Старую «Екатерину» привел в Якутат безотказный штурман Потаж и поставил на якорь, салютуя фальконетами Русскому флагу. С берега к нему пошла большая байдара, на корме сидел Кусков без шапки, с головой, обмотанной кожей и тряпьем.

— Ну, е-е! — вдруг вскрикнул и вытаращил глаза.

С борта галиота весело скалился «покойный» стрелок Баженов.

— Оборотень! — перекрестился Лукин. — Мается душа неотпетая.

— Баженов, а Баженов! — закричали Сысой с Прохором, бросив весла. — Ты живой или призрак?.. Свят… Свят… Господи, помилуй!

— Влезь-ка на палубу, дам в ухо — сразу и поймешь! — радостно откликнулся пропавший стрелок.

Баженова пленили воины селения, где жила его колошка, увезенная к родне сородичами. И пришлось бы промышленному принять все муки, которые могли придумать для инородца индейцы неустрашимого волчьего племени, но бывшая женка освободила и бежала с ним к устью Медной реки, где на отмели, ставшей могилой для бунтовщиков Федьки-тойона, их и подобрал старый компанейский галиот.

Получив от правителя письменные указания, Кусков сказал, что остается зимовать в Якутате, будет укреплять крепость и строить два судна. С ним доброй волей остался Прохор Егоров. На другой день, загрузив меха и заправившись пресной водой, галиот взял курс на Кадьяк.

В средине сентября при крутой волне «Екатерина» прошла мимо устья Сапожниковской реки. Тоболяки с партией, Урбанов со спасенными алеутами и кадьяками, Баженов с женкой, завернутой в одеяло вместо платья, вернулись в Павловскую бухту. Баженов отпросился сюда у Кускова, чтобы венчаться с индеанкой по обету, клятвенно данному святому покровителю перед побегом из плена.

Отсалютовав Русскому флагу, галиот прошел мимо батареи. Посредине бухты на двух якорях стояла бостонская бригантина. Полтора десятка любопытных кадьяков и казар вышли на причал встретить галиот. Впереди всех стоял правитель в суконной шинели и шляпе поверх парика с завитыми буклями. Он поднялся на борт, расцеловал спасенного Урбанова, вернувшихся передовщиков, всех участвовавших в опасной экспедиции и пригласил на пир.

Без усов, с выбритым лицом и смешной голой губой правитель показался Сысою каким-то другим. Узнав, что погиб Григорий Коновалов и обезображен Кусков, он сокрушался, крестился, но печаль его не выглядела глубокой, а голова казалось занятой другими заботами. Отец Афанасий с мальчишкойкреолом в предлинном подризнике, с орарем через плечо, отслужили на галиоте молебен о благополучном прибытии, помянули убиенных и без вести пропавших. И опять Сысою казалось, что они делают все торопливо и сухо, без былой торжественности.

Ворота крепости были раскрыты, в карауле стояли незнакомые стрелки, иностранные и русские матросы в обнимку шлялись по казармам и горланили песни. Озираясь, как в чужом селении, Сысой с Васькой встретили знакомого, старовояжного стрелка, известного лебедевского смутьяна, обрадовались ему как земляку, стали расспрашивать о жизни на Кадьяке:

— Бостонцев под нашего царя подвели или на службу взяли?

Промышленный рассказал, что это не обычные бостонцы. Капитан бригантины, по имени Окейн, прежде служивший штурманом на «Интерпрайзе» у капитана Джеймса Скотта из Гудзоновой компании, предложил Баранову выгодный контракт. Партия Афони Швецова отправлялась с ним на промыслы…

— Какие промыслы, опохмелись! — недоверчиво усмехнулся Сысой. — Покров на носу.

Старовояжный рассмеялся.

— Куда бобры на зиму плывут?

— Вестимо — на полдень, — пожал плечами Сысой.

— Туда и пойдут Афоня с Окейном. Штурман в тех местах бывал, бобров видел множество, а добыть не мог. Договорились: его судно — наша партия, а добытые меха пополам. В счет будущих прибылей с бригантины отгрузили сто пудов муки. Бостонцы рассказывают, там, в полуденных странах, зимы нет, а земля — ружейный ствол воткни и вырастет хлебное дерево…

Сысой с Васькой недоверчиво посмеялись:

— Мещанин иркутский — кнехт листвяжный, хлеб-то на колосьях…

— Это у нас на колосьях, а там на деревьях, — ничуть не смутившись, заявил стрелок. — Сказывают, булка из листьев торчит, бери и ешь — даже печь не надо… А еще эти бостонцы говорят, будто плыли возле неведомых островов и видели партию на каяках. Кричали, звали, но промышленные от встречи уклонились… А передовщики по их словам сильно походят на Измайлова и Шильца!

Насмешка на лице Сысоя покривилась, земля смоленой палубой качнулась под ногами.

— Так уж и они? — пробормотал растерянно.

— Что слышал, то передаю! — перекрестился старовояжный.

— А где Швецов? — дрогнувшим голосом спросил Сысой.

— Здесь, партию собирает…

— Вы, вот что, — Сысой обернулся к Васильевым незрячими глазами. — Подарки возьмите да идите без меня к Филиппу. Мне надо с Афоней поговорить… Перед правителем отчитаться…

— О чем отчитываться? — настороженно зыркнул на дружка Василий. — Все, что надо, Кусков отписал, мы бумаги передали.

Ульяна кошкой вцепилась в рукав Сысоя.

— Побойся Бога, жена с Петровок одна, сын…

Василий схватил дружка за другую руку.

— Без тебя не пойду! Петруха станет спрашивать, где батька? Что скажу?

Пропал морок, мелькнувший перед глазами: невиданные деревья, белые реки и озера, чудные птицы и встали как живые — жена со слезинками на щеках, обманутый сын, смотревший растерянно и удивленно.

— Ну, вот, опять?! — скрипнул зубами Сысой и покорно опустил голову, а Василий выпустил его из крепких рук.

Теплая встреча бостонцев в Павловской крепости объяснилась не только выгодным контрактом. Когда в заливе появился корабль под звездным флагом Соединенных Штатов и с батареи дали сигнал, Баранов стоял под сторожевой башней, раздумывая, стоит ли лезть наверх по шатким лестницам.

— Что за судно? — спросил караульного.

Стрелок из новоприбывших, с подзорной трубой, долго вглядывался, стараясь прочесть название, писанное латинскими литерами, «мекал», «рекал», потом плюнул, крикнув:

— Хрен выговоришь! «Макарий» какой-то!

Удивляясь странному названию, Баранов отправился на причал.

Бригантина уже прошла мимо батареи и промеривала глубины, чтобы выбрать место для якорной стоянки. Правитель приложился к подзорной трубе и, едва не потеряв шляпу с париком, с былым проворством кинулся в крепость, крикнул, чтобы заложили ворота брусом и приказал играть «боевую тревогу».

На батарее забегали, разворачивая пушки. На стены выскочили стрелки с ружьями. Бригантина бросила якорь, повернулась к воротам крепости бортом.

На носу ее блеснула золотом букв надпись: «Mercurius». Увидев явные приготовления к бою, капитан выхватил белый платок и полез на ванты. С борта «Меркурия» спустили шлюпку. В ней, при одной только короткой шпаге, прибыл сам капитан. Баранов вышел на причал и узнал штурмана дружественной Гудзоновой компании. Винясь за недоразумение, он распахнул перед гостями все двери, оказав самое радушное гостеприимство. Узнав, с каким предложением явился мистер Окейн, и вовсе был тронут.

Тоболяки ушли к себе на хозяйство. Через месяц сообщили, что в бухту пришел компанейский галиот «Александр Невский» под началом вольного штурмана Петрова и с больной командой. Сысой отправился в крепость с отрядом каюров, присланных за молоком и маслом, хотел узнать какие товары доставлены в запасной магазин. Был конец октября, совсем по-зимнему мела метель, горы и камни белели от снега. В Чиниакском заливе стояло еще одно двухмачтовое судно под Российским флагом. При сильном ветре оно не решалось войти в бухту.

Сысой потолкался среди пьяных камчадальских матросов в казачьих шароварах, в казарменной тесноте все бестолково суетились, кричали и веселились, всяк на свой лад. Не найдя никого из друзей, он пришел к Баранову рассказать о новостях в сапожниковском хозяйстве и тут узнал, что неделю назад Тараканов с небольшой партией алеутов ушел промышлять бобров в южных водах на бостонской шхуне Натана Виншипа. Сысой вскочил от негодования, будто его предали. Баранов смущенно повинился:

— Мой грех! Скрыл! Знал, удержу тебе не будет! А ты нужен мне там, сынок, — кивнул в восточную сторону, — на Ситхе. Неотмщеная кровь друзей наших вопиет… Прости старого!?

Сысой сел с невольной обидой под сердцем: опять не его выбрала судьба в те края, куда двадцать лет стремились Трапезников с Андрияном Толстых, где пропал блуждающий галиот «Михаил» и замечен последний след чудо-корабля «Финикса». Правитель напоил стрелка чаем и с подарками отправил к прибывшему судну.

Выбрав двух знакомых кадьяков, Сысой на трехлючке вышел в залив.

Крутая волна то и дело захлестывала байдарку. Передовщик отплевывался горько-соленой морской водой, кадьяки, при каждом надвигавшемся гребне, кричали: «ку! — ку! — ку!» — так у них принято, подошли к борту бригантины «Святая Елисавета». На палубу высыпали команда и пассажиры. Кто-то кричал, узнав Сысоя. Он всматривался в радостные лица, тоже махал рукой. Судно опасно кренилось на волне, офицеры ругались, отгоняя пассажиров от борта, обзывая всех остолопами.

Байдарщики поднялись на шканцы. Сысоя обступили знакомые старовояжные стрелки, вернувшиеся на службу Компании после увольнения.

Высвободившись из их объятий, Сысой передал двум молодым, кучерявым как барашки офицерам подарки от Баранова: рыбный пирог и печеного гуся, а те с любопытством разглядывали стрелка в топорковой парке пером наружу, в сапогах с голяшками из сивучьих горл, удивлялись босым, «двуротым» кадьякам с костяными усами в носу. Сысою поднесли чарку, он перекрестился, выпил, раскурил трубку, отвечая на вопросы лейтенанта Хвостова и мичмана Давыдова. Кадьяки отплясывали в честь прибытия судна.

На другой день ветер ослаб и «Елисавета», паля из пушек, вошла в Павловскую бухту. На причале стоял Баранов в шинели и в шляпе поверх старомодного парика. С транспортом прибыли сто двадцать промышленных, из которых пятнадцать были прежними служащими. На берегу они жгли костры, пели и плясали. Туземцы и старовояжные то и дело узнавали Сысоя, звали к себе. Он кивал им, шел дальше, надеясь встретить земляков, увидел одного в знакомой шапке. Прислушался, выговор был родной, тобольский. Подошел ближе.

Мужик лет тридцати орал песню про Иртыш, из его кармана торчал штоф.

— Не тобольский ли, братец? — спросил Сысой.

— Из Тары, поверстан! — обернулся тот с торговой хитринкой в глазах.

— Бывал и там! — сказал Сысой, протягивая руки к огню, и почувствовал вдруг, что ему не о чем говорить с этим новичком-казаром. — На «Елисавете» пришел?

Тот кивнул, разглядывая старовояжного в перовой парке.

— А ты на чем? — спросил без любопытства.

— На «Финиксе»!

— Что такое «Хвиникс»? Нет такого транспорта, — заявил самоуверенно.

Сысою стало тошно от такого разговора, он пошел дальше, не находя того, что искала душа. У ворот крепости, трезвый и тоскливый, с фузеей на плече стоял енисейский мещанин стрелок Алексей Карпов. Увидев Сысоя, вцепился в него, стал расспрашивать, как погиб его земляк Григорий Коновалов. Из казармы доносились вопли, звон битой посуды, пистолетная стрельба. Кто-то выскочил в сени, завизжал, как свинья под ножом:

— Караул!!!

— Что это? — удивленно спросил Сысой.

Енисейский мещанин сердито плюнул:

— Благородное сословие опять перепилось… Караул звать изволят… Пусть сами разбираются.

Карпов сказал Сысою, что приказчик заперся в магазине и указал в какую ставню стучать, чтобы открыл. В двери запасного магазина были свежие дыры от пуль, на уровне живота, изогнувшись дугой, покачивалась шпага. Сысой постучал условным стуком, которым собирали собутыльников старые мореходы Бочаров и Измайлов. Ставня скрипнула, открылась, из окна высунулся сам некогда грозный Бакадоров, узнал тоболяка.

— Залазь тихонько, расскажешь, как Гриха погиб да Кускова оскопили…

— Не оскопили, ошкурили! — поправил его Сысой, выпил налитую чарку и стал рассказывать, в который раз, вспоминая вояж к Волчьему племени в голцанское жило, воинов которого почитали за храбрость береговые индейцы и эскимосы.

Стараниями Филиппа и Феклы зима в хозяйстве началась сыто, был припас, но беспокоили семью плохие приметы: то вороны на крыше рассядутся, то мыши среди дня учинят возню. Филипп стал не в меру говорлив, часто вспоминал молодые, глупые годы. Услышав, что последний транспорт пригнали из Охотска за восемнадцать дней, долго вздыхал, рассуждая о временах, когда годами добирались до Кадьяка.

— Что же это?! — качал седой головой. — Мала становится земля-матушка.

Тесно уже на ней. Мне-то ладно, помирать скоро, ты-то как будешь жить? — гладил по голове Петруху.

Тот брыкался, смотрел сердито, избалованный дедовой любовью, говорил, что жить будет хорошо. Сысой смотрел на них и с печальной ревностью отмечал, что сын сроднился с Филиппом ближе, чем с ним, отцом.

— Как теперь жить? — сокрушался старик, крестясь, и в который раз начинал рассказывать сказку про вольного казака Вольгу и пахотного мужика Микулу Селяниновича: как захотел атаман, крестьянский внук, пахотным стать, да сил не хватило, фартовому — оторвался уже от земли-матушки.

Скотник был вычищен, сено подброшено, дрова наколоты, в сенях в рост человека висел подвяленный трехпудовый палтус, в бочке — китовина, но Сысой с Петрухой собирались на рыбалку: вязали китовый ус на удочки, грели жир, чтобы смазать байдару. Фекла возле печи гремела котлами и ворчала — было бы ради чего идти в море?!

В ночь на Рождество, пока черти в силе и дерутся на кулачках, сколько ни просили ее погадать — отказывалась. Ульяна попробовала сама, но бросила и разревелась. Сысой с Филиппом с пониманием переглянулись, но ни словом не обмолвились. На Новый год в полночь Васильевы ходили слушать, о чем говорит скот в загоне. Вернулись озябшие — ничего не услышали.

На другой день к ночи задуло с севера, туман осел на земле и стенах, все стало белым, как зимой в России. Заиграл на небе молодой задиристый месяц.

Мужики вышли на крыльцо с трубками.

— Ну, чего ты все маешься с кислой рожей? — спросил дружка Сысой.

Васька помолчал, глубоко затягиваясь табаком, казалось, корчит его изнутри лихоманка и он держится из последних сил. Вдруг сорвался, застонал, как раненый сивуч:

— Снасильничали Ульку. Один Бог знает: от меня ли, от них ли приплод ждать.

И зиму, и весну задружная семья Филиппа пережила ожиданием. Ульяна все тяжелела и всякая примета истолковывалась о ней, всякий сон толковали для нее. И вздорный месяц, и печальная луна, игры их с зорями — все высматривали, стараясь утешить и успокоить. Весной Сысой с Васькой не пошли в птичью партию: махнув на компанейский заработок, но занимались делами по хозяйству.

Любовь — не пожар, но загорится сердце у иного молодца — и смерть потушить не может. Перед Радуницей морская птица села на землю возле креста у устья речки. Сысой взглянул на нее и подумал: должно быть, раненой прилетела к дому. Васька долго смотрел туда же, и показалось ему, что птица, не отрываясь, глядит на Ульяну. Он тихо вошел в дом, перекрестился, снял свечку с божнички, зажег от лампадки, прикрывая язычок пламени ладонью, пошел к кресту. Птица подпустила его близко, потом побежала, неловко задирая крыльями, кое-как поднялась в воздух и закружила над крышей.

Василий поставил свечку на то место, где она сидела. Сысой, задрав голову, следил за полетом. Василий вернулся, встал рядом с ним, кивнул на жену.

— Видать, Гришка прилетал посмотреть на нее. Поди, и там сохнет, бедный. За что ему так? Царствие небесное, хороший мореход был и друг верный!

Ночью родители-покойники дышали теплом и веял ветерок из полуденных стран. Утром семья долго молилась, перед тем как выйти из дома. А перед полуднем Ульяна заохала. Фекла выскочила на крыльцо, крикнула мужчинам, чтобы грели воду. Васька, как чумной, схватил топор, бестолково забегал вокруг бани. Сысой подошел к нему, толкнул.

— Иди куда-нибудь! Или раки напейся, чтобы себя не изводить.

Филипп березовыми ведрами стал таскать воду из речки, Сысой растопил каменку. Васька за баней сел лицом к восходу и уставился в одну точку. Когда запищал младенец — он не поднялся с места, но все пускал и пускал дым из бороды. Вышла Фекла, распрямилась у двери, он взглянул на нее и все понял, бросив трубку, встал бледный.

Ульяна лежала на сенной подстилке, накрытой старым одеялом. Глаза ее были широко открыты, не мигая, смотрели в низкий черный потолок. На ее груди, как паук, возился чернявый ублюдок. Слезы покатились по щекам Васильева, он прижался лбом к влажной от мук щеке жены. Она вздрогнула и всхлипнула.

— Ничего, милая! — прошептал он. — Жива, и слава Богу! Остальное приладится.

Через день у Елового острова показалась бригантина, возвращавшаяся в Павловскую бухту. Сысой бросал дела, схватил парку и убежал в крепость через гору. Добрался он туда, потный и усталый. На причале уже служили молебен, шла разгрузка знакомого судна с новым названием «Бостон». Толпа встречавших не расходилась, русские служащие, кадьякские и алеутские партовщики толкались у борта. Сысой протиснулся вперед. В это время по трапу сводили на причал странного человека в заморском сюртуке и шляпе.

Правая рука его висела плетью, правая нога волочилась, отчего ему трудно было ступать вниз. Калеке протягивали руки, предлагали снести, но он верещал тонким голоском и сердито размахивал палкой.

Наконец, убогий спустился на причал. Сысой взглянул ему в лицо, правая его половина была мертва, с левой — равнодушно смотрел глаз стрелка Баламутова, пропавшего, по слухам, на призраке «Финикса» еще в позапрошлом году. Васька Труднов подскочил к дружку, стал тискать его, радуясь встрече. Баламутов отчужденно вырывался и попискивал чужим, тоненьким голоском:

— Не надо! Не надо! Не надо!

Васька отстранился, глянул в живой глаз дружка, и мурашки побежали по его спине: в том глазу уже не было ни стрелка Баламутова, никого другого, кроме равнодушного мрака. Труднов смущенно отступил. Другие тормошили чудом спасшегося.

— На «Финиксе» был? — спрашивали.

— Был! Был! Был! — озирался калека.

— Владыка жив ли?

— То жив — то не жив, то жив — то не жив! — балаболил бывший стрелок, наводя суеверный ужас на толпу.

— Шильц на борту ли? — подступались другие.

— На борту! На борту! Все на борту!

От калеки отхлынули последние из любопытных, толпа зашумела, требуя передовщика. На палубу поднялся Афанасий Швецов, занятый дележом добычи. Он был в бобровой шапке, шелковой рубахе, в иноземном сюртуке.

Его поседевшая борода лежала на груди сивучьим загривком. Афанасий откланялся толпе и на возмущенные крики стал отвечать, не стесняясь присутствия самого Баламутова.

— Нашли его с двумя пустыми флягами на камнях близ Калифорнийского залива. Такой и был уже. Должно быть, умишко пропил. А как попал туда — не говорит. Бывает, придет в себя, бормочет, покойников считает… Спаси и сохрани! — перекрестился передовщик.

Толпа опять загудела — Афоня ничего не объяснил, только перебаламутил любопытные души, желавшие правды и ясности.

— Ты расскажи, что за жизнь там, в полуденных странах?

— Все расскажу, ничего не скрою. Только после… Жизнь там: у-у-у! — передовщик закатил к небу озабоченные глаза. — Среди зимы тепло как летом.

Травы в рост человека. А еды! Ленивый захочет запоститься — не сможет. Кто рот разевать умеет, не пропадет. Знали, куда править Толстых и Трапезников, царствие им небесное…

По казармам партовщикам Швецова не давали напиться, все выспрашивали о чудных землях, об островах, где, по слухам, скрываются беглые промышленные. Те рассказывали, что после падения Ситхи испанцы и англичане бросили свои крепости до самой Калифорнии. Говорили, что там, в теплых странах, туземцы мирные и добродушные, как дети. О партии Тараканова известий не было.

Сколько ни ждал Сысой, поговорить со Швецовым не удалось, он был занят делами и отчетами. Баранову тоже был занят: отправлял партии на промыслы, на «Елисавету» погрузил мехов больше чем на миллион рублей и спешил выпроводить с ней кучерявых дебоширов Хвостова и Давыдова.

После всего услышанного и увиденного Сысой вернулся домой в задумчивости, за семейным ужином рассказал обо всем. Удивлялись домочадцы, додумывая непонятное, выискивая знаки своих судеб в странном возвращении Баламутова. Рассказы о полуденных странах, островах и Калифорнии потрясали. Завороженный услышанным, Филипп уже не ругал загубленную на островах молодость, волнуясь, спрашивал себя и бывших рядом:

— Вдруг не в ту сторону шли? — и начинал считать, загибая пальцы: — Трапезников с Андрияном Толстых до шестидесяти пяти дней правили курс на юго-восток. По тем временам галиоты больше полусотни миль в сутки не ходили. Сколько это будет?

Все умеющие считать с азартом начинали складывать, множить на пальцах и по черточкам, сошлись на том, что суда уходили не дальше чем на две тысячи миль от Камчатки, а до Калифорнии, по слухам, восемь.

— Знать, не судьба! — с облегчением крестился Филипп. — Куда смогли, туда пришли! Эти дальше уйдут! — кивал на Петруху и новорожденного младенца Ульяны.

Она уже оправилась от пережитого, смотрела на ребенка ласково и даже находила в нем сходство с мужем. Думала про себя: «Мало ли колошек перебрюхатили служащие Компании?! Мне выпала расплата». Но если заговаривала о том с мужем, Василий опускал глаза и каменел лицом, обижая жену упорным молчанием. Однажды сказал Сысою:

— Отвоюем Ситху и возвращайся подальше от греха. Два контракта отбыл, одной выслуги с тысячу рублей… А мне путь назад уже отрезан!

— Куда же я со своими через всю Сибирь? — завздыхал Сысой. — И Фекла тяжелеет. — Помолчав, спросил вдруг, желая развеселить друга: — Змеиную голову носишь ли?

Василий даже не улыбнулся воспоминаниям детства.

— Прошлый год утерял вместе с крестом. Оттого и беды!

Переменился Васька, уже не копил денег на возвращение, не скупясь тратил жалованье, жертвовал церкви.

В первые дни апреля, при неспокойном, капризном море, под началом передовщиков Демьяненкова и Кондакова к Якутату ушли триста алеутских байдарок. Партию прикрывали галиоты «Александр» и «Екатерина». С Кадьяка в Охотск на «Елисавете» был отправлен транспорт. Выход других объединенных партий к дальним промыслам откладывался и откладывался: или суда были не готовы к плаванью, или не хватало припаса. Только к лету, залатав прорехи, Баранов послал гонцов во все стороны Кадьякского архипелага, объявив сбор на двенадцатое июня, день Всех Святых в земле Российской просиявших.

— Дождались наконец-то! — криво усмехнулся Васильев, встречая байдару с посыльными в устье Сапожниковской реки. В глазах его мерцал лед.

Сидя за столом, посыльные рассказали последние новости. В Павловскую бухту опять заходил «Юникорн», привез подобранную на каком-то острове партию Тараканова — двадцать пять отощавших алеутов и передовщика, за спасение их Барабер забрал мехов на десять тысяч пиастров и ушел в Кантон.

— Бесовское отродье, — ворчали промышленные. — Как компанейское жалование требует с нас плату. То ли был в сговоре с бостонцем, бросившим партию, то ли по совести спас партовщиков!?

Страхи домочадцев перед войной и дальним вояжем перегорели от долгого ожидания. Чему быть — того не миновать! Говорили за столом много и бестолково. Филипп вспоминал молодость, не давая другим рта раскрыть.

Домочадцы много раз все это слышали и не слишком-то жаловали вниманием хозяина.

Как положено перед дальней дорогой в доме поели, попили, попели и поплясали. О плохом не говорили и старались не думать: придет беда ко двору — Компания не бросит, христарадничать никто не будет.

Смеркалось. Мужчины вышли на крыльцо. С гор веяло запахами леса и трав, слышался шум прибоя. Сысой достал трубку и, пока не испоганил воздух табаком, жадно втягивал носом дух новой родины:

— А хорошо зимовали! — сказал с грустинкой, сжал чубук зубами и зачиркал кремнем по железной полоске.

На рассвете, поцеловав спящего Петруху, он перекрестился на образа и вышел из-под крова. Васильев с трубкой в зубах уже грузил байдару. Кутаясь в парки, на берегу стояли жены. Фекла тихонько всхлипывала, привычно прощаясь с мужем на несколько месяцев. Сысой ткнулся бородой ей в шею, подумал, что с неделю еще будет чувствовать на себе запах жены, потом останутся память и тоска.

Ульяна с младенцем на руках шептала мужу, чтобы не лез под пули.

Васильев сдержанно улыбался, гладил ее округлившиеся плечи и стылыми глазами глядел в одну точку. Чтобы сделать жене приятно, впервые внимательно и ласково посмотрел на младенца, будущего штурмана и служилого сибирского дворянина Васильева. Байдара, покачиваясь, пошла от берега, а на востоке, за морем, уже расправляла крылья Птица заревая, рассветная и летела по волнам ее первая огненная стрела — на запад к Отчине.

Павловская бухта была забита лодками, крепость и селение — народом, все шумели, толкались, что-то искали. Сысой с Василием походили по казармам, не нашли своего передовщика и направились к Баранову, но пробиться к его дому было непросто. Сысой, растолкал молодых, наглых креолов, самовольно вломился в землянку правителя.

Баранов в камзоле поверх шелковой рубахи сидел за столом, заваленным грудой бумаг, вокруг него на китовых позвонках теснились полдюжины знакомых передовщиков, среди них Тараканов в новом сюртуке. Как не был занят правитель, но поднялся навстречу.

— Вот ведь какая жизнь, — привечал стрелка, — и поговорить некогда со старыми друзьями.

Сысой, сердитый от стычек с охраной, проворчал:

— Вырастил смену?! Креолы стерегут тебя, что псы. Хорошо — узнали, а то бы горло перегрызли…

— Бежит времечко! — посмеиваясь, усадил стрелка Баранов. — Давно ли вы были юнцами? А где моя гвардия девяностого года? Последних можно по пальцам пересчитать, — правитель блеснул глазами, перекрестился на образа и добавил: — Васеньку Баламутова на той неделе похоронил… А теперь прости старого, дел много. С передовщиком поговори, он все знает.

Сысой обнялся с черным от загара Тимофеем Таракановым, потащил его из тесной землянки, чтобы расспросить о приключениях.

Василий Баламутов перед кончиной почти пришел в прежнее сознание.

Его исповедовал директор училища отец Нектарий. Но сколько монах ни выспрашивал о судьбе экипажа «Финикса» — толком ничего не добился, удостоверился только, что судно с мертвыми на борту носится по воле ветров.

Баламутов, взобравшись на борт, оказался среди покойников, нашел большой припас водки и запил. Из сбивчивых слов умиравшего стрелка можно было понять, что, увидев землю, он поплыл к ней.

Единого мнения о судьбе «Финикса» не было даже среди миссионеров.

Среди промышленных ходили и вовсе чудные толки. А Тимофей Тараканов рассказал о таинственном исчезновении «Финикса» так сухо и просто, что тоболяки глядели на него с осуждением. Они и сами знали, что накануне выхода судна из порта, в 1799 году, в Охотске была эпидемия желтой лихорадки. По факториям и одиночкам пересказывалось со слов покойного Баламутова, как по ночам оживает мертвый экипаж, в кают-компании служит всенощную Владыка, потом становится к штурвалу и держит курс на погрязшие в грехе селения, предвещая беду и кару.

Сысой, выслушав Тараканова, усмехнулся.

— Скажи еще, отчего молнии бывают… Помню, как от покойников бегал!..

Тараканов улыбнулся, разводя руками:

— Хотите, верьте, — хотите — нет!

Сысой хмыкнул с недовольным видом, мотнул головой:

— О том еще узнаем… Расскажи лучше, где бывал, что видел?

Васька придвинулся к Тимофею, его выстывшие глаза ожили, заблестели.

Тараканов, уставший от подобных расспросов, воскликнул:

— Вот вам крест, ничего не видел, а все думают, что-то скрываю… Две недели шли к югу, не видя земли. По уговору нам был обещан капитанский харч, наша юкола. а бостонец чуть не уморил всех вареными бобами, и тех давал мало, как курам. Показалась суша, с неделю шли вдоль берега искали бобров. Алеуты от бобов стали болеть, я начал требовать обещанное. Хозяин высадил нас, чтобы запаслись рыбой и жиром, пошел разведать, куда бобры делись, и… Пропал. На жарком безлюдном острове ждали его почти полгода, выживали, как могли. Слава Богу, подошел «Юникорн»… Вот вам крест, больше сказать нечего.

Тоболяки смотрели на дружка удивленно и подозрительно: мол, если не хочешь говорить, на то причина.

Через три дня на всех судах, стоявших в Павловской бухте, были вывешены цветные флаги. Трубачи и барабанщики играли зарю, звонили колокола, отлитые монахом Ювеналием и мастером Шапошниковым. На Кадьяке верили, что от этого звона, пуще чем от пороховой стрельбы, бежит в ужасе нечисть, черти с воплями запирают подземные ворота и несколько суток не показываются ни на суше, ни на воде.

Иеромонах Афанасий, оставшийся за архимандрита в миссии, и иеродьякон Нектарий при полных торжествах служили на берегу молебен.

Приплывший с Елового острова инок Герман с братом Иоасафом, скромно пели вместе с бывшими школьниками, уходившими на Ситху. Больших байдар и байдарок набиралось до трех сотен. Не в силах освятить все разом, монахи выстраивали партии у берега в одну линию, кропили святой водой, приводили к целованию Животворящего Креста и отправляли одних следом за другими.

Палили пушки на батарее, салютовали ружья на байдарах. Правитель Баранов, залечивший хвори и отмоливший напасти, бодро вышагивал по причалу в броне под сюртуком и в сплющенной дворянской шляпе, над которыми смеялись промышленные. Сняв ее, он поклонился монахам:

— Благословите, батюшки, на дело многотрудное! Уж лучше мне в бою погибнуть, чем вернуться, не отвоевав Ситху в число земель моего августейшего покровителя!

Получив благословение, последним взошел на судно.

Караван вышел из залива и растянулся на несколько миль. Таракановские промышленные повернули к верфи, захиревшей без Шильца и Медведникова.

Там, при фактории, жили старовояжные стрелки Гаврила Ворошилов и Василий Бусенин. Возле них ютились вдовые кадьячки с детьми, получавшими пособие от Компании.

Первым на берег высадился старовояжный стрелок Антипин, пошел к дружкам, увидев их, вздохнул:

— Не помолодели, братцы, знать, и я такой же!

Не долго печалился о былом архангельский мещанин, разглядывая баб сдвинул шапку на брови и рассмеялся:

— На десять верст ни одного мужика, кроме вас да инока Германа, а кадьячки брюхаты. Отчего бы?

— А ветром надувает! — не моргнув глазом, ответил Ворошилов.

К их жилью подходили другие промышленные, спрашивали о делах.

Узнав, что Баранов зовет старых дружков воевать под Ситху, Бусенин с облегчением перекрестился.

— Слава Богу! Спохватились! А то Медведников снится, ругает…

Возле Александровского мыса, где в фактории жили два старовояжных Федора, Острогин и Рысев — один с овдовевшей каторжанкой, другой с крещеной колошкой племени Ворона, — партия опять высадилась на берег, поджидая ушедших к северу байдарщиков и парусные суда. Два Федьки по случаю встречи вытащили из погреба бутыль раки, наливали в чарки, выспрашивали подробности гибели Коновалова и Галактионова, разорения Якутата. Острогин, захмелев, схватился за казацкую саблю, стал крушить глиняную и деревянную посуду. Жена, бывшая каторжанка, с трубкой в зубах спокойно наблюдала бесчинство мужа, не вмешивалась в дела мужчин.

Дружки отобрали саблю и едва утихомирили седобородого промышленного. Утром Рысев и Острогин заявили, что идут с партией на Ситху, а в фактории пусть остается, кто хочет. Через три дня из верховий Кенайской губы вернулись пополненные партии и направились к Новоконстантиновской крепости.

Близ устья Медной реки Сысой с Василием высадились на берег, отправились с подарками к тойону Михейке и шаману. Горбатый шаман зимой умер, подарки передали его родственникам. Тойон был жив, встретил гостей ласково, угощал икрой в березовом соке. Приняв подарки, сказал, что зимой к нему присылали посольство из Якутата, а с плавучим льдом по реке сплыли материковые индейцы голцанского селения, четверо мужчин и здоровенная девка на коротких ногах, спрашивали, как найти Кускова. Тойон не стал утаивать, гости не возвращались, должны быть в Якутате, Лукин второй месяц живет на мысу Святого Ильи, строит дом на месте сгоревшей фактории.

Караван, не останавливаясь, пошел туда. Галера правителя и большая байдара таракановской партии направились к берегу, «Александр» и «Екатерина» пошли к Якутату. Навстречу двум судам, правившим к берегу, вышел Терентий Лукин в залатанном кафтане. Борода его стала еще белей.

Опять он жил один, своей обычной скромной жизнью, жену и сына увез в крепость к Кускову. Неподалеку от погорелой избы стоял балаган, возле него тлел костер, на дереве висела икона, писанная рукой, привычной к топору и ружью, но не к кисти. На другом дереве был тесаный восьмиконечный крест в полтора аршина.

Усадив гостей возле костра, Лукин стал неторопливо расспрашивать о жизни на Кадьяке. Баранов так же чинно отвечал на его вопросы. Едва старики умолкли, Сысой, увлекаясь, заговорил о вояже Швецова к полуденным землям, о неудачном таракановском промысле. Терентий слушал его вполуха, перебивая, спрашивал о сапожниковском хозяйстве, Ульяне и Фекле.

Баранов походил вокруг сгоревшей фактории, вернулся к балагану с печальным лицом.

— В стороне было бы легче строить, не надо расчищать! — кивнул на черные кучи головешек и обгорелые камни.

— Так-то так! — согласился Лукин. — И примета плохая — рубить новое на горелом. Да только место освящено, — пожал плечами.

— Освящено! — вздохнул правитель. — Тебя жалко. Шестой годик в нашей Компании: строишь, воюешь, живешь по балаганам… А ведь мы опять к тебе с поклоном — на войну звать?! Пойдешь Ситху воевать?

Лукин блеснул глазами и опустил их на тлевшие угли:

— Судьба у нас такая, что ли: первыми прийти, первыми построить, отвоевать… — Помолчав, мотнул головой и едко усмехнулся: — Потом придут другие, похитрей, станут над нами потешаться. И вся Русь, видать, на том стояла и стоит.

Острогин заскрипел зубами:

— Тебя наслушаешься — хоть в петлю, прости, Господи!.. У нас в партии только свои да новокресты. Отобьем Ситху, отстроим, как было и как хотели!

Лукин покачал головой:

— Верили, что так будет, ни у кого не вышло!

— Здесь не выйдет — дальше пойдем! — беззаботно тряхнул бородой Сысой.

— Говорят, теперь до самой Калифорнии путь открыт.

Лукин снова усмехнулся, молча покачал головой.

— Что же тогда сам воюешь, строишь? — Недоверие старого товарища покоробило его. — Не за жалованье же в десять целковых?

— Должно быть, нет нам третьего пути. Не монастырь — так война! — старовер подбросил веток в костер, отодвинулся от огня, прикрывая бороду натруженной ладонью. — Сколь ни думай — все к одному сводиться!

— В монастырь идут, кого Бог призвал! — заспорил Баранов. Покрывшаяся щетиной губа под его носом задергалась, как когда-то усы. Носить их в штатском чине он не мог по регламенту, а к пустоте под носом еще не привык.

— Кто-то из наших монахов сказал: «Служить России — все равно, что служить Богу! Возлюбишь ее — возлюбишь все в ней!»

Лукин снова покачал головой и добродушно возразил:

— Красиво сказано… Боярином, для которого, что природный русский, что крещеный: лишь бы ясак платил да тягло не бросал. Нерусь-то им даже родней… Кому служить? — спросил с вызовом. — Дворянам, которые нынче в твоей крепости пьянствуют, да тобой, слышал, помыкают? Это они — Россия?

Баранов смутился. Сысою стало жаль его и за себя обидно.

— Грех так говорить, Терентий Степанович. У нас в слободе на чужой манер не живут, чужаков не празднуют, холопов искони не было. То, что мои предки не были в вере так крепки как твои, так это не всем дано и не всем понятно, чего ради на рожон лезть… Где там и что в Писании с одной буквой, что с двумя… Мы, как дедами научены поясные поклоны кладем, где надо — земные… А еще старики сказывали, что раскол и Никон даны от Бога попам, а не народу… Пашенные о староверах никогда дурного не скажут, беглым всегда помогут. Мы от вас не отрекались, это вы нас хулите, — Сысой обернулся к Тараканову и бросил с раздражением: — Скажи чего-нибудь! Ты самый грамотный!

Все перевели взоры на Тимофея, сидевшего в стороне, наблюдавшего за спором с насмешкой в глазах. Передовщик пожал плечами, сказал бесстрастным голосом:

— Человек рожден для счастья! Нет на свете такого государства, которое бы заботилось о своих гражданах и давало им волю. Нет и царства Беловодского — есть мечта о справедливости. Бог — истина и разум. Потому и жизнь должна строиться разумно! — по лицам друзей своих понял, что те вотвот разразятся бранью, поднял руку, остановил их: — Вы хотели знать, что я думаю?! Слушайте! — Все истинное — разумно. По слухам и по размышлению, есть еще незаселенные земли. Нужно найти их и поселиться независимо. На себя все хорошо работают и богатеют при этом быстро. А чтобы самим не народить царей и дворян — богатство должно быть общим, власть — соборной, как в Ирии! Умные люди подсчитали, что при такой жизни через три-четыре года ваши дети будут мочиться в золотые кувшины, играть драгоценными камнями. Вот вам и счастье, и порядок, и Бог — высшая справедливость…

Рысев с Острогиным ерзали на местах, у Баранова дергалась выбритая губа, Лукин теребил бороду.

— Ни доказывать, ни оправдываться не буду, — смеясь, добавил Тараканов.

— Захочу узнать, что вы об этом думаете — спрошу.

— Нет, погоди, — не удержался Баранов. — Про богатство спорить не стану, хоть сильно сомневаюсь, но без царя и государства жить-то для чего?

— Я же сказал — для счастья! — снисходительно взглянул на него Тараканов.

Лукин и правитель с недоумением переглянулись. Дергая себя за бороду, Лукин спросил:

— Какое счастье? Досыта есть?

Тараканов досадливо вздохнул:

— Это уж сами думайте, какое кому счастье надобно.

— Я с весны о том думаю! — развел руками Лукин. — Бостонец, капитан бригантины, тот, который с Афоней Швецовым на полдень ходил, был в Якутате, звал меня старшим помощником и приказчиком, хорошее жалованье сулил. Говорил, работать не будешь, красиво оденешься, узнаешь, что такое счастье… В услужение к басурманам я бы не пошел, но с тех пор думаю: какое у них счастье?

Так как Тараканов, загадочно улыбаясь, не отвечал, Баранов хмуро проворчал:

— Меня давно зовут служить в Гудзонову компанию. Вся работа — иноземным купцам давать советы. Взамен хороший дом, тихая, спокойная жизнь без пистоля и сабли. Бывает, промерзнешь, промокнешь, и так захочется — хоть вой, ведь старый уже. Мы с тобой, Терентий Степанович, послужили на своем веку, может, хватит?

Лукин долго молчал, глядя на закипающий жестяной котел, потом спросил вдруг:

— У тебя кто мореходом на «Александре»?

— Петров — вольный штурман из мещан. На «Катерине» — Потаж. Мы с ним только двое благородные. Вы же знаете, какое из меня «благородие»! Ну, что?

Пойдешь на Ситху?

— Куда деваться, — вздохнул Лукин. — Одному не выжить… Сына надо поднять. Только и остается — воевать да строить. Вдруг что и получится?! — хлопнул ладонью по колену, обтянутому кожаными штанами, обернулся к Тараканову, на которого наседали Острогин, Рысев и Урбанов, спросил:

— А в твое умное государство будут брать всех подряд или только природную русь?

Тараканов рассержено взглянул на него, и не ответил.

— Так-то! — снова вздохнул Лукин. — Не рассудил ты нас, только хуже заморочил, — и, обернувшись к Сысою, ответил недосказанное: — Если бы мои деды отреклись от твоих, они бы с ними воевали, но мои деды, не желая проливать крови заблудших сородичей, жгли себя, уходили в тайгу, в другие страны. Кто от кого отрекался — Бог рассудит!

Галиоты «Александр Невский» и «Екатерина» покачивались на уютном Якутатском рейде, защищенном с моря островами и ждали дальнейших распоряжений правителя. Партия Демьяненкова и Кондакова промышляла, растянувшись на десятки миль по побережью. За зиму в крепости была выстроена новая восьмигранная башня, на сажень подняты стены. На верфи стоял новопостроенный пакетбот без мачт, на нем велись такелажные работы.

Увидев галеру правителя и большую байдару, на берег высыпало все население крепости и «Славороссии» — индейцы в одеялах и плащах, алеуты и кадьяки в парках, среди них терялись несколько русичей и креолов, одетых кто во что горазд. Индейцы столкнули на воду лодки, стали в них кривляться еще за сотню шагов до галеры, выплясывая в честь прибытия правителя. Подойдя к борту, подняли обычный вой и стали плясать на палубе. По традиции их угощали сладкой кашей и чаем.

Баранов, поговорив с каждым тойоном, ждал своего друга и помощника Кускова. Тот с Прохором Егоровым подошел к борту галеры на деревянном индейском бате.

— Парик привез? — спросил Баранова вместо приветствия.

— Привез, но женский! — рассмеялся правитель, махая рукой. — Башку-то покажи. Говорят, лыс стал, как я?!

Кусков с Егоровым поднялись на палубу, расцеловались с Барановым, со старовояжными стрелками. Прохор пошел от одного друга к другому, радуясь встрече.

— Не робей! — посмеивался правитель, поглядывая на шапку Кускова. — Лысых девки пуще любят.

Кусков нехотя обнажил голову. Ото лба к темени косо тянулся клин нежной розовой кожи.

Баранов достал из мешка белый парик.

— Других не прислали, — сказал, оправдываясь. Зато волос как настоящий.

Обстрижешь под себя…

— Уже слышал, наверное? — спросил Кусков. — Голцанское жило прислало послов за одеялами. Я их шаману сказал: «За то, что обезобразили русского тойона, — с вас шестьдесят одеял!» Так он стал оправдывать молодого сородича, который первый раз с живого человека кожу драл, а меня ругал, что сильно дергался, — улыбка на лице приказчика покривилась, большие глаза сузились и побелели. — При том вошел в такой раж: стал показывать, как правильно делать надрез и тянуть за волосы, чтобы снять кожу до самых ушей.

— Ну и как, сторговались? — улыбаясь, спросил Баранов.

— Сошлись на десяти! — развел руками Кусков. — Мы у них многих ранили, семерых убили.

— Ну и ладно! Я привез одеяла… А что у тебя одни креолы? Русичи-то где?

— Откуда им быть? — потускнели глаза Кускова. — Поселенцев почти всех перебили. Три семьи только осталось, и те отпросились на Кадьяк с детьми.

Вдов новоконстантиновские сманили. Все уж замужем: и старые, и не совсем.

Молодых давно нет.

Баранов снял шляпу, перекрестился на восток.

— Всего-то десять лет прошло, как прислали три десятка красавиц. На каторге целей бы были.

К счастью, он не знал, что еще через десять лет, когда закончится срок их ссылки, в живых останутся только трое томских мужчин, царской милостью определенных на поселение вместо каторги, и одна женщина, а сам все еще будет тянуть лямку правителя и подпишет им, четверым, прошения на вечное поселение в Америке.

Закончив пляски, якутаты сели в лодки и уплыли в селение. Баранов с Кусковым отправились осмотреть новопостроенный пакетбот. Сысой, Василий, Прохор и Терентий Лукин сидели на галере и вспоминали прожитую зиму.

— Приезжала моя богатырша! — хвастал Прохор. — С брюхом уже. Не обманул голцанского тойона…

Лукин нахмурился, засопел громче.

— А Толстяк, вспоминая кухню Терентия Степаныча, просился к нам в почетные аманаты. Но пожил с неделю на промышленных харчах и раздумал…

Так что, Степаныч, скоро нас с тобой на крестины позовут в Волчий род.

Лукин не выдержал, выругался:

— Что мелешь-то? — замотал седой бородой. — Семя бросил в чужой стороне — породил сына-врага и отцеубийцу!

Прохор с Сысоем беззаботно рассмеялись. Василий опустил глаза и сжал зубы, заходили желваки под его бородой.

— Как сестрица? — спросил Прохор, еще не зная о новорожденном.

— Слава Богу! — коротко ответил Василий.

Чтобы сгладить невольную неловкость, Сысой стал рассказывать про Баженова, венчавшегося со своей «волчицей». С помощью монахов он уговорил жену выбросить деревянное корытце, которым индеанки безобразят лица. Губа у нее зарастает, сажей она не мажется, умывается, колошки чистоплотны, и кожа у нее стала белей, чем у иной русской бабы. Только платье и башмаки, как на корове седло и подковы…

— Уж лучше бы босой в одеяле ходила, только сиськи прятала, — посмеивался Сысой. — А так, жена послушная, работящая: ягод наберет, продаст, каждую копейку — в дом…

Кадьяки и алеуты получили в Якутате компанейские ружья. По приказу правителя галиоты отправились к Ситхе. Под их прикрытием, промышляя в пути, ушла сводная партия Демьяненкова и Кондакова. Куттер «Ростислав» под началом передовщика Урбанова, отправился в Хуцновский пролив. На его борту были седые барановские дружки, пришедшие с ним из Охотска четырнадцать лет назад, тоболяки, Сысой с Васькой. Тараканов с партией промышлял под их прикрытием. Баранов с Кусковым торопливо оснащали парусами и пушками новопостроенный пакетбот, который назвали «Ермаком».

Васька Васильев, в кожаной рубахе, с казацкой саблей на боку, поглядывал с куттера на берег и глаза его мерцали синью льда. На лице Урбанова индейской маской стыл мстительный оскал. Спасшиеся алеуты его партии были опоясаны саблями и терпеливо ждали мщения. Но байдары таракановских промышлявших двигались медленно, «Ростислав» то и дело бросал якорь, долго стоял у Ледового пролива и, наконец, при хорошей погоде вошел в Хуцновский. Жители селений, грабивших Михайловский форт, завидев куттер и байдары, побросали дома и убежали в лес. Не останавливаясь, не причиняя никому вреда, караван прошел мимо селений Какнаут, Каукотан, Акку, Таку, Цултана, Стахин. Возле селения Кек, где была перебита партия Урбанова, алеуты высадились, прокрались к жилью, зарубили и зарезали нескольких жителей, одного пленили. Остальным удалось скрыться.

Урбанов сошел на берег, взглянул на пленного. Алеуты готовили орудия пытки. Индеец смотрел на них с презрением и называл русскими рабами.

— Мы народ добрый! — зловеще усмехнулся Урбанов. — Не станем тебя мучить, как ты нас. — Надел на шею плененного петлю и, к неудовольствию алеутов, выбил чурбан из-под его ног.

— Сжечь все! — кивнул на селение.

Промышленные и алеуты с факелами пошли по домам. Не в пример эскимосским народам и кенайцам, жилье побережных индейцев было сделано с большой аккуратностью из расщепленных на доски деревьев. Над низким входом — резные тотемные знаки семьи: лапа Ворона, след Волка и Медведя.

Каждая доска была строганной, покрытой резьбой и краской. Вокруг жилья и внутри — чистота. Войдя в один из опрятных индейских танов, Сысой взял искусно сделанную маску, которую издали не пробивала пуля фузеи.

— Похоже, у них все мастера! — разглядывая, вертел ее в руках.

— Похоже! — хмуро буркнул Васька и ткнул факелом под сухую кровлю.

Партия ушла от берега, оставив за собой черную тучу дыма. Следующее селение тоже было выжжено дотла. «Ростислав» бросил якорь в Бобровой бухте, на том самом месте, где четыре года назад стоял «Северный Орел» со зловредным Гавриилом Талиным, уволенным со службы Компании. Сысой вспомнил своего недруга, баламутившего промышленных, чиновных и штурманов на Кадьяке, теперь тот мореход казался ему шкодливым юнцом в сравнении с нынешними кадьякскими горлохватами.

Через два дня в Бобровую бухту вошел «Ермак» с правителем на борту.

Промысловые партии растянулись по заливам на несколько дней пути, но Баранов решил не ждать, когда соберутся все его люди, наказал тойонам и передовщикам, где общий сбор и пошел в бухту Креста. «Ростислав» поднял якорь и двинулся следом за «Ермаком». Около пяти часов после полудня суда шли вдоль высоких берегов покрытых густым лесом к горе Эчком, возвышавшейся над другими хребтами и пиками. В Крестовой бухте на рейде стояла целая эскадра. Здесь были компанейские галиоты «Александр Невский» и «Святая Екатерина», особо стоял настоящий большой фрегат «Нева» под Российским флагом. У второго мыса от горы Эчком покачивалась на якоре знакомая бригантина с новым названием «Окейн» под звездным флагом Соединенных Штатов.

Пакетбот и куттер салютовали кораблям из фальконетов. С галиотов ответили холостыми выстрелами пушек, с фрегата пустили две ракеты, на мачте подняли сигнальные флаги, призывая «командора». Едва «Ермак» коснулся борта «Невы», рыжий капитан-лейтенант, не представившись, стал выговаривать Баранову, что ждет его здесь целый месяц при несносном климате и постоянных нападениях индейцев. Младшие офицеры и матросы с недовольным видом поглядывали на промышленных. Правитель поднялся на палубу фрегата один.

Тридцатилетний капитан-лейтенант Юрий Федорович Лисянский провел в кают-компанию долгожданного гостя, о котором был много наслышан. Гарсон принес коньяк, кофе, сигары. Правитель Русской Америки был молчалив, сдержан и учтив. Он был одет, как одевались дедушки нынешних офицеров, на его шее висела золотая медаль. Вид Баранова задобрил раздраженного командира корабля. Он закурил сигару, насмешливо поглядывая на допотопный напудренный парик, стал рассказывать, что по Высочайшему указу совершает кругосветное путешествие.

«Нева» пришла на Кадьяк через неделю после ухода оттуда правителя.

Корабль отремонтировался в Павловской бухте, заправился водой, 15 августа взял курс на Ситху, а 19 был здесь. Через неделю в бухту вошла бригантина «Окейн», две недели назад — «Александр» и «Екатерина». Штурман Петров подходил к фрегату на байдаре, передал, что ждет Баранова. В последний день августа капитан Окейн на баркасе ездил на берег за лесом и был атакован ситхинцами. Индейцы на лодках подошли к бригантине, стали стрелять из ружей, повредили баркас и катер, которые спускались на воду. Самому Окейну прострелили расшитый узорами ворот.

— Безобразие! — капитан-лейтенант изящно отхлебнул кофе из чашечки.

— Безобразие! — согласился правитель, залпом опрокинул в рот рюмку коньяка, раздумывая, — закусывают или не закусывают нынешние благородные.

— Ваша помощь очень кстати. Я хоть и собрал до двух тысяч человек, но природных русских и креолов, на которых можно положиться, наберется едва ли сотня. Чудо да и только, ваше появление здесь! У ситхинцев одних мужчин до тысячи… Крепость…

На другой день капитан-лейтенант провел смотр компанейского флота. По его мнению, по меньшей мере нескромно было называть морскими судами галиоты и пакетботы, всего лишь перевозные боты, вооруженные старинными фальконетами. На галиотах по две шестифунтовых и по две четырехфунтовых пушки, запас пороха мал, такелаж плох, к некоторым пушкам ядра не подходят по калибру. Лисянский приказал снять с «Невы» шесть пушек, чтобы вооружить ветхие компанейские суда, дал пороха и снарядов.

Растянувшиеся партии прибывали и прибывали в бухту по пять-шесть, а то и по две лодки. Партовщики устраивались на берегу: вбивали колья, ставили на бок байдару, укрывали вход лавтаками. Ситхинцы бросили селение и заперлись в крепости. Баранов и Лисянский подходили к ней на катере, разглядывали в подзорные трубы. С виду крепость была неказиста, построена неправильным квадратом, большей стороной к морю. В землю стоймя были врыты толстые, в обхват, бревна десяти футов высотой с наклоном наружу, сверху связаны другими бревнами и в два-три ряда обложены мачтовым лесом. Двое ворот выходили к лесу, одни — к морю.

— Среди американских народов ситхинцы, пожалуй, самые проворные и сметливые, — заметил Баранов, щелкнув подзорной трубой. — Когда мы строили Михайловский форт, вертелись поблизости, высматривали. Кое-чему научились. Нам бы с ними подружиться, да не выходит! 20 сентября правитель со своими вещами перешел на «Неву». Партовщики все прибывали и прибывали, на берегу появился палаточный город, шумный и недисциплинированный, как цыганский табор. Кто-то ловил рыбу, кто-то спал, кто-то готовил еду. Дымили костры. В одном месте плясали чугачи, в другом — алеуты, кадьяки, обособившись, колотили в жестяной котел и пели. По заливу шныряли байдарки с их гребцами и с высоко сидящими чугачами, которые подкладывали под себя деревянные латы. Здесь же носились узкие и юркие алеуты в длинных берестяных шляпах, украшенных бисером, клювами птиц и китовым усом. У многих были ружья. 21 сентября к Баранову на фрегат явился главный чугацкий тойон со свитой. Он держался с большой важностью, поскольку чугачи прибыли сюда не столько для промыслов, сколько для войны со своим исконным врагом — ситхинцами. Тойон был одет в красный суконный плащ, голова убрана пухом, его свита приплыла в деревянных доспехах с копьями и ружьями. Чугачи с полчаса колотили в жестяной котел и плясали на палубе для экипажа, кривляясь, кому как вздумается. После этого главный тойон сказал правителю, что пропали три его байдары с людьми. Стали выяснять, куда они могли деться и открылось, что не только чугачи, но и кадьяки ходят по ночам грабить ситхинское селение, нападают на их лодки.

— Вот ведь, народец, — скаредно ворчал правитель. — Ради грабежа жизни не пожалеют, сами на рожон лезут.

Он ждал партию Кускова, в которой было два десятка старовояжных стрелков, без них не решался идти на штурм крепости. Капитан-лейтенант убеждал его воздержаться от приступа, предлагал осадить и вынудить противника сдаться без кровопролития. Но Баранов спешил: ему нужна была победа до начала дождей. 23 сентября в бухте показались шестьдесят байдар кусковской партии. Они подошли к «Неве», дали залп из ружей. С корабля пустили ракеты и вскоре якутаты отплясывали на шканцах в честь встречи. На другое утро прибыли последние байдары партии Демьяненкова и стали устраивать на берегу балаганы. На «Неву» явился главный кадьякский тойон, сказал, что на его людей напали ситхинцы. Старовояжные стрелки и его люди небольшим отрядом отправились в указанное место. Лисянский послал им на подмогу десятивесельный катер под началом лейтенанта Арбузова. К пяти часам промышленные, кадьяки и матросы вернулись, Арбузов доложил, что подошел к разоренной русской крепости, нашел тела двух кадьяков, но противника не видел. 25 сентября все партии собрались возле четырех островов у горы Эчком, но были так рассеянны, что Лисянский не переставал удивляться, почему ситхинцы не нападают на беспечные таборы и не бьют врага по частям. А байдарщики сводных партий так осмелели, что каждую ночь ездили на грабежи, днем плясали и пели.

Через три дня суда подошли к ситхинскому селению. За ними двинулись все партии и к вечеру высадились на берег. Старое ситхинское селение пустовало, грабить по хижинам было нечего, так как местные народы все ценное прятали в лесу. Байдарщики заняли чистые и уютные таны с очагами посередине, с нарами, разделенными занавесками, стали плясать и веселиться.

Из осажденной крепости тоже всю ночь доносились пение, бой бубна и частый возглас «Ух!»

Утром Баранов поднялся на кекур, где два года назад стояла его палатка, и поднял Российский флаг. Промышленные установили караулы, обнесли селение заплотом из байдар, потом стали укреплять его рогатками и плетнем.

Правитель переселился с «Невы» в индейскую барабору, где расположился с верными друзьями.

Это была просторная хижина из полубревен, поставленных, вертикально сужаясь к кровле, и аккуратно подогнанных друг к другу. Над входом были вырезаны знаки Ворона и Медведя — должно быть, жена тойона была Медвежьего племени. В крыше устроено вытяжное отверстие, вдоль стен, покрытых искусной резьбой, тянулись широкие нары, выкрашенные синей и зеленой красками. Правитель, в кольчуге поверх камзола, снял саблю, поправил за кушаком пистолет и прилег возле очага.

— Что, братцы? — обратился к Лукину, Ворошилову, Труднову и другим доверенным стрелкам. — На штурм пойдем или осаду устроим?

Ему вразнобой ответили несколько голосов.

— К «Неве» подплывал ситхинский тойон, но на корабль не пошел, говорил, что его люди не желают кровопролития, хотят мира.

— Это они наше настроение и нашу силу выведывают… С таким послом и говорить нечего! — хрипло проворчал Василий Труднов. — Теперь, с пушками фрегата, шутя победим. На штурм идти надо!

— Ты что скажешь, Терентий Степаныч? — Баранов обернулся к Лукину.

Тот перекрестился на образок, повешенный в углу хижины, сказал с печалью:

— Нас уже победили, как побеждают полтораста лет подряд, — вон сколько благородных, хоть ты их не звал. Теперь они власть!

— Что бояре? — с раздражением мотнул головой Баранов. — Помогут колошей привести к повиновению и уйдут. Нет худа, без добра! Ты скажи, как крепость брать?

— Чего под пули лезть?! — нахмурился Лукин. — Ночью подпалить с разных сторон, и все дела!

— Я тоже так думаю! — кивнул правитель. — Мне это место, где их крепость, еще первый раз понравилось. Но не решился ставить там острог: слишком близко от селения, обиделись бы их тойоны… Ну, что? Решили?.. На всякий случай надо сделать лестницы, запастись горючей серой, смольем, огнивом.

Распорядитесь и проследите, чтобы все было готово, — приказал товарищам.

На другой день капитан-лейтенант тоже решил высадить своих людей на сушу. С кораблей дали залп по кустарнику, на случай, если там засел противник. Арбузов с матросами на баркасе ходил вдоль линии прибоя, посматривая на крепостные бойницы ситхинцев. В полдень капитан-лейтенант сам отправился в укрепленное селение Баранова. Вдали показалась ситхинская лодка и он приказал Арбузову атаковать ее. Лейтенант догнал лодку возле острова. Ситхинцы бросили весла и открыли отчаянную стрельбу. С баркаса тоже стали стрелять из ружей и фальконетов. Ядро случайно попало во флягу с порохом, за которым осажденные плавали в Хуцновский пролив, и разметало гребцов. Шестерых из них подняли на баркас живыми. Все были изранены, у одного хлестала кровь из пяти пулевых ран. Матросы удивлялись, как в таком состоянии ситхинцы могли грести и обороняться.

Пленные желали смерти, поглядывая на родной остров. По их вере после насильственной гибели человек недолго задерживается в другом мире и вновь зарождается в женщине на родной земле: да еще и выбирает себе семью побогаче. Ранняя смерть — это вечная молодость. Глядя на любимые места, индеец, обычно, говорит: «Скорей бы умереть, чтобы снова родиться здесь молодым!»

К вечеру осажденные прислали к селению парламентеров, тойона и трех воинов. Лица их были раскрашены красными и черными полосами, у тойона вычерчен белый круг. Все четверо — в лосиных жилетах с пришитыми стальными пластинами, которые покупали у бостонцев. Они положили на землю ружья, поплясали, крикнули: «Ух!» Тойон с важным видом заявил, что его сородичи желают заключить мир с Россией.

Баранов вышел за заплот с толмачом и сказал:

— Вы разорили нашу крепость, убили многих невинных. Мы пришли, чтобы наказать вас! Но если все ситхинцы раскаиваются в содеянном, то пусть пришлют своих главных тойонов. Мы хотим кончить дело без крови!

Индейцы три раза крикнули «ух!», подняли ружья и с гордым видом ушли.

Утром следующего дня тот же тойон привез заложника. Едва их лодка приблизилась к берегу, аманат навзничь бросился в воду, а его сородичи налегли на весла и поплыли в обратную сторону. Баранов послал своих людей из укрепленного селения, они вытащили заложника из воды и привели его.

Аманат, который был таким дальним родственником главного тойона, что сама присылка его считалась оскорблением, вручил правителю шкуру бобра, а тот одарил его паркой, надевать которую любой индеец посчитал бы за позор, чтобы не уподобиться алеутам, кадьякам и чугачам.

Над Ситхинской крепостью подняли белый флаг — исподнюю рубаху русского промышленного. В новом Михайло-Архангельском укреплении тоже подняли белый флаг, соглашаясь на переговоры, но заложника выпроводили, требуя тойонов. Около полудня тридцать размалеванных ситхинских воинов подошли к заплоту, стали в строй, положили ружья и начали переговоры.

Баранов, внимательно выслушав их многословные рассуждения о мире и справедливости, ответил:

— Я забуду о ваших злодеяниях, если дадите двух надежных аманатов и вернете из плена всех кадьяков!

Индейцы вновь пустились в рассуждения и говорили ни о чем целый час.

Баранов стал выходить из себя, пригрозил штурмом. Ситхинцы три раза прокричали «Ух!» — что означало конец делу, развернулись и ушли.

Некоторые старовояжные тоже озлились, стали давать советы правителю:

— Пугнуть их надо! Завтра Покров, а они все тянут волынку.

— У них вся надежда на то, что мы таким скопом на одном месте быстро оголодаем и уйдем!

— Штурм так штурм! — согласился Баранов, молодцевато подтянулся и стал выше ростом. — К ночи приготовиться не успеем, а завтра Покров, — поднял глаза на образок в углу бараборы и трижды перекрестился, бормоча: — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, припадаю Твоей благодати: помози мне, грешному, сие дело, мною начинаемо, о Тебе Самом совершити, во имя Отца и Сына и Святаго Духа… — откланялся с набожным лицом и сказал передовщикам: — Даст Бог — Пречистая Заступница укроет нас грешных Покровом своим, а ночка темная спрячет от пуль каленых.

На Покров, в укреплении кипела работа. Под начало преданных тойонов были собраны две сотни кадьякских, алеутских и чугацких удальцов, они вязали к стрелам огнива и готовились к приступу. Три десятка креолов, камчадалов и прибывших на службу новобранцев чистили ружья и пушки. Два десятка старовояжных стрелков руководили приготовлением к бою, остальные несли караулы. С «Невы», «Александра» и «Ермака» завозили якоря байдарами. К берегу пристал баркас, из него высадились полтора десятка матросов с ружьями и двумя легкими пушками. Посыльный прибежал к Баранову и передал, что Лисянский приказал лейтенанту Арбузову попугать осажденных, если удастся — сжечь сарай и лодки под стеной.

Другим рейсом с баркаса высадился второй отряд под командой лейтенанта Повалишкина и пошел в обход крепости со стороны леса. Баранов чертыхнулся, бормоча:

— Кабы не вздумали идти на штурм!

Ситхинцы равнодушно смотрели на подступающего врага и делали вид, будто ничего не понимают. Они не стали стрелять, когда Арбузов поджег сарай. Черный дым пополз по земле к воротам крепости, эта дымовая завеса прельстила молодого лейтенанта. Тявкнула его пушка — ядро отскочило от толстой стены, как горошина. Полтора десятка матросов с ружьями и офицер со шпажонкой закричали «ура!», кинулись под покровом дыма к воротам, волоча за собой пушки. Повалишкин со стороны леса увидел маневр и, боясь недополучить лавры, тоже повел свой отряд на штурм. Со стен за ними спокойно наблюдали ситхинцы и не стреляли.

— Детушки! — завопил Баранов. — Их сейчас перебьют, как гусей!

Становись! Пушки к бою!

Все побросали работу, похватали ружья, сабли, патронные сумки. Более полутора сотен стрелков, алеутов, кадьяков, чугачей переправились через Индейскую реку и на «ура!» бросились под стены крепости следом за отрядом Арбузова. Под командой пушкарей, алеуты и кадьяки перетащили на другой берег шесть пушек. И тут со стен началась ураганная пальба. Пули градом застучали по земле, запели, рикошетя от камней и пушек. Полдюжины алеутов и кадьяков переранило в одну минуту, остальные побросали ружья, копья и кинулись обратно, за реку.

— Куда? — кричали Сысой и Васька, хватая прислугу за одеяла и парки. Но мимо них уже мчались чугачи и русские казары. Васильев схватил одного, тряхнул, тот с перекошенным лицом прохрипел:

— В гробу я видел такую службу за десять целковых! — вывернулся, кинулся в воду, барахтаясь, как пес.

Полтора десятка матросов и полсотни партовщиков прижались к стене крепости, пытаясь поджечь ее сырые стены. Баранов потерял парик, его белобрысая непокрытая голова выделялась среди отряда. Ситхинцы, азартно свешиваясь со стены, палили из ружей вниз. Матросы и промышленные отстреливались.

— Убьют Бырыму! — подскочил к брошенным пушкам Василий Труднов. — Мать его… Опять забыл надеть броню!

Васька и Сысой торопливо заряжали пушки у реки. Теперь только они могли спасти отряд, попавший в западню. Труднов выстрелил, выстрелил Васильев. Ядра пронеслись над стеной.

— Господи, благослови! — пробормотал Сысой и сунул фитиль в запал. Со стены полетела щепа, сгоняя ситхинцев в укрытие.

— Боюсь в своих попасть! — бросил банник Васильев, нацеливая другую пушку.

— А ты не думай про них! — крикнул Сысой. Лицо его было черным от пороховой гари.

Пушкари и четверо стрелков едва справлялись с шестью пушками. «Нева» и галиоты торопливо подтягивались на якорях к берегу.

— Если колоши не дураки — сейчас сделают вылазку! — спокойно сказал Лукин. — Алексашку пристрелят первым — сильно приметный!

— Помогать надо! — схватился за ружье Сысой. Лукин удержал его рукой на месте.

— Отсюда помогать надо! У них теперь вся надежа на нас! Наводи! Ловко у тебя выходит!

Возле батареи пули защелкали реже. Весь огонь ситхинцы перенесли под стену и палили беспрестанно, не слишком-то опасаясь бьющих по стене ядер.

Ворота приоткрылись, оттуда с ревом выскочили латники. В ту же минуту один матрос был поднят на копьях. Другие, служилые и промышленные, выстроились, отбили тело и стали отступать к реке. Васька Васильев, опоясанный саблей, схватил фузею, кинулся к отряду. Лукин выругался ему вслед. На стену выскочили до сотни ситхинцев, толкая друг друга, стреляли и каждый метил в белую голову Баранова с блестящей лысиной. Вокруг него то и дело падали люди. Троих матросов тащили под руки. Пули со стен попадали и в ситхинцев, пошедших на вылазку. И тут заговорили шестифунтовые пушки с «Невы» и галиотов. Со стен крепости полетела щепа. Сысой положил три ядра сряду по воротам и увидел, что ситхинцы остановились, стали пятиться.

К реке прибежал Прохор, он хромал, из сапога хлестала кровь.

Ворошилова волокли под руки. Вот запнулся и заклевал носом Баранов, неловко выбрасывая вперед ноги. Ситхинцы на стенах, где едва можно было устоять при канонаде, завыли и заплясали. Лукин с Трудновым, бросив пушки, побежали к правителю, подхватили его под руки. Зашевелились и запели вокруг них камни от пуль. Васька Васильев с окровавленной саблей, старые Антипин и Рысев отступали последними. Вдруг повалился Лукин, за ним Труднов ткнулся в землю красным носом. Сысой закричал, бросился к ним, следом заковылял раненый Прохор.

Баранов с окровавленным плечом уже выправился и волок Лукина. К нему подскочили промышленные. схватили Труднова под руки. Перераненные матросы и стрелки дали ружейный залп, потом другой, раненых и убитых переправили через реку. Корабли с моря стали стрелять реже. Ситхинцы выскочили на стены, победно закричали и стали палить из двух бойниц по «Неве», хотя ядра не долетали до фрегата.

Из укрепления смущенно вышли бежавшие в начале боя русские и алеуты, виновато подняли на руки раненых и убитых, переправили обратно пушки.

Бледный как мел, раненый лейтенант Арбузов хлестал их шпагой и кричал:

— Если б все были смелы, как мои матросы… Мы уже у ворот были!

Двое его людей были убиты, почти все переранены. Из лесу брели матросы лейтенанта Повалишкина, многие были в крови, одного несли на руках, был ранен и зол сам лейтенант. Среди старовояжных стрелков погибло два близких друга Баранова, у Лукина — три пули в спине, у правителя насквозь прострелена рука. На берегу Индейской реки убило четверых алеутов из пушкарской прислуги. К вечеру, оставив покойных в крепости, матросы с офицерами вернулись баркасом на «Неву».

— Кровавый молебен случился на Покров, — постанывая, поморщился от боли правитель. — Не укрыла грешных Богородица, видать прогневили.

Он выпил пару чарок водки, лекарь стал доставать из раны осколки кости, затем перевязал руку и подвесил на кожаный ремень. Без шапки и парика, в сюртуке на одном плече Баранов обошел лагерь, склонился над Лукиным, принесенным в барабору.

— Выживешь ли, Терентий Степаныч? — спросил тихо.

У изголовья Лукина сидел Прохор в одном сапоге. Нога его была уже перевязана.

— Помирать буду! — с трудом выговорил старовер и на губах его выступила кровавая пена.

— Вот ведь как все получилось! — виновато опустил глаза Баранов. — Переспорил ты меня… А про сына не беспокойся. Слышал, еще приплод ждешь?! Буду жив, никого не оставлю, со своими, как родных подниму, вот те крест! — Он хотел перекреститься, вспомнив, покосился на безжизненную руку, нагнулся и поцеловал позеленевший от окиси медный крест на груди умиравшего. — Может, попа с «Невы» позвать?

— Проха?! — шепотом позвал Лукин.

Егоров склонился над ним.

— Крест в могилу не клади! — с трудом проговорил Лукин. — Себе возьми или Степке моему передай. Пусть несет! — Он затих, хрипло втягивая воздух.

Баранов расцеловал его трижды как живого и ушел по делам. Прохору вспомнилось зимовье старца Анисима под Бийской крепостью, моложавый Лукин. Одиннадцать лет прошло, а казалось — целая жизнь. Он просидел возле раненого с час, думая о пережитом, о том, что надо бы исповедать и причастить умиравшего. Вдруг Лукин открыл глаза, сияющие другим светом, сказал окрепшим голосом:

— Был там! Причастился у Ювеналия. Он на исповеди выспрашивал, отчего я не отрекался. От веры, говорю. А он мне: «Мало! Пока ваших матросов к отпеванию готовят — сходи-ка, подумай, чтобы потом перед Ним ответ держать!» — Чего я еще не предавал? — Терентий удивленно покосился на Прохора. — Землю свою бросил!..

— Как чего? — вскрикнул стрелок, смахивая слезы. — Нас, друзей единокровных. А мы тебя даже соборовать не можем…

— Думаешь, поверят?

— Поверят! — с жаром сказал Прохор. — Мы за тебя Бога молить будем…

Может, подождешь? Корабельный поп уже причаливает к берегу…

— Тогда пойду к Ювеналию! — будто не услышав последнего, прошептал Лукин. — Прощай, если чего…

Много раз Прохор смотрел в глаза умиравших, удивляясь, куда уходит душа: то ли ввысь, то ли внутрь холодеющего тела. Потянулся к лицу Лукина, зрачки расширились, отзываясь на свет и тьму, но в них уже не было грешной жизни. Стрелок закрыл глаза своему старшему другу и сбивчиво, путано, хлюпая носом стал читать молитву на исход души, не по канону прося всех святых принять одинокого человека, не нашедшего в этом мире ни родины, ни близких, ни своей правды.

Баранов вызвал к себе одного из самых бойких алеутов — тойона Нанкока, упрекнул его в трусости и побеге с поля боя.

— Виноват! — сказал тот с печальным лицом. — В другой раз не пойду!

— Знаю, что не пойдешь, по крайней мере, хоть не бегай назад и не увлекай примером других! — проворчал раненый правитель и отпустил партовщика.

Следом вошел главный кадьякский тойон. Баранов стал его отчитывать, и чем больше сердился, тем выше задирал нос тойон. Наконец, как это в обычае у кадьяков и чугачей при упреках, сказал:

— Ну, я пойду! — развернулся и вышел, не винясь.

В этот же день алеуты и кадьяки похоронили своих убитых. В сумерках вернулся баркас с капитан-лейтенантом. Баранов сдал Лисянскому командование войском, предлагая принять меры, которые тот сочтет нужными.

Ночью на «Неве» умер матрос из команды Повалишкина.

На другой день, с утра, ободренные успехом ситхинцы, стреляли из пушек по кораблям и укреплению. К полудню они поостыли, снова подняли белый флаг и прислали для переговоров старика Стахинского жила, женатого на ситхинке. Тот долго блистал красноречием, но поняв, что русские не уйдут и не отступятся от прежних требований, дал в заложники своего внука, обещая, что на другой день ситхинцы исполнят все. Лисянский приказал ему, чтобы никто не выходил из крепости, пока не будет заключен мир. 3 октября, на рассвете, осажденные снова выкинули белый флаг. К НовоАрхангельскому укреплению пришел первый заложник, через час — второй. К полудню Сайгинах, брат главного тойона всех ситхинцев Котлеяна, прислал своего сына. К вечеру в руках Лисянского было девять заложников от влиятельных тойонов. Из крепости стали выбегать мужчины и женщины, собирая пушечные ядра. С кораблей по ним открыли огонь и осажденные снова укрылись за стенами. 4 октября, на Ерофея, когда лешие буйствуют в лесах, перед тем как провалиться под землю на всю зиму, гоняют зверей и ломают деревья, русское войско хоронило убитых. Тоболяки, Баранов, Антипин долго искали могилу Луки Кочергина, первого стрелка похороненного на Ситхе, но так и не нашли ее. Кладбище устроили на месте сожженной крепости, под головешками которой было погребено много мучеников. Корабельный священник разом отпел всех убиенных на острове, пометал землю, осыпав тела крестообразно, предал их земле со словами: «Господня земля…» И трижды пропел «Вечная память!» Стрелки, матросы и крещеные алеуты легли в один ряд, ногами на восток, головой к Родине, глазами к Небу. С ними Лукин с Трудновым и старовояжный Ворошилов, в недобрый час испившие воды из Индейской реки.

Для них навсегда сбылось ситхинское поверье — кто испьет ее, тот вернется на Ситху.

Друзья, крестясь и кланяясь, трижды обошли братскую могилу и поставили крест в полторы сажени высотой, видимый с моря, чтобы все проходящие корабли знали: здесь земля Российского владения.

Осажденные прислали двух кадьячек, плененных при разгроме Михайловского форта. Радуясь встрече с сородичами, женщины сказали, что многие ситхинцы хотели бы сдаться на милость победителя, но тойон Котлеян и несколько его сторонников упорствуют против мира. Баранов, вернувшись с похорон, потребовал у парламентеров аманатов от тех упрямых тойонов и заявил, что без сдачи крепости мира не будет.

Чугацкие, кадьякские и алеутские байдарщики, презирая опасность, снова шныряли по островам и безудержно грабили всякие припасы ситхинцев, если их находили. 5 октября утром осажденные прислали еще одну плененную кадьячку. Она сказала, что из крепости послали гонцов в Хуцновский пролив за подмогой.

Правитель негодовал, требуя от осажденных немедленно покинуть крепость, грозил сжечь ее вместе с людьми. Весь день прошел в переговорах: одних размалеванных краснобаев меняли другие, но договориться никак не удавалось.

Наконец пришли семь главных тойонов во главе с Котлеяном и просили разрешения в последний раз переночевать у себя, чтобы на рассвете покинуть крепость. Подумав, Баранов с Лисянским разрешили сделать так. Но на рассвете никто из крепости не вышел, белые флаги были подняты только на кораблях и в укреплении. Лисянский приказал готовить плоты, на них крепить пушки. После полудня на переговоры явился брат Котлеяна тойон Сайгинах, привел еще несколько надежных аманатов и стал многословно говорить, что он за мир и за сдачу крепости, но некоторые сородичи все еще упорствуют и противятся. Тойон обещал убедить их сдаться и сказал свое самое последнее слово из всех сказанных им за пять дней переговоров:

— Если сородичи согласятся выйти, то вечером они три раза крикнут «ух!», а русские пусть три раза крикнут «ура!» Парламентеры пропели песню, поплясали и вернулись в крепость. Баранов ждал до утра. На рассвете возле крепости противника не было никакого движения, по стенам расхаживали вороны, черная стая кружила в небе, то, садясь, то, пугливо поднимаясь в воздух. Баранов послал толмача узнать, в чем дело. Вскоре тот вернулся и сказал: похоже, что в крепости никого нет.

Правитель послал туда надежных людей из русичей, а под их началом — креолов, кадьяков и алеутов. Тараканову наказал смотреть за Васильевым, не давать ему воли. Стрелок стал жесток в бою, на Покров при отступлении без надобности порубил многих колошей. Кадьяки и алеуты, вдохновленные предстоящим грабежом, не могли сидеть на месте и рвались вперед.

Изнутри крепостные стены выглядели еще грубей, чем снаружи: толщина их превышала всякий здравый смысл. Четырнадцать барабор жались друг к другу, разделяясь узкими проходами — Сколько трудов положено?! — озираясь, бормотал Сысой.

И Васильев вдруг почувствовал сострадание к ушедшему народу. Он хмурился, распалял былую ненависть и с недоумением не находил ее в себе.

— Крепость-то, зачем жечь? — обернулся к Тараканову. — Столь леса повалено. Разберем по бревнышкам, свою построим…

— Андреич приказал сжечь! — возразил Тимофей. — Говорит, возьмем отсюда хоть жердинку, колоши каждый день будут приходить, смотреть на нее и напоминать, что это принадлежало им.

Кадьяки перерыли жилье, притащили двух старух и шестилетнего мальчугана с хохлом на темени. Вскоре к передовщику пришли алеуты, сказали, что нашли пятерых зарезанных младенцев и кучу собак. Под стеной, со стороны леса, были оставлены неприбранными три десятка убитых воинов.

Байдарщики перерыли погреба, нашли большой припас юколы, сотню чугунных ядер и две чугунные пушки.

— Видно, кончился порох, вот и бросили крепость! — сказал Тимофей.

Васильев, блеснув ледышками глаз, скривился:

— До чего же подлый народ! Давали возможность уйти целыми… Так нет! — кивнул на умерщвленных детей.

— Не верили нам! — пожал плечами Тараканов. — Сами коварны, от нас ждали того же. Уходили тайно и тихо, боялись, что младенцы и собаки выдадут.

В здешних бараборах в тесноте размещалось до восьмисот человек, но и в них было чисто. Стены и жерди были покрыты резьбой, над каждыми нарами вырезаны знаки племен и родов.

— Жаль сжигать, — разглядывая жилье, вздохнул Тимофей, а надо!

Васильев, сердитый на свое размягчившееся сердце, бросил зло:

— Тебя послушать — будто в плену не был! Или в почетных аманатах тебя держали?

Пленные старухи и мальчишка сидели на корточках возле стены и с равнодушным видом ждали своей участи. Тараканов мимоходом взглянул на них: в его глазах мелькнула боль, но не было ненависти.

— Ты, Вася, не знаешь, как они нас ненавидят, — усмехнулся, — а я знаю!

Нет таких мучений, каким бы не предали белого человека, попавшего в плен.

На мне, всего лишь, вот такие, — Тимофей кивнул на мальчугана, — учились стрелять из лука. Слава Богу, глаза не выбили! — Тараканов распахнул ворот рубахи, показывая шрамленую грудь.

На берегу, под стеной, лежали два десятка долбленых ситхинских лодок, высоко ценившихся от Шарлотиных островов до Камчатки. Среди них были новые. Все это ситхинцы тоже бросили, чтобы косяки и их рабы — не заподозрили намерения к бегству. В лодки погрузили пушки, ядра, юколу, двух старух и мальчишку. Над крепостью поднялся дым.

— Хороший костерок будет для убитых, — обернулся Сысой. — Разом все попадут в свой рай.

Старухи, глядя на разгорающуюся крепость, тихо запели: ситхинцы сжигали мертвых и только шаманов закапывали в землю, считая, что они не горят.

Баранов встретил пленных ласково: накормил, одарил, дал им хорошую лодку, двух гребцов из аманатов и отправил к своим, передать, что он не собирается мстить.

Еще плясали над пожарищем языки пламени, а хорошая погода, державшаяся с Покрова, стала портиться. Из-за горы Эчком выползли тучи и начался дождь, ливший несколько дней сряду. Матросы получали по двойной чарке водки, отдыхали и веселились. Передовщиков и старовояжных стрелков пригласили на «Неву» в кают-компанию. Корабельная прислуга брезгливо поглядывала на промышленных, то и дело забывала подливать им вино и ром.

Офицеры в белых мундирах, восседали во главе стола, между собой беседовали по-французски, по-русски бранясь для связки иностранной речи. Баранов без парика, утерянного в бою, смущенно сидел рядом с ними, как чужой на чужом пиру. Рука его была подвязана. Кусков, в потрепанном сюртуке, в стриженом женском парике, лупал рассерженными глазами, чувствуя себя ряженым дураком. Умный Тараканов, слегка понимавший дворянскую тарабарщину, с жалким лицом иногда вставлял гнусавое словцо в офицерские речи. Ему отвечали сквозь зубы. Штурманам Петрову и Потажу было так же неуютно в этой компании: они потели, краснели, боясь опростоволоситься.

Сысой отодвинул недопитую чарку, сказал раздраженно:

— Я, пожалуй, вернусь в Тобольск!

— А я останусь, пока ублюдок не вырастет, — опустил голову Васильев. — Или не помрет, — он помолчал, вздохнул и добавил: — Куда с ним, в слободу, людям на смех…

От его слов Сысою стало еще горше. Он встал и сказал через стол:

— Андреич, прикажи-ка дать нам водки с ведро, мы погуляем на «Катерине».

— Что, Сысоюшко, наша компания тебе не подходит? — попробовал шутить правитель, виновато взглянув на Лисянского.

— Не подходит! — отрезал Сысой. — Зовите новокрестов с тойонами, они вам попоют и попляшут.

— На «Ермаке» бочка раки! — будто с гвоздя соскочил Кусков, пошоркал париком по плешине, взглянул на правителя: — Пойду, налью им, что ли?!

— Сходи! — опустив глаза, разрешил Баранов.

Добрая половина передовщиков и старовояжных стрелков сорвалась с мест. Сысой отворил дверь на палубу. Моросил дождь. Гарсон в камзоле с блюдом в руках несся на него, боясь поскользнуться.

— Посторонись! — громко крикнул с холопским нахальством.

Сысой притиснул его животом к стене, не уступая дороги. Гарсон прижался к переборке, испуганно вытянулся, оберегая поднос. Прохор Егоров взял с блюда рыбий хвост и сунул ему в разинутый рот. Гогоча и прихрамывая, прошел мимо. Седобородый Федька Острогин надул губы и сделал неприличный звук.

— Разбойнички! Ссыльные да каторжные! — оправдываясь, вздохнул Баранов. Подрагивавшей левой рукой неловко поднял серебряный стаканчик, отхлебнул рома.

На «Ермаке» запели, заплясали так громко, что стало слышно по всей бухте Креста. Через час туда приплыли почти все приглашенные на «Неву», и Тараканов. К вечеру к борту пакетбота причалил добытый индейский бат, на галиот поднялся трезвый Баранов в камлее и плаще из сивучьих кишок.

Хлестал дождь, хмурое ситхинское небо, проколотое пиками гор, прорвалось, оплакивая пролитую кровь.

Баранов скинул тяжелый плащ, достал из мешка знаменитую братину.

Загалдели, завыли пьяные голоса гуляк. Пока наливали чашу и готовили закусь, правитель отдавал распоряжения: кому наладить охрану, кому готовить тысячу бревен на казарму, вспомнил ситхинского старика, приведшего первого непринятого аманата, сказал громче прежнего:

— Один старик сказал мне, откуда произошли ситхинцы!

Толпа притихла.

— Говорил, будто еще со времен Ворона на этом острове вольно и сытно жили два брата. Один из них съел что-то запретное и прогневил духов-еков.

Пришли воины Волчьего племени и хотели убить их, но брать упросили не убивать, а дать им жен. Волки подумали и дали им своих девок. Так пошел род ситхинцев, а «Волки» и «Вороны» стали брать жен друг у друга, внутри племени браки запретили…

«Чего вдруг вспомнилось?» — Баранов поморщил высокий лоб, думая, какой тост подвести под сказанное.

— Ситхинские девки есть белей наших! — проворчал Кондаков. У него был тринадцатилетний сын от якутатки. — Если бы сажей не мазались да лица не безобразили, лучше баб не найти: работящие, чистоплотные, не в пример креолкам, верные — не чета кадьячкам…

В кубрике зашумели. Каждый вступался за тех, с кем жил. Дело шло к спору. Баранов потребовал тишины, поднял братину.

— Все хороши, — сказал, плутовато ухмыляясь, — одни в любви, другие в верности… За девок и баб, господа промышленные! Они дают жизнь — не мы!

Останься на земле сто баб и один мужчина — жизнь продолжится, останься сто мужчин на одну женщину — передерутся до смерти. За жизнь! — отхлебнул из чаши под смех друзей и пустил ее по кругу.

12 октября к полудню дождь прекратился, ночью вызвездило. Молодой месяц указывал рогами, откуда быть ветрам. Боясь упустить любой погожий денек, Баранов приказал начать строительство нового форта. 13 октября, на мучеников Карпа и Папиллы, в сыром лесу снова валили деревья. Утром следующего дня, на Праскевию Пятницу, Христовым страстям причастницу, вокруг русских кораблей в бухте появилось много касаток, которые приплывали обычно с косяками сельди, а тут появились неизвестно для чего. В это самое время к Кадьяку подходил бриг «Мария» под началом лейтенанта Машина. С транспортом для Российско-американской компании на нем плыл овдовевший зять Шелихова, камергер Двора, обер-прокурор и секретарь Тайного Совета, акционер и главный ревизор Компании, командор первого кругосветного путешествия российских кораблей «Невы» и «Надежды», кавалер Николай Петрович Резанов. При нем шли пассажирами из Петропавловской бухты лейтенант Хвостов и мичман Давыдов.

Затравленный откровенными издевательствами и насмешками офицеров «Надежды», Резанов высадился на Камчатке и пересел на компанейское судно, идущее в колониальные владения. Ему казалось, что командира «Надежды», Ивана Федоровича Крузенштерна, раздражало в нем все: от шитого золотом мундира до перстня, указывавшего на принадлежность к масонской ложе.

Стоило Резанову оказаться в кают-компании за одним столом с офицерами, разговор обязательно переходил на униатство, ересь жидовствующих, в насмешки над бытовавшим в Европе мужеложеством. Злые, полуграмотные рассуждения пересыпались грубыми флотскими шутками и бранью.

Сначала Резанов снял перстень, потом заменил придворный мундир полувоенным сюртуком, вскоре стал обедать у себя в каюте с чиновниками своей миссии. Но офицерам и этого было мало, они обвиняли Резанова, что коммерческие интересы для него выше государственных, издевались, подозревая в склонности к содомизму. Крузенштерн грозил поркой на шканцах, мичман Берг объявлял его самозванцем, подпоручик граф Толстой, по должности обязанный защищать интересы Резанова, кидался на него с кулаками, лейтенант Ратманов, ругаясь матерно, кричал: «его, скота, заколотить в каюту!» Командору не давали покоя даже в собственной койке, на которую ему приходилось падать без чувств в нервическом обмороке, чтобы не претерпеть еще больших оскорблений.

Трудно было назвать этих моряков набожными и ревностными до православия. От них доставалось и корабельному священнику, ревизору Святейшего Синода иеромонаху Гедеону. Первейший из буянов был лейбгвардеец Толстой — пьяница, дебошир и дуэлиант, который через восемь лет под Бородино покажет чудеса храбрости. Он как-то привел монаха на бак, якобы для того, чтобы показать странное свечение у штевня, вынудил священника просунуть голову в клюз, чтобы лучше рассмотреть чудное явление, затем, ловко перегнувшись за борт, прилепил бороду Гедеона к выступившей смоле. Под хохот офицеров несчастный монах простоял на четвереньках до сумерок, пока матросы не помогли ему отодрать бороду и отмыть ее от смолы. Издевательства и насмешки сблизили этих столь непохожих людей: блестящего придворного, едва не ставшего в юности последним любовником императрицы Екатерины, и затворника-монаха.

На Петропавловском рейде некоторые офицеры «Надежды», обдумав, чем может кончиться для них оскорбление близкой к государю особы, явились к Резанову вместе с Крузенштерном и принесли извинения. Расстались они сухо и, к счастью для моряков, навсегда. Командор мог сурово наказать их, но превозмог личные оскорбления ради продолжения экспедиции.

Недавно спущенный на воду компанейский бриг резво рассекал волны, уносясь на запад в виду островов Алеутского архипелага. Лейтенант Хвостов и мичман Давыдов, зимовавшие на Кадьяке, со знанием дела рассказывали камергеру, иеромонаху и ученому немцу, следовавшему с ними, о нравах кадьяков и алеутов, о беспробудном пьянстве полудиких промышленных, о воровстве казенного добра приказчиками и правителем. Хвостов вникал во все заботы компанейского ревизора, на правах первого друга и помощника рылся в грузах и корреспонденции.

На Уналашке бриг и высоких гостей с почтением встретил акционер Компании и управляющий Уналашкинским отделом Емельян Григорьевич Ларионов, двоюродный брат убитого в Якутате Степана Федоровича Ларионова. В его погребе, в недобрый час, маялся муками похмелья и совести известный передовщик Демид Ильич Куликалов. Под пьяную руку он до полусмерти избил сожительницу-индеанку.

Наспех проверив счета и меха в казеннике, Резанов велел собрать всех алеутов селения «Доброе Согласие» и ближайших к нему жил. Девять лет назад крещенные пропавшим монахом Макарием, они жили в том же состоянии, что и их деды. Прошло время случайных наездов вольных казацких артелей: на островах утвердился закон, алеуты смирились с постоянным присутствием русских передовщиков, и даже находили в этом преимущества, которых были лишены их воинственные предки.

Алеуты пришли к конторе и с равнодушным видом сели на корточки, думая, что к ним прибыл русский царь. В камергерской шляпе, в шитом золотом мундире на крыльцо компанейской конторы вышел Резанов и спросил через толмача, довольны ли собравшиеся своим управляющим. Алеуты дружно и равнодушно ответили, что довольны.

— Заслуживает ли господин Ларионов награды за безупречную службу?

Алеуты ответили, что заслуживает, и Резанов повесил на грудь Емельяна Григорьевича золотую медаль, а толмача Попкова наградил серебряной. Затем велел привести Куликалова.

В трезвости передовщик Куликалов был милейшим человеком. Если кого и обижал по пьяному делу, то после очень стыдился и всеми силами старался загладить дурной поступок. А выпивать ему удавалось не часто. Если бы у алеутов спросил кто-нибудь из своих людей, плохой или хороший это человек, они бы посмеялись или стали передразнивать Куликалова, подражая его походке, речи, что у большинства из них получалось очень искусно. Сами они не выносили побоев, никогда не били жен и детей. Но Куликалов — «косяк», дела его семьи — его «косяцкое» дело.

— Плохой ли это человек? — спросил Резанов.

Алеуты дружно и безучастно ответили ему:

— Плохой!

— Заслуживает ли он наказания?

— Заслуживает!

Сомнение закралось в душу компанейского ревизора: а не ответили бы они так же, спроси он алеутов — плохой ли человек Ларионов? Но Куликалов избил женщину и Резанов велел на глазах собравшихся заковать старовояжного передовщика в железо, отправить с первым судном в Охотск на дознание.

— Запомните, — обратился с пылкой речью к населению Уналашки, — для русского царя все его подданные равны…

Поплясав, угостившись и разобрав подарки, алеуты разбрелись по жилам и факториям. Два тойона зашли в землянку к живому еще Николаю Чупрову, участнику первого вояжа к Алеутским островам под началом Михайлы Неводчикова. Алеуты давно считали старика Чупрова своим человеком. И отцы их, и сами они помнили, что Чупров всегда жил на Уналашке и многим был родственником. Они расселись возле жировика, стали бойко говорить о главном тойоне русского царя, который совсем не похож на «косяка» и одет во все блестящее, как женщина. Наверное, он — жена царя?

Один из тойонов оттопырил мизинцы, втянул короткую шею, закатил глаза и пролепетал тоненьким голоском:

— У-тя-тя! Мя-мя-тя! — подражая интонациям и благородным манерам камергера.

— У меня теперь один царь — Ларионов, — прошамкал полуживой от старости промышленный. — Да Господь Бог над нами.

Такой ответ не устроил алеутов. Они посидели еще и сказали:

— Похоже, русский царь алеутов любит больше, чем косяков?!

— Косяков никто не любит! — согласился старик, забывавший порой, кто он, иногда думавший на алеутском языке. Гости посидели еще, вспоминая сородичей, ездивших с купцом Киселевым в главный косяцкий город. Они вернулись оттуда с дорогими подарками и хандрой в груди.

— Если русский царь так любит алеутов, отчего никто из них не стал главным тойоном всех косяков? — спросили старика Чупрова.

— Наверное, оттого, что явились к царю сразу пятеро — надо было одному! — ответил старик, кашляя и хрипя.

Гости оставили ему часть подарков и ушли по своим бараборам.

Возле Кадьяка погода испортилась и сделался недолгий шторм. Ветер выломал у брига бушприт. Офицеры поносили охотских плотников и судостроителей, оказалось, что наклонная мачта, вделана в корпус всего на три фута. Машин, Хвостов и Давыдов, проявив высокую изобретательность и морскую выучку, сумели без кливеров провести бриг в Павловскую бухту. Над опустевшей крепостью трепетал трехцветный флаг Компании, на причале их встретил титулярный советник Баннер, временный управляющий Кадьяком, присланный сменить Баранова на должности главного правителя.

Резанов пересчитал меха в казенниках, проверил бумаги, оставленные Барановым титулярному советнику. Из наставлений правителя, со слов Баннера он понял, что монахи часто досаждают компанейскому правлению и велел привести их. Иеромонах Гедеон проинспектировал училище, которым начальствовал иеродьякон Нектарий, остался доволен знаниями учеников, но был раздосадован тем, что служба в храме велась только на русском языке, достойных переводов Евангелий на кадьякское наречие не было.

Глядя на четырех монахов миссии в залатанных рясах и разваливающихся сапогах, Резанов негодовал, топал ногами, называл их невеждами, ставил в пример иезуитов, которые дают диким свет знаний, а не лезут от безделья в коммерческие дела Компании, грозил выслать их в Россию и ходатайствовать перед Святейшим Синодом, чтобы всех четверых расстригли.

Монахи вытирали слезы, не позволяя себе гнева и обиды, во всем винились, говорили, что их подстрекают ко греху штурмана и приказчики.

Иеромонах Гедеон удивлялся столь раздраженному состоянию камергера, которого знал как человека воспитанного и сдержанного. Резанов же распалялся, вымещая на миссионерах все снесенные им оскорбления. Гедеон, уличив миг, осторожно заметил, что миссия была принята сюда по Высочайшему указу на иждивение Компании, но служит одиннадцатый годик без всякого жалования.

Ревизор осекся в недоумении.

— Такого не может быть! — не поверил сказанному Монахи смущенно отвечали, что Епархия, должно быть, думает, что жалование платит Компания, а правление Компании — наоборот… Отчего снабжают их только провизией. За одежду же надо платить, а денег нет… Вот и поизносились.

Резанов тоже проинспектировал училище, остался доволен знаниями креолов, алеутских и кадьякских детей, повозмущался невежеству немногих семей несмешаных русских браков, не дающих своих детей в училище, и, сменив гнев на милость, обещал монахам похлопотать о жалованье хотя бы для директора училища.

А на Ситхе шла обычная жизнь промышленных на новом месте: русские строили. С утра до вечера работные и промышленные валили лес, тесали, таскали: обносили новую Михайло-Архангельскую крепость частоколом, закладывали казарму, баню, пакгауз на берегу, наспех срубили избенку для правителя. Партии промышляли припас на зиму. Неподалеку от Ситхи убили пять сивучей, ловили палтуса по шести пудов весом, стреляли уток.

Ситхинцы вскоре напоминали о себе: в лесу, неизвестно кем, был убит байдарщик, в Хуцновском проливе несколько селений разом стали строить крепости. Из разных мест доносили, что видели иностранные корабли, торгующие оружием. Новое поселение Российско-американской компании укреплялось и готовилось к трудной зимовке. Думать о возвращении домой Сысою с Василием было рано.

В конце октября на «Неву» приплыл стахинский старик, тот самый, женатый на ситхинке, он привез новых аманатов и двух бобров — подарок правителю от хуцновских тойонов, передал, что тойоны явились бы к Баранову сами, но не хотят мешать строительству. Понимая, что это разведка, Баранов одарил старика и сказал, что хочет жить со всеми в дружбе и с ситхинцами тоже.

В многословных рассуждениях старика правитель почувствовал какую-то корысть, стал расспрашивать о ситхинцах. Старик ругал их, называл сумасшедшими, говорил, что все его сородичи так считают. Снова стал рассказывать об их происхождении, нажимая на то, что именно стахинцы хотели взять в плен двух братьев, живущих на Ситхе, но дали им жен… Старик взглянул на правителя, и тот понял, к чему он клонит в беседе.

По обычаю, что у эскимосов, что у индейцев, на побежденный и ослабевший народ набрасываются жители ближайших селений и разоряют его окончательно. Кадьяки превращали таких сородичей в рабов, индейцы, не имевшие единокровного рабства, делали слабых данниками и батраками, за бесценок скупая последнее. Бросив родину, без зимнего припаса, ситхинцы попали в унизительное положение. Старик стахинец спрашивал, не будет ли Баранов против, если селение примет его врагов в нахлебники.

Правителью было искренне жаль ситхинцев, но он еще раз подтвердил, что не станет вмешиваться во внутренние дела индейцев, желая со всеми иметь прочный мир. Стахинец остался доволен своим посольством, на прощание вскользь сказал, что кто-то из осажденных подобрал волосы правителя. Один колдун вспорол живот калге и затолкал их в тело. Если вдруг Бырыма станет болеть — надо найти того колдуна, сжечь тело и волосы, а впредь быть осторожней.

— Это чужие волосья! — беззаботно посмеялся Баранов. — Мне, крещеному, от того хуже не будет!

Но за известие он щедро одарил парламентера табаком и бисером.

Через неделю на двух больших лодках к крепости приблизилось ситхинское посольство новоизбранного главного тойона Сайгинаха. Воины были одеты в накидки синего сукна, их лица разрисованы сажей, красной и белой красками, волосы распущены по плечам и присыпаны пухом. Ситхинцы остановили лодки неподалеку от берега и запели.

Чугачи и кадьяки тут же стали одеваться в свои лучшие наряды, краситься и пудриться пухом. Кто принарядился в парку, кто в русскую рубаху или в камзол, иные, совсем голые, раскрашивались от макушки до пяток. Выйдя на берег, чугачи и кадьяки тоже запели, хвастая нарядами.

Ситхинцы подняли жуткий вой, стали плясать в лодках. Больше всех кривлялся сам тойон Сайгинах, брат Котлеяна, отец оставленного у Баранова заложника: он извивался, стоя на носу лодки и махал двумя орлиными хвостами.

Едва закончили петь индейцы, стали колотить в бубен и петь чугачи с кадьяками. Чугачи пустились в пляс, изображая смешные сцены из штурма и защиты ситхинской крепости. Потешались они не только над противником, но и над Барановым, потерявшим при бегстве волосы. Так продолжалось с четверть часа. Потом чугачи и кадьяки, которым Баранов отдал лавры победы, вошли в воду, на руках вынесли ситхинские лодки с посольством. Тойона Сайгинаха, с женой и грудным младенцем в корзине, они усадили на ковер и понесли к столам угощение. Других ситхинцев несли на руках без ковров.

Баранов приказал щедро угостить посольство и отложил переговоры на утро.

До темноты возле крепости веселились: ели, колотили в бубен и в жестяные котлы, пели и плясали.

Русские служащие рубили лес, чему больше всего возмущались креолы.

Утром с песнями и плясками тойон со свитой и с женой поплыл на яле к «Неве» и был принят на борт со всеми почестями. Ситхинцы поплясали на палубе, затем тойона с женой проводили в каюту, его зятя с женой, кадьякского и чугацкого старшин угощали наверху.

Жена тойона, как положено женщине ее положения, имела за подрезанной губой дощечку такой величины, что не могла есть нормальным образом.

Нижняя губа ее была вытянута вперед на ладонь, волосы густо смазаны сажей, белое лицо — размалевано красками. У младенца в корзине усами торчал из ноздрей ивовый прут.

Баранов поил гостей чаем и водкой. Тойонша, по индейскому этикету, вливала в рот питье и вкладывала закуску с большой осторожностью, боясь что-либо пролить или выронить. В каюту привели их сына-аманата. Отец и мать, не позволяя себе показать на людях чувства, осмотрели его и остались довольны: отрок располнел от безделья и добротных компанейских харчей.

Тойон попросил разрешения забрать мальчика и обещал вскоре прислать другого сына. Баранов с беззаботным видом согласился вернуть заложника.

Разговор пошел проще и откровенней.

— Душа радуется, глядя на родные места, украшенные вашими трудами! — говорил Сайгинах.

— Мне очень жаль, что пришлось сжечь вашу крепость, — вздыхал правитель. — Но вы, пролив нашу кровь, не желали даже покаяться.

— Ситхинцы несправедливо поступили с русской крепостью, — согласился тойон. — Я в этом не участвовал и старался предотвратить убийства…

Баранов добился от тойона обещания, что он не будет воевать и подарил ему медный Российский герб. Никто из посольства не напился допьяна, хотя угощение было щедрым. Партовщики оказывали ситхинцам всякие почести.

Новый тойон перестал ходить — его носили на руках. Получив богатые подарки, довольный приемом, он стал собираться к себе во временное пристанище на берегу Чильхатского пролива.

На прощание Сайгинах намекнул Баранову, что ему стоит опасаться только одного человека, остальные ситхинцы уже не сделают вреда.

Допытываясь до истины, Баранов узнал, что тойон Котлеян добился у главного шамана племен Ворона повеления для всех сородичей: никто не смеет убить Бырыму, кроме Котлеяна! Табу!

Через полторы недели к Ново-Архангельской крепости приплыл сам тойон Котлеян со свитой из одиннадцати сородичей. Он прислал Баранову одеяло и несколько чернобурок, просил принять его, как Сайгинаха. Котлеян был одет намного богаче, чем предыдущее посольство. На нем был синего сукна сарафан, сверху английский фризовый камзол на голове — шапка из чернобурок с хвостами наверх. Он был моложав, среднего роста и хорошего сложения, со смышленым лицом и умными глазами. На его подбородке красовалась небольшая черная борода с усами. Котлеян считался лучшим стрелком племени и держал при себе двадцать ружей.

Баранов принял его, ни в чем не винил. Бывший главный вождь жалел о случившемся и предлагал мир. Правитель угостил посольство, дал ответные подарки, но не такие богатые, как Сайгинаху, сухо сказав, что принять Котлеяна, так же, как его брата, не может, потому что все чугачи и кадьяки ушли в партию. Тойон стал убеждать, что никто не знает столько плясок, как он, но правитель лишь разводил руками. Посольство провело возле крепости четыре дня, пело и плясало по несколько раз в сутки. Охрана Баранова внимательно поглядывала на тойона, а сам правитель носил кольчугу под сюртуком. Его раненая рука бездействовала, из раны вышли с гноем еще три обломка кости.

Несколько ситхинцев из посольства Котлеяна добровольно остались аманатами, остальные уплыли. Вскоре к крепости прибыл бриг «Мария» с главным ревизором Компании. Правитель на яле подошел к судну и поднялся на борт. В мундире, шитом золотом, его встречал сорокалетний придворный из высшего общества и высшего правления Компанией.

— Это он и есть! — закричал Хвостов, тыча пальцем. — Баранов! Вор!

Казнокрад! Пьяница!

Сановник опустил глаза, чуть смутившись грубостью молодого офицера, тихо сказал ему по-французски:

— Не говорите этого, хотя бы при мне, — в глазах камергера мерцала сдержанная неприязнь к правителю.

У Баранова дрогнуло одно колено, затем другое, он на миг растерялся, но тут же взял себя в руки и слащаво улыбнулся:

— Николай Александрович! — глаза его блеснули в прищуре. — Уж и не чаял, что свидимся другой раз!

— Вы знакомы? — сухо спросил Резанов.

— Очень хорошо знакомы! — поклонился Баранов. — Прошлую зиму Николай Александрович изволил зимовать на Кадьяке. Натерпелись мы, бедные, от его бесчинств и буйств… Да, вот еще что! Последним транспортом пришло мне послание от охотского коменданта, он извещал, что забыл отправить дареные часы с именной гравировкой. Ну, точь-в-точь такие, как у господина лейтенанта. Не позволите ли взглянуть? Издали примечаю знакомый вензель…

Лицо Хвостова покрылось пятнами, он закричал, что весь транспорт принадлежит Компании и офицеры вольны брать все, что считают нужным.

— А ты — вор! Вор! И все купцы — воры! Хоть генеральский чин вам дай — все одно!

— Хе-хе! Часики-то у вас, ну, точно как мне присланные… Не извольте сердиться Николай Александрович, я ведь только посмотреть хотел…

Поговорив с полчаса в кают-компании, Резанов и Баранов отправились на берег: один отчитываться, другой — проверять. Прошел день, акционер и главный ревизор смотрел счета и отчеты, сухо и вежливо задавал вопросы, снова углублялся в бумаги. С каждым часом голос проверяющего теплел.

Баранов предложил засидевшемуся ревизору переночевать в его доме, на берегу, Резанов принял приглашение.

Каюры приготовили высокому гостю постель на сколоченной из жердей кровати, завешанной лавтаками. Сам правитель расположился на лавке, тоже устроив полог из кож.

— Крыша подтекает, — заметил смущенно. — Строили наспех. Я всего лишь неделю как перешел сюда с «Невы». Ночью усилился дождь и лавтаки над постелью оказались очень кстати. Правитель беззаботно спал. Это был не худший ночлег за последние годы жизни Резанова, но он долго не мог уснуть, вспоминая рассказы и слухи о странном человеке, полтора десятка лет бесконтрольно державшем в повиновении огромные пространства и многие народы. Проверка с ясностью показывала, что Баранов не присваивал себе и пустяков, за которые никто бы его не осудил.

Вдруг Резанов услышал, что под кроватью шумит вода, удивился странным звукам и разбудил Баранова.

— Не беспокойтесь, — ответил тот, зевая. — До перины не достанет… Должно быть доска оторвалась, вот и подтапливает с будущей площади.

На третий день пребывания в Ново-Архангельске, Резанов окончательно убедился в кристальной честности правителя Компании в колониях. Проверка была закончена. Не сходилось только количество присланного и употребленного спиртного. Баранов не увиливал от ответа, каялся и предлагал высчитать недостающее из его жалованья.

— Без того невозможно управлять здешним сбродом, — оправдывался.

Вменять в вину такой пустяк при миллионных прибылях ревизору было стыдно. От имени Государя и правления акционеров он списал долг с Баранова, приготовил прошение Государю о представлении его к ордену и обещал похлопотать о правах Баранова на усыновление своих детей. Главного помощника, Ивана Александровича Кускова, Резанов пожаловал в Коммерции Советники, наградил золотой медалью, пообещав выхлопотать ему благородный чин, чтобы защититься от побоев буйных офицеров.

Передовщики Малахов и Швецов, приказчик Бакадоров были награждены серебряными медалями.

Титулярный советник Баннер, присланный на смену Баранову, ознакомившись с делами, наотрез отказывался принять пост правителя. С него доставало управлять Кадьяком. На предложение задержаться здесь еще на неопределенный срок, Баранов скромно, но твердо ответил «нет!» Он устал.

Кусков тоже желал вернуться в Россию. Резанов вынужден был просить Баранова задержаться хотя бы на год, пока ему не подберут замену.

Желая сгладить прежние недоразумения и предубеждения, камергер и ревизор стал восхищаться правителем. Это не понравилось многим офицерам.

Лейтенант Хвостов был так раздосадован, что, напившись, снова стал обвинять Баранова в воровстве. Бесчинствам его не мог положить конец и сам Резанов, приказавший ограничить выдачу водки офицерам. Хвостов явился к нему и стал угрожать, что трезвый он еще буйнее. К вечеру все служилые мореходы, кроме склонного к трезвости мичмана Давыдова, были пьяны. Хвостов, сам чудом оставшись жив, проткнул шпагой офицера Каюркина, собрал толпу пьяных головорезов и среди ночи пошел на приступ дома правителя, ломал запертую дверь, стрелял в окна из пистолетов.

Прибежал караул, буянов обезоружили. Баранов вышел из дома. В его сенях неожиданно обнаружили трех ситхинских аманатов со стальными ножами под одеждой. Им учинили допрос. Ситхинцы стояли на том, что добровольно охраняют Бырыму. Поверил их уклончивым ответам один только правитель и велел отпустить, вопреки советам охраны и друзей. Ситхинцы действительно охраняли его, боясь, что Баранов может быть случайно убит кем-нибудь, кроме тойона Котлеяна.

Самые трудные времена и тяжелые работы по строительству заканчивались. «Нева» собиралась идти на Кадьяк. Тоболяки уходили на ней к женам и семьям. Сысой и Кусков подали правителю рапорты об увольнении.

— Серьезные дела решаются неспешно! — улыбнулся Баранов, бумаги принял, но увольнять старовояжных не торопился.

В Крестовую бухту вошли и бросили якоря два бостонских судна: трехмачтовая «Юнона» капитана Вульфа и шхуна, принадлежавшая Джону и Натану Виншипам. Вульф подарил Баранову живых коз, предлагал торг, судовладельцы шхуны, оправдываясь за оставленную на острове партию, предлагали новый совместный промысел в южных водах. Индейцы не умели промышлять морских животных, бостонцам нужны были алеуты, кадьяки и старовояжные русские стрелки.

Вскоре к Ситхе подошло еще одно трехмачтовое судно под английским флагом с названием «Мирт». Командовал им знаменитый капитан и старый знакомый всех колониальных служащих капитан Барабер.

Резанов купил у Вульфа «Юнону», оплатив больше половины стоимости мехами, остальное — векселем Компании. В придачу капитану был отдан пакетбот «Ермак», чтобы увести меха в Кантон. Барабер так же предложил за умеренную цену свой добротный европейский бриг. Корабельные плотники с «Невы» и «Марии» ощупали «Мирт» от клотика до киля и не нашли изъяна.

Зная коварство Барабера, Баранов убедил Резанова дать вексель на получение денег в Санкт-Петербурге: пока капитан доберется до столицы — выяснится, откуда у него взялось это судно. Барабер и его помощник с радостью приняли предложение и выторговали себе куттер «Ростислав», чтобы тотчас плыть на Камчатку. Их отговаривали, в это время не ходили на запад самые смелые из старовояжных мореходов. Но отважный капитан настоял на своем, с помощником и пайщиком, проверил судно, нанял на Ситхе пятерых камчадальских матросов и вышел в неспокойное ноябрьское море курсом на диск заходящего солнца.

Судно малого размера хорошо держалось на крутой волне, Барабер быстро понял его достоинства и недостатки, преспокойно попивал с помощником ром и кофе, делал счисления. Ветер сопутствовал ему, отчего пятеро матросов из камчадалов и креолов строили догадки, что англичанин знается с чертом. Возле Камчатки удача стала изменять капитану. Как и многие русские мореходы, в это время, он долго не мог войти в устье губы. А когда опустела последняя бочка с водой — выбросился на берег. Все люди и груз остались целы. И тут Барабер переступил черту, за которой кончалась его изворотливая удачливость.

На собачьих упряжках он с помощником добрался до поселка при Петропавловской бухте в Авачинской губе. В пути от воя собак и ветра в его компаньона вселилась лютая тоска, он стал туманно рассуждать о том, что не в богатстве счастье, жаловался на боли в груди, решил прислушаться к совету коменданта и остаться зимовать на Камчатке. Капитан Барабер отправился в Охотск с казаками, возившими почту.

Часами неподвижно сидя на узкой нарте, то толкая ее и передвигаясь бегом, то соскребая с полозьев собачий кал бежавших впереди упряжек, он тоже почувствовал тоску безмерного пространства и великой отдаленности от людей, чего не ощущал в море, и еще — людское бездолье, от которого не спасают ни деньги, ни власть. Как-то с тяжелым сердцем и пустым желудком Барабер достал промерзшую юколу, попробовал погрызть ее и в отчаянье бросил. Бегущая следом упряжка превратилась в ком. Собаки передрались изза рыбины, изорвали упряжь. Опять случилась задержка. Азиатского вида казаки орали на него и грозили бросить среди снегов. В другой раз он вместе с погонщиком вывалился из нарт. Капитан остался лежать в снегу, глядя в небо, а погонщик волокся за нартами с полмили, прежде чем остановил собак. Груз и провизия были раскиданы на большом расстоянии…

Пережив невероятные трудности, в изорванном сюртуке, густо населенном вшами и блохами, он прибыл в Охотск, привел себя в порядок и явился к коменданту с рекомендательным письмом от Резанова для получения проездных документов. От него Барабер с ужасом узнал, что страшная дорога была легким развлечением в сравнении с тем, что предстояло на пути в Якутск.

А оттуда до Санкт-Петербурга, где располагалась главное управление Компании надо пройти и проехать много тысяч миль по застывшим рекам.

Проклиная страну, где до столицы добираются годами, Барабер вернулся в трактир, с обычной для него решимостью накинул пояс на низкую балку потолка и хлопнул дверью, имя которой — жизнь.

В это время «Нева» готовилась к возвращению на Кадьяк. С ней возвращались к женам тоболяки Сысой с Василием. Старовояжные собрались в индейской хижине с резными знаками, разложили нехитрую закусь у чужого очага, послали Антипина и Кускова к правителю, просить водки для прощальной пирушки. Те вскоре вернулись и принесли полное ведро. Баранов не поскупился для старых друзей, а часом позже пришел сам, скинул шляпу левой рукой, обнажив блестящую лысину, поклонился образку и скромно сел рядом с Кусковым.

— В делах и заботах братину, поди, забыл? — спросил Антипин.

— С собой! — сказал правитель и стал здоровой рукой шарить в мешке, выкладывая сухари и сухофрукты. Он был чем-то очень озабочен, рассеян и суетлив. Старые друзья поглядывали на него с сочувствием: как вышел в дворянский чин от своих стал отбиваться, и благородные не принимали, то и дело оскорбляя. Вот и теперь с тоской смотрел на наполненную чашу.

— А что, Андреич, — Сысой сочувственно взглянул на него хмельными глазами. — Прав был покойный Лукин: похоже, что нас опять победили?!

Глаза Баранова прояснились.

— И прав, и не прав! — сказал крепнущим голосом. — Можно победить меня, можно было победить Лукина, царствие ему небесное, но Русь нельзя ни победить, ни уничтожить! — встал, поднимая чашу левой рукой. — Так давайте по обычаю нашему, помянем всех павших, душу положивших за наше дело!

Отбросив заботы, он приложился к братине, отпив добрую чарку и пошла по кругу резная чаша. Промышленные крестились, вспоминая лица друзей, чьи тела лежали в здешней заморской земле ногами к востоку, головой к Святой Руси, глазами к Небу. Оставшееся в братине вино поставили под образок и накрыли заплесневелой юколой с сухариком — радуйтесь души бывших колониальных служащих.

— Гуляем, детушки! — сказал, веселея, Баранов. Поднялся вновь, седой и крепкий. — Я много думал, отчего мы и деды наши стремились на восток, как птица Финист — к солнцу! И я шел с вами, искал благодатной земли с богатыми промыслами, лез под пули, тонул, голодал, замерзал, как все вы, соколики мои ясные! Не за одно ведь жалованье, не за барыши!..

Но я уже не сокол! — распаляясь говорил все громче, и глаза его блестели.

— Я старый, простреленный ворон, пивший с похмелья из Индейской реки, мне дальше не уйти! Да! Здесь нас снова победили! Летите дальше! Впереди Калифорния! Говорят, ни один русич не видел такого благодатного края. Туда стремились иркутский именитый купец Трапезников и селенгинский мореход Толстых, туда, по слухам, держал последний курс Измайлов. А я за вас всех лягу старыми костьми на этой сырой Ситхе и буду помогать вам отсюда.

Он один знал, что в наказе, данном Резанову Государем, запрещалось всякое расширение российских территорий на колониальные владения европейских государств! Ни говорить, ни думать об этом Баранов не хотел:

— И мы, и деды наши правильно шли: и те, что брали курс на юго-запад, и те, что пробирались в виду земли по-за-огороду. Никто не знал, что путь так долог и труден! И вот уж он нам открыт! Ваши покойные деды глядят на вас с небес и ждут исполнения давних стремлений… Ты, Слободчиков, десять лет воюя за этот путь, проложив его для других, откажешься ли теперь пойти на полдень?

Сысой опустил глаза.

— Не откажешься! — усмехнулся Баранов. — И Васька пойдет туда же, и вы, — кивнул Кускову и Антипину. — От самой Уналашки, пятнадцать лет шли, покорили самый сильный из береговых народов, а теперь, когда путь свободен, вернетесь по домам? — правитель хохотнул с горечью в голосе. — Не верю! И я, старый, продырявленный ворон, может быть, еще заковыляю следом за вами, соколики, вот только дождусь замены, — так говорил Бырыма, с головы которого, за пядь старой лысой кожи, любой индеец дал бы себя ободрать заживо. Он пьянел вопреки обыкновению и чувствовал, что дальше Ситхи ему не уйти, хотя не знал еще, что замена прибудет только через тринадцать лет.

При попутных ветрах «Нева» за пять дней дошла от Крестовой бухты до Чиниакского залива. Сиротливыми казались уже прогнившие при здешней сырости стены Павловской крепости. Покосился купол церкви. На берегу горели костры, каюры сушили промокший груз с последнего транспорта: незадолго до прибытия «Невы» лейтенант Сукин разбил «Елисавету» возле Кадьяка. Бывшие возле крепости люди не бросились встречать прибывшее судно и плясать в честь встречи, старые товарищи не обнимались и даже не подходили близко друг к другу из-за занесенного на Кадьяк поветрия оспы. В крепости был карантин.

Сысой с Васькой высадились на причал, отметились у Баннера и сразу ушли в хозяйство Филиппа. Горы были белы от снега, желтела долина реки Сапожникова с множеством ручьев. Послышался лай собак. Васька и Сысой зашагали быстрей, удивляясь, что их не встречают. Дул холодный ветер с моря, волок по сырой земле облака, залеплял глаза туманом. Ввиду дома, из-за скотника показались вдруг две голые, неразрисованные бабы. Тоболяки остановились в изумлении. Ветер трепал длинные, до земли, волосы женщин, то, скрывая, то, раскрывая их наготу. Брюхатая, русая Фекла, золотистая Ульяна напрягаясь изо всех сил и тянули соху. За ней шел тоже голый и простоволосый Филипп, по старинному поверью опахивая на бабах дом от поветрия и заразы. Он первым увидел Сысоя с Васькой и закричал:

— Христа ради! Не подходите близко — детушек своих пожалейте!

— Господи! — простонал Сысой, обхватив голову руками и опускаясь на колени. Ему страшно было за свой дом, ему стыдно было за свое долгое отсутствие, он печалился, что потерял родину и радовался, что у него есть ее осколок — семья.