом?

— Так я же в кабаке прельщал идти на братов! — поморщился Иван.

— И то! — опять взглянул на образа воевода. — Со ссыльными да с охочими сотня набирается. Пишу вот в Томский, — потер перед носом пальцы, испачканные чернилами. — Прошу прислать служилых. Атамана Галкина на Лене переменить некем. Перфильев другой год без перемены. Острог остается без гарнизона. Самому в караулы ходить придется. Вся надежда на сотника Бекетова, если вернется к осени.

Черемнинов собрал всех, кто мог тянуть бечеву. В его отряде оказались Филипп Михалев, Михейка и Якунька Сорокины. Конокрад посапывал выдранными ноздрями, гнусаво потешался:

— Михейка Стадухин на Лене под воеводой Головиным. Который год не возвращается, а тут служба — в самый раз для него!

В Енисейский острог пришел с толпой гулящих младший брат Сорокиных, Антип. Был бы при остроге впусте оклад служилого, поверстали бы и его. Но не было окладов. Антипа взял Иван Похабов. Ивашку Струну тоже прибрал и Ваську с Илейкой Ермолиных, вернувшихся с промыслов с бедной добычей. Хоть и зловредные были людишки, но известные. Пришлось ему взять в отряд охочих, которых никто в остроге не знал. Их он опасался больше, чем знакомых смутьянов.

Дымили костры на берегу. Ссыльные, служилые и охочие смолили струги и барку. Суда были сплошь плохонькие, разбитые переходом из Тобольска. Снасти того хуже: веревки рваные, паруса сопревшие. Выбирали лучшее. Воевода с подьячим про запас ничего не таили.

Иван издали высмотрел в отряде Черемнинова Филиппа Михалева. Они давно не виделись, оба уклонялись от встреч. А если нечаянно встречались — приветствовали друг друга, но в разговоры не вступали. Стеной стояла между ними Савина. Может быть, знал Филипп о ее грехе. Может быть, Ивану только казалось, что знает. На этот раз, подходя к отряду Черемнинова, он поприветствовал всех общим поклоном, а старого казака — отдельно. Тот ответил как обычно: ни хмуро, ни весело.

— И ты воевать? — хотел было пошутить Иван. — От молодой-то жены? В Браты?

— А то как же? — строго ответил Филипп, слегка смутив Ивана. — Нам Бог велел служить до сноса.

— Вдруг цел острог! — присел рядом с ним Похабов, хотя начатый смехом разговор не получался. — Всякое бывает: пропали вестовые в пути, вот и ходят ложные слухи? Обратно-то придется на лыжах идти или там ждать весны!

— Ничего, перезимуем! — дружелюбно пробурчал Филипп.

Иван посидел еще, не зная, что спросить. Гадал про себя: «Неужели доброй волей от Савины уходит? Или ему с ней несладко?» О себе же подумал с усмешкой: «Дал бы Бог такую жену, наверное, напросился бы куда-нибудь в слободу, в тихое место. Вдруг и землю пахать бы стал?»

Ныла под сердцем неизбывная тоска по неудавшейся семейной жизни. Неделю всего-то пробыл в остроге. Две ночи пьянствовал, три — жена провела у скитниц на всенощных бдениях. За бедность она его уже не корила, но выставляла напоказ всякую нужду: ходила в латаном-перелатаном сарафане, скрывала лицо черным платком. О детях больше заботилась жена Терентия, чем она сама.

Теперь Меченка не скандалила, чаще помалкивала. На вопросы отвечала односложно и равнодушно: «да» и «нет». Притом совсем не набожно и не благостно щурила бирюзовые глаза. В супружеской постели после долгой разлуки со скрытым злорадством объявила мужу, что восчувствовала призвание к монастырской жизни. Как ни плоха была жена в прежние годы, но в нынешнем своем обличье стала для Ивана еще хуже.

Поговорив с Михалевым о пустячном, он так и не решился спросить про Савину. Помолчав, встал и направился к своим стругам.

Хлебный оклад воевода давал отряду на год. Если Дунайка с годовалыци-ками окажется жив, то Похабов с охочими должен был вернуться с ясаком. Если слух подтвердится, велел сыну боярскому Николе Радуковскому казнить изменников с милостью: привести к покаянию, повиновению и новой присяге. Народы, прежде не платившие ясак, приводить под государеву руку.

После обычного молебна об отплытии Радуковский надел шапку и махнул рукой. Первыми двинулись струги Черемнинова. За ним пошли барка и струги ссыльных Осипа Галкина. Замыкал караван Иван Похабов с охочими людьми.

Далеко впереди отряда неслась молва о сотне казаков, идущих к острогу. Верные тунгусские роды спешили навстречу, под защиту лучи, мятежные бежали. И чем дальше уходил отряд, тем меньше оставалось надежд, что Дунайка Васильев со своими людьми жив.

На устье Илима к каравану вышел с повинной тунгусский князец Иркиней. Зная его коварство и вероломство, старые казаки глядели на тунгусское посольство настороженно и неприязненно.

Иркиней с пятью мужиками безбоязненно подъехал на оленях к бечевнику. На его испещренном татуировкой лице сияла невинная белозубая улыбка. Поверх шелковой рубахи среди жаркого лета на плечи князца была накинута соболья шуба.

Наметанным глазом Иркиней высмотрел среди казаков атамана. Подъехал к барке, к важно глядевшему на него сыну боярскому, вынул из кожаного мешка связку черных соболей, встряхнул их, подал Радуковскому и указал пальцем на язык.

Сын боярский кликнул толмача Митьку Шухтея из гулящих людей Ивана Похабова. В Енисейском остроге Митька похвалялся, что может говорить с тунгусами и братами. Жалованья он не получил, но после похода ему как толмачу воевода обещал выхлопотать оклад.

Митька радостно бросил бурлацкую бечеву, побежал на зов Радуковского. Ивашка Струна обидчиво глядел ему вслед сузившимися глазами.

— Я по-калмыцки и по-киргизски толмачу, что с того? — сипел, оглядывая утомившихся бурлаков.

Солнце палило во всю мощь. У воды лютовал овод, ревел, носясь над головами, радужно облипал на спинах и на плечах бурлаков. Подтянув суда к берегу, они отмахивались от гнуса, топтались на местах, не зная, сколько придется стоять.

Тунгусы тут же развели дымокуры и уткнулись в костерки татуированными лицами. К ним жались олени, всовывая морды в клубы дыма. Как ни дымили трубками ссыльные, гнус жрал их пуще енисейцев. Отмахиваясь в две руки, они по примеру тунгусов побросали постромки и стали раздувать дымокуры. За ними начали разводить костры другие бурлаки.

Разговор на барке тянулся долго. Иван ждал, что Радуковский позовет его и Черемнинова — людей бывалых в этих местах. Но тот не звал. Наконец на берег сошел Иркиней без шубы. За ним Митька Шухтей. Следом спустился по сходням атаман в раскаленной солнцем кольчуге.

Иркиней оставил двух вожей из своего окружения. Остальные его мужики сели на оленей и скрылись в лесу. Радуковский подошел к дымокуру, в который уткнулись лбами Похабов с Черемниновым.

— Илимского князца Иркинея знаете? — спросил, присаживаясь.

— Как не знать? — кашляя и шмыгая носом, просипел пятидесятник. — В этих самых местах привечал нас с Хрипуновым и атамана Перфильева. И не илимский он, тасеевский!

— У тунгуса вся тайга — родина! — пояснил Радуковскому Иван.

Тот смахнул рукавицей с горячей кольчужки облепивших плечи оводов, вскинул глаза на Черемнинова:

— Хочет снова служить царю. Ясак за два года дал и вожей. Говорит, слышал, будто острог вырезан. А заводчик всей смуте — балаганец Куржум. С ним Кадым, зять его.

Пятидесятник, вытирая рукавом слезы, застилавшие глаза от едкого дыма, добавил:

— Может, и Кандукан с Оки с ними. Шаткий был князец.

— Разберемся! — Радуковский шлепнул себя по щеке рукавицей. Не выдержав атаманского степенства, тоже сунул нос в клубы дыма. — А еще сказывает Иркиней, что Куржум с окинскими и удинскими братами да с мунгалом Едокой в ссоре. Будто его, Иркинея, в яме держал, потому что отказался помогать в войне. — Атаман прокашлялся и добавил: — Смекайте! Если не лжет, у нас есть подмога, и большая!

— Если не лжет! — выругался Черемнинов. — Таких изменников, как Иркиней и его покойный брат Тасейка, свет не видывал. Лукашку, сына его, надо было аманатить!

Солнце висело в зените и палило нещадно. Караван продолжил путь к Шаманскому порогу. К вечеру подул ветер, разогнал гнус. По крутым берегам качали верхушками высокие, стройные сосны с редкой примесью лиственниц. На третий день при гулком рокоте воды на пороге суда подошли к острову, на котором был похоронен Яков Хрипунов.

Пожарище на месте бывшего зимовья густо заросло осинником. Иван Похабов с Филиппом Михалевым, не сговариваясь, пошли искать могилы казачьего головы и убитого стрельца Поспелки. Они нашли обновленный Перфильевым крест. Обошли его трижды, крестясь и кланяясь, сели у изголовья казачьего головы.

— Спишь, кум! — при шуме воды пробормотал Иван. — Ну и спи! Настена хозяйка добрая, в женах славная. Внука тебе родила. А я ему — крестный. Поди, не раскумимся, раз уж ты помер?

Филипп молчал, клоня к заросшему холмику седеющую голову. Он думал о своем. Так и не получалось у них с Похабовым душевных воспоминаний о зимовке на этом самом острове. Чудилось Ивану, будто между ними стоит Савина с виноватой и смущенной улыбкой.

Все, кто ходил через Шаманский порог, в голос уверяли атамана, что невозможно провести барку среди камнебоев. А тут еще снасти вконец изорвались, паруса, залатанные сырыми кожами, то и дело расползались по швам. Проходы между камней были мелкими. Река на пороге кипела, бушевала и пенилась, далеко по округе разносился ее грохот.

С бывалыми людьми на ертаульном струге Радуковский подошел к самым камнебоям, осмотрел бурлящий поток и согласился, что дальше можно идти только на стругах. Вернувшись, он оставил на острове барку, десяток ссыльных черкасов и казака Филиппа Михалева.

Тут лишь Иван разглядел, что старый товарищ плох. Подозревая в неприязни к себе, он не заметил, что у Филиппа будто вымороженные глаза. Не только с Иваном, со всеми служилыми старый казак разговаривал неохотно. Всякую свободную минуту старался уединиться и полежать. Черемниновские люди давно примечали, что Михалев шел на бечеве, превозмогая недуг.

Семь десятков ссыльных и служилых да охочие люди Ивана Похабова с вожами Иркинея двинулись дальше. С молитвами они провели струги через порог, подошли к месту давней засеки, там остановились на ночлег. В поднявшемся березняке Иван отыскал могилу Вихорки Савина. Холмик зарос деревьями, но почерневший крест был цел.

В низовьях реки, на которой был убит Вихорка, стояло три тунгусских чумадю. Увидев множество стругов и служилых, жители урыкита бросились в лес. В чумах остались их нехитрые пожитки и старики со старухами.

Черемнинов с вожами Иркинея и Митькой Шухтеем подошел к стану, заглянул под пологи кочевых балаганов. Вожи назвали мирный род, плативший ясак в прежние годы. Сказали, что в верховьях реки, где выпасы бедные, кочует какой-то братский род, который никому не платит ясак.

Гоняться за здешними тунгусами и братами было некогда и некому. Караван судов пошел под Долгий порог. После полудня Похабов приметил, что у Ивашки Струны лицо синее, как у утопленника. До сих пор он не замечал в своем отряде большого непорядка. Ругались, иной раз дрались из-за пустяков. Ивашка Струна тайком попивал настой табака и, дурной, задирал Илейку Ермолина. Тот трезвый снисходительно терпел его выкрики и тычки. Но и трезвое терпение было небесконечно.

— Что, крикун? — жалостливо посмеялся Иван над выходцем из калмыков. — Поганый язык выпросил-таки гостинец морде?

Струна бросил на сына боярского разобиженный взгляд. Шевельнул насупленными бровями. Губы его были разбиты и поджаты. Похабов снова хохотнул, сочувственно покачав головой. В мелочные споры подначальных людей он не входил, их обид друг на друга не разбирал: был доволен уже тем, что они не отстают от отряда.

И вдруг Иван приметил больше, чем разбитое лицо Струны. Васька Бугор глядел на него с ненавистью. Илейка сжимал и разжимал кулаки, скрежетал зубами, как при сильном недопитии. Другие охочие, вчера еще заискивавшие, поглядывали на него неприязненно и зло. Только толмач Шухтей да Антипка Сорокин опасливо жались к нему.

Так они шли день и другой. А вечером при грохоте воды будто прорвало плотину: охочие люди обступили сына боярского. Васька Бугор сипловато заревел:

— Чего ради терпим? Другой месяц тянем струги за один только прокорм. А жалованья нам государь не сулил?

— Почто не погнались за беглыми тунгусами? — комаром пропищал Ивашка Струна, прижимая ладонью коросты на губах. Хоть и бит Ермолиными, но был заодно с ними. — Почему не вызвался ясачить братов, про которых вожи говорили?

— Атамана спросите! — мирно ответил Иван и указал глазами в сторону костра Радуковского.

— А ты кто? — громче заревел Бугор, перекрывая рокот порога. — Сходи да спроси! Пусть нас ертаулами пошлет! Вдруг чего и добудем!

— Спрошу! — покладисто согласился Иван, поднялся, к разочарованию разъярившихся людей, подумал с опаской: «Если отпустить одних, передерутся между собой».

Он подошел к атаманскому костру в нужное время. Радуковский, завидев его, нетерпеливо помахал рукой.

— Как раз про тебя говорим!

Рядом с атаманом кружком сидели Василий Черемнинов, Осип Галкин, Михейка с Якунькой Сорокины.

— Надежды нет, что Братский острог цел! — пояснил атаман для Ивана. — Говорим, что Куржум не дурак и ждет нас.

— Совсем не дурак! — согласился Похабов, скрывая свое близкое знакомство с князцом. — На Тутуре в аманатах был, наш язык знает!

— Как бы нам на засаду не наткнуться! Надо ертаулов послать!

— Мои охочие рвутся, аж буянят! — Иван придвинулся к атаману и добавил: — Ссыльных лучше при стругах оставить. А нам бы налегке уйти!

— Почему ссыльных? — обидчиво вскрикнул Осип. — Да они в бою не в пример кое-кому из старых казаков, не то что гулящим. — И съязвил: — Среди твоих, поди, половина не знает, как пищаль заряжают!

Иван кивнул с пониманием. Если останутся при стругах ссыльные, с ними должен был остаться и Осип Галкин. Спорить Похабов не хотел, а своих выгораживать не старался.

— Войны всем хватит! — осадил Осипа Радуковский. — Как бы не случилось так, что мы подойдем к острогу, а Куржум — к нашим стругам. Тут-то и надо постоять крепко, как умеют твои люди! — строго взглянул на Галкина. Тот сник, понимая, что сын боярский прав. Радуковский продолжил, поглядывая то на Похабова, то на Черемнинова: — Наберите из своих людей по десятку. Пусть каждый возьмет вожа. Пойдете двумя отрядами. А тебе, — строго взглянул на Ивана, — пятидесятника Черемнинова слушать. Он недавно здесь был, знает, кого казнить, кого миловать. Нельзя невинных побить!

Похабов вернулся к своему костру, присел с озабоченным видом. Глубокая морщина пролегла по переносице между бровей.

— Ну что? — обступили его охочие.

— Пойдете ертаулами. Десять человек. Остальные будут караулить струги.

— Давно бы так! — веселея, вскрикнул Васька Бугор. — А то идешь себе по бережку, будто в штаны наложил. На кой нам такой атаман: кашу есть да воздух портить.

И эти обидные слова стерпел Похабов, вспоминая наставления о христианском милосердии. Но со скрытым злорадством объявил:

— Сами решайте, кому идти, кому остаться!

Сказал и равнодушно разлегся на подстилку из бересты, надел на голову сетку из конского волоса, укрылся кафтаном, не желая слушать споров. Августовская ночь была тепла. Беззвучно ползала по сетке мошка. Оттого казалось, сонно гаснут и вспыхивают звезды.

Охочие утихли за полночь. Кидали жребий, ругались, тихонько дрались. На рассвете они бодро поднялись и раздули костер. Ивашка Струна был со свежими царапинами на носу, но весел. Двое гулящих, пришедших в Енисейский острог весной, смущаясь синяков и ссадин на лицах, глядели на Похабова с укором.

— Разобрались? — равнодушно спросил он. — Кто пойдет?

Бугор стал перечислять самых отъявленных скандалистов. Среди них Ивашку Струну. Назван был в ертаулы и Антип Сорокин, ничем не выделявшийся среди бурлаков.

Подкрепившись молитвой, едой и питьем, десяток служилых и десяток охочих людей под началом пятидесятника Черемнинова и сына боярского Похабова получили наставления атамана, взяли оружие и пошли в гору, в обход порога. Впереди шли тунгусские вожи со связанными за спиной руками. Они двигались осторожно, высматривая засады и взведенные самострелы.

Скатилось на запад солнце. Дойти до острога к ночи отрядам не удалось. Вспоминая Ермакову гибель, уже в сумерках служилые и охочие нашли бурелом, через который беззвучно не пройти ни зверю, ни тунгусу. Ночевали без костров, меняя караулы, переговаривались шепотом. Ночь выдалась безлунной и темной. Порывы ветра качали верхушки деревьев, гнали по небу облака. Несколько раз начинал накапывать дождь, но, по молитвам, так и не пролился в ливень.

Едва подали голос сонные пташки, ертаулы подкрепились хлебом и двинулись дальше. Оба отряда шли размеренно, перебрасывая с плеча на плечо ручные полупудовые пищали. Тунгусские вожи стали двигаться осторожней: мелкими и быстрыми шажками бесшумно вырывались вперед, останавливались, замирали, прислушивались.

Отряды снова вышли к реке. Иван стал узнавать приострожные места. До полудня открылась гора с вырубленным лесом, с черными, обгоревшими надолбами на склоне. За ними темнела гарь бывшего острога, избы и амбар, осевшие грудой головешек.

Отряды разделились. Тот и другой до полудня не выходили на открытые места, осматривали окрестности, прислушивались. Затем по уговору Черемнинов со служилыми пошел к сгоревшему острогу лесом, а Похабов с охочими двинулся напрямую, берегом, яланными полянами и просеками. Никто на его отряд не напал.

Охочие люди с вожем и сыном боярским поднялись на гору. Крестясь и кланяясь на восток, подошли к сгоревшим надолбам. Черными зубьями они торчали из выжженной земли. Возле них, там, где Перфильев принимал и угощал куржумовских братских мужиков, буйно поднялась трава. В ней белели тонкие человеческие кости. Кости были и среди головешек острога. Черные, обгоревшие, они рассыпались от прикосновения.

Из леса тихо вышел отряд Черемнинова. Вожам развязали руки, они присели на корточки, равнодушно поглядывали на лучи, крепкими зубами покусывали стебли травы.

— Похоже, выманили Дунайку из острога! — тихо сказал пятидесятнику Иван.

— На мякине провели! — насмешливо просипел Ивашка Струна. — Я все их хитрости знаю!

— Вот ведь! — перекрестился Похабов, не оглядываясь на Ивашку. — Дунайка, сколько его помню, всегда всех подозревал в хитростях.

— Видать, чуял судьбу, да не с той стороны! — вздохнул Черемнинов, тоже перекрестился, взглянул на солнце. — Хоронить поздно, и не стоит до подхода всех наших людей. Атаман ждет!

— Я думаю, подъехали князцы с десятком мужиков. Показали мешки с ясаком, — презрительно, как о чужих, и неприлично громко завизжал Струна. — Одарили тех, кто вышел к ним. Стали мясо варить, — кивнул на кости в траве, — зазывали на пир. Казаки на подарки падки. Доверились. Выпили по чарке, размякли душой, целоваться полезли, — Ивашка скривил толстые губы, цыкнул сквозь зубы. — Аманатов не обыскали, усовестились после подарков, как это за вашими водится.

— Попищи тут! — прикрикнул на него Черемнинов. — Осерчают покойники, придут ночью, ятра оторвут!

Струна осклабил большой, губастый рот в редкой, как у братского мужика, бороденке.

— Не оторвут! — злобно пискнул. — Руки короткие и обгоревшие!

На разговорившегося спутника со всех сторон зацыкали свои же охочие люди. Притом боязливо крестились, озирая окрестности. Служилые потянулись по склону к реке. За ними, накрываясь шапками, стали спускаться от пожарища и другие ертаулы. На берегу они обмылись водой, сели кружком.

— До ночи к своим не успеть! — громко сказал Черемнинов. — Где ночевать будем?

— Подальше отсюда! — зароптали служилые и охочие, неприязненно поглядывая на Ивашку Струну. Тот презрительно ухмылялся и скалил зубы.

Решили возвращаться тем же путем наперекор Струне, предупреждавшему, что если браты их высмотрели, то ждут на старом стане. Отряды шли быстро. К сумеркам они добежали до бурелома. Осмотревшись, развели костер. Все были молчаливы и хмуры. Васька Бугор до полуночи ворочался с боку на бок, бормотал, зевая:

— Кожей чую, покойники за нами идут! Обиделись, что бросили их!

— Ты бы к ночи-то!.. — боязливо укоряли его служилые.

— Ивашка Струна — язык поганый! — приглушенно выругался Похабов, сидя у костра бок о бок с Черемниновым. — Но он прав! — вскинул усталые глаза на товарища.

— Судьба! — вздохнул пятидесятник. — Чуял Дунайка, что примет погибель от коварства, не знал, от кого и где! — Василий зевнул, крестя рот, и лег ногами к огню.

Менялись караулы. Ночь прошла спокойно. На другой день после полудня ертаулы вернулись к отряду под порогом. Нападений в пути не было.

Бог миловал, Никола Чудотворец, покровитель всех сибирцев, прямил отряду. Без нападений и воинских стычек люди протянули струги через Долгий порог, подошли к сожженному острогу. В виду гари атаман велел укрепиться засекой и ночевать. Утром, оставив на стане десяток ссыльных, Радуковский повел людей к черневшему пожарищу. Похабов велел остаться при струге Струне.

— Чтобы не болтал нелепицы!

— Ну и ладно! — ухмыльнулся зловредный гулящий. — Досплю! — потянулся к одеялу.

— Я тебе посплю! — пригрозил Иван. — Бери топор, укрепляй засеку. Не то оставлю в караульных!

Ивашка неприязненно сверкнул глазами, но спорить не стал.

Литвины, черкасы, казаки и охочие были уже на горе. Увидев человеческие кости в траве, они снимали шапки, крестились, кланялись на восход. Похабов подошел одним из последних. Тоже скинул шапку. Постоял молча, вспоминая, каких трудов стоило людям Перфильева поставить острог вокруг изб.

— И спешить надо, — осеняя себя крестным знамением, громко объявил Радуковский. — И уйти, не похоронив убитых, нельзя. Бога прогневим!.. Вот здесь копать могилу! — указал место. — Всем, имея христианское сострадание, собирать кости, тесать крест, колоду. Или сколько их понадобится. — Склонился, раздвинув руками высокую траву, первым поднял тонкую человеческую кость: — Господь милосердный разберет, чья!

Люди сложили оружие и молча разошлись, каждый по зову души: собирать ли кости, тесать ли крест и колоду, копать ли могилу.

— Здесь камень! — кивнул на указанное атаманом место Черемнинов. — Мы брали глину ближе к реке. Там копать надо!

Вечером все прибывшие к сожженному острогу сидели у костров, поминали покойных кашей и ухой. Тихо разговаривали.

— Много голов проломленных! — тоскливо оборачивался к желтому кресту на горе пятидесятник Черемнинов. — Может, опоили чем?! А потом били, как скот.

— Нече нехристей за дураков держать! — злорадно просипел Ивашка Струна, будто поучал покойников. — Они на всякие коварства горазды!

У костров притихли. Похабов недовольно крякнул и метнул на Ивашку недобрый взгляд. Якунька Сорокин, то и дело ссорившийся со Струной, наставил на него нос с выдранными ноздрями.

— Своих, охочих поучай! — процедил гнусаво. — А погибшие не тебе чета, больше десяти лет были на енисейских службах.

— Утром выходим! — властно прекратил раздор Радуковский. — Через гору пойдем пешими! Не может того быть, чтобы Куржум нас не ждал. Десяток своих людей оставим здесь, при стругах, в засеке.

Похабов снова метнул на Струну строгий взгляд. Тот заерзал на месте и умолк на полуслове, собираясь что-то сказать Якуньке.

Утром Осип Галкин оставил в засеке десяток своих ссыльных. Радуковский дал им наказ: с рвением караулить струги и хлебный припас. А будет возможность, искать среди головешек острога и в траве кости. Вдруг не все похоронили.

Шесть десятков служилых и охочих взяли на плечи по пуду ржи, соль, крупы, оружие, топоры и двинулись в гору, в обход Падунского порога. Впереди шли вожи Иркинея. На этот раз руки им не связывали, но следили за каждым шагом и убегать вперед не давали.

Солнце катилось к зиме, заметно убавился день. Отлютовал и пропал овод, комар стал ленив, но гуще и злей роилась мошка. Шесть десятков казаков и охочих не могли двигаться без шума. Радуковский решил послать вперед Василия Черемнинова с его людьми. Узнав об этом, охочие Ивана Похабова зароптали. Пуще всех шумели Ермолины с Ивашкой Струной.

— Воевать звали или рожь таскать?

Пятидесятник Черемнинов неожиданно поддержал смутьянов:

— Пусть со мной идут, — кивнул на Ермолиных с Ивашкой. — Да толмача дай, на всякий случай.

Названные им люди с готовностью переметнулись в ертаульный отряд. Семнадцать человек с тунгусским вожем ушли, пока другие отдыхали. Остальные люди, отстав, двинулись по их следу. Солнце покатилось на закат. К вечеру налегке прибежал Антип Сорокин. Отдуваясь и вытирая шапкой мокрый лоб, он сообщил:

— Пять юрт за порогом! И скот. При нем люди воинские: в куяках, с луками, с пиками.

— Нас ждут! — усмехнулся Радуковский.

Крадучись, отряд продолжал путь, пока не наступила ночь. Спали без костров. Едва рассвело — подкрепились всухомятку и снова пошли. Встретились они с ертаулами, уже когда поднялось солнце.

Люди Радуковского залегли на краю леса. Братские мужики хоть и были вооружены, но вели себя вольно. Они явно ничего не знали о казаках. Если и ждали их, то с реки, надеялись увидеть струги издалека. Браты пасли скот и жили обыденной кочевой жизнью.

К Радуковскому на четвереньках подполз Митька Шухтей.

— Тунгусский вож говорит, не здешние это браты! — доложил волнуясь.

Атаман долго оглядывал окрестности. Ссыльные Осипа Галкина равнодушно отдыхали после ночного перехода. Струна метался от Похабова к пятидесятнику, пискливо убеждал, что первыми посылать на погром надо людей многоопытных, в воинском деле искусных, а не тех, кто давно служит.

Радуковский с важностью оторвал взгляд от юрт и выпасов, неприязненно оглядел Ивашку и объявил:

— Отсюда на погром пойдут ссыльные Осипа! Остальные двумя отрядами налегке пусть обойдут юрты лесом и сделают засады, чтобы никто не ушел живым.

Казаки и охочие побросали мешки. По знакам Черемнинова и Похабова побежали за ними лесом, вокруг пастбищ. Среди первых несся Ивашка Струна. Он тяжело дышал и зловеще скалился.

Когда отряды подошли к краю леса, напротив холма, где стояли юрты, с другой стороны уже слышалась стрельба. Братские всадники, вырвавшись от Осипа Галкина и его людей, помчались на полдень и попали под ружья Похабова с Черемниновым.

Васька Бугор убил коня под одним из беглецов. Он рухнул наземь, перевернулся через спину. Мужик успел выскочить из седла и, пока поднимался на ноги, был скручен Илейкой.

Подмога братским мужикам не подходила. Горело пять юрт. Ссыльные сгоняли разбежавшийся скот. Струна, алчно зыркая по сторонам, успел что-то высмотреть, кинулся в кустарник и вскоре выволок из него братскую девку. Она не противилась, только сжимала в нитку посиневшие губы. Черная коса волочилась по земле. Белели полные незагоревшие девичьи колени. Ивашка нес ее, взвалив на плечо, как мешок.

Похабов велел Антипу Сорокину влезть на дерево и оглядеться. Тот забрался на высокую сосну. Крикнул оттуда, что братских отрядов не видно. Ловко, как белка, спустился вниз, стал шарить за воротом, вытряхивая сучки и хвою.

Похабов повел своих людей к братскому стану. Возле чадящих углей на месте бывших юрт валялось пять мужских тел. Кучкой сидели притихшие бабы и дети. В стороне глядели под ноги трое связанных мужчин.

Илейка Ермолин, похваляясь добычей, подтолкнул к ним своего ясыря. Василий Черемнинов высмотрел среди пленных и окликнул одного из мужиков, взял его за рукав халата и повел к атаману.

— Этот окинский! — сказал. — Бывших верных князцов Култуза и Алдея родич!

Сын боярский строго посмотрел на пленника, подозвал Шухтея, велел спросить, отчего мужик оказался на здешнем стане.

Митька стал переминаться с ноги на ногу, чесаться, бормотать какую-то нелепицу. Ясырь его явно не понимал. Толмач вдруг вскипел:

— Да у них в каждом роду свой язык! Я один только знаю!

— Ничего ты не знаешь! — выругался Радуковский. — Спроси у вожей, понимают ли братов?

Шухтей спросил. Один ответил ему, что понимает. Митька стал говорить ему по-тунгусски, тот передавал сказанное атаманом братскому мужику, затем снова Митьке. Кое-как узнали, что пленный имел здесь свояков по жене. Приехал, чтобы обменять коней по прежнему уговору. Сказал, что главные над здешними мужиками князец Контури и балаганец Куржум.

По словам пленных, их князцы, не дождавшись казаков, ушли на Оку воевать тамошних верных казачьему царю Алдея и Култуза. Здесь оставлены были только сторожевые юрты.

— Бояркан с Куржумом да окинец Кодогон заодно! — напомнил Черемнинов. — Бояркан сколько хотел, столько давал ясак. Куржум моих служилых бил.

Радуковский выслушал пленного окинца, велел дать ему коня и отпустить, чтобы всем сородичам сообщил о мести казаков и о том, что ясырей они готовы отдать за выкуп.

Окинец с радостью ускакал от сожженного стана. Радуковский велел до выкупа держать ясырей при нем, чтобы никто их не обижал.

На другой день служилые и охочие на захваченных лошадях и пешими двинулись к Оке. Шли они медленно: гнали захваченный скот. Радуковский высылал вперед ертаулов и вожей. Они то и дело встречали кочующих тунгусов, которые уверяли, что не воевали с лучи, а ясак давать боялись. Все жаловались на братов. Васили it Черемнинов и сам уже путался, какие роды были верны острогу, какие изменяли.

В середине августа, на Успенье Богородицы, к отряду вернулись все ертаулы. Они сопровождали окинских князцов Мунгала и Култуза с их дайшами. Два отряда встретились с предосторожностями. Окинцы дали верных заложников, привезли ясак за нынешний и прошлый годы, сказали, что острог они не жгли, казаков не грабили. Это сделал Куржум с балаганцами.

Он и с них требовал ясак, выпасал свой скот на их пастбищах. Услышав про казаков, отобрал у окинцев скот и ушел вверх по Оке.

Князцы советовали Радуковскому поставить острог рядом с их улусами, а не на прежнем месте. Предлагали выкупить ясырей за скот.

Ивашка Струна и Васька Бугор настороженно прислушивались к переговорам. Как только услышали про выкуп, так заволновались, призывая служилых к справедливости:

— Пусть соболями дают или серебром! На кой ляд нам их быки?

— Тунгусы купят! — подсказывали казаки.

Коней для погони окинцы дать не могли: балаганцы угнали их табун, оставив только лончаков — жеребят-двухлеток да старых кобыл. Свободных седел у них не было.

Радуковский оставил на устье Оки добытый при погроме скот и на лошадях, которых захватили, погнался за Куржумом. На каждого верхового в его отряде было по три пеших. Сменяя друг друга, они бежали, держась за подпруги оседланных коней. Кому не доставалось подпруги, хватались за хвосты. Одного из новоприборных злая и резвая бурятская лошадь так лягнула в живот, что пришлось оставить его у костра.

Судя по следам, государевы изменники гнали много скота, а потому шли медленно. И все же догнать их не удалось ни на третий, ни на четвертый день. Отряд вымотался и оголодал. У Василия Черемнинова подергивалась голова на тонкой шее. У иных служилых опухли ноги. Сам Радуковский мотался в седле, засыпая на ходу. Ссыльные то и дело отставали. И только охочие люди, для которых вся выгода пройденного пути была в добыче, рвались вперед.

После полудня четвертого дня сын боярский Никола Радуковский свалился с коня, затравленно оглядел свое растянувшееся на версту войско и сказал:

— Все!

Попадали рядом с ним и охочие люди. Тяжело дыша и превозмогая себя, зароптали:

— За что все лето мучились? За прокорм? При ските, у монахов, больше бы заработали.

— Ну вот и гонитесь за бунтовщиками сколько душе угодно! Что отобьете — то ваше. Кого побьют, переловят — Бог судья: я вас не посылал!

К стану приволоклись последние из служилых. Упали на землю, с тоской глядя в небо, шевелили губами в беззвучных молитвах. Радуковский окликнул их всех:

— Думайте, братья, можно ли дальше идти?

Большинство зароптало, что дальше только бесславная гибель!

— Со дня на день снег пойдет. Зимовать придется! — разумно заявил Василий Черемнинов. — Острог надо ставить, а не за Куржумом гоняться. Не то вернутся изменники, голыми руками нас возьмут и передавят, как мух.

Сказал так пятидесятник, и большинству людей стало ясно, что по-другому поступить нельзя. Думать о зиме не хотели одни смутьяны из охочих. Они начали устало укорять служилых в трусости. Радуковский понял, что переспорить их невозможно, и с досадой на лице обратился к Похабову:

— Что скажешь, сын боярский?

Иван понимал, что дольше преследовать Куржума опасно и глупо. Но как ни был сам измотан, отказаться идти со своими людьми не мог, иначе всю оставшуюся жизнь ему пришлось бы терпеть насмешки от тех, кому выпадет вернуться живым.

— Дай нам коней! — прохрипел, неприязненно морщась. — Кто желает, пусть идет с нами. Кто ослаб — пусть возвращается!

— Правильно говоришь! — поддержали его Струна и Василий Бугор. — А потом доли в нашей добыче пусть не требуют.

— Кони-то наши! — напомнил Осип Галкин. Его ссыльные были вымотаны больше старых енисейцев, привыкших к тяготам таежной жизни.

— Коней вернем с прибавкой! — заверил Бугор. — А пропадем, замолвим за вас слово перед Господом!

Митька Шухтей, охая и постанывая, тут же переполз поближе к Радуковскому. Трое охочих опасливо передвинулись от своего отряда. Зато к ним перешли Михейка и Якунька Сорокины. Иван взглянул на них, на младшего Антипа, с удивлением подумал: «Ни ростом, ни дородностью не уродились, а вот ведь будто двужильные». Отряд у него подбирался хуже прежнего: смутьян на смутьяне.

Ока, приток Ангары, широка и многоводна. До каких пор могли уходить по ней балаганцы и куда, никто не знал. Радуковский велел своим людям отдыхать, а потом рубить лес и вязать плоты. На устье Оки, неподалеку от сожженного бекетовского зимовья, он задумал поставить острожек и в нем зимовать.

Отряд Похабова, не теряя времени, сел на отдохнувших лошадей. От иркинеевских вожей его люди отказались: здешних мест те не знали.

На другой день отряд охочих людей вышел на тунгусский урыкит из двух чумов. Бабы и дети тут же кинулись в лес. Девять мужиков с луками и рогатинами убегать не стали, но встретили казаков безбоязненно и, как показалось Ивану, даже с радостью. Лица их были покрыты татуировкой родовых знаков. По спинам висели хвосты волос, как у тасеевских тунгусов.

Иван сам понимал тунгусский язык через три слова на четвертое. Ермолины говорили свободно. Они узнали от таежных кочевников, что Куржум с сотней воинов и со стадами скота прошел здесь два дня назад. Всю рухлядь, что была у тунгусов, он забрал.

До ближайшего брода ему со скотом идти долго. Скорей всего, он дойдет до переправы и другим путем вернется к Ангаре или будет кочевать возле гор, пока не встанет лед. Иначе ему в свои степи не уйти.

Казаки узнали от тунгусов, что в верховьях Оки воюют между собой большие отряды мунгал и киргизов. Спасаясь от них, род уходил в низовья реки, но был ограблен балаганцами.

Выспросив путь, казаки и охочие потребовали от тунгусов вожа. Посовещавшись между собой, мужики указали на беззубого старика с седым пучком волос на затылке. Одарить их было нечем, кроме горсти бисера. Похабов вытряс его остатки из патронной сумки.

Отряд двинулся дальше. Старого тунгуса посадили на коня без седла. Вместе с ним выслали вперед трех ертаулов.

Хлеб давно кончился. Ночью ловили рыбу и пекли ее на весь следующий день. Едва рассветало, седлали лошадей, шли по тропе, выбитой сотнями копыт.

К полудню ертаулы вернулись. Куржума они не догнали, но нашли пять балаганских тел, положенных в прибрежном лесу.

— Один возле другого, среди камней! — весело пищал Струна, показывая обломок стрелы. — Травой и прутьями присыпаны. По всему видать, киргизы напали! Я их знаю, — весело скалил зубы.

Похабов перевел взгляд на хмурого Илейку Ермолина, ходившего ертаулом.

— Говори! — приказал ему.

— По следам выходит, будто ждал их небольшой отряд. Напали неожиданно и ушли. Если и угнали скот, то немного. Балаганцы преследовать не стали.

— Почем знаешь, что это были киргизы, а не мунгалы? — Иван снова обратился к Струне. Тот опять показал обломанную стрелу.

— Да я среди них жил! В плену был! — ударил себя кулаком в грудь. — Киргизская стрела, не мунгальская.

— Ты что, и среди мунгал жил? — строго спросил Похабов, не доверяя охочему.

Тот на миг смутился и раскричался, как ворона на падали, что мунгалы таких стрел не держат. Слушать его Иван не стал. Начал выспрашивать вожа. Как только вернулись ертаулы и отряд перестал двигаться, старик слез с лошади, молча сидел на корточках.

— Или киргизы, или мунгалы! — ответил, шамкая беззубым ртом. — Может быть, тубинцы!

Похабов выслушал его, переспросил несколько раз, вздохнул, объявил со строгим видом:

— Мунгал воевать нельзя! Атаман Никола не велел, а ему воевода наказ дал! Ослушаемся, государь нас не помилует!

По лицам охочих и служилых он понял, что про долг возмездия за сожженный острог люди не думают. У всех на уме добыча: скот, ясыри, меха, камчатые халаты и оружие.

— Это когда было? — отмахнулся Васька Бугор. — Нынче, может, киргизы опять шертовали, а мунгалы отложились!

— Кто со скотом, за тем и надо идти! — неуверенно поддержали его несколько голосов.

— Этыркэн! — обратился Иван к тунгусскому вожу. — Через реку. — помотал головой и сплюнул от бессилия вспомнить, как спросить про брод. — Гарса, — вспомнил по-бурятски.

Вож поднял на него красные равнодушные глаза. Илейка Ермолин повторил вопрос. Старик махнул рукой в верховья реки. Сказал, что до ближайшего брода два дня идти пешим, день ехать на оленях.

— Вот тебе и далеко! — Похабов торжествующе обвел взглядом свое войско. — Спешить надо. Если переправится Куржум — его не догнать! Считай, упустили!

Тунгус снова вскарабкался на хребет лошади. Казаки и охочие поддали пятками под бока своим коням и двинулись вперед без ертаулов, всем скопом. Через день, до полудня они услышали шум боя: крики, ржание лошадей и лязг сабель.

Иван стал торопливо расспрашивать полусонного вожа, где брод. Тот указывал рукой вперед. Понять, сколько езды до того места, никто не мог. И вдруг он показал открывшуюся песчаную отмель, косо рябившую мелководьем едва ли не до середины реки.

— Успели, слава богу! — перекрестился Похабов. Взглянул на Струну насмешливо и строго: — Похвалялся, что многоопытен в коварствах. Бери двух ертаулов, высмотри, что там и кто? — кивнул в сторону, откуда доносились звуки боя.

Тот окликнул товарищей и ускакал к лесу. Вскоре все трое вернулись.

— Браты дерутся с киргизами и с тубинцами, — приглушенно просипел Ивашка. Лицо его было красным. Пот тек по щекам. Видно, не поленился, сбегал пешим на край леса. — Скот разбрелся. С нашей стороны голов сто.

— По десять соболей за быка! — завистливо напомнил Якунька Сорокин и подернул повод.

— Выше по реке еще есть броды? — спросил Похабов у вожа.

Старый тунгус равнодушно отвечал, что дальше по реке много переправ.

Усталость, желчно въевшаяся в лица людей, прошла. Блестели их глаза. Возбужденно переговариваясь, они уставились на сына боярского.

— Здесь ждать надо! — неуверенно сказал он. — Если балаганцы отобьются, сюда и погонят свои стада.

— Жди ветра в поле, у моря погоды! — непокорно взревел Бугор, воровски зыркая по сторонам.

— Скот отбивать надо, пока они дерутся! — яростно поддержал его Струна.

— На конях нас побьют! — заспорил Михейка Сорокин. — Они у нас плохонькие, и людишек мало.

Все три брата Сорокины держались вместе. Михей соображал медленно, но верно. Оба брата почитали его не только за старшего, но и за умного. Но этот совет Михея вздорному Якуньке не понравился. Он выругался, метнув на брата злой взгляд, засопел хищным носом.

— На кой нам их воевать? Пусть воюют с кем хотят! Нам скот угнать надо!

Иван окинул оценивающим взглядом своих людей и понял, что удержать их он уже не сможет. Михейка тоже сник, поддавшись всем.

— Полдюжины в засаду, — брызгая слюной, визгливо распоряжался Струна. — Четверо скот отгонять. Остальным после залпа выскочить, постучать топорами, саблями — и обратно, к засаде.

— Дело говорит! — непокорно загалдели казаки и охочие, глядя на сына боярского. — Что мир решил, то Бог положил!

Старый тунгус сполз с лошади, сел на корточки под деревом. Иван безнадежно махнул рукой, смиряясь с общим решением. Захотелось и ему прилечь рядом с вожем, но, с кривой усмешкой в бороде, он только пожал широкими плечами и покачал головой. Его люди тут же сгрудились возле Ивашки Струны. А тот торопливо указывал, кому куда идти, откуда нападать и где делать засаду.

Старого тунгуса оставили возле переправы. Остальные люди отряда начали продираться верхами сквозь чащу прибрежного леса. Они выехали на опушку, остановились, скрываясь за деревьями. На широком, пологом, открытом склоне холма сотня балаганцев яростно отбивалась от наседавших на них разномастно одетых всадников, вооруженных дубинами. Но махали они ими яростно и умело. Среди балаганцев выделялись трое в блестящих доспехах и шлемах.

— Браво дерутся те, что в куяках! — стремя в стремя приткнулся к Ивану Похабову Илейка Ермолин. Его большие руки суетливо перебирали повод ременной узды, а он то и дело выскальзывал из толстых пальцев.

Скот балаганцев разбрелся по сторонам и мирно жевал траву, поглядывая на бившихся людей. Коровы паслись возле леса, мешая засаде.

— Гони! — приказал Ивашка Струна.

Четверо енисейских гулящих, воровски пригибаясь к седлам, стали сбивать коров в стадо. Они шарахались от всадников в поле, но охочие, размахивая батогами, сумели завернуть их к реке. В запале боя балаганцы заметили эту кражу. От бившихся отделился десяток воинов. Они пустили лошадей к лесу. Казакам и охочим ничего не оставалось, как спешиться и дать залп.

Похабов, Ермолины и сам Струна вскочили на коней, поддали им под бока пятками, с гиканьем ринулись в зловонное пороховое облако. Едва дым поредел, они врезались во всадников. Похабов разглядел, что это не балаганцы, а тубинцы или киргизы. Их черные лица белозубо скалились, на запавших, узких глазах подрагивали ресницы.

Иван сшиб двоих с коней. Свистнул, как было оговорено. Краем глаза увидел ревущего Бугра. Он маятником рассыпал удары топора с одного плеча на другое. Нахлестывая под собой кобылку, Струна уже мчался к лесу. Но тубинцы или киргизы не поддались на его уловку, не погнались за казаками, а помчались в обратную сторону. Сидевшие в засаде перезарядили ружья.

В лес вернулись все четверо: не убиты, не ранены. Коровы были угнаны к реке. Погонявшие их охочие скрылись из виду. Под Струной топталась и жалобно ржала отощавшая кобыла. Из ее крупа торчала стрела. Вместо ожидаемой погони киргизы отбились от балаганцев и стали отгонять их табун в другую сторону.

Похабов издали узнал Куржума и Бояркана. Сухощавый Куржум что-то кричал, размахивая саблей. Его люди перестали преследовать киргизов и погнали оставшийся скот к броду. С ними уходил Бояркан и другой, незнакомый Ивану, князец в латах.

Три десятка воинов во главе с Куржумом с кличем «Бароо-бара!» пустили коней на засаду, к узкой полосе прибрежного леса. По оклику сына боярского все бывшие рядом с ним спешились, дали стройный залп по нападавшим, но большого урона всадникам не нанесли. Казаки и охочие торопливо вставили тесаки в черные от пороховой сажи стволы и приняли первый удар балаганцев, выскочивших из порохового дыма.

Те отхлынули и стали носиться по поляне, стреляя из луков. Енисейцы прятались от стрел за деревьями и торопливо заряжали пищали. Куржум снова собрал в кучу своих дайшей. Опять закричал: «Бароо-бара!» Размахивая саблей, в первом ряду кинулся на засаду, а погоняемый его воинами скот был уже на середине переправы. Уходивших за реку прикрывал Бояркан с косатыми молодцами.

Другой залп из пищалей свалил трех коней. Всадники опять отхлынули, но, погоняемые Куржумом, пошли на третий приступ. Князец на резвом скакуне несся впереди всех.

Струна то ли успел первым перезарядить пищаль или не стрелял вместе со всеми. Прогрохотал его одиночный выстрел, за который Похабов чуть не огрел его кулаком. Куржум, в блестящих латах, завалился на круп коня, соскользнул на землю и с задранной к стремени ногой поволокся за испуганным жеребцом.

Струна дурным голосом завизжал, чтобы не стреляли в жеребца. Но тот кувыркнулся через голову, оступившись или угодив копытом в нору.

Киргизы с отбитым табуном скрылись. Нападавшие на засаду балаганцы бросили в поле убитого Куржума с барахтавшимся жеребцом, пустили своих коней к броду.

В пылу боя Похабов потерял из виду Бояркана. И тут увидел его с тремя молодцами возле песчаной косы брода. Другой князец со своими людьми носился по берегу, загонял в воду стадо коров. Его воины вели в поводу пять знакомых истощенных лошадей.

Пока Иван соображал, отчего они так похожи на коней его отряда, отчаянно завыл Якунька Сорокин, указывая на седло, сделанное из кожаного мешка. «Отбили своих коров!» — понял Иван. Он вскочил на коня и пустил его галопом на Бояркана. Князец обернулся на окрик, узнал Ивана и повернул ему навстречу своего черного скакуна.

Кони сшиблись. Сильный жеребец князца с хеканьем ударил грудью ослабшего конька иод Иваном. Тот не удержался на ногах и с жалобным ржанием опрокинулся. Похабов успел выскочить из седла, перевернулся через голову и вскочил с обнаженной саблей в руке. Над ним грузно навис Бояркан. Его карие глаза глядели пытливо и насмешливо.

— А, ерээбши, дуумгэй! Дарова, пырат! — старательно выговорил по-русски и хохотнул, подрагивая одрябшими щеками.

К нему на помощь мчались полтора десятка дайшей. Он резко крикнул, чтобы те занимались своим делом, и они вернулись к отгоняемому стаду.

— Яба гэмээ эдлэг! — рыкнул, не отрывая глаз от Ивана. Махнул саблей и обрушил на него удар такой силы, что у сына боярского заныло запястье и рука едва удержала саблю. Но бухарский клинок князца переломился и звякнул о камни. Жеребец отпрянул. Теперь, ощерясь, хохотнул Похабов:

— Ой, не сносить нам голов, ахай!

Мысленно он уже сделал прыжок, нанес удар, конь с подрезанными сухожилиями и сам Бояркан лежали у его ног. Но, неожиданно для себя самого, Иван опустил саблю.

— Яба ошоггы! — прохрипел, сверкая глазами. Князец еще раз хохотнул, поднял жеребца на дыбы, развернул его на задних копытах и помчался по песчаной косе. Дородная спина в броне отдалялась от берега. По стремена в воде его ждали последние косатые молодцы, прикрывшие отход балаганцев.

Вслед князцу прогремело два отдаленных выстрела. К Ивану галопом мчались запыхавшиеся Ермолины и Струна.

— Чего ты? — ревел Бугор, размахивая топором. — Мы из-за тебя не могли стрелять.

Струна змеей соскользнул из седла на землю, упал на живот, положив ствол пищали на камень. Ткнул тлеющим фитилем в запал. Прогремел выстрел. Рассеялся дым. Охочий отчаянно завизжал и бросил шапку оземь. Спешившись, безнадежно выстрелили Ермолины. Их выстрелы тоже не нанесли вреда балаганцам. Несколько стрел, пущенных в ответ, на излете воткнулись в землю. Скот уже выходил на другой берег.

— Чего я? — рассеянно обернулся Иван. — Мой конь цел ли?

— Конь-конь! — слезливо просипел Струна. — Пять наших коней угнали и весь скот. Четверых убили и старого тунгуса. Разбогате-ели! — Он шумно высморкался на землю.

Из леса шли Сорокины. Они не спешили, несли пищали на плечах. Лица их были злы, глаза метали искры.

— Вы-то куда на своих клячах? — укорил Ермолиных Михейка.

Иван поймал коня, повел его в поводу к лесу. Старый тунгус так и сидел под деревом со стрелой в груди. Тела четверых охочих лежали на берегу Оки. Они не успели далеко угнать отбитый скот и были убиты стрелами.

Нехорошим было молчание у костра. Бугор кряхтел, Илейка, хоть и трезвый, глядел на Похабова пристально и рассерженно. Якунька Сорокин сопел драным носом. Михейка поглядывал на товарищей злобно и презрительно, косился на Струну. Тот перебирал окровавленные халаты, снятые с убитых, по-хозяйски разглядывал доспехи Куржума.

Костер жгли, не таясь. И чувствовал сын боярский, что его люди стали опасны, как пороховница, которой не хватает искры, чтобы взорваться.

— Хоронить убитых надо! — напомнил тихо. Никто не говорил про завтрашний день. — Не до гробов, хоть крест поставить. Чай не дикие! — добавил мягче, опасаясь словом или взглядом вызвать негодование.

— Живыми бы до Радуковского дойти! — не отрывая глаз от шлема, украшенного серебром, пискнул Струна. Вскочил без надобности, схватил охапку сухих веток. Пламя костра взметнулось в небо, прочерчивая искрами сумерки вечера.

— Что орешь? — закричал на него Якунька Сорокин, сверкая глазами. — Ты ясырку добыл и латы с покойника снял.

— Один шишак доброго коня стоит! — поддержал брата Михейка. — А за пять коней всем поровну платить, что ли?

— Бог дал! — яростно заверещал Ивашка Струна. — У тебя жалованье! У меня да у них — кивнул на покойников, положенных в стороне, — добыча!

— Пока убитых не похороним — никуда не пойдем! — тверже приказал Похабов. — В дозоре ночью сам буду стоять. Вам копать могилу, тесать крест. Завернем покойных в бересту. Поди, простят нас, грешных.

И снова никто не отозвался на его слова. Все тупо и злобно глядели на огонь.

— Все равно звери откопают и сожрут! — проворчал Михей. — А мы полдня потеряем. Прости, Господи! — размашисто перекрестился.

— Наше дело — похоронить. Дальше как Бог даст. По грехам! — принужденно зевнул Иван, сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик.

Его люди привычно приготовили ночлег, легли, уставшие, после погони и боя. Ворочались, вздыхали, смотрели на высыпавшие звезды. Похабов завернулся в шубный кафтан, прихватив пищаль, отступил во тьму. Раздул трут из сухого березового гриба. Сел под деревом, прислушиваясь к звукам реки и ночного леса, к звукам мирно пасущихся лошадей.

Несколько раз в ночи он выходил к костру, подбрасывал дров на угли, грелся, снова уходил в темень и так дотянул до рассвета. Разбудив товарищей, сам завернулся в шубный кафтан и лег доспать. Сквозь чуткий сон слышал скрежет железа и перестук топоров.

К полудню он поднялся. Яма в полтора аршина была отрыта. Глубже лежали большие камни. Из комлей толстых изгнивших берез вытряхнули труху. Вложили в бересту убитых. Почитали над ними кто что помнил, предали земле, поставили крест, поели на помин печеной рыбы.

Люди уже оседлали отдохнувших лошадей, чтобы двинуться в обратный путь, но на переправе реки показались два тунгусских мужика на оленях. Они прошли бродом, поднялись на берег, повернули на дымок костра, молча спешились у огня и присели на корточки.

— Вот мы и пришли! — поздоровались на свой манер.

Казаки и охочие оживились, тоже присели возле затухающего костра, догадываясь, что это вестовые от балаганцев.

— Что пришли? — поторопил их Илейка.

Старший из тунгусов с важным видом ответил вопросом на вопрос:

— Что хотите за балаганских мертвецов?

Казаки и охочие плутовато переглянулись. Якунька Сорокин вскочил, придвинулся к послам, весело вскрикнул, бросая шапку на землю:

— Десять бычков за двух дайшей, за баатара — двадцать!

— А неделю ждать тех бычков не хочешь? — тихо выругался Похабов и приказал Илейке: — Скажи, за покойников выкуп не берем, пусть даром увозят!

Казаки и охочие неуверенно заспорили. И тут сын боярский вспылил:

— Я за вами шел! Я вас слушал, не перечил! Теперь меня слушайте! Хотите передохнуть? Бог вам судья! — перебросил повод через голову коня и сел в седло. — Кто со мной, пошли? — поддал пятками под тощие бока. — Кто хочет околеть — оставайся!

Через сотню шагов он оглянулся. Три всадника догоняли его. Еще трое садились на коней. Возле поворота реки он снова обернулся. Растянувшись на полверсты, за ним следовал весь отряд, но никто не подъезжал стремя в стремя, никто не показывал своей верности.

День, два и третий все ехали молча, перекидываясь словцом лишь по надобности. Замечал Иван, что подначальные люди сторонились его, зловеще помалкивали, переговариваясь только между собой.

Похабов рассерженно прикидывал, на какое коварство они могут решиться. По его разумению, ничего другого, как обвинить перед атаманом в своих же неудачах, они не могли да и не смели.

На пятую ночь и казаки, и охочие не разговаривали даже между собой, делали вид, что не замечают сына боярского. А тот, напоказ, не желал ни знать их, ни говорить с ними. Назначив караул, он сам себе напек рыбы, поел и лег у костра. Под утро сон стал тяжек: заныли кости, сдавило грудь. Иван открыл глаза — сон ли это? На него навалились всей толпой, пеленали шубным кафтаном, скручивали ремнями руки.

Громче всех визжал Ивашка Струна:

— Князца заступил, чтобы стрелять не могли! И отпустил живым. Покойников даром отдал! Супротив Бога не отмстил за своих убитых! Изменил нам атаман, братья, изменил!

Иван только щурился и презрительно цыкал сквозь сжатые зубы.

— Поплюй-поплюй! Вот посадим в воду — до скончания века будешь отплевываться. Перед очами Господа икнешь!

И напала на Ивана Похабова тупая, равнодушная тоска. Ни вразумлять никого уже не хотел, ни Бога молить.

Михейка с Якунькой Сорокины что-то лопотали ему в лицо, оправдывая себя. Скалился Струна. Рычал Бугор, сопел Илейка. Что-то выговаривали другие. Он же, связанный, сладко зевнул, шевельнулся, потянувшись в пеленах, и снова уснул. Его тормошили, грузили на коня, попинывали — он все равно не открывал глаз, сонный мотался в седле, как мешок с трухой.

Очнулся только на устье Оки. Увидел врытые в землю надолбы, часть острожной стены, балаганы и землянки, вокруг которых курился дым. Тряхнул головой, поправляя несуразно надетую чужими руками шапку. Выпрямился в седле со связанными руками. Усмехнулся. Не решились-таки самовольно утопить сына боярского. Духу не хватило. Равнодушно оглядел пленивших его людей.

Их прежний пыл пропал, ярость выстыла, как зола брошенного костра. Понуро стояли они перед атаманом Николой Радуковским, принужденно выкрикивали против Похабова какую-то нелепицу и сами смущались своих слов.

Ему развязали руки. Он слез с коня. Молча и долго растирал затекшие запястья, выгибал спину, никого не винил, ни в чем не оправдывался. Василий Черемнинов, с любопытством поглядывая на старого товарища, отвел его в балаган. Служилых Сорокиных увели в другой, охочим велели сидеть у костра. Порознь накормили всех хлебом, дали отдохнуть.

К вечеру их, вонявших потом и золой, стали пытать атаман с пятидесятником да целовальник от охочих. Выслушали всех, вины Похабова не нашли. Кроме одной: не вымолил у Бога удачи или недоглядел за теми, кто грехами своими вызвал Его гнев.

За утерянных коней приговорили взыскать со всех поровну. За убитых братских мужиков, за их коней и Куржума Радуковский обещал просить награды у воеводы. А тот пусть напишет в Сибирский приказ государю. Царь милостив, наградит. Погибших товарищей оставили на совести ертаулов: пусть Бог взыщет с каждого свое.

Со Струны взяли убытки добытым в бою серебром. Ермолины лишились коня. Иван неуверенно предложил золотую пряжку от шебалташа. Ее не приняли, хотя по цене на вес она превышала его долг. Пришлось отдать добрый суконный кафтан, оставшись в рубахе и шубе. Другие охочие люди обязались отработать долг на строительстве острога.

Суд товарищей приняли все. Но зло между бывшими ертаулами осталось. Похабов никого не корил, но и видеть никого из них не хотел. Сорокины и охочие сторонились его как черт ладана.

Раз и другой атаман Радуковский напомнил о христианском милосердии к ближнему, о терпении и братстве. Не помогло. Он призвал к себе Похабова и сказал:

— Двум сынам боярским тут делать нечего! Да и зачем дразнить твоих голодранцев? Плыви в Енисейский с грамотами к воеводе. Вдруг успеешь до ледостава. До зимовья под Шаманским порогом Черемнинов тебя проводит. Обратным путем он с оставленными там людьми привезет хлеб.

Черемнинов с Похабовым в тот же день промазали смолой берестянку, собрали пожитки в дорогу. Утром, после молитв, Иван получил грамоты для енисейского воеводы, опоясался саблей, сунул за кушак топор, закинул на плечо пищаль. Пятидесятник, смахивая с редкой бороды блестки чешуи, поспешил за ним.

У реки Похабов перевернул лодку, столкнул ее на воду, бросил на корму шубный кафтан и пищаль, обернулся на шарканье ног за спиной. За Черемниновым, в отдалении, понуро шли братья Ермолины и Михейка Сорокин. Кряжистый Илейка, как лодка весла, раскидывал в стороны длинные руки с широкими лопастями ладоней, смущенно оправдывался:

— Не гневись на нас! Бес попутал!

— С кем не бывает, когда Бог спит! — басисто поддакивал брату Бугор.

Михейка Сорокин переминался с ноги на ногу, водил по сторонам глазами, молчал, видом своим показывал, что сожалеет о былой ярости.

— Бог простит! — процедил сквозь зубы Иван и осторожно уселся на шаткой, верткой лодчонке. Проворчал под нос: «Помяни, Боже мой, во благо мне, что я сделал для народа сего!»

— Раньше бы так! — злорадно хмыкнул в бороду Василий Черемнинов, взял весло и обернулся к провожавшим: — Вдруг и взял бы кого с собой. Острог рубить легче, чем брести в бурлацкой бечеве. Зато нам идти с хлебом, а вам его ждать!

Илейка безнадежно тряхнул руками, как большая птица нескладными крыльями, не о том, дескать, говоришь, пятидесятник. Обернулся к лодке широкой прямой спиной и зашагал к острогу. Бугор с Михейкой постояли, глядя на удалявшуюся берестянку, и пошли следом.

— Смотрю я на тебя! — ухмыльнулся Василий. — Проку от твоей шапки никакого. Уродился казаком, казаком помрешь, хоть тебе дворянский, хоть боярский чин дай!

Иван тоскливо взглянул на старого товарища. Нечего было сказать ему, поверстанному в Тобольске в стрельцы, которые ничем не отличались от таких же поверстанных там в казаки. В тот год на воеводстве сидел царский зять, сын крымского хана. Перепутал, наверное, казаков со стрельцами. Уже забывалось, кто есть кто, одно с другим перемешалось накрепко.

— В Диком поле все по-другому! — пробормотал Иван, неохотно оправдываясь и разглядывая удалявшийся берег. — И казаки, и стрельцы, и дворяне!.. — помолчав, добавил: — Там все равны! Далась тебе моя шапка?

Пятидесятник опять ухмыльнулся, метнув быстрый взгляд поверх его головы.

Оставленные под Шаманским порогом черкасы и литвины за тунгусами не гонялись, в их распри не входили, но по-хозяйски обжили остров. Рубить зимовье, по примеру сибиряков, они не стали: наподобие корзины сплели из прутьев остов избы и обмазали его глиной. Жилье они построили быстро, не надрывались и не дразнили тунгусов поваленными деревьями.

Жили ссыльные на острове беззаботно и весело: с хорошим запасом мяса и рыбы. Было у них и ягодное вино, из которого они через ствол пищали курили водку в обмазанном глиной котле.

Пятидесятник Черемнинов, как увидел их запас вина, так возлюбил ссыльных больше, чем родственников. Пересчитав остатки хлеба, он изумился бережливости островитян и загулял.

Иван выпил чарку и другую, тоже подобрел. Задерживаться он не мог: поторапливали осень и Филипп-сургутец. Старый казак был так плох, что едва ходил, опираясь на палку.

— Все болит! — жаловался Ивану. — Наверное, помру. Хоть бы до Енисейского добраться, сынов благословить, с женой проститься. Гаврила на другой год в службу пойдет, Анисим — за ним, в следующий.

— Мне бы только довести тебя. Савина выходит! — грубовато обнадежил товарища Похабов. Михалев взглянул на него с укором и со скрытой надеждой. Иван поежился, передернув широкими плечами: — Помоюсь в мыльне да рубаху постираю, завтра и поплывем!

Чуть покачиваясь от выпитого, сын боярский ощупал не просохшую еще берестянку, но пятидесятник его остановил:

— Не дам! Струги и лодки мне нужны! Сплавляйся на барке. А что? По течению же?! — вытаращил на Ивана хмельные глаза.

А он затряс было бородой: что за нелепицу говорил Васька? Считай, одному на тяжелой барке плыть. Но, взглянув на два оставленных Радуковским струга, прикинул, сколько в них загрузят ржи, и понял, что без берестянки пороги не пройти. Особенно Падун. Иван сердито попинал рассохшийся борт барки, вытянутой на сушу:

— Вели ссыльным проконопатить и просмолить! Ты у них за главного!

Пока он мылся и стирал одежду, островитяне просмолили барку и вытесали ему запасное весло. Утром, после молитв, уже слегка хмельные, они помогли столкнуть ее на воду, бросили Ивану берестяную корчажку с вином.

Он усадил на корме Филиппа, с благодарностью помахал рукой провожавшим и стал отгребать от берега. Течение подхватило тяжелое, неповоротливое судно и понесло его к Енисейскому острогу. Опираясь на пищаль, на берег вышел Черемнинов, хотел махнуть рукой, но качнулся, споткнулся и повалился на землю.

Иван рассмеялся, отхлебнул из фляги, кивнул Филиппу:

— Моли Бога с Николой, а я править буду! Не застрять бы нам на отмели! — опасливо перекрестился. — Вдвоем барку не столкнем!

— Какой из меня помощник? — вздохнул старый казак, поднимая к небу выцветшие больные глаза. Прислушиваясь к плеску воды, добавил с печалью: — Может, и выходит меня жена, если Бог даст доплыть до острога. А если встретит скитник Тимофей — все, отжил! Сон мне был! — он смиренно помолчал, растянув в печальной улыбке истончавшие губы: — Тоже хорошо. Отпоет по уставу.

Иван пошевеливал то одним, то другим тяжелыми веслами, не давал течению развернуть судно. Он старался помалкивать, хотя ледок, бывший между ним и Филиппом, таял. Опять они говорили дружески и душевно.

— Жаль! — снова вздохнул старый казак, расправляя седую бороду крючковатыми пальцами. — Раньше не замечал всего, как теперь: солнышко блестит, травка желтая, мох зеленый. Вон, снежок под деревом белый. Хорошо-то как, Господи! — опять поднял глаза к синему небу. Денек был погожий.

— Что же ты больной доброй волей за атаманом пошел? — грубовато укорил его Иван.

— Чуял хворь! — согласился Филипп. — Но не мог не пойти. Как-то покойная жена сильно болела, подняться с печки не могла. Дети еще малы были. А мне в ту зиму надо было идти на дальнюю службу. Перфильев сказал: «Если пойдет кто вместо тебя, оставайся при остроге, в караулах!» Дунайка тогда только вернулся, не отгулял еще своего, ушел вместо меня. Царствие небесное! — Филипп перекрестился, всхлипнув. — Как я мог не пойти ему на помощь?

Доплыть водой они успели! Но Ангара вынесла барку в Енисей вместе с шугой и салом. Грохотали, скребли по льдинам весла. Чуть жив от усталости, Иван Похабов пробивался сквозь них, проталкивая судно к левому берегу. В пути он два раза садился на мель, но с Божьей помощью снимался своей смекалкой. И теперь, уже возле острога, очень стыдился быть затертым и раздавленным льдами.

Филипп молчал, водил по сторонам виноватыми глазами, мысленно молился и ничем другим не мог помочь измотанному товарищу.

Неподалеку от устья речки, где заимка Галкиных, Иван пробился-таки к черной полынье, тянувшейся за островом. Немного приблизился к берегу, увидел всадника, закричал, размахивая руками. Просил помощи.

Всадник пустил коня галопом и скрылся в лесу, но вскоре вернулся еще с двумя. Люди спешились, стали бросать на барку веревку, добросить не смогли. Один помчался в острог, другие следовали берегом, опасаясь, что льды прижмут барку. А если перевернут или раздавят, вдруг они и спасут кого.

Не раздавило. Подтянуть барку к берегу удалось возле самого острога. На помощь сбежались служилые и гулящие. Десятки рук удерживали судно, чтобы лед не унес его мимо причала. На яр высыпали бабы и дети. Тяжело дыша, Иван навалился грудью на борт. Руки повисли плетьми, не было сил перекреститься. Отдохнув, он поднял голову и увидел инока Тимофея в монашеской рясе, без вериг. По дряблым, но румяным щекам монаха катились слезы.

За старцем, перепуганными пташками, топтались сын с дочкой. Взглянул на них Иван, и сердце облилось кровью от жалости к своим детям. Зябко сучили они ногами в дырявых чунях. На плечи были накинуты ветхие шубейки. В глазах еще метался пережитый страх.

«Ни чарки не выпью, пока их не накормлю, не одену!» — зарекаясь, снова уронил он голову на борт и тяжко всхлипнул.

— Живой тятька! Живой! — услышал радостный щебет детских голосов и частые удары по железу в острожной церкви. Колоколом она так и не разжилась. Кто-то уже вскарабкался на барку, подхватил Похабова под руки. Как в тумане, увидел он Савину с выбившимися из-под плата волосами. Она глядела на него не мигая, со страхом и радостью.

Иван шевельнулся, устало высвобождаясь из дружеских рук. Поднял саблю, мешок с ясаком и кожаный мешочек с грамотками, челобитными, отписками, спустился с барки, нетвердо встал на землю и поплелся к детям.

Терентий Савин что-то говорил ему, тормошил, он не слышал. Проходя рядом с Савиной, прилюдно обнял ее. Она вскрикнула, всплеснув руками, увидев поднятые над бортом живые мощи мужа. Сыновья Филиппа, Гаврила с Анисимом, осторожно приняли отца, понесли его к дому.

Накрыв руками худенькие плечи детей, Иван поплелся с ними к острогу, несуразно волок за собой кожаные мешки, то и дело спотыкался о ножны сабли. Терентий бодро шагал рядом, помахивал его походным топором, перекидывал с плеча на плечо его пищаль. Он о чем-то говорил. Иван слышал, но не мог понять, о чем. Последние три ночи без сна утомили его хуже голода.

Из острожных ворот вышел навстречу сотник Бекетов с бритым лицом, в пышных усах, прямой и крепкий, как колода. С его широких плеч мягкой волной стекала соболья шуба. Шапка из головных, черных, соболей была лихо заломлена на ухо.

Иван шевельнул бородой на приветствие товарища, молча передал ему опечатанный мешок с ясаком, письма Радуковского. Поднял глаза на образ над воротами, растопыренными, негнущимися пальцами махнул рукой со лба на живот, с плеча на плечо. Ни баня, ни служба, ни жена — ничто уже не шло в голову. Туманно блазнилась только теплая печь. Ласкали душу льнувшие к отцу дети: Якунька до подмышки, Марфушка — до золотой пряжки шебалташа.

Он проснулся среди ночи на теплой печи. Услышал ровное детское дыхание под боком, посапывание и похрапывание на полатях и на лавке. С удивлением почувствовал себя отдохнувшим. Поморщился и закряхтел, стараясь вспомнить, в чьей он избе. Лежал с открытыми глазами, стараясь не шуметь, не мешать сну других.

Он долго ждал рассвета, а тьма не редела. В дверь громко застучали.

— Терех! Иван! — окликнули. Клацнул о крыльцо приклад пищали. Это был караульный. — В посад зовут! Филипп помер!

— Ох ты, Господи! — сонно и шепеляво зевнул голос Терехиной жены на полатях. — Прибрал-таки болезного!.. Ивана будить надо!

— Не сплю! — отозвался он. — Проснулся отчего-то!

— Ну так пора! — в голос зевая, усмехнулся Терентий. — Вечер, ночь, день и другой вечер спал. Нынешним утром хотели силком будить! А тут вон что.

— Не жилец был! — поддакнула мужу Тренчиха, спустилась с полатей, полезла в печь за угольком. Скоро тесную избенку осветила смолистая лучина.

— Голодный, поди? — посочувствовала Ивану. В темноте лицо ее казалось совсем старым.

— Собаку бы съел! — признался он и перекрестился на мерцавшую в углу лампадку.

— Перекуси да пойдем! — Тренчиха подала ему ломоть хлеба и стала убирать под платок растрепавшиеся волосы. — Товарищ ваш, из старых. Надо проститься по-христиански.

— Моя-то где? — промычал Иван набитым ртом.

— А все молится, — одевшись, притопнула ичигом хозяйка. Приглушенно выругалась, проворчала под нос: — Шалава! Детей на меня бросила. — Снова зевнула, крестя рот: — Ох, Осподи! Руки стали болеть. Надо покойника помыть. Не остыл бы.

Мало кому из служилых выпадала такая честь: отпевали Филиппа непрестанно два дня и две ночи. С разгладившимися морщинами, с улыбкой на губах, лежал он на столе выстывшей избы, самодовольно подглядывал за всем происходившим сквозь щелки опущенных век.

Возле покойника Иван встретил свою жену, Пелагию. Как когда-то в Кетском остроге, блестели ее бирюзовые глаза, влекущая улыбка блуждала на губах. После разлуки не к месту заныло сердце от воспоминаний и от несбывшихся надежд.

Опустив полные покатые плечи, некрасиво горбясь, возле тела сидела Савина. Она не голосила, как принято, тихонько вытирала слезы и хлюпала мокрым носом.

Пелашку, читавшую Псалтырь, сменила скитница Степанида. Иван помолился и смущенно вышел в сени. Рассветало. Он еще не был в бане и чувствовал прогорклую вонь своей одежды. Рубаха ссохлась и царапалась, как береста. Наверное, давно уже его поджидал воевода с докладом.

Меченка вышла следом. Иван остановился, чтобы приветить жену. Но не успел слова сказать. Ее губы искривились, глаза сузились:

— Все знаю про вас! И Филипп, земля пухом, подглядывает, кабы при нем не стали прелюбодействовать!

— Тьфу на тебя, кикимора болотная! — беззлобно выругался Иван, нахлобучил шапку и торопливо зашагал к проездным воротам острога.

Только после похорон он зашел в свою острожную избу, увидел привычное запустение. В бочке был лед. В квашне засохло и позеленело тесто. По столу бегали мыши. Ни у диких, ни у промышленных людей в жилье он никогда не видел такой грязи. Тоскливо и зябко глядели из красного угла лики святых, а их было выставлено много.

Иван вздохнул, перекрестился, разжигать печь не стал, а вернулся к Терентию и предложил с тоской в глазах:

— Перебирайся в мою избу, там просторней. Все равно дети у вас живут!

Своими словами он будто посолонил рану Тренчихе. Она соскочила с лавки и, виновато поглядывая на Якуньку с Марфушкой, вскипела:

— Уж говорила ей, нельзя одной ногой здесь, другой там. Ладно нас — детей мучит! Утащит силком в скит, они прибегут, бедненькие. Плачут.

— Мамка за нас молится! — насупившись, буркнул Якунька.

Запечалилась, всхлипнула дочь. Иван подхватил ее на руки, прижал к груди.

— Молится! — сдерживаясь, проворчала Тренчиха, громыхая ухватом по горшкам в печи. — Доходит ли до Господа молитва от такой засранки?

Неделю Иван прожил при остроге, у Терентия. Дети были при нем, а он все ждал, когда Меченка вычистит и протопит свою избу. Не дождавшись, получил жалованье деньгами, хлебом, солью, крупами. Одел детей. Купил себе поношенный кафтан. Так как Терентий с женой, не желая склок да хлопот, в его избу не пошли, весь жалованный съестной припас он ссыпал в их ларь.

Затем по наказу воеводы Похабов ходил с тремя казаками на Сым, устье которого опять отошло к Енисейской волости. Волостные остяки присылали вестовых, будто к ним переправились тунгусы с правого берега.

Вернулся он к сороковинам Филиппа. Отстоял панихиду, помог Савине приготовить дом к поминкам. Она жила в михалевской избе с двумя пасынками, входившими в служилый возраст, и со своими сыновьями-погодками. Старший, Емелька, был ровесником Якуньки Похабова.

Сыновья Филиппа из-за долгих отлучек отца и болезни матери привыкли хозяйствовать сами. Оба уродились с умелыми руками: делали на продажу сани, нарты и лыжи, выделывали кожи, шили сапоги, запахивали под озимую рожь десятину на Касе.

Младшие, Вихоркины сыновья, души не чаяли в старших сводных братанах и во всем им подражали. Все почитали Савину как мать. Семья жила дружно. Глядя на них, Иван с тоской понимал, что их дому без Савины не быть.

Но светлой была его печаль. Душа таяла в чистой избе старого товарища. Разошлись гости, а он все сидел. Не заметил, как на полатях уснули Вихоркины сироты, а с ними и Якунька. На печи давно прикорнула дочь. Савина не дала будить детей. Она неспешно прибирала в доме, а Иван уже несколько раз хватался за шапку, и все что-то его останавливало, все никак не мог оторвать зад от лавки.

— Оставайся у нас! — юношеским баском, но с детской искренностью предложил старший Филиппов сын. — А то возле мачехи уже крутятся всякие шибздики и голодранцы. А она — хорошая. Мы ее никому не отдадим! И сынов ее, наших брательников, не отпустим! Нече дом портить.

Иван смутился от слов юнца, заерзал по лавке, закашлял запершившим горлом. Савина молчала, не поднимая глаз. Из другого угла на него выжидающе посмотрел Анисим, младший Филиппов сын, и пролепетал, оправдываясь:

— Сперва Бог хворую мамку прибрал, потом и тятьку.

Ничего не сказал юнцам старый казак, но остался с Савиной, которую тяготило вдовство.

Утром она поднялась затемно, раздула и растопила стынущую печь, склонилась над лавкой в кутном углу, снова юркнула под Иванову шубу, прижалась щекой к его груди.

— Ну и грешница, ну и прелюбодейка, Осподи! — всхлипнула. — Двух мужей похоронила и опять за свое. Третий раз под венец ни за что не пойду!

— Не божись! — пристрожился Иван. — Пелашка грозит постриг принять. Говорила, будто скитницы требуют моего согласия. Все равно, как не было с ней жизни, так и нет.

Поднялись старшие сыновья Филиппа, загалдели Вихоркины погодки, послышался голос Якуньки. Они расшалились впятером, полати заходили ходуном: детское горе, как летняя гроза, — брызнули слезы и снова в глазах солнце. Зевая, неприязненно хмуря брови, слезла с печи Марфушка. Савина смущенно оторвалась от Ивана, поправила выбившиеся волосы, подхватила девочку на руки, не удержалась, поцеловала в румяную щечку, положила под тулуп к отцу.

Вздохнула, зевая и крестя рот:

— О-Оосподи! Дал бы Бог дочку, помощницу. Все мальчишки да мальчишки!.. Сорванцы!

Она поплескала в лицо из ушата со сгоревшей лучиной, встала под образа на молитву. Притихли сыновья и пасынки, стали спускаться с полатей, вставали рядом с ней. Как ни стыдно было Ивану объявлять себя в доме покойного товарища, но надо было подниматься.

Он кашлянул раз, другой, рыкнул, прочищая связанное горло, зевнул, перекрестился, укрыл уснувшую дочь и сел.

— А дядька Иван все у нас! — без осуждения приветствовал его Филиппов Гаврила.

— Умаялся вчера, — смущенно пробормотал Иван. — Заночевал.

— Места хватит! — одобрил старший. — Совсем оставайся. Большая семья бедной не бывает!

— Тятька прошлый год двух ясырей привозил, — твердеющим голосом поддержал брата Анисим. — Лодыри: жрать да спать. Поменяли у купцов на хлеб.

— Тятьку-то помянул — перекрестись! А то и заупокойную почитай! — ласково укорила пасынка Савина. На ее глазах блестели покаянные слезы. Утренние молитвы не были закончены.

Анисим послушно перекрестился и поклонился на красный угол. Закрестились младшие, Вихоркины. Рядом с ними молился Якунька.

Иван тяжко вздохнул, понял вдруг причину своей давней, привычной тоски. Он был в семье, чуждой вольному казаку, но которую стремится создать всякий мужчина. Не всем это удается. По грехам, не удалось и ему.

День был гульной, вольный. Иван с пятью малолетками навозил из лесу дров, нарубил их в запас.

Полдничали поздно. Он сидел с дочерью на коленях, степенно черпал ложкой разваренную кашу. Уже радостно думал о том, что снова останется с детьми на ночь и будет сидеть возле печки, с дочерью на руках, окруженный пятью нечужими мальчишками. И станет рассказывать им всякие небылицы, запомнившиеся от деда. Он то и дело ловил на себе ласковый взгляд Савины и не мог вспомнить, был ли когда-нибудь так счастлив, как в этот, сорок первый по кончине товарища, день в его доме.

Но к вечеру принесла нелегкая Меченку. Она громко хлопнула дверью и ворвалась в дом.

— Сколько ждать! — закричала на детей, сверкая разъяренными глазами. Никого, кроме них, замечать не желала. — Может, насовсем останетесь в этом блудилище?

— Останемся! — сдерживая гнев, рыкнул Иван. Он готов был удавить жену, напомнившую ему об обыденной жизни. Но взглянул на детей и сдержался. «Кто я? — подумал с тоской. — Месяцами, годами на службах. А она, какая ни есть, мать. И всегда рядом».

Филипповы и Вихоркины сыновья стыдливо помалкивали. Марфушка захныкала, Якунька стал покорно одеваться. Иван тоже схватился за шапку, накинул кафтан. Обернулся к Савине. Глаза ее были широко раскрыты, а в них мерцали страх и боль.

— До острога провожу и вернусь! — сказал, оборачиваясь к двери.

Едва спустились с крыльца, Якунька молча сиганул в сторону, забежал за амбар и перепрыгнул через заплот. Пелашка окликнула его, хлюпнув носом. Зашагала широко, не оборачиваясь. Молча тащила за собой дочь. Та едва успевала переставлять ноги, то и дело оборачивалась к отцу, ожидая от него помощи.

— Куда ты ее ведешь? — хрипло и грозно спросил Иван. — В свою грязную нетопленую избу? Или по соседям, как кукушка?

Пелагия не отвечала, лишь круче отворачивала лицо на бок. Дочь вдруг заревела в голос, повисла на ее руке, осев на снег. Иван понял, что жена поволокла ее не в острог, а к скиту. Тут только она обернулась к мужу с некрасивым, разъяренным лицом. Не лицо — чурка, дырки вместо глаз.

— Не мучь детей, кикимора! — крикнул Иван, подхватывая дочь. Отобрал ее силой, прижал к груди. Она, всхлипывая, крепко обхватила его шею.

Пелагия взвыла, как бывало в прежней жизни, кинулась, чтобы вцепиться ему в бороду. Иван оттолкнул ее плечом. Не бил, как в молодости. «Много чести!» — подумал с ненавистью.

— Антихрист! — трубно крикнула она, захлебнулась слюной, закашляла. — Нищий голодранец, дурак в дурацкой шапке!

Дочь заревела громче, уткнувшись в шею отца. Пелагия выругалась, озираясь, плюнула под ноги мужу, побежала за острог, на болото. «Тимофею и скитницам жаловаться!» — с облегчением подумал Иван и понес обратно плачущую дочь. Неумело успокаивал ее.

Увидев их, Якунька выглянул из-за глухой угловой башни, посмотрел вслед матери и осторожно двинулся за отцом.

— Ну, не реви! — гладил дочь Иван. — Повздорили с мамкой. Мы всю жизнь с ней спорим. Что с того? Спать со мной будешь. Тетка Савина накормит.

— Мамку жалко! — прерывисто вздыхая, дочь зашмыгала носом. Ее жаркое дыхание грело Ивана под бородой. Горячие слезы щекотали шею.

— Добрая ты! — он вздохнул всей грудью и крепче обнял дочь. — А лицом в мать. Красавицей будешь. Судьбу бы тебе еще вымолить добрую.

Якунька шагал под боком и молчал, посапывал носом, прислушивался к бормотанию отца.

— А чей хлеб будем есть у тетки Савины? — спросил вдруг не по-детски настороженно и строго.

— Мой, конечно! — удивленно буркнул Иван. — Не монастырский же. И у Тереха мой ели, и здесь. Не нищие, слава богу! Мы — люди служилые, с государева жалованья живем, с оклада.

На третий день Пелагия все же выкрала дочь. Но два дня Иван прожил счастливо. И долго те воспоминания грели его душу у костров. Вскоре он стал собирать обоз на Маковский острог за рожью да по наказу воеводы должен был проверить там амбары и ясачные книги, осмотреть гостиный двор. Торговые снова жаловались на маковцев.

Загружая обоз, Иван столкнулся со скитницей Стефанией Кошелевой, которую знал давно. Монашенка испуганно взглянула на сына боярского и отскочила, как от чумного. Крестясь, понеслась в обратную сторону.

С ней у Ивана никогда не получалось разговоров. Не слишком-то удивила его и эта встреча. Но вот он поклонился игуменье Параскеве Племянниковой, с которой всю жизнь был в добрых отношениях, а молодым даже увивался возле нее с тайными помыслами. Скитница взглянула на него строго и неприязненно. Не ответила на поклон. Старый поп Кузьма, белая борода, тот и вовсе раскричался у амбаров, в подклете новой, строившейся церкви:

— Покойник еще в земле не остыл, а ты, бл…н сын, при живой жене вдову товарища ко греху склоняешь! Анафемское отродье!

— Что орешь, батюшка? — вспылил Иван. — Моя ли вина, что Пелашка ни пострига не принимает, ни со мной не живет? Что мне, удом лед долбить или ясырку тискать?

Стоило ему напомнить про дикарок, лицо попа побагровело, он разъярился пуще прежнего и вперился в Ивана ненавидящим взглядом. Добрая половина посада жила с невенчанными ясырками. Иные казаки продавали их друг другу: кто на время, а кто и совсем, самые беспутные жили с двумя сразу и даже похвалялись этим.

— У нас шесть детей! — стал оправдываться Иван.

— Вавилон, истинный Вавилон и Ассирия! — затопал ногами старый поп, будто ему присыпали солью рану. Мотнул четками, как кистенем: — Ты за себя ответ держи, на других не кивай! Братья Иосифа тоже оправдывались и на других указывали, когда не убили младшего, а только продали его и отца обманули.

— Оговорила, курва лупоглазая! — обругал Иван жену и ушел от разъяренного попа.

Вернулся он из Маковского с рожью через две недели. Дочь и сын жили у Савины. В доме было чисто и тепло, пахло хлебом. Посередине стола стояла плошка с мороженой брусникой, каравай свежего хлеба был прикрыт чистой тряпицей. Едва он вошел в дом, Вихоркины сыновья кинулись к нему как к родному. Якунька дичился, но тоже был рад встрече и убежал вместе со старшими, михалевскими, топить отцу баню.

И снова сидел Иван возле печи, сушил бороду и волосы. Любовался дочерью, поглядывал на Савину. «Вот оно, истинное счастье!» — думал. И всякие мучившие его прежде помыслы о дальних службах, о неведомых землях казались ему глупыми и пустячными.