На бесславных службах спокойно, безбедно и даже счастливо Иван Похабов прожил в доме Савины четыре года. После десяти лет в чине сына боярского при воеводе Осипе Аничкове к его прежнему казачьему окладу государь милостиво добавил три рубля.
Новый воевода много строил. Он расширил острог до восьми башен, обновил посадскую Богоявленскую церковь, пристроив к ней новый придел. От имени всех енисейских служилых и посадских людей отправил царю заручную челобитную, спрашивая высочайшего согласия построить церковь Михаила Малеина, небесного покровителя царя Михаила.
Монахиням с их многочисленными вкладчицами, работницами, нахлебницами, калеками и старухами воевода помог заложить женскую Христо-Рождественскую обитель. Его наставлениями, а то и понуждением по праздникам и воскресеньям после литургии грешные енисейцы валили и тесали лес в верховьях реки. Плотами сплавляли его к острогу и таскали на сухую возвышенность среди болота, к скиту старца Тимофея. В обители с шестью монахами также ютилось много дряхлых промышленных, служилых и просто калек.
К этому времени от старой стрелецкой сотни в Енисейском остроге остались одна память да полтора десятка старослужащих казаков, которые иногда называли себя стрельцами. Остальные разбрелись по всей Сибири и получали казачье жалованье. Острог обновился ссыльными и присланными. Гарнизон насчитывал уже до трехсот человек, а при самом остроге, как и прежде, нес службу десяток старых и увечных казаков.
Якунька Похабов к шестнадцати годам был зачислен в казачий выбылый оклад. На первую службу он ушел с атаманом Перфильевым в Братский острог, поставленный Николой Радуковским.
Петр Иванович Бекетов с бывшими стрельцами, казаками и прибывшими людьми зимовал на устье Олекмы. В его отряде служили Гаврила и Анисим Михалевы да Емельян Савин — старший сын погибшего Вихорки. Ивашка Струна прибился к Бекетову охочим человеком, ходил с ним в походы и, по слухам, был поверстан в выбылый казачий оклад. Младший сын Савины и Вихорки Савина, Вторка-Петр, на заимке своего дяди, Терентия, пахал землю. Михалевский дом пустел, лишь время от времени наполняясь шумом молодежи, прибывшей со служб или с заимки.
Пелагия все эти годы ходила в послушницах при женском монастыре. Отчего не приняла постриг — никто не знал: то ли из вредности, чтобы не дать повенчаться Ивану с Савиной, то ли по своим грехам.
В начале сентября Иван Похабов получил денежное жалованье, а также рожь, соль, крупы и ссыпал их в ларь михалевского дома. Савине и дочери купил в зиму шубейки и теплые сапоги. Два битых ефимка он зашил в подкладку кафтана, на черный день.
Иван уже собирался на новую службу, когда услышал, что в острог прибыл атаман Перфильев. Бросив дела, он побежал в съезжую избу и столкнулся там с атаманом в такой дорогой шубе из черных лис, что не узнал его лица. Зажмурился, не поверив глазам, помотал бородой, отступил на шаг и только тогда разглядел, что это Перфильев, да не тот.
— Е-е-е! — воскликнул удивленно. — Илейка? Беглый? Ты, что ли?
— Был Илейка, да вышел! — с важностью ответил младший Перфильев. — Нынче атаман Илия! Поликуемся, что ли? — смешливо потянулся к Ивану.
— Это как же ты атаманство набегал? — обнял молодца и снова с восхищением оглядел его Иван. — А Пенда с Ермогеном где? А Иваны, что с тобой бежали?
— Все расскажу! Ничего не утаю. Приходи нынче к братанихе.
Долгие расспросы-переспросы атамана воеводой и подьячим, скрип перьев, молчаливое ожидание, когда прикусивший язык писец кивнет, чтобы продолжить, слушать все это Похабову быстро надоело, да и некогда было. Его подначальные люди при попе и целовальнике считали мешки с красноярской рожью.
Со своими делами он управился только к вечеру. Отряхнул кафтан, двинулся напрямик к Настене с крестником.
Илейка с красным еще, распаренным лицом, в красной шелковой рубахе сидел под образами. В бороде его поблескивали капли влаги, а из-за уха торчал березовый лист, слипшиеся мокрые волосы были расчесаны на ровный пробор. За столом уже собрались лучшие люди острога: подьячий, поп Кузьма, бессменный таможенный и кабацкий голова Ермес, сын боярский Никола Радуковский.
Иван торопливо перекрестился, по-свойски плюхнулся на лавку, с маху выпил чарку, поднесенную Настеной, проглотил блин, не заметив ни крепости вина, ни вкуса закуси, и в оба глаза глядел на бывшего своего беглеца.
— Ермоген нынче в острожке, на устье Киренги, намаливает место под город! — помня вопросы сына боярского, степенно отвечал ему Илейка. — С Пантелеем они разошлись. Того в прошлые годы я видел в Якутском остроге. Его и Михейку Стадухина воевода Головин держал в яме, пытал кнутом о земле Погычи, куда они двое будто знали путь, но скрывали. А последний раз встречался я с Пантелеем Демидычем на реке Индигирке, где он промышлял. А ту реку прежде него нашел я и был там первым.
Семейка Шелковников — торговлю бросил: на устье Куты, при солеварне, был в целовальниках, потом поверстался в казачий оклад. Служил у воеводы Головина, в Якутском. Тоже за что-то был бит кнутом, сидел в яме, а нынче на дальней службе. Ивашка Ребров служит на Лене. А другой Иван, Сергеев, пропал без вести лет уж пять. Даст Бог, вернется.
Больше Похабов ни о ком не спрашивал. Слушал рассказы бывальца и очевидца о дальних, неведомых землях, пил не пьянея, ел не насыщаясь, пока не почувствовал, что расперло живот. Тогда он откланялся и поплелся домой. Голова была свежа, а ноги заплетались.
Шел он, покачиваясь, и все хмыкал в бороду. Илейкины сказы растравили давно унявшийся зуд в груди. Где-то под костьми, глубоко упрятанные, полузабытые, томили душу несбывшиеся помыслы молодости о подвиге во славу Божью да за свой народ.
— А подь ты! — плевал он через левое плечо. — Хорошо живу! Лучше никогда не жил! Да и поздно уж бродяжить.
— Ты чего это загулял? — смеясь, встретила его Савина.
Иван молча скинул кафтан, сел против печки. Насупившись, долго глядел на угли в каменке, притом все скоблил и скоблил пятерней грудь под распахнутым воротом рубахи. Спохватившись, ответил заплетавшимся языком:
— Илейка Перфильев вернулся с полуночных стран. В прошлые годы убежал туда от меня. Максимка сколько трудов положил, чтобы оправдать его. — Помолчал, вздыхая, вскинул на Савину мутные глаза: — А мне куда уж в дальние-то края? И с тобой хорошо! Чего еще? — пробормотал не совсем уверенно. Замотал головой. — Блажь! Прости, Господи!
Со светлой печалью о несбывшемся он ушел на службу до Филипповского поста, а вернулся после Пасхи. Его подначальные люди тут же разбежались по домам. Иван бросил у острожных ворот пустые нарты, с мешком ясачной рухляди пошел к воеводе, но дойти до съезжей избы не успел. Догнала его и вцепилась в рукав кафтана постаревшая, сморщенная Тренчиха.
— Твоя-то, шалава, Марфушку замуж отдала! — прошамкала, гневно сверкая глазами.
— За кого? — ахнул Иван.
— За Савоську, сына ляха Нужи!
— Как можно отдать девку замуж без благословения отца? — вскрикнул Похабов, встряхивая старуху за плечи.
— Продала родную дочь? — догадался Иван.
— Ходят и такие слухи! — оглядываясь по сторонам, подтвердила Тренчиха. — Ведьма она и есть ведьма!
Он оставил на полуслове жену товарища, ворвался в съезжую избу, швырнул на лавку мешок с ясаком. Не поклонившись на образа, схватил подьячего за ворот.
— Говори! Продали мою дочь?
Воевода Осип Аничков с побагровевшим лицом поднялся на помощь перепуганному подьячему, усадил на лавку сына боярского, бешено вращавшего глазами, стал вразумлять:
— Подумай, кому бы я позволил без твоего согласия продать твою дочь? О чем кричишь? — Обернулся к крепостному столу. Приказал подьячему: — Открой крепостную книгу, покажи записи! — И к Ивану: — Ты же грамотный, читай! Со времени твоего ухода проданы три ясыря, две ясырки. Вдова гулящего, хлебного оброчника Чекотеева продала свою дочь десяти лет бывшей сотничихе Фирсовой, жене Шоринской. Все! А что там болтают по подворотням, тому я не ответчик.
Иван тупо уставился на исписанную страницу прошнурованной книги. Поводил пальцем по строкам, читая вслух. Остыл, смутился.
— Прости, христа ради! Бес попутал! — повинился перед подьячим. — Не оторвал ли ворот?
Он сдал ясак, сбивчивым, пьяным языком рассказал о волостных новостях, передал челобитные ясачных родов, запоздало положил семь поклонов на образа. Сутулясь, поплелся в посад к Савине. Она знала о его возвращении и топила баню.
На пути ему встретился молодой казак Дмитрий Фирсов, старший сын утонувшего сотника. Митька приветливо откланялся сыну боярскому:
— Как служилось, дядька Иван? Гляжу, идешь невесел?
— Слава богу! — отмахнулся от печальных мыслей Похабов. Взглянул на статного молодца, вспомнил, что уже не первый год служит и младший сын Поздея Фирсова, Никитка, родившийся после гибели отца. Вздохнул, прикидывая, сколько же лет промелькнуло. Вспомнил про кабальную запись: — Чего это твоя мать решила дочку у гулящих купить?
— А пожалела! — рассмеялся молодой казак с густым кучерявым пухом по щекам. — Вдова собралась замуж за казака. А тому на службу. Отчим у матери все дочку просил, да не дал Бог. Вот и решила обрадовать, как вернется.
Только на другой день, обласканный Савиной, Иван пришел в себя от ошеломившей его новости. Мирно укорил Петруху Савина:
— Уж лучше бы ты женился на Марфушке, если ей приспело.
Вторка густо покраснел, опустил глаза, обидчиво отворотил лицо, становясь еще больше похожим не на отца, а на своего дядьку Терентия. Справившись со смущением, пробубнил баском:
— Женился бы! Поди, прокормил бы. Как-никак свой хлеб ем. А поп сказал — нельзя с ней венчаться! Одним домом жили. Родственники!
Петруха-Вторка заскрипел зубами, лицо его покрылось пятнами:
— Савоська все крутился возле нее. Мы с Емелькой и с Аниськой два раза морду ему били. Хоть бы что. Совести у него нет. Ублюдок, болдырь. А тетка Пелашка его сильно привечала. Что тут поделаешь?
Савоська, пронырливый сын пленного ляха, был записан в посад колесником, имел славу смутьяна и придурка, делал колеса к телегам и телеги, тайком курил и продавал вино. О его тайнокурении знали в посаде и в остроге. Но он умудрялся дружно жить с кабацким головой Ермесом, как-то сговаривался с ним. Кого-то за тайнокурение клали под кнут, а над Савоськой смеялись, били только под горячую руку.
— Много про все это говорят, — досадливо отмахнулась Савина от расспросов Ивана. — Сказывают всякие небылицы.
— Расскажи, что говорят! — потребовал он.
— Грех такие нелепицы передавать. Сам знаешь! — поджала губы Савина.
— Нам — все грех! С них все, как с гуся вода, — проворчал Иван. — Дали бы попу ефимок и обвенчал бы Марфушку с Петрухой. Савоська кому надо дает, и ничего, рука не отсыхает. — Помолчав, обернулся ко Вторке: — Матери грех, так ты скажи, о чем люди говорят.
— Нет уж! Лучше я сама! — засуетилась Савина, боязливо крестясь. — Одни говорили, что Пелагия продала дочь и сделала вклад в женскую обитель.
— Брешут! Проверил! — хмуро буркнул Иван.
— Еще говорят, — она смущенно опустила глаза и пролепетала, — будто твоя, венчанная, в блудной связи с молодым Савоськой. А дочь за него отдала, чтобы грех прикрыть. Она же не стареет. Другие говорят — ведьмачит, — прошептала с несчастным лицом и часто закрестилась на образа в красном углу. — Захочет, и моих кобелей уведет! — кивнула на Вторку.
Лицо парня опять налилось краской.
— Так то же грех великий. Камнями забьют! Не поверю! — замотал бородой Иван. — Забрюхатил, гаденыш, Марфушку. Она же добрая, ласковая, не в нее, в стерву. Вот и отдала поспешно!
— И так говорят! — покладисто согласилась Савина, а Вторка уронил голову на руки.
— Да и девке пятнадцать лет уже. Моложе отдают. Ты дочь-то навести! — Савина ласково прильнула грудью к плечу Ивана. — Одари ее! Не ругай! Не надо. Итак, бедной, плохо.
— Зайду! — тяжко вздохнув, согласился Иван.
— Сегодня зайди! — настойчивей попросила Савина. — Нынче Савоськи дома нет. Не повздоришь!
Дочь свою Иван встретил в церкви. Окинув ее взглядом, чуть не всхлипнул: не успела еще войти телом в девичью пору, а голова уже покрыта по-бабьи, волосы заплетены в две косы, лицо в темных пятнах, плечи покосились, явно брюхата, но покрыта венцом.
Взглянул Иван на Меченку, беспечально певшую на клиросе. Отметил про себя, что та и правда не стареет: хоть за молодого отдавай.
Постояв рядом с дочерью, он мирно отошел в правое крыло, к мужчинам. Меченка обернулась с клироса. Глаза их встретились. Она одарила мужа мстительным и победным взглядом, запела громче, по обыкновению изгибалась змеей в такт пению, вздрагивала телом, набирая воздух в грудь, при этом так выпячивала круглый зад, что смущала холостых.
Отстояв службу, Иван подхватил дочь под руку, вышел с ней на крыльцо. Оба положили поклоны на храмовую икону, не сговариваясь, пошли к дому Савоськи.
— А самого сегодня дома нет! — боязливо прощебетала Марфа.
Не понял Иван, то ли радуется тому дочь, то ли оправдывается. Опасаясь обидеть ее, он не выспрашивал, как вышла замуж и почему не дождалась благословения отца. Вдвоем они вошли в добротный посадский дом. Он был небеден.
Дочь просеменила в сени, вернулась с деревянным подносом, на нем — чарка с водкой, хлеб, квашеная капуста, оставшаяся с зимы. «Запаслив зятек!» — подумал Иван, перекрестился, выпил, поцеловал дочь, положил на блюдо выпоротые Савиной ефимки. Марфа смущенно поклонилась.
Клацнула дверь. По-хозяйски вошла в дом Пелагия. Уже по ее виду Иван понял, что она живет с молодыми.
— Мог бы и одарить дочь! — хмыкнула, не заметив денег на подносе.
— Тятька меня всегда баловал! — обидчиво вскрикнула Марфа. Показала матери деньги.
Меченка завистливо проворчала:
— Меня так не дарил!
— Не за что было! — прохрипел, не сдержался Иван и схватился за шапку. Зол был на Меченку, боялся переругаться с ней при дочери. А на душе клокотала обида. И понесли его ноги в кабак.
Он вошел, оглядел сидевших за столами. Ни выпить, ни поговорить было не с кем: все новые, молодые. Сел в углу. Поерзал по лавке. Опрокинул в рот чарку, встал, не промолвив ни слова, пошел к Савине. Больше никуда не хотелось идти.
Ласки и уговоры доброй вдовы подействовали: Иван смирился, стал вслух думать о старости, которая была на пороге. И тут, будто по-писаному, у него появилась возможность осесть на одном месте.
Воевода позвал сына боярского в съезжую избу, загадочно улыбаясь, усадил напротив. Его гладкое, круглое, выбритое лицо пламенело нездоровым румянцем со светло-серыми плешинами. Под редкими усами змеились пухлые, сочные губы. Он бросал на Ивана смешливые испытующие взгляды и потирал руки.
— Против Подкаменной Тунгуски, на притоках Дубчесе и Тунгулане бывал? — спросил, посмеиваясь.
— Как не быть? — пожал плечами Иван и подумал, что опять начались споры с мангазейскими казаками. — Горы там поперек реки. По эту сторону наше было, по ту, к полночи, их.
— Слободу на нашей стороне знаешь?
— Ворогову, что ли? — вскинул глаза Иван. — Как не знать!
— Пять лет стоит слобода, — непонятно чему посмеиваясь, проворковал воевода. — Основали ее промышленные люди Иван Ворогов и Григорий Цыпаня. Слободчик Ворогов тягло бросил, подался в бега из-за долгов. Гришка помер. Государев завод на всех слобожан дан, семена шлем каждый год, а прибыли с государевых десятин все нет. Нынче пашенные слобожане выбрали старостой Цыпаню Голубцова. Он приехал ко мне и просил безоборочной льготы на десять лет. Плакал, что слобода бедная, содержать приказчика, писаря, казаков нет мочи. Просит грамотного приказчика на свой хлеб. Я ему и говорю: есть у меня сын боярский, грамоту знает, без писаря обойдется, к тому же старый рубака, если понадобится, один твоих пашенных защитит. А места там тихие, сам знаешь. Разве промышленные люди расшалятся или мангазейцы станут задирать. Не служба — мед! Всю зиму на печи пролежишь! — воевода опять рассмеялся, подмигнул и потер руки.
— А что, — помолчав, согласился Иван. — Старость не за горами.
— Вот и служи мирно! — Кровь отхлынула с лица воеводы, поблек румянец на щеках, выдавая скрытую хворь. Он взглянул на Похабова пристально и добавил с каким-то намеком: — Коли ты сын боярский, то войди в государеву выгоду и в мою, воеводскую, тоже.
Перезимуешь по-царски! — добавил как о решенном. Принужденно хохотнул: — И вдову полюбовную с собой возьми. Там никто вас корить не будет. Попа в слободе нет.
Иван не стал оправдываться, кивнул, показывая, что готов послужить слободчиком.
Едва он вместе с воеводой вышел на крыльцо съезжей избы, со многими поклонами к ним подбежал улыбчивый пашенный с вислой сосулькой редкой бороды.
— Тамошний староста, Цыпаня Голубцов, — указал на него воевода.
Слобожанин в плохоньком зипунишке угодливо закивал Ивану, показывая, что готов служить ему по совести. А плутоватые глаза бегали то на него, то на воеводу. И показалось Похабову, что оба они, воевода и староста, поглядывают друг на друга, будто в сговоре между собой.
Служба в слободе считалась у казаков самой легкой. Государева жалованья за нее не давали. Приказчик жил на содержании вольных пашенных людей, надзирал за порядком запашки государевой земли, посева, жатвы и сушки государева зерна. Беломестные казаки, если они были, тем лишь и отличались от слобожан, что не запахивали государевой десятины, а только свою землю.
Со светлой печалью под сердцем Иван вернулся в дом Филиппа Михалева. В нем было тихо и пусто.
— Ну вот! — грустно улыбнулся Савине. — Дети выросли, мы постарели! Поплывешь со мной за триста верст? Будем жить без разлук. Глядишь, в покое и в сытости встретим старость.
Савина навестила сына на заимке Тереха, простилась с Капитолиной и соседями. Иван с Цыпаней просмолили барку в пять саженей длиной, загрузили ее рожью для озимого посева. Похабов снес в барку немногое нажитое добро да зимнюю одежду. С тремя казаками, отправленными на Сым, они поплыли к Вороговой слободе в полуночную сторону. Она была самой северной из пашенных деревень и заимок Енисейской волости.
Плыли с самого рассвета до сумерек пять дней. Ночевали у костров. Иван поглядывал на пламеневшие угли и все посмеивался над собой, над бывшими молодыми и смутными помыслами.
В не огороженном тыном поселении из четырех домов была поставлена часовня. Ей подчинялись четыре небольших деревеньки, где в один двор, где в два.
К приезду приказчика приказная изба была натоплена и вычищена. В ней пахло дымом и мышами. Завидев барку на воде и Цыпаню Голубцова, к прибывшим выбежали приветливые пашенные слобожане. Они перетаскали семенную рожь в амбар, а пожитки приказчика — в избу, стали ласково, христа ради, зазывать к себе подкрепиться с дороги.
Всех их властно осадил староста:
— Дайте людям отдохнуть! Путь был не близок. А обед мы им пришлем.
Прошел день и другой. Иван верхом на коне объехал деревни и поля. На бедный, как говорил воевода, здешний пашенный народ никак не походил, хотя при приказчике все только и говорили о скудости земли. «Кабы не тайга-матушка, — жаловались, — с голоду бы перемерли».
Иван осмотрел государевы поля. Приметил, что против одной государевой десятины слобожане запахивали по семь-восемь своей вместо пяти положенных законом. Под покосы землю никто не мерил: косили кому сколько надобно, при каждом дворе, на ручьях, стояли мутовчатые маленькие мельницы, налогов с них не платили. Высматривая все это, стал замечать Иван, что староста сердится, неохотно отвечает на его вопросы и все толкует:
— На что тебе вызнавать нашу бедность? Живи себе, прокормим как-нибудь. А со своими делами сами управимся.
— Как же? — мягко возражал Иван. — У меня наказная память воеводы. Велено осмотреть поля и жилье, следить, чтобы вовремя вспахали государеву землю, чтобы засеяли зерном при мне. А после урожай наказано сверить, для государевой пользы. За пашенными следить, чтобы не блудили, не пьянствовали, в карты и в зернь не играли.
— Паши не паши! — устало противился староста. — Все тут же сорняком зарастет. Тайга рядом! Прет из нее дикое семя. Пуд ржи посеешь — полпуда пожнешь.
Весь обратный путь Цыпаня был хмур, отвечал на вопросы обидчиво, но вечером, с улыбками и поклонами, принес в приказную избу полуведерный жбанчик вина. Другой слободской мужик привел овцу, принес пуд перемолотой ржи и коровьего масла.
На Троицу все гуляли широко и сытно, забыв про убогую бедность, на которую жаловались. Приходили, кланялись, поздравляли приказчика с хозяюшкой. И Похабов два дня пьянствовал, веселился со всеми, на третий опохмеляться не стал. Отлежался, дал слобожанам отгулять неделю, а после, сперва ласково, затем строже, начал приказывать, чтобы все готовились к запашке под озимь.
Чем строже требовал сын боярский то, что наказал ему воевода, тем неприязненней поглядывали на него пашенные. Пришел Цыпаня, уставший от гульбы, постаревший, печальный. Поставил на стол флягу с вином, повздыхал, качая головой. Взглянул на Ивана мутными, злыми глазами, попросил:
— Не мешал бы ты нам жить как знаем!
Принудил-таки Похабов слобожан вспахать государевы десятины. Не дал им семенной ржи, но при себе заставил засеять поля. Пашенные в отместку перестали давать ему пропитание.
Собрал их Иван. Объявил им сам, не через старосту, с какого дома когда и сколько будет брать ржи, масла, овощей. Мясо и рыбу решил добывать сам.
Пришла осень. Иван с Савиной жили уединенно, окруженные всеобщей неприязнью. Никто к ним не заходил, не кланялись, как прежде. Свое оговоренное пропитание приказчик забирал чуть ли не силой. А каждый пашенный дом имел от десяти до тридцати насельников. При хозяине и его семье, как при монастырях, ютились нахлебники и захребетники, податей не платившие, но все они работали, никого даром не кормили.
В зиму ловили рыбу, промышляли зверя и мех, втридорога продавали рожь и масло воровским ватагам. Против государева указа каждый дом курил вино и продавал его беспошлинно. На все это Иван глядел сквозь пальцы. Но урожай с государевых десятин хотел взять сполна.
Два раза в зиму пашенные бунтовали, подступая к приказной избе с кольем, но скоро поняли, что Похабова этим не запугаешь, и притихли. Ранней весной, едва сошел снег с полей, Цыпаня приехал с письменным наказом от воеводы: слободскую службу сдать, вернуться в Енисейский острог.
— Ну вот! — пожаловался Иван Савине. — Не увидим, как заколосится наша рожь! Может быть, так и лучше.
Завидев сборы, явился в дом Цыпаня. Глаза его были будто маслом намазаны. Ласково поглядывая на приказчика, он поставил на стол кувшин с вином, положил связку соболей.
— Не обижай нас, грешных! — пролепетал, скрывая гневные огоньки во взоре. — Не покидай со злом!
Похабов соболей не взял, не стал пить вина, чем пуще прежнего рассердил слобожан. Они опять окружили его дом, вопили, угрожая: «Утопим дворянского выблядка!»
— Убьют ведь по дороге! — переполошилась Савина.
— Не убьют! — жестко усмехнулся Иван.
Он выбрал казенный стружок о четырех веслах, силой забрал у старосты двух лошадей. Когда в струг были погружены те же пожитки, с которыми они приехали, сын боярский скрутил старосте руки за спиной.
— Все равно поедешь следом, жаловаться. Так лучше уж вместе!
Он велел завывшей жене старосты принести тулуп и еды в дорогу.
— Аманатом в острог беру! — объявил столпившимся слобожанам. — Увяжетесь за мной или шалить станете дорогой — зарублю Цыпаню первым! Потом вам головы отсеку.
Поняв, что задумал приказчик, староста успокоился:
— Твоя правда! Все равно к воеводе ехать!
Енисейский острог встретил Ивана Похабова плохими новостями. Еще на подъезде к посаду он узнал, что воевода Осип Аничков умер и похоронен во временной могиле. В холода гроб с его телом собирались везти в Тобольск.
Не обошла беда и Меченку. По доносу зятя на колдовство она сидела в женском скиту на цепи.
Поначалу, услышав последнюю новость, Иван только сплюнул. Но под сердцем заныла старая рана: «Сожгут ведь старую дуру!» И как ни старался он озлить себя, вспоминая перекошенное злобой лицо Меченки, стояла перед глазами растерянная, перепуганная девка, кинувшаяся к нему за помощью возле студеной проруби.
Он не помнил, как разгрузил струг. Вернувшиеся со служб Гаврила с Анисимом перетаскали пожитки в дом. На их вопросы Иван отвечал сбивчиво, знакомых не узнавал. Савина взяла его за руки, ласково и пристально заглянула в глаза.
— Изведешься ведь! — всхлипнула. — Мало ли что люди болтают. Сходи, узнай!
Была и другая новость: на перемену умершему воеводе прислали сына боярского Федора Уварова. Говорить с вызванным и снятым со служб приказчиком ему было некогда.
Перфильев с сыном Якунькой еще не вернулись из Братского острога. В Енисейском были атаман Иван Галкин и Петр Бекетов в новой должности казачьего головы.
Начинали выходить из тайги промышленные ватаги. Торговые, посадские да кабацкие откупщики с прислугой радостно встречали их. Из Березова и Тобольского городов в Енисейский прислали по полусотне новоприборных казаков с тамошними, березовскими, окладами. Народу при остроге было множество. Как всегда, по прибору пришли вздорные людишки, от которых воеводы хотели избавиться. Добрых казаков никто не давал. Иван потолкался среди них возле съезжей избы и встретил здесь Бекетова.
С радостью обнялись, расцеловались старые друзья.
— С тобой я свое головство еще не обмывал! — шевельнул седеющими усами казачий голова. — Дождись! Ваську Колесникова, репейное семя, выпровожу, потом поговорим!
Иван дождался товарища, одиноко сидя возле коновязи. Наконец тот появился, оглянулся по сторонам, выискивая друга взглядом. Придерживая сабли, сыны боярские пошли за ворота. Степенно положили поклоны на образ Божьей Матери Знамение с внутренней стороны острога, снаружи — на Спаса и двинулись в кабак.
— Бекетиха нынче злющая! — смущенно оправдался Петр, что не зовет товарища в дом. — Давно гуляю!
Кабак был полон народу. Казачий голова высмотрел атамана Галкина, властно направился к нему. На лавке подвинулись.
— Слыхал про свою? — спросил голова, едва они уселись. — Дело темное и крученое. Пелашка на зятя подала донос, что вино курит. Будто кто этого не знал. А тот на нее, в отместку, — за колдовство! Будто высмотрел, что в бане хлебом пот с себя стирала, чтобы его накормить и присушить. Дурак! Ладно, если здесь, в обители, тяжбу решат. За колдовство могут и в Патриарший приказ повезти с приставами. А уж там-то спросят, зачем это зять на голую тещу пялился? А как покажет она, под кнутами, что он и с ней, и с дочкой сожительствовал? А? Так и затянет ублюдка на свой костерок: вдвоем-то и там веселей!..
Заметив, что сильно опечалил товарища, казачий голова спохватился:
— Зато дочь твоя внука родила! Он, даст Бог, не в них, в тебя пойдет! Казак!
Пока половой не принес полуштоф, атаман Галкин налил сынам боярским из своего кувшина.
— С дедовством, что ли? — кивнул Похабову.
Выпил Иван за свое дедовство, не поперхнулся. Не ударило вино в голову. Стояла перед глазами Меченка с бирюзовыми глазами в слезах. Мысленно корил ее: «Добесилась? Дозлобствовалась, стерва?» А жаль было дурную бабу, хоть волком вой. Понимая его печаль, Бекетов скосил на столешницу круглые глаза. Сказал приглушенно:
— Подступался я к новому воеводе про твою. Не до того ему. И не по чину вмешиваться в дела обители. Вот ведь, шельмец, — опять ругнул Савоську, — хитро выбрал время для доноса.
— Нынче все плуты волчками вертятся! — поддержал Бекетова старый атаман Галкин. — Их время! Васька Колесник, — кивнул голове, — с моей легкой руки в пятидесятники вышел.
— Умеет! — вздохнул Бекетов.
— Что Васька? — встрепенулся Иван.
— Государь получил от наших никчемных людишек тайком отправленную челобитную. А заводчик ей — Васька. С его слов государь нас ругает, что прижились, о его службах не радеем, живем ради живота и корысти. Так обидел Аничкова, что тот помер. А ведь столько всего построил, скитники и попы за него день и ночь молятся. И прислал государь нам в помощь этих вот. — Галкин обвел трезвым, немигающим взглядом новоприборных березовских и тобольских казаков, между которыми завязывалась драка.
— Народу много, а Перфильева в Братском менять некем, — пояснил Бекетов. — Не этими же! — с презрением кивнул на гулявших. — А Ваську Колесника с сотней служилых и охочих по государеву указу воевода обязан отправить на Ламу для прииска новых земель и народов.
В кабак протиснулся Цыпаня Голубцов. Боязливо пошарил глазами по толпе пьяных служилых. Заметил Похабова, осклабился, потеребил вислую бороденку, просеменил к нему с опущенной головой и ласковой, плутоватой ухмылкой на губах. Встав за спиной галкинского казака, сидевшего напротив Ивана, съязвил:
— Что, Иван Иванович, не дождался воеводы? А меня, грешного, он принял. Дает нам десять лет безоборочной пашни. Как жили, так и будем жить!
По лицу Похабова казак атамана Галкина о чем-то догадался. Не оборачиваясь, схватил за грудки гундосившего ему под ухо старосту, перегнул его через свое плечо так, что бороденка слобожанина свесилась на середине стола. За все свое прежнее терпение Иван, не поднимаясь, хрястнул его кулаком по лбу. Цыпаня отлетел к двери. Служилые захохотали. Среди березовских разгоралась настоящая драка. Староста со злым, перекошенным лицом выскочил за дверь.
— Вот ведь людишки! — брезгливо поморщился Иван. — Что этот, что Ермес с Савоськой. Воеводы меняются, а им хоть бы хны. И что так?
— Непонятливый! — презрительно хохотнул Иван Галкин. — Воеводы с их рук кормятся.
— Этот при мне только два раза ходил с поклонами. На тебя жаловался, — усмехнулся Бекетов и вскинул глаза на Ивана. — Иди-ка ты в Братский, на смену атаману Перфильеву! Людей дам каких найду! — снова окинул тоскливым взглядом тобольских и березовских переведенцев.
— В Братский так в Братский! — согласился Иван. — Не впервой. Как бы Меченку вызволить из скита! Сожгут ведь, дуру!
— Она не стрижена! — подмигнул Бекетов. — Требуй у воеводы своего, мирского суда. — Цыкнул, шевельнув усами, буравя Ивана пристальным взглядом. — Первый кнут доносчику. А нынче при остроге оклад палача не впусте. — Дал совет и весело заговорил будто о другом, но все о том же: — Ты на Лене не был, не помнишь, со стольником Головиным через Енисейский проходил служилый Босаев. Убивец и казнокрад, был он в бегах от воеводы. Поймали его под Илимским. По грехам должны были отправить в Москву. А Оська Аничков, царствие небесное, предложил ему вместо виселицы послужить в окладе палача. Если его хорошо попросить, он твою Марфушку одним ударом овдовит, — казачий голова возвел глаза к потолку и смиренно перекрестился.
Иван хрипло вздохнул, крякнул, поднялся, поблагодарил товарищей за угощение, стал протискиваться между лавкой и стеной к выходу. Свежий ветер с реки трезвил голову. Сумеречно темнел вдали другой берег.
Дурная голова да непослушные ноги пронесли сына боярского мимо михалевского дома, к женской обители. К вечеру в посаде было пустынно: жители рано запирали ворота и ставни окон, настороженно переживали беспокойные ватаги промышленных людей, которые выходили из тайги.
Иван остановился против крепких тесовых ворот Савоськи. Постоял, упершись руками в бока. Решительно пошел на них грудью, заколотил кулаками, стал бить каблуками сапог. Залаяли собаки за забором.
Иван оглянулся, никого не увидел и, с неприличной для его бороды прытью, перемахнул через тесовый, положенный городом заплот, оказался в чистом дворе, застеленном плахами. Сенная дверь приоткрылась. Из-за нее высунул стриженую голову ясырь, удивленно полупал на гостя щелками глаз. Иван оттолкнул его, протиснулся в сенную дверь. Ясырь пронзительно завопил. Со стенного штыря свалилось коромысло.
Распахнулась дверь в дом. В рубахе без опояски в сени выскочил Савоська с бердышом. Иван схватил коромысло, в один удар отбил отточенное острие, оказался лицом к лицу с зятем, схватил его за горло, дважды стукнул темечком о стену, закричал:
— Сукин сын, чего ради тещу оговорил?
Савоська захрипел, хватаясь за руки тестя. Выскочила дочь с распущенными волосами, повисла на плече отца, заголосила:
— Отпусти его, тятька! Добром уговорю освободить мамку!
В глубине дома запищал младенец. Разом пропала злость и ненависть к зятю. Иван взглянул на дочь, хрипло простонал, бросил Савоську, с другой руки стряхнул ясыря, в два прыжка соскочил с высокого крыльца, скинул закладной брус с калитки и почувствовал за спиной опасность.
Завопила дочь. Он присел, сложившись как складной аршин, и обернулся к крыльцу. Савоська силился метнуть в него бердыш. На его черенке всем телом висела Марфа и кричала:
— Тятька уйди, христа ради!
Он ушел, хлопнув воротами. Из соседних домов выбегали с вилами, дубинами, саблями. Через весь посад несся Гаврила Михалев с оглоблей. За ним, тяжко переваливаясь с боку на бок, катилась Савина.
— Не побили, дядька? — подбежал Гаврила без шапки, зыркнул за спину Ивана.
— Не побили! — проворчал он. — Вот бы ты до свадьбы отходил Савоську этой оглоблей.
Подбежала Савина, одышливо повисла на его руке.
— Ой, чуяла, быть беде в вечеру. Гаврюху просила, сходи в кабак, вытащи нашего. А он — стыдно, мамка! Вот те и стыдно — взглянула на пасынка с укором. — Целый хоть? — стала слезливо ощупывать Ивана.
Новый воевода, сын боярский Федор Уваров, позвал Похабова только на четвертый день. С чисто выбритым лицом, со стрижеными усами, в коротком жупане, в богатой собольей шапке из черных собольих спинок, он поставил перед собой снятого приказчика, строго, не мигая, вперился ему в переносицу петушиными глазами. За столами съезжей избы сидели Бекетов, Ермес, новый подьячий Василий Шпилькин. Воевода пытливо и недоверчиво стал выспрашивать Ивана о всяких пустяках слободской жизни, с умным видом плел нелепицу, поучая, как надо было вести дела.
Похабов отвечал кратко и односложно. Глаза его становились все уже и злей, брови опускались, грозно углублялась складка между ними. Когда воевода спросил, сам ли Иван наблюдал за жатвой, Бекетов выкрикнул с места:
— До жатвы отозвали! Откуда ему видеть, сколько ржи взяли с государевой десятины.
Воевода, дав явную промашку, величаво и плутовато ухмыльнулся. Иван же рыкнул скрежещущим голосом:
— Ничего не пойму! Все знают, что слобожане и посадские втайне вино курят и продают, — метнул злой взгляд на важно восседавшего Ермеса, — одни только воеводы, сколько их ни меняют, ничего этого знать не хотят!
Ермес вскочил, негодующе зашепелявил, как всегда, когда злился или волновался:
— Говорить, да не заговаривайся! Много вас есть винить меня! Государь мерную чарку прислал. Мое вино выгорает ровно, наполовину.
Иван безнадежно отмахнулся:
— Я ему про тайнокурню, а он мне про мерную чарку! — обернулся к потупившемуся Бекетову.
Воевода, поубавив спеси, взглянул на Ивана разобиженно, как побитый кот.
— И правда, ничего не понял! — сказал непонятно к чему.
Бекетов сухо застрекотал:
— Сын боярский Иван Иванович Похабов Ангарские пороги проходил три раза.
— Оттого такой понятливый! — сварливо проворчал воевода, бросив на Ивана укоризненный взгляд. — Пусть идет на смену годовалыцикам атамана Перфильева. И дальше, для прииску новых землиц, как государь велит! За Ламу, туда, куда подальше, к ядреной матери! — опять обмолвился несуразицей.
— Сотню пусть Колесников ведет! — добавил настойчивей и строже. — А этому, — брезгливо оттопырил губу в сторону Ивана, — собери кого-нибудь.
Похабов с Бекетовым взглянули друг на друга и молча сговорились не спорить. Воевода обернулся к подьячему:
— Сделай наказную память: сменить годовальщиков в Братском остроге и идти для прииску.
Иван вышел. Ни служба, ни капризный воевода не шли на ум, не тревожили сердца. Камнем тяготила его Меченка. Хоть и обещала дочь уговорить мужа отказаться от доноса, слухов о том по острогу не было.
Бекетов вышел, покряхтывая и отдуваясь:
— Уговаривал располовинить сотню. Почти убедил. А тут попала вожжа под хвост: воевода всех новоприборных отдал Ваське. Зря ты про винокурню, — досадливо поморщился. — Соберу тебе десятка три служилых и ссыльных из волжских вольных казаков. Мало! Где еще взять — ума не приложу! Может, опять гулящих кликнешь? — вскинул круглые глаза с туманящими взор красными прожилками. — Ох, и помаемся мы с этим! — добавил тише и кивнул на дверь, за которой слышался голос воеводы. — Не пойму, стравить тебя с Васькой хочет или что?
— И ты хорош! — скривил губы под густыми усами. — В бороде заиндевело, а ума не прибавилось!
— Таким уж уродился! — огрызнулся Похабов, раскидывая руки. — Не я судьбу выбирал. Она меня нашла! — перекрестился, вспомнив иноков Ермогена с Герасимом.
— Ну и ладно! — Бекетов покладисто потянул его из сеней съезжей избы. — Хотел себе оставить волжских ссыльных. Тебе отдам. Один Оська Гора троих стоит — силы немеренной. Но пьяницы все, игроки, от блудных ясырок батогом не отгонишь. Хватит о делах! — тряхнул удалой головой. — Настена Перфильева велела напомнить, у крестника именины.
— Как не прийти! — рассеянно кивнул Иван.
Бекетов поснимал с ближних служб полтора десятка молодых переведенных и новоприборных казаков. Набрал полдесятка калек из старых стрельцов. Прибавил к ним десяток ссыльных во главе с десятским Федькой Говориным. Среди них выделялся дородный верзила Оська Гора. Он был на голову выше Ивана, наполовину шире его в плечах и слегка сутулился от тяжести своего роста. С лица дородного казака не сходила младенческая улыбка, глаза глядели вокруг по-детски восторженно.
— И чем же ты государя прогневил? — удивленно разглядывая молодца, спросил Иван Похабов.
— А купцов грабили! — простодушно признался тот. — Обещал государь повесить, но смилостивился и прислал сюда!
Ссыльные беззаботно захохотали:
— Из-за Оськи царь не нашел толстой перекладины на виселицу.
Среди старых казаков, собранных Бекетовым, беззаботно и весело поглядывал на Ивана Агапка Скурихин. Они не виделись несколько лет, а до того встречались мельком. Похабов отметил про себя, как постарел Агапка: рыжую бороду просекла седина, а конопатое лицо — морщины. Но так показалось сыну боярскому только с первого взгляда. Чуть приглядевшись к старому товарищу, он увидел все того же неунывающего Агапку.
— Ты-то куда, хромой? — весело приветствовал его. — Помню, хвастал, хорошо живешь на заимке?
— Что с того, что хром? — беззаботно смеялся Скурихин. — Зверя в тайге промышляю, отчего бы не послужить?
Из расспросов Иван понял, что сын, прижитый Агапкой от ясырки, хозяйничал на скурихинской заимке. Служилых окладов и пустующих мест в посаде по Енисейскому острогу для него не нашлось. Агапка оставил на него свою заимку и пошел в службу, чтобы не платить податей.
Похабов выбрал струги из острожных судов, от которых отказался Колесников, велел своим казакам конопатить и смолить их. На берегу к нему подошел Михейка Сорокин, весело поприветствовал, не поминая былого.
— А мы теперь на Лене! — сказал, оглядывая молодых казаков. — Все трое братьев! Нас Курбатка прислал в Енисейский вестовыми, — кивнул на Антипа, переминавшегося с ноги на ногу в стороне от стругов. — Надо возвращаться. Вдвоем — не с руки. С Васькой Колесниковым не пойдем: перегрыземся с ним при его атаманстве. Хочу с тобой идти. И купцы просятся заодно.
— Кто такие? — коротко спросил Иван.
— Тобольские гости Севиров с Поповым. Федотка Попов тебя знает. Говорит, с братом твоим промышлял. Товаров у них на полторы тысячи. А в Енисейском торговать не хотят. На Лене им прибыльней.
— Помогайте тогда! — указал на костры Похабов.
В тот же день в Енисейский острог вышли из тайги братья Ермолины. Десятины они не дали, да и подати не оплатили, объявив себя нищими. Так оно и было, потому что братья шлялись возле острога трезвые, голодные, злые, выискивали, как заработать пропитание.
Взглянул на них Иван и впервые после возвращения из слободы захохотал:
— Никак бить меня идете?
— За что бить? — смущенно поддернул ветхие кожаные штаны Бугор. — Обнять хотим по старой дружбе!
С печалью отметил про себя Иван, что оба брата постарели, а богатств, за которыми гонялись с молодых лет, так и не нажили.
— В казаки поверстаться желаете? — спросил смешливо и жалостливо.
— Живот подопрет — и воле не рад! — уклончиво ответил Василий. Илейка за его плечом стоял потупясь. — Сказывают, тебе людей не хватает? Может, возьмешь, былого зла не помня. Погрешили перед тобой тогда. Бог наказал. У атамана Копылова потом хлебнули лиха. Бурлачить согласны, ясак собирать, воевать. Лишь бы не строить остроги. Настроились! — Бугор полоснул себя по горлу ребром ладони. — Сказывают, тебя для прииску новых землиц посылают. Мы с братом до Ламы ходили и дальше, в Мунгалы.
— А куда не ходили, про то слыхали! — робко добавил Илейка.
— Возьму! — согласился Иван. — Какие ни есть смутьяны, а известные. Этих совсем не знаю, — кивнул на конопативших струги казаков. — Жрать, поди, хотите?
— Давно хотим! — Бугор осклабил воспаленные десны. Доброй четверти зубов во рту не было. — Только не рыбу и не мясо!
— Десяток доброхотов наберете? — спросил Иван.
Василий с сомнением покачал головой:
— Пятерых приведу и поручную за них дам.
Василий Колесников с сотней ушел вперед. По обычаю его отряд проводили всем острогом. Про Пелагию никто ничего не знал, и дочь не давала никаких вестей. Иван Похабов озлился на всех, и на скитниц тоже. До выхода его отряда оставались последние дни, а он бегал от церкви к скитникам и пытался узнать, где Меченка. Как назло, никто из монахинь на людях не показывался, а вкладчицы, завидев его, разбегались. Наконец-таки он поймал инокиню Стефанию, но, сколько ни бился, она только открещивалась да отворачивалась.
Иван и вовсе разъярился, побежал к игуменье Параскеве. На его оклик она не вышла, но из келий повыскакивали полдюжины старух, кто с батогом, кто с клюкой. С криками, с приговорами, с молитвами стали отгонять сына боярского от обители, как набредшего медведя.
— Вы что, бабки? Ополоумели? Очумели? — взревел Похабов, отбиваясь от батогов. Крикнул в голос: — Матушка Параскева! Покажи жену венчанную! Если пострижена — отступлюсь! Нет — пусть сама скажет, чтобы я ушел!
Слушать его никто не хотел. Раз и другой он окликнул Меченку. И вдруг, чуть ли не из подземелья, услышал ее голос. Кинулся на него, выломал ветхую дверь в келейку и увидел Пелагию: страшную, согнутую в дугу старуху. Истончавшие кисти рук и черные ступни торчали из деревянной колодки.
— Иванушка! — заголосила она, заливаясь слезами. — Не бросай, христа ради!
Он вытолкал из келейки скитниц, заперся, изрубил саблей колодку. Дверь за его спиной ходила ходуном. Похабов, как мешок, забросил на плечо бессильную, исхудавшую послушницу, вырвался из кельи. Перед ним, впереди всех старух, стояла разъяренная игуменья в черной скуфье. Глаза ее горели. Своим телом она загораживала проход.
Похабов никогда не видел у Параскевы такого лица, а увидев, разъярился пуще прежнего и двинулся напролом. Кто-то драл его за бороду, хватался за кафтан и волокся по земле. Кто-то цеплялся за бессильно повизгивавшую Меченку. Пробился-таки сын боярский за болото.
Вслед ему понеслись проклятья и угрозы. Он не отвечал. Поставил на ноги исцарапанную, растрепанную Пелагию.
— Куда тебя? — спросил неприязненно.
— Не знаю! — содрогаясь всем телом, бывшая жена неловко смахивала волосы с лица.
— Не к Савине же! — жестко крикнул он. — И не к Савоське! — выругался сплюнув. И так как Пелагия ничего не могла ответить, заявил: — К Тереху, в острог отведу. Тренчиха, как ни зла на тебя, а пожалеет! Не выдаст!
Он повел ее другой стороной от посада, под стеной, по яру. Калитка была не заперта. Старый воротник, в тулупе до пят, дремал, привалившись спиной к стене проездной башни. Открыл сонные глаза, узнал Ивана, равнодушно окинул взглядом женщину, впустил их и снова задремал.
— Прими, христа ради! — поклонился Иван Тренчихе, высунувшейся из оконца, и подтолкнул бывшую жену к двери тесной острожной избы. Буркнул вслед: — Сами разбирайтесь, кто что на кого доносил!
С облегченной душой Похабов зашагал к михалевскому дому. Солнце клонилось к закату. Посадские люди накрепко запирали ворота и спускали с цепей собак. Гулящих и промышленных прибывало с каждым часом.
Струги были готовы к выходу. Стараниями казачьего головы отряд получил десять новых мушкетов вместо старых, разбитых пищалей. Боевой и съестной припасы были отсчитаны и положены особо. Купцы со своими работными людьми уже дожидались выхода. Поторопить бы подьячего да уйти поскорей от всех бед и склок! Но нельзя было обидеть крестника с Настеной.
Похабов объявил выход после Иоанна Богослова пшеничника. Он принял крестоцелование от служилых, ссыльных и охочих, вышел из церкви, и тут его окликнул стрелец старой тобольской сотни Алешка Олень.
— Чего тебе? — спросил Иван, задирая голову к шатровой крыше караульной башни.
— Иди, говорю, ближе! — с видом заговорщика Олень склонился с башни. — Пелашка твоя там! — просипел, указывая рукой под себя и вбок, где была врублена в стену новая тюрьма.
— Чего? — вскрикнул Похабов и в несколько прыжков влетел на смотровую башню.
— Он что удумал, этот наш новый воевода? — двинулся на него Алешка с перекошенным от злобы лицом. — Он нами, старыми казаками, пренебрегает? Зря! Зря! Мы и воевод, бывало, пороли!
— Что Пелашка? — тряхнул его Иван.
— Воевода велел забрать ее от Тренчихи и посадить в тюрьму на цепь! — Олень оскалил щербины в бороде. — Нами пренебрегать, — ударил себя кулаком в грудь.
— Открой тюрьму! — приказал Похабов.
— Сам открой! — опасливо оглянулся по сторонам бекетовский стрелец. — Отбери у меня пищаль, свяжи руки и открой! — повесил ружье под самую кровлю из дранья, обхватил столб, подставив ладони. — Буду стоять. Издали не поймут, что связан.
Некогда было ни спорить, ни корить стрельца. Иван выдернул ключ из-за его кушака, а концами слегка стянул подставленные руки. Скатился вниз, распахнул низкую тюремную дверь. Поджав под себя ноги, Пелашка смиренно сидела на скамье. От щиколотки на земляной пол свисала кованая аманатская цепь.
— Всю жизнь мне с тобой маяться, что ли? — крикнул Иван, сбивая цепь обухом топора.
Выволок бабенку из темницы. Краем глаза увидел Бекетова, стоявшего на крыльце съезжей избы. Размахивая руками, к Ивану бежал новый подьячий Шпилькин, что-то кричал.
— Уйди, кровь пущу! — пригрозил Похабов.
Воротник со смущенной улыбкой топтался на месте, показывая глазами, чтобы тот скорей уходил из острога. Выволок Иван Пелашку за ворота. Не перекрестившись на образа, торопливо зашагал к реке. Бывшая жена едва успевала переставлять босые ноги, со стонами моталась за его спиной.
У костра возле стругов отряда кружком сидели казаки и охочие, скучавшие бездельем и безденежьем. Похабов с черным озлобленным лицом толкнул Пелашку Ермолиным.
— Караульте! Даже если воевода попробует отнять — не давайте! Вы мне крест целовали! А это моя венчанная. Кикимора! — приглушенно ругнулся и быстро зашагал к яру.
Не к добру стоял на нем монах мужской обители Варлаам, в скуфье и рясе. Свежий речной ветер шевелил длинную, в пояс, бороду скитника, трепал волосы по плечам. «Беда одиноко не ходит!» — скрипнул зубами Иван. Монах глядел на него и явно что-то ждал.
— Ну, чего тебе? — поднявшись, грубовато поклонился ему Иван.
— Отче Тимофей зовет, — кратко и миролюбиво ответил тот, не поднимая глаз.
— И ему надо постыдить меня? — проворчал Иван.
Старый скитник Тимофей прежде приходил сам, когда о нем заговаривали. Чтобы к себе звал, такого Похабов не помнил. Подумал злое. Но не пойти не мог, а идти пришлось недалеко. Тимофей ждал его под стеной острога, возле Мельничной речки. Увидев Ивана, поднялся и низко поклонился, чем смутил сына боярского хуже всех последних бед. На монахе не было прежних вериг и одет он был опрятней обычного, в черную суконную рясу. Все так же ласково светились его глаза, но что-то переменилось в них: не поблекли, а будто запали глубже под лоб.
— Здравствуй, батюшка! Христос с тобой! — сдерживая клокотавшую в горле обиду, поклонился сын боярский.
— Слыхал я, Иванушка, уходишь ты, и далеко! — торопливо заговорил старец. — Вдруг Герасима-дьякона встретишь. — Иван с недоумением уставился на монаха. Он ждал укоров. — Так скажи ему: не дожить мне до Рождества Христова. Я его через тебя благословлю. И пусть к владыке, в Тобольский съездит. Пора уже!
— Передам, если встречу! — растерянно залопотал Иван. — А что помирать-то? Пожил бы.
Старец слегка отмахнулся, не считая нужным говорить о таких пустяках. Вскинул руку. Широкий рукав рясы сполз до локтя в подряснике. Сын боярский принял благословение. Низко поклонился скитнику и сопровождавшему его монаху.
— Николе Угоднику молитесь каждый день, и будет вам путь добрый! — напутствовал Тимофей. — Он за нас, за сибирцев, перед Господом первый заступник. Да Богородица за всю Русь!
Варлаам подхватил старца под локоть. Мелкими шажками, сутулясь, тот побрел под острожной стеной к скиту. Только тут Иван понял, как Тимофей болен и немощен. Смахнул навернувшиеся слезы, поникший, смиренный, поплелся к дому Перфильева.
На именины сына, Ивана Перфильева, Анастасия пригласила всех лучших людей острога. Звала и воеводу с подьячим, но те не пришли. Ивана как крестного отца она посадила в красный угол, под образа. По другую сторону от именинника — старого попа Кузьму. Тот пригладил седую бороду, сел, ожидая начала трапезы, осуждающе сощурился на Ивана, рассерженно рыкнул басистым горлом. Слева от крестного отца должен был сидеть Бекетов, но он задерживался. К Ивану на место казачьего головы придвинулся Ермес — таможенный и кабацкий голова. Застолье началось. Все поднялись на молитву. Поп Кузьма набрал в грудь воздуха, раскатисто запел: «Величаем тя, Апостоле Христов и Евангелисте Иоанне Богослове, и чтем болезни и трубы твоя».
Почитав «Отче наш», размашисто благословив стол, старый острожный священник напомнил слова Иоанна Богослова «Бог есть любовь!» и опять осуждающе покосился на Похабова, но ради праздника не выговорил ему.
С опозданием пришел Бекетов. Сел, не по заслугам, после кабацкого и таможенного головы. То и дело бросал на Похабова взгляды со значением и намеком, хотел о чем-то предупредить. Но гости поднимали чарку за чаркой, величали кровного отца и сына, дом и славную в женах мать. Величать крестного отца вслух побаивались: слишком много смуты было от него на последней неделе.
Сидевший между товарищами Ермес не давал им перекинуться словцом. В свой черед он поднялся с чаркой. С благочестивым лицом напомнил собравшимся, что при славном воеводе служилые и посадские люди острога били челом государю, чтобы поставить в честь его небесного покровителя святую церковь Михаила Малеина. Милостивый и справедливый государь, по скромности своей, просьбы енисейцев не одобрил, но и не отклонил ее, написав в ответ, что не запретит, если сами жители, своими трудами поставят церковь, но из казны денег на нее не даст.
История эта была всем известна. Гости тупо слушали восторженные речи таможенного головы и терпеливо ждали, когда он умолкнет. Ермес хвастливо напомнил, что сам дал на строительство храма Михаила Малеина пятьдесят рублей, и обвел всех собравшихся соловым взглядом. Забыв про именинника и его святого покровителя, макнул нос в чарку, сел. За столом раздался приглушенный и облегченный вздох. Гости заговорили между собой. Ермес повернулся к Ивану выбритым лицом. Спросил:
— Ты сделал вклад?
— Не за что! — буркнул тот, хотя мысленно хотел сказать: «Не на что!»
Глаза Ермеса вспыхнули. Змеясь, дрогнули тонкие губы.
— Как не за что? — переспросил вкрадчиво.
Похабову бы отговориться да спереть свою оговорку на нерусское ухо, он же, неприязненно взглянув на Ермеса, шмыгнул носом.
— Я нынешнего царя на царство сажал! — проговорил тихо, слегка выпячивая грудь. Ермес, не мигая, глядел на него блеклым водянистым взглядом, старался понять смысл сказанного. — А его милости у меня на спине. Сам видел! — дернул бес за язык.
Ермес льстиво заулыбался. Обернулся к Бекетову, стал что-то говорить ему, кивая на Похабова. Казачий голова взглянул на товарища строго. Едва стали расходиться гости, Иван выскочил из избы. За ним вышел Бекетов.
— Совсем сдурел, исповедуешься злыдню? — казачий голова хмуро кивнул вслед Ермесу, с осуждением покачал головой и безнадежно вздохнул: — Ну и дурак! Таким, видать, и помрешь. С Пелашкой заварил кашу — как расхлебывать? Духовные тебя хают, воевода грозит отставить от похода.
— А кого пошлет? — Иван поднял на товарища хмельные глаза.
— Меня посылает сменить Максимку.
— Не по чину голове быть приказным в остроге!
— Не по чину! — согласился Бекетов. Тихо выругался, бросив на Ивана трезвый рассерженный взгляд. — Спровадить бы тебя поскорей. Пелашку-то куда денешь? — спросил с укором. — Или с двумя бабами будешь жить?
Будто ножом полоснул по сердцу старый товарищ. О том только и думал Иван, сидя за столом.
— Савину не брошу, — пробормотал, — а эту деть некуда. Вот же навязалась, стерва! — обругал жену.
— Чем могу, помогу! — строго упредил казачий голова. — Для казака самый тяжкий грех — бросить товарища в беде. Но берегись воеводы: заносчив, зол, мстителен. Озлил уже всех против себя. Мои старые стрельцы грозят против него круг завести. Едва удерживаю! Чую, быть беде!
На том товарищи расстались. Проснулся Иван затемно. Шевельнул сухим языком. Вечером он признался Савине, что опять отбил Пелагию и она ночует с его казаками. Савина обиженно примолкла. Не укорила, только полная грудь стала вздыматься чаще, со сдавленными стонами.
— Ну не мог я по-другому! — стал оправдываться Иван. — Как бы сыну в глаза взглянул коли его родную мать в цепях бросил?
— С собой возьмешь? — тихо спросила она.
— А куда ее? В Братском Якуньке отдам — пусть сам с ней возится.
— Красивая да моложавая, — вздохнула Савина, прерывисто сдерживая слезы. — На нее юнцы засматриваются. Меня-то возьмешь ли?
— Как не взять? — с благодарностью обнял ее Иван. — Говорили же, вместе пойдем. Поладите как-нибудь. Подруги же.
Вспомнив этот разговор, он перевернулся с боку на бок, простонал.
— Квасу? — с готовностью прошептала Савина.
— Хорошо бы! — зевнул и услышал, как застучали в ворота. Яростно залаяла собака. — Кого принесло за полночь? — проворчал Иван и сел на лавке, спустив на пол босые ноги. Подхватил саблю, стряхнув с нее ножны, вышел с непокрытой головой. Серело небо. Близок был рассвет. С реки наносило духом стылой воды. Из-за ворот послышался знакомый голос:
— Ивашка! Это я, Алешка Олень! Бекетов послал.
— Чего тебе? — Похабов скинул закладной брус с калитки.
— Ермес объявил на тебя государево слово и дело за непристойные слова о царе на вчерашнем пиру. Голова велел, чтобы ты уходил прямо сейчас, без молебна. С воеводой и с Ермесом мы сами управимся.
— Кто там? — сонно спросила Савина, когда он вернулся в дом и бросил саблю на лавку.
— Собирайся! — коротко приказал Иван. — Уходим в Братский.
Зарумянилась дальняя грива на другом, пологом, берегу Енисея. Караван готов был к выходу. Служилые, купцы, попутчики Сорокины из Ленского острога — все томились ожиданием и поругивали Похабова за задержку.
Острог на яру зловеще молчал. Ни колокольного звона, ни благословения церковного причта. Но на башнях его мелькали казачьи шапки. У проездных ворот толклись люди.
Снова прибежал Алешка Олень. Его глаза горели, ноздри раздувались. Он принес и передал Ивану наказную память воеводы.
— С Богом! — напутствовал. — Не ждите! Сами управимся!
— Что там? — обступили его служилые. Понимали, неспроста выход был таким торопливым и суетным.
— Петруха Бекетов воеводу на цепь посадил за непочтительные слова о старших воеводах. Ишь чего удумал? — злобно выругался Олень. — Нас, старых казаков, уравнять с новоприборными, не почитать за службы и заслуги! Заорал было, затопал: «Я здесь царь и Бог! Никто мне не указ!» А голова ему: «И князь Осип Щербатов не указ?» Мы воеводу под руки хвать!.. Мир поднимется и царь поклонится! Не таких ломали! А вы уходите! — кивнул на реку. — Чтобы к полудню ни слуху ни духу! Долго воеводу на цепи не удержать. Надо успеть суд судить! — подмигнул Похабову.
Тот понял намек. Перекрестился на купол острожной церкви, нахлобучил шапку и махнул рукой. Первый струг двинулся против течения реки. Звонким голосом запел шестовой: «Святителю Отче Никола, моли Бога о нас!»
Выходил отряд на Николу Вешнего. Переговариваясь между собой, бурлаки сочли это за добрую примету, стоившую обычного молебна об отплытии. Из леса на всю реку разносилось кукование вещуньи-птицы. И не было конца веку, который она накуковывала уходившим на Ангару.
В остроге вслед им с опозданием робко и смущенно зазвенел колокол, завезенный Осипом Аничковым. Выпадали на Николу дела немирные. Против нового воеводы ополчились гарнизон и добрая половина посада. Чем все закончится — никто не знал.
Бекетов временно сел за воеводский стол. Подьячий Василий Шпилькин старым казакам не перечил. В тот же день к Федору Уварову в тюремную камеру были подсажены таможенный голова Ермес и Савоська.
Портить празднование почитаемого в Сибири святого Бекетов не стал. Но на другой день велел собрать всех острожных жителей мужеского пола. Воевода буйствовал на цепи до сумерек. К ночи смирился. Переночевав вместе с Ермесом и Савоськой, заколотил сапогами в тюремную дверь.
На карауле опять случился Алешка Олень. Он отпер тюрьму и хотел подразнить сына боярского. Но тот взглянул на караульного без прежней спеси и начальственно заявил, потряхивая цепью:
— Скажи голове, хватит! Бес попутал, что взбеленился против старого казачества. Пусть забудет мои злые слова и грехи. Все одно вместе служить!
Бекетов, умученный воеводством, которое пришлось принять на себя, Федора Уварова вскоре освободил. Воеводе поставили кресло на крыльце съезжей избы. Собрались казаки и посадские. Из тюрьмы вывели Ермеса и Савоську. Палач Босаев стоял в стороне, за углом избы, скрываясь от взглядов служилых и посадских. Несуразный: широкоплечий, коротконогий, с длинными руками, которыми, не сгибаясь, мог чесать колени, он смущенно поглядывал на выкреста.
— Ермес объявил государево слово и дело против сына боярского Ивана Похабова! — зычно крикнул Бекетов, озирая толпу. — Не нашего ума такие дела судить, но надобно со своими приставами да кормами отправлять его в Москву. А он там вдруг и откажется от прежних слов. Кто за него поручится? Похабов на дальних службах. Свидетелей нет. По закону русскому, мудрыми нашими государями и патриархами благословленному, первый кнут доносчику. Покается — простим. Нет — пошлем к старшим воеводам.
— Ты, ты сфитетель! Рядом ситель! — закричал Ермес, сильно картавя от волнения.
Ручаться за кабацкого голову никто не желал. Толпа злорадно загоготала, сдвинулась тесней.
— Нажился на нашем жалованье! — весело выкрикнул старый стрелец.
— Покайся, чем вино разбавлял! — окликнули с другой стороны. — Горло дерет, а голову не берет!
Двое казаков весело сорвали с таможенного и кабацкого головы кафтан, нашарили под шелковой рубахой крест, показали собравшимся людям. Толпа одобрительно заурчала. Бекетов кивнул палачу. Тот, не склонив плеча, вынул из-за голенища кнут, тряхнул им, взбив на земле облачко пыли.
— Стегни жалеючи! — предупредил казачий голова. — Выкресты — народ хилый. Не помер бы!
Палач, выступив вперед, махнул длинной рукой. Ни услышать, ни разглядеть никто ничего не успел. Ермес выгнулся дугой, взвыл дурным голосом и забился в руках приставов. Едва он умолк, подвывая и всхлипывая, Бекетов, сочувственно шевеля густыми усами, спросил:
— Откажешься?
— Нет! Саря рукаль! — слезно заорал выкрест.
Казачий голова развел руками:
— На нет нашего суда нет! На цепь его до ближайшего обоза на Маковский!
Завыл, забился в руках казаков буйный посадский Савоська. Теща бежала, дело о колдовстве для него запахло если не костром, то московскими застенками и заплечными мастерами Патриаршего приказа.
— Оговорил тещу в отместку! Грешен! — заорал он, вращая вылупленными глазами. — Бес попутал!
Бекетов опять развел руками:
— За ложный донос три кнута, это по-божески!
Обо всем этом в отряде Ивана Похабова узнали от вестовых только через год. Уже возле галкинской заимки подул попутный ветер, и на стругах подняли паруса. На другой день они переправились через глубокий степенный Енисей, вошли в широкое, плещущее на камнях, перекатах и отмелях, капризное устье Верхней Тунгуски — Ангары. Бурлаки впряглись в постромки и потянули струги бечевником по долгому песчаному берегу.
Ертаулом шел Василий Бугор с охочими людьми. Сколько раз братья Ермолины ходили этим бечевником, они уже и сами упомнить не могли. Сын боярский да купцы, поскрипывая сапогами по песку и окатышу, шли налегке, в стороне от бурлаков. Отстав от них на полсотни шагов, гурьбой брели женщины: русские, крещеные и некрещеные ясырки.
Невенчанные жены Сорокиных, тунгусской или братской породы, две ясырки Агапки Скурихина укрывали лица платками так, что виднелись одни только раскосые глаза. Статная Пелагия быстро пришла в себя после колодок и цепей, похорошела и, как в молодости, скрывала только половину лица. Ноги ее были обмотаны кусками кожи. На ветхий черный сарафан она наложила кожаные заплаты.
Грузной Савине идти пешком было трудней всех. Она тяжело дышала, быстро уставала, лицо ее пылало жаром, но шла вместе со всеми женщинами, хотя Иван то и дело предлагал ей сесть в струг, который тянули нанятые им охочие люди.
Бывшие подруги держались в стороне одна от другой, но иногда Савина мирно перебрасывалась словцом с Пелагией. Больше им, двоим, поговорить было не с кем: жены Сорокиных и ясырки, сожительствовавшие с казаками, по-русски говорили плохо.
Караван из двух десятков судов растянулся на версту. Эти места были хорошо знакомы Ивану. Он доверял Ермолиным выбирать путь, стоянки и станы, сам приглядывал за бурлаками да примечал всякие мелочи.
Агапке Скурихину бечева давалась тяжело, но он стойко терпел тяготы пути и насмешки молодых казаков, которые никак не могли смириться, что у него, у старика, две молодых ясырки. Обе заботятся о нем, все спят под одним одеялом и одна уже явно брюхата. Но их насмешки отскакивали от неунывающего Агапки, как горох от стены. Он поглядывал вокруг молодыми насмешливыми глазами, весело отбрехивался от всяких укоров и домыслов.
Иван Похабов, по чину, тоже пытался понять Агапку. Вышагивая рядом с товарищем, натужно тянувшим струг, тихо спрашивал:
— Оно и правда. На кой? Старую бросил, к молодой присох — понимаю! Если при жизни не отмолим грехи — нас с тобой черти в один котел бросят. Но зачем тебе две молодых? Продал бы одну, чтобы люди языки не чесали.
Агапка поднимал на Ивана честные, невинные глаза и весело отвечал. Врал, но так, что сыну боярскому и возразить-то было нечем.
— Одна говорит, что у нее есть родня в улусах, в братской степи. По государевому указу ее должно вернуть родственникам!
Оська Гора размеренно волок серединный струг. На бечеве он шел первым, никого не замечал. Глядя себе под ноги, все чему-то улыбался, как блаженный. Ссыльные товарищи беззлобно посмеивались над ним, бросали бечеву, отходили в сторону, будто по нужде. Оська не оборачивался, круче ложился на свою шлею, и струг шел с прежней скоростью. Федька Говорин, на шесте, еще и погонял:
— Поднатужься, Оська, на твоей бечеве слабина.
Дородный детина с недоумением оборачивался, видел, что тянет струг один, а товарищи хохочут. Оська тоже смеялся и сильней налегал на шлею. Но не только под ноги глядел бурлак. Он не спускал младенческих глаз с Пелагии. Меченка фыркала, сердилась на него. Как молодая, воротила в сторону свой длинный нос. Но сама же и забегала вперед, косила бирюзовые глаза на молодца.
Под устьем Тасея, смущенно улыбаясь, Оська подал ей сшитые им чирки. Пелагия нахмурилась, взглянула на него строго, но не выдержала, рассмеялась и, к великой Оськиной радости, обулась в обновку.
Вскоре, ночами, он сшил ей бахилы. Ссыльные волжане из вольных казаков пуще прежнего потешались над товарищем. Пелагия же, наперекор им, стала по-матерински заботиться об Оське. За Рыбным острожком Михейка Сорокин ревниво донес Похабову:
— Твоя-то, Меченка, вчера кормила Оську с ложки!
— Как это? — удивился Иван.
— Сидят у чуничиого костра, голубчики. Оська разевает рот, а она ему кашу накладывает. Все хохочут, а эти двое друг на друга пялятся. Тьфу! — выругался старый казак. — У вас сын Оське ровесник.
Иван крякнул, посмотрел на Михейку хмуро, не зная, что ответить. Скривил губы в бороде:
— Твоя ясырка тоже тебе в дочки годится!
Сорокин, еще раз сплюнув под ноги, отстал, но не надолго. Под устьем Илима опять с негодованием стал доносить:
— Спит твоя с Горой под одним одеялом. Сам видел!
— Пусть спит! — равнодушно отговорился Иван. — Он большой, с ним тепло, — взглянул на Михейку пристально и насмешливо. Добавил скороговоркой: — И болтать не будете, что Похаба сразу с двумя бабами живет.
Михейка рассерженно рыкнул, сверкнул глазами. Он не понимал блудного равнодушия атамана.
Женщины пекли хлеб, готовили еду. Больше всех старалась Савина. Купцы, примечая, как она выбивается из сил, сажали ее в один из своих стругов, которые тянули нанятые ими работные люди. Они не роптали и своего недовольства не показывали, на привалах нахваливали приготовленную Савиной кашу.
Похабов все чаще стал задерживаться возле купеческих стругов. Купцы, Попов с Севировым, одеты были неброско, без соболей и лис: в кафтаны, козловые сапоги, новгородские шапки. Но все на них было удобное и добротное. Они то шагали берегом, то сидели на судах, иногда становились на шесты, чтобы размять жилы.
— Вчера про Угрюмку говорили, — напомнил Федот Попов, оглядывая русло реки. — Сколько лет прошло, как мы с ним сплыли по этим местам. Сколько воды утекло. А вот ведь все вспоминаю первые промыслы. Всех помню. Об иных уже и слухов нет. Веришь ли, — поднял на атамана умные глаза, — и Москвитины проторговались, и Шелковниковы. Я один из тех, ватажных, при достатке. Но, бывало, сижу в лавке и всем им завидую.
— Семейка Шелковников, слыхал, из целовальников на хабаровской солеварне в казаки поверстался, — снисходительно напомнил Похабов. Заново, не в первый раз, рассказал о последней встрече с Пантелеем Пендой. Но про брата умолчал.
Попов, рассеянно кивая, терпеливо выслушал его и продолжил о своем:
— Дом у меня в Тобольском. Сижу, бывает, в лавке, считаю прибыль, а мне будто кто нашептывает из-за плеча: «Ну высидишь чего-нибудь. Дети или внуки все промотают и тебя забудут. А их, нищих, без гроба зарытых, а то и зверьми съеденных, будут помнить».
— Бес смолоду всяко прельщает! — равнодушно отмахивался Похабов. — Постареешь, поумнеешь — пройдет!
В полутора днищах ходу от устья Илима на воде показался струг. Завидев караван, он стал подгребать к берегу. Плывшие вниз вышли на сушу. Ермолины остановились рядом с ними. К ертаулам неспешно подошел сын боярский, начальственно взглянул на людей, с которыми они разговаривали. Лица их были испуганными, растерянными, с поджившими следами побоев, бороды всклочены.
— Слышь, чего говорят, атаман! — окликнул Ивана Василий. — Пятидесятник Колесников на устье Илима их, торговых людей, встретил и пограбил дочиста!
— Это почему? — удивился Иван. И путники, поддержанные его начальственным вниманием, наперебой стали жаловаться:
— Отец, да ты же с нас прошлый год государеву десятину брал рожью. Мы ту рожь в Илимский на продажу везли. Продали зимой, поменяли на рухлядь. Плыли в Енисейский, десятинную пошлину дать, а Колесников с людьми все дочиста отобрал, ни одного хвоста не оставил.
После грабежа торговые люди успели вернуться на Илимский волок, подать жалобу тамошнему приказчику, теперь плыли с жалобой в Енисейский острог. Вникать в их беды Похабов не стал: догадывался, что те не заплатили пошлин на месте. Постарались бы проскочить и мимо Енисейского, но бес послал навстречу Ваську Колесникова. А тот вместо десятины забрал все.
Торговые уплыли вниз по реке. Караван продолжил путь и через день вышел к Илиму.
— Ну, вот и довели! — объявил купцам Похабов. — Эти самые пьяницы, — указал на Ермолиных, — первыми нашли Ленский волок. Иван Галкин там зимовье поставил. Теперь не заблудитесь. А на волоке в это время народу много. Понадобятся работные, наймете!
— Хорошо дошли! Дальше бы так! — купцы стали благодарить казаков и кланяться атаману. — Ни поборов не было, ни воровства. Чем отблагодарить, Иван Иваныч?
— А дайте мне пеньковой веревки сколько не жалко! — не стал отнекиваться сын боярский. — Та, что есть, вся сопревшая, а нам через пороги идти.
Оправдываясь, что товар не их, а устюжского купца Усова, Попов с Севировым дали отряду десять саженей веревки, атаману — отрез вишневого сукна, самый ходовой товар в братских улусах.
Тронутый подарком, Иван стал советовать:
— Просите Сорокиных, они хорошо знают путь до устья Куты и служилых людей по волоку.
Крутившийся возле купцов Михейка, как услышал об этом, так заважничал, заломался, стал набивать себе цену:
— Тут тремя реками волок, да после нам по Лене бечевой идти против течения! Братским волоком сподручней.
Федот Попов бросил на старого казака быстрый и пытливый взгляд, просить ни о чем не стал. Его суда пошли вверх по Илиму. Караван Похабова уменьшился вдвое. Его струги переправились через устье притока и снова пошли проторенным бечевником к Шаманскому порогу.
Раз и другой ертаулы донесли атаману, что на поворотах реки видели последние суда Колесникова. Встречаться с ним Похабову не хотелось, он не торопил своих людей и все же невольно догнал вздорного сослуживца.
Колесниковская сотня затаборилась на острове, где умер Яков Хрипунов. Пройти мимо его могилы Иван не мог: Настена Перфильева просила положить за нее поклоны покойному отцу. Но то, что струги его отряда обходили стороной колесниковский караван, Иван Похабов посчитал за удачу. Они пошли левым берегом к порогу. Ермолины и Сорокины знали, где устроить ночлег. Атаман остановил струг ссыльных и велел Пелашке сойти с него. Это были первые слова, сказанные бывшей жене от самого Енисейского острога.
Стараниями Оськи Горы Пелагия не била ноги о камни, а целыми днями сидела и валялась на мешках с рожью. Услышав приказ атамана, Оська насупился и обидчиво пробурчал:
— Пусть сидит! Места хватает!
Иван строго взглянул на него, едко усмехнулся, но настаивать на своем не стал. Сам сел в струг, приказал казакам Федьки Говорина разобрать весла и плыть к острову. Оська окинул Пелагию нежным взглядом, подхватил ее на руки, посадил на нос струга, взялся за оба загребных весла, закрыв Меченку широкими плечами. Она боязливо выглядывала из-за него на бывшего мужа. Иван сочувственно посмеивался над молодцом и только качал головой.
Струг переправился через стрежень и приткнулся к песчаной косе в нижней части острова. Из колесниковского табора никто не вышел встретить.
— Васька думает, мы к нему, с поклоном! — желчно ощерился атаман и приказал: — Федька, бери двоих. Пойдете со мной! Остальным караулить струг.
Иван слишком хорошо знал спесь старого сослуживца, чтобы ошибиться в своих предчувствиях. Василий Колесников понимал, что Похабов не пройдет мимо, и ждал его. У него была в том нужда, но просить он не желал, хотел, чтобы ему не только помогли, но еще и поклонились.
Стороной, мимо табора, пути к могиле не было. Крайний костер, с разбросанными вокруг него одеялами, с грязным котлом, был в трех саженях от хрипуновского креста. На пне, застеленном шкурой, сидел Васька-пятидесятник и не сводил с идущих пристального, немигающего взора.
Похабов прошел мимо, одарив товарища таким же молчаливым и неприязненным взглядом. Отодвинул ичигом грязный котел, громко проворчал: «Нехристи!», подошел к кресту, скинул шапку, стал креститься и кланяться.
Колесников, сидя на пне, нахохлился, как петух. Три ссыльных казака при Похабове следом за атаманом накладывали на себя крест за крестом. Иван трижды обошел могилу, кланяясь праху, опустился на колени, припал к холмику, затем резко встал и нахлобучил шапку.
Новоприборный казак, обиженный брезгливыми взглядами и отодвинутым котлом, с плаксивым лицом подскочил к гостям, преграждая обратный путь. На нем был ветхий, во многих местах прожженный зипун. Ноги босы.
— Видите, в чем идем! — сунул было Федьке под нос дырявую бахилу.
Федька, сморщившись, отстранился, фыркнул:
— Надо было в Енисейском собираться, а не пьянствовать!
— А ты нас поил? — выпучивая глаза, ринулся от костра другой казак, тощий и длинный, с козлиной бородой, порыжевшей от подпалин. Дыры на его сермяжном зипуне были стянуты бечевой.
Разойтись миром не удавалось. Прежде чем отшвырнуть зачинщиков, Похабов обернулся к Колесникову. В угоду последним воеводам лицо пятидесятника было чисто выбрито. По подбородку свисали черкасские усы. Не кивая, не приветствуя прибывших, он с важностью спросил:
— Бывальцы, проходившие пороги, у тебя есть?
— У меня все есть! — с вызовом ответил Иван. — Даже две жены.
— Вот и дай нам двух вожей! — потребовал пятидесятник, пропустив мимо ушей слова Похабова о женах.
Гонор, с которым Васька требовал людей, взбесил Похабова.
— А в ноги поклонишься да похристарадничаешь, может быть, и дам! — распаляясь, крикнул он.
— Еще чего! — ухмыльнулся Колесников. — Как аманата посажу на цепь, поведешь нас вместо вожа, — обмолвился Василий и захохотал, с важностью оглядывая своих людей. Он шел на Ламу по царскому указу, с которым невольно считались даже воеводы, и всем своим видом показывал превосходство его сотни перед обычными годовалыциками Похабова.
Сдержанно и угодливо хохотнули тобольские и березовские переведенцы. Откуда-то из-за спин по-шакальи тявкнул вечный и вездесущий пес:
— Нас сотня, а вас…
— Коли так, то поклоном не отделаешься! — гневно крикнул Иван. — Отсель до косы проползешь на брюхе — дам вожа!
От обидных слов, сказанных при подначальных людях, выбритые щеки Василия побагровели. Он резво соскочил с пня и со звоном обнажил саблю. Федька встал с левого бока от Похабова. Двое его товарищей со свистом махнули саблями и закрыли им спины.
Все знали: прольется кровь, пойдет разбор при тобольских воеводах, а то и в Сибирском приказе. Но очень уж хотел Васька, атаман-пятидесятник, покуражиться, показать свою нынешнюю силу и власть.
Большинство колесниковских казаков ничего не поняли и не расслышали из-за шума воды на пороге. Видели по лицам, что атаманы бранятся. Дело обычное. Вдруг они схватились за сабли. Колесников надеялся помахать да обойдись перебранкой. Но не вышло, зазвенела сталь, и ему пришлось отбиваться. Василий отступил раз и другой. Никто из его сотни не поспешил на помощь. Похабов же кричал, нанося удары:
— Ах ты, сморчок тухлый!.. Понравилось пугать промышленных и тунгусов!
На глазах изумленной сотни сын боярский в несколько ударов выбил из рук пятидесятника саблю, сшиб его с ног. Плашмя раз и другой вытянул по спине: — За невежливые слова! За спесь!
— Ребра поломал! — взвыл Василий.
— Не бей лежачего! — заорали колесниковские казаки, сгрудившись вокруг пришлых.
Похабов остановился, вытер лоб рукавом. Рыкнул, обернувшись к могиле:
— Непутевое место ты себе выбрал, кум!.. Уходим! — мотнул головой.
Четверо с обнаженными саблями протиснулись сквозь толпу, двинулись в конец острова, к стругу.
— А говорили, у вас тут порядок! — хмыкал Федька. — То же, что и на Волге.
На табор под порогом струг ссыльных пришел в сумерках. Там уже горели костры, сладко пахло дымком и свежим хлебом. Ясырки пекли на раскаленных камнях пресные лепешки, которые черствели уже на другой день.
Утром, помолясь Пречистой Богородице да Николе, казаки Похабова потянули струги через порог. Воды среди камней было мало. Она пенилась и кипела на каменистых отмелях. Это был самый легкий из Ангарских порогов. Бурлаку остаться сухим трудно, а груз уберечь можно.
И снова ночевали на обычном месте со старыми кострищами, с неразоренными балаганами. На другой день, к вечеру, подошли к устью Вихоркиной речки. Здесь тоже был старый стан с кострищами, с остатками засеки. После порога Похабов обещал дневку и объявил ее.
Он спешно отдавал распоряжения, где ставить караулы, кому рубить дрова. При этом то и дело оборачивался к Савине, кивал, что помнит о просьбе. Чуть освободившись, повел ее к Вихоркиной могиле. И, будто леший увязался следом, заблудился: на месте прежней поляны поднялся осинник, креста не было видно.
Походив среди кустарника, он нашел-таки могилу с завалившимся крестом. Концом сабли разрыл землю в ногах у покойного. Воткнул на место крест подгнившим концом, утоптал землю вокруг, перекрестился и поклонился.
Савина снова вскинула на него печальные глаза со слезами на ресницах. Он понял, опустил голову и ушел, оставив ее одну. Сквозь грохот воды услышал за спиной тонкий вскрик. Завыла женщина, оплакивая первого мужа, оставившего ей двух добрых сыновей.
На другой день к табору отряда подошли два молодых колесниковских казака. Они скромно кивнули атаману, скупо поприветствовали отдыхавших.
— Что скажете? — строго спросил Похабов, перекрывая голосом шум воды.
Те, с печалью в глазах, осторожно укорили его словами пославшего их пятидесятника:
— Вы терпящих бедствие бросили!
— Терпящих бедствие не видел! — строго ответил сын боярский. — А вздорных, пропившихся голодранцев встречал на острове. Невежливые, поносные слова от них претерпел!
Молодые казаки смутились, не зная, что ответить. Иван махнул рукой, подзывая ближе. Они невольно склонили головы.
— Как кличут? — спросил.
— Я — Коська Иванов Москвитин, — ответил казак с пухом на щеках. — А он — Якунька Кулаков, — кивнул на товарища.
— Тобольский? Не Ивашки ли Москвитина сын?
— Его! — почтительно кивнул Москвитин.
— Многих Москвитиных знал! — мягче заговорил Иван, кивнул, чтобы присаживались к костру. — Ваську Краснояра помню. Здесь с ним встретились, здесь же с отцом твоим разминулись. Я из Братского плыл, а он с Копыловым туда шел. Ермолины с ним ходили, — указал в сторону костра охочих людей. — А до Илима шел я с купцом Поповым, со старым другом твоего отца.
Савина молча сунула молодым казакам по плошке с кашей, придвинула бересту с вареными рыбьими головами. Те с жадностью накинулись на еду, видно, шли весь день голодными.
Похабов почувствовал, что заболтался, как старик, взглянул на вестовых ласковей:
— Зачем прислал пятидесятник?
— Порог пройти не можем! — с набитым ртом весело прошепелявил Москвитин. — Струг с рожью опрокинуло.
— Так-то, — со злорадной усмешкой тряхнул бородой Иван. — Пусть Васька придет да покается в злых словах. Дам вожей, христа ради.
— Он не может прийти! — опять прошепелявил Коська. — Ты ему ребро сломал. Лежит в струге, охает. Воеводе жалобу наговаривает.
— Пусть Енисейский потешит! — опять усмехнулся Иван. Помолчал, глядя на молодцов. Качнул головой: — Ладно уж! Хотел заставить его на карачках поползать. Не буду! Ради доброй жены его, Капы, да ради твоих, москвитинских, сродников дам вожей. Без них Падун не пройти.
Не только Колесникова пожалел Похабов, он видел, как выдыхаются на бечеве Ермолины. Давно ли казалось, что братьям нет сносу. А вот уже стареют, иной раз к вечеру еле ноги волочат, в то время как молодые полежат с полчаса и опять полны сил. Бурлачить — не саблей махать, здесь нужна сила упорная, бычья.
Сын боярский поднялся, пошел к костру охочих, сел рядом с Василием Ермолиным.
— Пойдешь с братом к Ваське Колесникову вожем? — крикнул на ухо.
Тот взглянул на атамана запавшими глазами с набухающей сеткой морщин.
— Отчего мы? — спросил настороженно.
— Молодых не хочу посылать! — щадя гордыню старого бродяги, схитрил Похабов. — Атаманишка станет над ними издеваться, мстить за побои. Я его знаю!
Василий кивнул, соглашаясь за себя и за брата.
— Мы ему пометим! — пригрозил, обернувшись к пройденному порогу. — Шею свернем!
— Вот-вот! — одобрил сын боярский. — Молодых на ваш струг поставлю. Пусть тянут. А вы у него в бечеву не становитесь — чести много.
Бугор горделиво приосанился, хохотнул, соглашаясь, что это справедливо.
Каким поспешно поставил новый Братский острожек Николай Радуковский, таким он и оставался. На склоне горы виднелись две избы с нагороднями, баня, амбар, лабаз, огороженные тыном. За восемь лет все строения, сделанные из сырого леса, успели изрядно подгнить.
Годовал здесь атаман Максим Перфильев с пятнадцатью казаками. С другого берега реки, из Верхоленского острога, пятидесятник Курбат Иванов то и дело присылал ему грамотки и отписки, доносил о стычках с братами и тунгусами.
А у Перфильева на Ангаре было тихо. Окинские браты не бунтовали, ясак давали доброй волей. Под прикрытием острога, полагаясь на защиту казаков, они жили вольно и независимо: соседей не опасались и даже приворовывали у них скот.
Пожухла трава, стала блекнуть зелень леса. Усталое лето покатилось на осень. Максим Перфильев только задумал написать воеводе, что его трудами в Братской волости налажен мир, как зловредный враг рода человеческого выискал в помыслах разрядного атамана самохвальство и, по попущению Божьему, в один день все разрушил.
Курбатка Иванов, приказный Верхоленского острога, прислал с другой стороны Ангары толмача Федьку Степанова да казака Данилку Скоробыкина с грамоткой. В ней он сообщал Перфильеву, что его ясачный изменник князец Кадымка переправился на левый берег Ангары, просил объявить беглецу жалованное государево слово и взять с него ясак за два года.
Милостивый к сибирским народам государь велел Кадыма казнить с пощадой. И если тот повинится в убийстве шестерых служилых, то простить его и привести к новой присяге.
На кого брать ясак: на Енисейский или на Якутский острог, которому подчинялись верхоленцы, — это дело было спорным и прибыльным. Нынче кочевал Кадым в Братском уезде. Перфильев дал верхоленским казакам коней, приставил к ним для помощи и надзора своего казака Якова Похабова. Ясак за прошлый год сговорились записать на Курбатку, за нынешний — на атамана Максима.
Вернулись трое быстро. Из доброго посольства так скоро не возвращаются. Дело было к ночи. На расспросы караульных казаки отвечать не стали, бросили коней у острога, разбудили атамана.
— Все живы? — зевая, поднялся тот.
— Слава богу! — скороговоркой ответил молодой Похабов.
— Что так скоро?
— Долгий разговор! Иные слова Кадым велел передать тебе одному!
Ни приказной, ни съезжей изб в остроге не было, все служилые жили в одной. Атаман повел полуночников в пустовавшую аманатскую избу, раздул трут, засветил жировик.
— Мы Кадыма и его мужика Шугожуна зарезали! — тихо признался Данилка. — Кажись, насмерть!
— Как так? — вскрикнул атаман.
— Зашли мы с Федькой в юрту князца. Якуньку оставили возле коней, при оружии. Я печенкой чуял, что браты замыслили против нас зло. Стал говорить Кадымке жалованное государево слово. Никакого худа не говорил. А он давай брехать на меня, как цепной пес. Вскочили вдруг с мужиком Шугожуном, стали нам с Федькой руки заламывать. Вижу, убить хотят, крикнул Федьке: «Обороняйся!» Князцу — засапожник в бок. Глядь, у Шугожуна кровь хлещет горлом. Выскакиваем из юрты, Якунька возле коней крутится чертом, от пятерых отбивается. А те в куяках да в панцирях — сдается мне, в русских. Кабы твой молодец наших коней не отбил — не уйти бы нам живыми.
Данилка-толмач передохнул, опустив голову. Снова вскинул глаза на Перфильева.
— Так все и было, атаман! — размашисто перекрестился. — Научи, как быть, что другим говорить?
— Дело непростое! — медленно, с расстановкой, будто ссохшимся языком, произнес Перфильев. — Пока про убийство никому не сказывайте. Отдыхайте. Я подумаю. Завтра поговорим.
Верхоленцы вышли. Атаман с Яковом остались возле горевшего жировика.
— Живы, и слава богу, — тяжко вздохнул Перфильев. Пристально взглянул на Якова: — И ты молодец! Похабина кровь!
Молодой казак опустил голову, поморщился. Похвала его не обрадовала.
Сколько помнил себя, все казалось ему, что он не Похабова, а Перфильева сын. В вечных перебранках отца с матерью улавливал намеки на тайну своего рождения. И соседи все на что-то намекали, охали да посмеивались. И легко ему было с Перфильвым, как с родным. Он говорил с ним что в голову взбредет, подражал походке, голосу, рассудительности, почитал как отца. Сперва мысленно звал батей, а как начал службу в выростках под его началом, стал и вслух так называть.
И Перфильев опекал его с детства больше, чем отец. Так бы Якунька и ждал, когда атаман признается во грехе молодости и назовет его сыном. Но в юности слишком явно стала выпирать в его лице и теле Похабина кровь. Он перерос Перфильева на голову, раздался вширь. Служилые и промышленные, знавшие старого Похабова, стали часто спрашивать, не его ли он сын.
— Его кровь! — признался Яков. — А ведь я думал — твоя!
Атаман тихо улыбнулся, опустив глаза, нечаянно вздохнул промелькнувшим воспоминаниям:
— Знаю! Слухи всякие ходили. Твоя мать сперва за меня замуж собиралась. Ой, и непутевая была девка! — хмыкнул. — Из-за нее на мне лежала кабала, воевода на службу слал, а ей нужда идти под венец вместе с подругами, не ждать меня. Отец твой и присуху мою, и кабалу, и судьбу — все на себя взял. Да и после столько раз меня спасал, что по самый гроб о нем Господа молить… — Нет! — вскинул прояснившиеся глаза. — Слава богу, с твоей матерью тискались, целовались, а до греха не дошло. В нашей жизни жены женами: им долго вдоветь не дадут, дети детьми: Бог сирот не оставит! А товарищ — дороже самого дорогого: им и живы!
Нелестно было молодому казаку слушать атаманские слова про отца и мать. Он обоих их почитал, как Бог велел, но не было любви на сердце ни к матери, ни к отцу. Все девки, похожие на мать, были ему неприятны. И семей, где не было порядка и мира, он не любил. И отцом тяготился: сильно неприятно было видеть его разбитое лицо на Николу или на Троицын день. Глубоко сидела в душе детская обида. Рано стал думать, что сам будет жить иначе.
Заметив, как посмурнел воспитанник, атаман Перфильев обнял его за широкие плечи.
— Мы больше, чем родня! — тряхнул молодого казака. — Ведь я с тобой прожил дольше, чем с сыновьями. Да и вложил в тебя своего… Иной раз сам забываю, кто мне старший сын: ты или Ивашка. Наверное, за грехи перед Иваном душа к тебе тянулась. Оттого и дорог мне больше родных по крови, — атаман впервые дал волю чувствам, смутив Якова. И сам смутился. Кашлянул. Заговорил строже, отчужденней: — Давай-ка подумаем в две головы, как перед воеводами и перед государем оправдаться.
Утром им не дали отоспаться, разбудили рано.
— Батька! Ты за печкой или че ли? — окликнул атамана караульный. — По реке большой струг плывет. Из него всего две головы торчат!
— Спят, поди! — недовольно зевая, свесил ноги с лавки Перфильев. — Вели к острогу подойти!
— Пулю жалко! — весело оскалился караульный.
— Затинную пищаль заряди холостым! — распорядился атаман, надевая сапоги.
Вскоре он и сам поднялся на нагородни. По стрежню ближе к другому берегу плыл шестивесельный струг. Двое на веслах только подгребали, удерживали, чтобы его не разворачивало течением.
Караульный уже забивал пыж в пудовую крепостную пищаль. Перфильев постучал кремнем по тыльной стороне сабельного клинка, раздул трут, запалил фитиль, приложил к запалу.
Ахнула пищаль, поставленная стоймя. Выбросила в небо голубое облако порохового дыма. Едко запахло серой. Гребцы на струге бросили весла, встали, замахали руками. Затем сели и вдвоем начали подгребать к устью Оки.
— Помощи просят! — сказал атаман, вглядываясь в речную даль. — Буди бездельников. Помогите им подойти к берегу.
От сигнального выстрела из избы высыпали все отдыхавшие. Одевались на ходу, спрашивали, зачем стреляли. Четверо сели в легкую лодку, ходко поплыли к стругу. Еще четверо пошли берегом, поглядывая на сносимые течением суда.
Приволокли они тяжелый струг нескоро. В остроге успели умыться, сотворить утренние молитвы, позавтракать. Впереди казаков шли двое изможденных промышленных людей. Один нес легкий кожаный мешок. Другой держал в руке чугунный котел. Служилые веселой гурьбой шли за ними, несли на плечах пищали, одеяла, шубные кафтаны.
Перфильев вышел за ворота острога, стал ждать их, положив одну руку на рукоять сабли, а другой упираясь в бок. За его спиной встал Якунька Похабов с гусиным пером. Пальцы его были перепачканы чернилами, сделанными из сажи и рыбьего клея. Он при атамане служил за писаря и уже строчил отписку Курбату Иванову в Верхоленский острог.
Гости остановились против атамана. На их черных от загара лицах сияли очистившиеся от страстей глаза. Склонили головы в казачьем поклоне.
— Здоров будь, атаман! — прошепелявил беззубыми, запавшими губами старший. — Спаси тебя Господь!
Он был на ладонь выше товарища. От возраста или от пережитого в длинных до плеч волосах и бороде белели пряди седины. Оба смотрели на Перфильева спокойно, не выказывая ни радости, ни испуга.
— Войдите, христа ради! — пригласил их в острог Перфильев. — Отчего только двое? Чьей ватаги?
— Все расскажем, ничего не скроем! — ответил все тот же промышленный. Двое, крестясь, вошли в раскрытые ворота, затем в избу. Неторопливо положили на образа семипоклонный начал, опустились на лавку. Старший положил рядом с собой мешок и пригладил его ладонью.
— Мы — тобольского служилого Семена Скорохода охочие люди. Плывем с Байкала, с малоангарского култука. Двое только, Божьим промыслом, живыми к вам вышли. Всех тунгусы побили. Я — Максимка Вычегжанин. Он, — кивнул на товарища, — Левка Васильев.
— А что, брат Якунька! — обернулся атаман к молодому Похабову. — Надо накормить гостей. И эти голодны, — кивнул на столпившихся казаков, ходивших за стругом промышленных.
Гостям указали на лучшие места. Вычегжанин поволок за собой большой и легкий мешок с рухлядью. В избу набились все служилые. Караульный свесился с нагородней к раскрытой двери. От хлебного духа у гостей помутнели глаза.
Левка невольно повел увлажнившимся взглядом и всхлипнул.
— На Егория последние сухари съели, — подал сиплый, простуженный голос. — С тех пор на рыбе.
— Птицу били, — шепеляво поправил его спутник.
Якунька Похабов выложил на стол свежий хлеб, поставил квас в кувшине. Неуверенно обронил для гостей:
— Рыба есть печеная!
— Не-е! Рыбу не надо! — торопливо отмахнулся Левка, густо присыпая солью ломоть хлеба.
— Ешьте, пейте во славу Божью! — добродушно закивали казаки, ожидая рассказа.
Как утолили гости голод да напились квасу, Максим Вычегжанин вытер усы, отряхнул узловатыми пальцами бороду, поднялся, трижды поклонился на образа, кивнул связчику:
— Ты сказывай! Я что-то сомлел.
Левка вздохнул, тоскливо поглядывая на недоеденный хлеб, размеренно засипел хриплым голосом:
— Два года, как посланы мы с Лены-реки, из Якутского острога в Верхоленский, на подмогу Курбату Афанасьеву Иванову: двадцать служилых и пятьдесят четыре охочих промышленных. И пришли мы, Божьей милостью, в верховья Лены. Воевали там, соединились с Курбатом и пошли степью к Байкалу на остров Ольхон, где укрылись бунтовавшие роды братов.
Погромили мы их. Взяли ясырей и с Курбаткой разделились. Он пошел обратно, в Верхоленский, а мы с казаком Сенькой Скороходом и с шестью служилыми двинулись на Верхнюю Ангару. И было нас, охочих, тридцать и один.
И взяли мы там ясак с тунгусского князца Яконкачина из лапогирского рода, и привели его к присяге. И по его научению Скороход с двадцатью семью пошел на реку Баргузин для государева ясака. Там их всех перебил князец Архича-баатур.
А мы, трое служилых и трое промышленных, туда не ходили, рубили зимовье. И пришел к нам наш ясачный князец Яконкачин, обманом выманил из зимовья служилых. И всех, кто вышел к нему, убил. Осталось нас трое промышленных. Сидели мы в осаде четыре недели. Как ветер разбил лед на Байкале, столкнули на воду струг и бежали от тунгусов водой. Ветром пронесло нас мимо Ольхона к истоку здешней реки, — перекрестился вздыхая.
— А как узнали, что людей Скорохода перебили? — пытливо спросил атаман.
— Лапогирцы сказали! — прошепелявил Максим, с трудом раскрывая слипающиеся глаза. — Одежду их показывали, панцири, куяки.
— Трое, говоришь, в осаде было? — снова спросил атаман.
Левка кивнул, снова перекрестился.
— Трое и ушли, — продолжил сиплым голосом. — Один в пути помер от ран.
— А в мешке что? — нетерпеливо заговорили казаки.
— Ясак! Три сорока, шесть соболей, пять лисиц!
— А покажи!
— Что его смотреть? Ясак он и есть ясак! Нам нужно сдать его в Якутский острог, воеводе Головину. Или в Верхоленский, Курбату Иванову. Оттуда уходили.
Казаки загалдели насмешливо и язвительно:
— Сидят у нас двое верхоленцев. Теперь вам туда и вчетвером не уйти — браты бунтуют и здесь, и на Ленском волоке то и дело служилых побивают.
— Сдайте-ка ясак мне, енисейскому атаману, — предложил Перфильев. — Под мою роспись, при многих свидетелях. А дальше — ваша воля. Но лучше бы вам с нами в Енисейский сплыть. Все одно воеводы будут пытать про гибель служилых. Как бы в Томский или в Тобольский не повезли. А в Якутском нынче Головина нет — там новый воевода, московский дворянин Василий Никитич Пушкин.
Максим Вачегжанин задумался, стряхнув дрему с глаз, взглянул на атамана с хитрым прищуром.
— Отдать тебе ясак доброй волей — отказываемся! — Обвел взглядом сидящих казаков. — Хочешь забрать — бери силой!
— Силой так силой! — потянул на себя мешок Перфильев. Развязал его, высыпал на стол черных соболей, связанных в сорока, черных лис, раскинувших когтистые лапы по столешнице.
Казаки сгрудились возле рухляди.
— Головные, добрые! Здесь таких нет!
Ясак был пересчитан при всех собравшихся. Яков Похабов написал атаманскую расписку. Казаки приложили свои подписи. Максим с Левкой, оба неграмотные, заставили несколько раз перечитать ее разных людей, прислушиваясь к словам.
Затем их подхватили под руки и повели в баню.
— Попаритесь, да по чарке горячего вина налью! — пообещал атаман.
Выцвела, поблекла зелень берез, на осинках уже трепетали желтые листья. Утрами река начала куриться ползучим туманом. В запахах лета появился дух прелой травы. Казаки Братского острога все беспокойней поглядывали в низовья реки, никакое дело не шло им на ум. И вот случилось. Пополудни весело закричал караульный, вращая дурными глазами:
— Струги идут! Кажись, наши, со служилыми!
Все насельники тесного острожка полезли кто на тын, кто на нагородни. Посреди двора остался один атаман. Стараясь не ронять степенства, он задирал голову, нетерпеливо спрашивал:
— Ну, что?
— Явно не промышленные! — в несколько голосов отвечали сверху. — Пора бы и смене прийти.
— Пора! — тоскливо согласился атаман и распорядился: — У кого ноги прытки, сбегайте узнайте, кто идет?
Одним было в почесть, что их ждут и встречают, другим в радость первыми узнать новости о родных и близких. Яков с двумя казаками быстро шагал берегом. Уже видны были казачьи шапки, узнавались енисейские люди. Лицо молодого казака вдруг покривилось, он замедлил шаг. Двое его спутников вырвались вперед.
По походке и осанке молодой Похабов узнал отца. Не ждал, что пришлют его на перемену, смутился, как в детстве. Заробел. Стал сердиться на себя самого. Оттого на лице, между бровей, глубже пролегла складка.
Отец тоже узнал сына, подтянулся, замедлил шаг. Якунька остановился в пяти шагах, когда дольше идти навстречу друг другу стало неприлично, отвесил отцу отчужденный поясной поклон. Тот кивнул, шагнул к сыну, обнял его. Щекотно ткнулся бородой в одну и другую щеки.
— Живы ли, здоровы ли мать и сестра? — спросил Яков, глядя мимо.
Отец желчно усмехнулся в бороду.
— Сестра тебе племянника родила. А мать увидишь. Со мной идет! Тебе веду!
— Как? — вскрикнул Яков, заводив глазами по сторонам.
Быстрым, сметливым взглядом высмотрел среди баб и ясырок Савину. Весело поклонился ей. Он всегда любил эту непомерно добрую к нему женщину. Стал торопливо выглядывать других и узнал. Дрогнуло сердце.
Легким шагом к нему бежала мать с повязанным лицом. Издали да с отвычки можно было принять ее за девку, не изъеденную гнусом, не изнуренную переходом, как другие. Она вскрикнула, повисла у него на шее, зарыдала. Да только все это как будто напоказ.
Яков, с пристойной улыбкой, терпеливо переждал материнские ласки. Отстранился.
— Ты-то как сюда? — спросил удивленно.
— И не спрашивай, сынок! — отмахнулась, вытирая сухие шаловливые глаза. — Оговорили меня. Едва в Москву не увезли по государеву слову и делу. Отец отбил, — повела на старого Похабова боязливым взглядом.
Яков не стал допытываться, что случилось в остроге. Мать держалась в стороне от отца. Тот не глядел на нее. И тетка Савина была здесь. Яков потоптался, не зная, как себя вести, с кем рядом идти, решительно тряхнул головой, объявил громким голосом:
— Атаман ждет! Побегу, скажу ему, порадую! — глубже нахлобучил шапку и рысцой затрусил к острогу.
Когда отряд подходил к нему, из дверей бани валил густой дым. Перфильев, спустившись с горы, шел навстречу старому товарищу и раскидывал руки. Яков стоял у ворот, наблюдал за ними, гадал, к чему отец сказал о матери «Тебе веду». Обратно в Енисейский поплывет, что ли? Или отец, как магометанин, собирается содержать двух жен? Думал, как они будут жить? Теснота в остроге корабельная. В аманатской избенке, и в той отсыпались караульные после ночного дозора. Разместить прибывших было негде. Полсотни уставших людей привычно устраивались на берегу, возле бани. Стали вытаскивать струги и жечь костры у воды.
Яков видел сверху, что за стройной подвижной матерью, как бык на привязи, тупо ходит здоровенный детина в кожаной рубахе. Отец и старый казак Сорокин следом за Перфильевым поднялись на гору, в острог.
Дружба дружбой, служба службой! На другой день старый Похабов стал принимать острог, пересчитывать припас и казенную скотину. Попинал подгнившие венцы избы, покачал дюжим плечом тын.
— Плохо жил! — ласково укорил атамана. — Ни острога доброго, ни приказной избы. Абы перезимовать!
— Куда к лешему, — оправдывался Перфильев, оглядываясь на Якуньку. — Полтора десятка служилых. Пошлешь кого за ясаком да скот сторожить — сам в караулы ходишь день и ночь.
— Придется укреплять! — ворчал Иван. — С братами как-то надо ладить. Да Васька Колесников волочится следом, где-то поблизости зимовать будет. А с ним подобру не ужиться: он или верховодит, или холуйствует, да тут же под начального яму роет, чтобы свалить. По-другому не может, холопское отродье.
— Да уж! — сердился и разводил руками Перфильев. — Мне, старому атаману, в Браты дали всего пятнадцать служилых. А ему, десятскому, едва в пятидесятники вышел, — сотню! Ловок! Ловок, бл…н сын.
Он чесал затылок и советовал товарищу:
— Пошли его дальше: на Осу или на Уду. Курбатка жаловался, эту зиму на Уде краснояры зимовали. Ясак с его волости брали. Краснояры — сердцем яры! — усмехнулся. — Своей прибыли не упустят, чужую к рукам приберут. А мне туда послать некого.
Два дня прибывшие отдыхали. Мать не шла в острог, все крутилась рядом с тупым верзилой из ссыльных волжских казаков, которых отец нахваливал. Яков к табору не спускался, встреч с матерью избегал. Со стороны наблюдал за ней и стал догадываться о том, о чем ни слова не сказал отец.
Отдохнув, прибывшие перетаскали рожь в амбар, стали копать ров вокруг острога. Валили деревья, тесали бревна, наспех строили балаганы. Отец с Савиной переселился в аманатскую избу. У реки бездельничали только братья Сорокины со своими ясырками да верхоленские же казаки Федька Степанов, с Данилкой Скоробыкиным. Все они ждали людей Колесникова, чтобы идти с ними дальше.
Оська Гора со счастливой улыбкой на лице таскал на гору сырые лесины. Казаки потешались над ним. Детина иной раз оборачивался и видел, что на его бревне сидит молодец-удалец, посмеивается. Оська и сам смеялся, тащил дальше и лесину, и шутника.
Как-то вечером Яков подглядел, что он с несчастным лицом сидит возле балагана, а вокруг него носится мать и машет руками, будто комаров отгоняет. «Кричит, видать!» — Неприятно вспомнилось детство, дом, ссоры родителей.
Вздрогнул вдруг Яков. Не заметил, как подошел отец, встал за его спиной.
— Вот стерва! — сказал тихо, углядев, что и сын. — Иной раз хочется плетей всыпать. — Иван постоял молча, мысленно каясь, что при сыне хулит мать. Добавил, оправдываясь: — Он-то добрей доброго!.. Пока не разъярится. Под Падуном кто-то Пелашку обидел. Так Оська заревел, как одногорбый верблюд, схватил несчастного за грудки и зашвырнул чуть не на середину реки. Не вытащи мы его тогда — утопил бы. — И признался, посмеиваясь: — Я и сам опасаюсь к ним подходить.
Через неделю на реке показались другие струги. К Братскому острогу подходил отряд Василия Колесникова. Годовалыцики Перфильева уже просмолили два струга и готовы были плыть вниз. Задерживал их Иван Похабов, уговаривая Максима дождаться и выпроводить Колесникова с его людьми. Сам он не желал ни видеть пятидесятника, ни говорить с ним.
Встретили колесниковскую сотню атаман Перфильев с Якунькой Похабовым. Коська Москвитин с товарищем бросили общие работы по острогу, побежали к своим. Иван велел верхоленцам затопить баню, бабам с ясырками печь хлеб.
Отряд затаборился чуть ниже острога. Колесников не пожелал идти на поклон к новому приказному. От него пришли Ермолины и сразу стали жаловаться, что Васька-атаман морит всех голодом, бережет рожь. И в тайгу, мяса добыть, никого не отпускает, боится побегов.
Братья поели свежего хлеба, попили квасу, попарились в бане и остались на берегу, рядом с верхоленцами. Сверху видно было, что царят там, у костра, наслаждаясь общим вниманием, пришлые люди убитого Семейки Скорохода. Вокруг них, отъевшихся и отдохнувших после пережитого, любопытные слушатели сидели и стояли в несколько рядов. Сам Василий Колесников восседал во главе костра. А люди старшего Похабова в это время таскали и таскали к острогу лес.
Перфильев с Колесниковым скороходовских охочих людей поделили по их доброй воле: одного из них переманил к себе Василий, другой решил плыть в Енисейский острог.
И заспешил вдруг, засуетился со сборами пятидесятник. От него прибежали к Ивану Похабову братья Ермолины. После отдыха им пришла пора помогать укреплять острог, и сын боярский заметил в лицах братьев знакомую перемену.
— Что? Драться будем? — насмешливо упредил раздор и смутил Ермолиных.
— Стыдно уже! — пророкотал Бугор, мотая головой от рвущихся с губ и невысказанных обидных слов. — А избы строить для твоих баб — не было такого уговора.
— Ты хоть и лучше других атаманишь, — заговорил Илейка, переминаясь с ноги на ногу, — а все же тяжко с тобой зимовать.
— О себе подумайте! — стал вразумлять бродяг Похабов. — Старые уже. Ничего не скопили. Ну куда вы пойдете? С Васькой, что ли?
— Нет, с Васькой ни за что не пойдем! — замотал буйной головой Бугор. — Отпусти нас в Верхоленский острог. Там и промыслы добрые, и воля: ни воевод, ни сынов боярских.
— Спасибо, повеличали! — смешливо раскланялся Иван и понял, что спорить с ними без толку. Он покорно, безнадежно вздохнул, устало укорил: — Смутьяны вы! Но смотрю на вас всю жизнь и завидую — верны друг другу!
— А то как же! — вскинул потупленные глаза Илейка. — Одни мы на свете. Никого больше нет.
— Ладно! — отмахнулся. — Идите куда знаете!
— Дай нам за труды по два пуда ржи! — пророкотал Бугор.
Плата за бурлачество была непомерно малой для Енисейского острога, но не для Братского.
— Да свинца бы гривенку?! — тихо и просительно просипел Илейка.
На другой день вверх по реке потянулись колесниковские струги. С ними, скопом, ушли до Братского волока в Лену Сорокины, Ермолины, скороходовский бывалец да верхоленцы Федька с Данилкой, зарезавшие братских людей. Атаман Перфильев научил их, что говорить приказным и воеводам, обещал оправдать в Енисейском остроге.