Кому дал Господь уйти и вернуться, кто ступив на материк, не употребил во зло милость Божью, тот мог забыть о голоде и холоде, о страданиях и лишениях, но не забывал весны на островах. После зимовки она была сном каторжного о воле. Снился и Сысою отчий дом, из которого он так рвался на волю: улочки залитые солнцем, ласковая, смеющаяся жена, какой не помнил ее в яви. Он скинул одеяло, зевнул и подумал, что сон продолжается: казарма была светла, сквозь окна, затянутые сивучьими пузырями, на нары падали струи солнечного света. Сысой протер глаза с надеждой на чудо, но из сеней, гремя костылями, выполз стрелок Кочесов и всхлипнул, обводя взглядом лица проснувшихся:

— Весна, братцы!

Просыпались другие, поднимали головы, удивлялись, радовались странному свечению.

Старовояжный стрелок Василий Кочесов болел тяжело, выжить уже не чаял, хотел дотянуть до Святой Пасхи и отойти в праздник: в эти дни Отец Небесный добр, на многое закрывает глаза. Но прошло Светлое Воскресение, текли дни за днями, а душа цеплялась за хворое тело и подлую земную жизнь.

После Родительского дня Кочесов так осерчал на нее, что среди ночи выполз из казармы, желая сдохнуть, как старый пес… Гасли ясные звезды и близился чистый рассвет. Заалела заря — булатная игла, живая нить, стала штопать ночные раны. Встала на крыло Птица зоревая, рассветная, та, что вьет гнездо за морем, возле самого берега, пустила она первую золоченую стрелу, прошила ей измученного хворью человека, и понял Василий Кочесов, что будет жить.

В тот день океан был синь, еще синей небо над ним. Местами по падям еще висели драные клочья облаков, сохла сырая земля, мельтеша маревом.

Сохла крепость, над крышами струился пар, на стенах весело переговаривались караульные, из распахнутых дверей церкви доносилось пение. Промышленные и работные с радостными лицами потянулись к храму.

В радостной суете прошел первый весенний день. Крепость обвешалась одеялами, парками, кафтанами, зипунами, однорядками, чекменями.

Спрятавшись от ветра, грелись на солнце больные. Ночью вызвездило небо, изза моря выползла луна, полная и круглая, как крестьянские хлебы.

Промышленным в казармах не спалось, ворочались люди, переговаривались, табачный дым висел под потолком, тускло светилась лампадка под иконами.

Утром снова взошло солнце, а небо стало еще светлей. Застучали топоры, заскрипели ворота, запахло прогорклым сивучьим жиром. На сторожевой башне тявкнул фальконет. Баранов с селедочным хвостом в усах выскочил из землянки. Караульный на башне хохотал, подбрасывая шапку.

— Треска пошла, Андреич!

На причале стоял мордастый Васька Труднов и, как флагом, размахивал серебристой рыбиной в полтора аршина. Крепость снимала с веревок одежду и обвешивалась юколой. Треска лежала на берегу копнами и стогами. Работные и служащие потрошили ее с утра до ночи, солили, вялили, топили жир. В казармах пекли тресковую печень, варили головы и плавники.

Брат выздоравливающего Василия Кочесова передовщик Афанасий подошел к Тимофею с Сысоем.

— Эй, казаре!?

Сысой степенно обернулся с трубкой в зубах.

— А! Это ты? — узнал его передовщик. После якутатского дела тоболяка неловко было называть казаром-новичком. — Ко мне в партию пойдете? Мои угодья под Якутатом, на полдень.

Кочесов взял бы и Васильева, но тот уже пристал к партии Медведникова.

У зелейных погребов хрипло ругался и размахивал костылем выздоравливающий Василий Кочесов. Приказчики хотели всучить ему вместо фузеи охотскую самоковку, годную разве гнать самогон через ствол.

— Зачем тебе фузея? — сконфужено посмеивались. — Костылем будешь зверя бить!

Герасим Измайлов командовал спуском на воду «Святой Екатерины».

Галиот тряс принайтованными реями, скрипел, неохотно двигался к морю, но, коснувшись воды круглой кормой, ожил, соскользнул с покатов, поднимая волну, закачал мачтой. К обедне забубенно зазвонили снятые с судов колокола, с которыми монахи не желали расставаться, хотя их звон трудно было назвать благостным. Мореход Измайлов в голос ругал преподобных и отказывался выходить в море, пока на судно не вернут рынду. Компания несла убытки, пришлось вмешаться в спор Баранову. Он долго разговаривал с монахами и вышел из церкви с красным лицом, со вспотевшими залысинами.

— Снимай! — бросил штурману на ходу.

Измайлов послал матроса. Тот, скинув шапку, долго топтался в притворе, кланялся, заикался, ссылаясь на приказ. Архимандрит при общем молчании монахов кивнул на тесовую лестницу:

— Снимайте, изуверы! — И повернулся спиной к матросу.

Тот робко влез на колокольню, срезал медный колокол, как кистень сунул за пояс его язык, спустился вниз и на цыпочках прошел мимо братии, унося корабельное имущество.

— Блажь! — проворчал ему в след иеромонах Афанасий. — Могли бы обойтись… До чего же зловредный народишко, прости Господи. Позор, видите ли, плыть без колокола.

— Туземцы темны, но душевны, — со вздохами рассуждал иеродьякон Нектарий. — Жаль… Плох был колокол, без него еще хуже.

— Что поделаешь, господа?! — В манерах Стефана порой проскальзывало его прошлое, и он становился похож на бежавшего из плена офицера. — Если бы наш народ не был так развращен, и в нас нужды бы здесь не было.

И тут со сторожевой башни раздался сигнальный выстрел.

— Парус вижу! — крикнул караульный.

Поселенцы побросали дела и вышли из крепости, втайне надеясь на раннее прибытие транспорта. Вскоре закричали, что идет компанейский галиот. Все бывшие в крепости и возле нее люди выбежали на берег. На штурвале «Трех Святителей» стоял Гаврила Прибылов, на носу судна размахивал черной шапкой отец Ювеналий. Галиот подошел к причалу. Монах сошел на берег, поклонился братьям и архимандриту. Матросы под началом мастерового Шапошникова стали выгружать колокола по пяти пудов — первые, отлитые за океаном из местной руды.

Синело небо, с колокольни лился благостный звон, наполнявший сердца светлой памятью об оставленной родине. Галиот «Святая Екатерина», с грузом мехов и уволенными со службы контрактниками, уходил в Охотск. Но не было в лицах возвращавшихся долгожданной радости: стрелок Александр Молев, прибывший на Кадьяк вместе с Барановым и бывший передовщик Спиридон Бураков сидели на мешках с паевыми мехами. Если довезти их до Иркутска и продать, за каждого бобра можно купить дом в городах Сибирской украины. В надежде на благополучную жизнь Бураков увозил жену-кадьячку, ряженую в русский сарафан, и двух прижитых от нее детишек. Миссионеры уговаривали его не брать с собой хотя бы детей, записанных в сословие креолов: в Охотске они теряли здешние привилегии. Но убедить упрямца они не смогли: крестили, венчали и вынуждены были благословить на совместное житие.

Миссия прощалась с отцом Макарием, отправляя его до осени на Уналашку, крестить и проповедовать. Монахи на причале отслужили молебен о благополучном отплытии. Седобородый архимандрит не извинялся за ругань из-за корабельного колокола, Измайлов не шел к исповеди и причастию, воротил нос, ожидая отплытия, не подошел даже к целованию креста.

Прощаясь, инок Герман поднялся на борт, еще раз поклонился брату Макарию, тайком благословил морехода, Штурман повеселел, крикнул:

— По местам стоять! Носовой швартов — дай слабину… На кливерах — товсь! — Снял шапку, перекрестился на купол церкви, поднимавшийся над острожной стеной. Архимандрит, смиренно улыбнувшись, кивнул ему с причала. Над тупым носом галиота взметнулся парус, подхватил ветер. Судно медленно пошло из бухты, салютуя пушками Российскому флагу. Клубы дыма катились по воде, пока с палубы была видна крепость уволенные со службы махали шапками остающимся. Монахи, промышленные, приказчики постояли на причале и стали тихо расходиться по делам дня.

В середине мая в одно утро все вокруг зазеленело. Вскоре каюры донесли, что на птичьих базарах начинается кладка яиц. Медведников с партией отправился к южным теплым скалам. А когда партия вернулась с чаячьими яйцами, в крепости шипели сковороды: кладка началась и на северных берегах Кадьяка. Все, кто был в силах, заготавливали их, складывали в бочки, в сивучьи желудки, заливали жиром, обложив льдом, укладывали в ямы.

Некоторые партии уже ушли к местам промыслов, другие были готовы к отплытию. К обедне возле церкви появились кадьяки из дальних селений. Лица их были раскрашены, из губ и носов торчали колюжки. Передовщик Афанасий Кочесов отозвал Сысоя с Тимофеем:

— Камлать надо перед отплытием, — сказал притаенно от других. — У кадьяков такой обычай. Их шаман требует с нас чугунный котел и задаток.

Согласны взять в складчину?

Сысой пожал плечами:

— Ты лучше знаешь, что делать!

— Все это ересь — монахи правильно говорят, — смущенно почесал затылок передовщик. — Но, чтобы не обижать партовщиков, надо съездить к ним. — Он уже направился, было, дальше по делам и обернулся. — На всякий случай, не ешьте морской травы, раковин и хлеба, не пейте рома и воздержитесь от баб.

Шаман так велел.

— Где его взять, хлеб? — Пожал плечами Сысой. Усмехнулся: — А водку и вино пить можно?

— Про то разговора не было, значит, можно!

На другой день братья Кочесовы приготовили две двухместные байдарки.

Один посадил за спину Сысоя, другой — Тимофея. После полудня они вышли из Павловской бухты и стали грести на юго-восток. Крутые утесы черного камня подступали к самой воде. По верху они были покрыты сухой травой, невысокими топольками. Пристать к берегу было негде. По небу бежали облака на север, Кочесовы с опаской поглядывали на них и поторапливали молодых спутников.

Против Толстого мыса южный ветер поднял такую волну, что гребцы выбрались к Игацкому селению мокрыми. Встречая их, на берег высыпали кадьяки, раскрашенные красными и черными полосами. Полтора десятка мужчин скинули парки, без страха вошли по грудь в холодную воду, подхватили байдарки вместе с гребцами и на руках вынесли на сушу. От их смуглых мускулистых плеч шел жар. У некоторых туземцев волосы были стрижены в кружок и выкрашены охрой, у других распущены по плечам и подрезаны челки.

Гостей привели к низкому входу в кадьякскую барабору. Внутрь ее пришлось пробираться на четвереньках длинным темным лазом. Наконец гости выпрямились в большом, просторном помещении с окном на потолке. Вдоль стен были устроены нары, на них сидели женщины, дети, старики и мужчины.

Посредине бараборы горел жировик, в помещении было жарко и душно.

Жильцы с любопытством разглядывали прибывших. Обнаженные и полуобнаженные женщины, от подростков до седовласых старух, вертелись вокруг них, бросая шаловливые взгляды, привлекая внимание. Сысой с Тимофеем уже не удивлялись этому: каждая кадьячка считала делом чести иметь больше поклонников и уважалась за это сородичами. Девочки, глядя на родителей, влюблялись так рано, что сохранение невинности было делом неслыханным и считалось вредным для здоровья. Мужья равнодушно поглядывали на флиртующих жен и дочерей: на то, мол, они и женщины, чтобы распалять мужчин.

Кочесовы по-свойски залопотали по-кадьякски, делая лица такими же непроницаемыми и бесстрастными, как у здешних мужчин и сказали молодым спутникам, что находятся в бараборе игацкого тойона Минная. Они раздали всем собравшимся по листу табака и стали без стеснения снимать с себя мокрую одежду. Пожилой тойон велел принести воды и еды. Пришла его жена с вяленой рыбой на плошке, поставила чашку ягоды, мешанной с китовым жиром. Гости понемногу, после тойона, попробовали всего от угощения.

Женщины взяли остатки, повернулись спиной к жировику, и тут же доели, бросая кости на пол. Русские стрелки закурили, кадьяки стали жевать табак, смешно шевеля прорезью на нижней губе, похожей на второй рот. Они считали курение вредным для дыхания.

В барабору вполз туземец, похожий на креола. Он был стрижен в кружок, лицо чистое, с небольшим шрамом, там, где у всех была прорезь. На нем были суконные штаны, заправленные в ичиги, на шее висел крест. Вошедший посвойски кивнул гостям, на хорошем русском языке назвался Федькой и попросил закурить. Раскурив трубку и выпустив струю дыма из ноздрей, он стал рассказывать, что в детстве был увезен Иркутск купцом Шелиховым, учился там грамоте и всего лишь два года назад, вернулся, теперь служит писцом при селениях Игацкого залива.

Вскоре хозяева стали зевать, одетые сбрасывали парки и укладывались на нары, разделенные по длине круглыми чурками так, что казалось, будто они устроены для сидения. На коротких ложах хозяева сворачивались клубком, подтягивая колени к подбородку, кто на боку, кто на спине, как дохлый таракан, укрывались парками и засыпали. Гостям постелили на полу невыделанную сивучью шкуру. Они легли на нее и укрылись просохшей одеждой.

Промучившись ночь чужими запахами и звуками, Сысой с Тимофеем поднялись рано и следом за первыми проснувшимися кадьяками выползли из жилухи. Близился рассвет. Мужчины, зевая, лезли на крышу бараборы, внимательно, с умным видом разглядывали светлеющий восток. Тимофей с Сысоем пошлялись по селению и остановились возле шалаша размером с собачью конуру. Сквозь щели в нем видна была женщина, сидящая на четвереньках. Увидев мужчин, она стыдливо отвернулась. Видно было, что сидела баба давно, ее волосы были прихвачены инеем. Промышленные конфузливо переглянулись, думая, что застали кадьячку при нужде, и пошли к берегу. Здесь их встретил Федька с трубкой в зубах, ему хотелось поговорить по-русски. Будто расстались минуту назад, он стал жаловаться, что после возвращения сородичи сторонятся его и ему трудно жить среди них, оттого что глупые.

Помолчав сочувственно, Тимофей сказал:

— Женщину там ненароком спугнули, — кивнул в сторону шалаша. — Должно быть живот заперло — давно сидит.

— Дикость! — выругался Федька, не вынимая трубки из зубов. — Нужником не пользуются: вокруг барабор все засрано, а баб заставляют очищаться, по три-четыре дня сидючи на морозе. После родов того хуже: по месяцу сидят, а родственники кормят их с палки, как заразных.

Федька стал ругать сородичей, при этом так сквернословил, что молодым промышленным стало неловко. Чтобы отвлечь его Тимофей стал расспрашивать про историю и обычаи. Федька рассказал, что племена алеутов, кадьяков, чугачей, аглегмютов и других эскимосских народов зовутся Собачьими, оттого, что праматерь их, жившая по поверью на Аляске, слюбилась с кобелем. Отец ее узнал об этом и так рассердился, что увез дочь на остров, оставил там. Кобель заскучал, поплыл к ней и утонул. Праматерь же родила на острове пятерых младенцев: сперва трех братьев, потом двух сестер.

Отец сердился-сердился и тоже заскучал по дочери, приплыл к ней на остров, высадился, внуки набросились на него и разорвали. Когда собачьи дети подросли, мать сказала, что возвращается на родину, а они пусть идут, куда знают. Сыновья пошли на север и на запад, дочери переправились на Кадьяк.

От них и пошло потомство нынешних жителей.

Поднялось солнце, заалел залив, окруженный черными скалами. Вода была черна от птиц. Утки так громко кричали, что люди, разговаривая на берегу, вынуждены были повышать голос. Черные кулики, размером чуть меньше курицы, бегали по камням у самой воды. По распадку шевелили ветвями на ветру еще голые березы и тополя. Федька запустил камнем в птицу, раздавил ползущего краба и ушел по своим делам. Кадьяки спускались с крыш, обсуждая, каким будет день, и стали окунаться в холодную воду на отмели.

Старовояжные говорили, что купание у них в обычае при любой погоде, хотя никто не умеет плавать.

Молодые промышленные вернулись к бараборе тойона. Кочесовы пили отвар из листьев Иван-чая, собранного в Кенайской губе, и угощали им хозяев.

Завтрака не подавали. Мужчины и женщины, позевывая, лежали на нарах. Ктото, будто от тоски, постукивал в бубен, потом завыл. Его нехотя поддержал голосами нестройный хор сородичей. Через некоторое время в другом углу тоже кто-то завыл, давясь зевотой. Два десятка глоток лениво ответили ему. К полудню тойонша принесла корытце с едой. Сняла крышку из березовой коры — там лежали полуразложившиеся рыбьи головы. Сысой с Тимофеем, сдерживая дыхание, пулей выскочили на свежий воздух.

Потеплело. Кадьяки выползли из барабор. Двое, надев безобразные личины, стали кривляться в танцах, к ним присоединялись другие. У одной женщины на руках, кричал, надрываясь, «усатый» младенец, с прутком в проколотом носу. Она невозмутимо терпела визг, пока он не стал надоедать другим. Тогда женщина пошла к морю, опустила младенца в студеную воду и держала, пока не умолк. На берег вышла брюхатая дочь тойона с котлом в руке, поставила его на галечник, задрала парку и пустила в него струю. Увидев лица молодых промышленных, Афанасий Кочесов предупредил:

— Вы рожи такие не делайте, диких не пугайте, у них бабы и лицо мочой моют… А что? Только белей становятся, — от передовщика невыносимо пахло тухлой рыбой.

Брюхатая бабенка распрямилась, деловито помыла котел, ополоснула морской водой и засеменила к бараборе.

— Когда обратно поедем? — спросил Сысой с тоскливым лицом.

Передовщик кивнул на бревенчатую хибару, рубленную из тополя без паза:

— Кажим готовят. Скоро камлать начнут.

Вскоре прибыли алеуты, подрядившиеся промышлять в партии Кочесовых. Пляски прекратились. В кажиме развели огонь, мужчины рассаживались вдоль стен прямо на земляной пол. Проворный кадьяк с четырьмя кольцами в губе собрал обещанную плату с партовщиков и отнес пожилому шаману, сидевшему в стороне с раскрашенным лицом. Парка на нем была надета задом наперед, голова украшена пухом, из волос торчали два пера наподобие рогов. Шаман внимательно осмотрел собранные для него меха, двух песцов потребовал заменить, что тут же и было сделано, затем поскоблил ногтем чугунный котел, которым остался доволен.

Кадьяк с четырьмя кольцами в губе расстелил посреди кажима сивучью шкуру, поставил на нее кувшин с водой. У входа раздался шум крыльев и клекот. В помещение вошел орел. Среди кадьяков прокатился шумок — камлание начиналось хорошо. Шаман, к неудовольствию птицы, выдернул у нее из хвоста перо, просунул его в дыру между ноздрями, а прирученного орла выгнал. Затем он поднялся на кривых ногах, спросил на кадьякском языке:

— Все ли соблюдали табу?

Ему ответил дружный хор.

— Воздерживались от жен?

В ответ прозвучал нестройный смущенный гул.

Василий Кочесов, знавший кадьякский язык, оборачивался к Тимофею с Сысоем, шепелявя, переводил сказанное.

— Чтобы предсказанное сбылось, женам надо сторониться мужчин до вашего возвращения, — объявил шаман и еще раз напомнил, сколько должны заплатить ему партовщики по прибытии с промысла, если сказанное сбудется.

Затем сел на шкуру, достал бубен и стал постукивать большой сивучьей костью. Сидевшие притихли и отодвинулись от огня. Кто-то из кадьяков запел, его поддержал хор. Запел и шаман, все резче колотя в бубен, дергая руками и ногами. Он подкинул на угли какие-то травы и коренья. В кажиме приторно запахло. Затем прошелся по кругу, так, чтобы каждый дотронулся до него рукой, после стал скакать и кривляться, время от времени что-то выкрикивая.

Сысой сидел молча, не разнимая губ, читал про себя молитвы от осквернения, и косился на лица Кочесовых, с серьезным видом наблюдавших за происходящим.

Шаман бегал все быстрей и быстрей, глаза его сверкали, на губах появилась пена. Кадьяки переглядывались и одобрительно кивали друг другу, замечая, что шаман хорошо работает. Вот он рухнул на шкуру. Над ним склонился старший кадьяк с четырьмя кольцами в губе, прислушался, лицо его стало хмурым и печальным. Не поднимая глаз, он прошел на свое место, сел, свесив голову. Со всех сторон его обступили сородичи:

— Ну, что? Говори, давай, будет ли добыча богатой?

Старший — хмурый и печальный — кивнув, задумчиво пробормотал:

— Промысел будет очень удачным, те, кто вернутся к семьям, привезут много мехов и будут богатыми.

В его словах был намек на причину печали.

— Так что же случится? — тормошили его. — Кто-то погибнет?

Кадьяк чуть приметно кивнул.

— Кто?

— Шаман не говорит!

— Сколько?

— Двое!

Кадьяки возбужденно залопотали, достали пару лисьих шкур, окружили шамана, лежавшего на шкуре без признаков жизни. Тот открыл один глаз, поднял руку, пощупал лисиц, что-то сказал и снова обмер. Те, довольные, разошлись по углам. Теперь заволновались невозмутимые алеуты. Они тоже что-то дали или пообещали по возвращении с промыслов. Шаман успокоил и их. Тут алеуты и кадьяки стали бросать на русских стрелков опасливые и виноватые взгляды.

— Видать, нам погибель накаркал, пес дырявленый, — вынув трубку изо рта, проворчал Афанасий. — Ладно, чему быть, того не миновать, плати не плати — все одно. Лучше помолимся. Пошли, что ли?!

Четверо русских промышленных поднялись, прощаясь с хозяевами, следом потянулись алеуты. Кадьякские партовщики проводили их до самого берега: они боялись, что косяки откажутся идти на промысел: новая партия — новые расходы на шамана. Возле погасшего костра Афанасий сказал по-кадьякски:

— Если не будет шторма, на седьмой день выходим. Каждому иметь юколы по сотне, яиц по мешку, остальной припас даст Компания.

— У вас, ребятушки, партия крепкая, вам и путь дальний, — напутствовал Баранов кочесовских спутников, собравшихся в опустевшем пакгаузе.

Провожая, наливал партовщикам по чарке самогонной водки из местных ягод.

Перед тем как выпить алеуты, как русичи крестились: «Господи, помилуй!», затем совали в чарку палец, брызгали на землю, что-то бормоча. — Вы с братом, — говорил управляющий Кочесовым, — дольше меня служите, все знаете. От этого ушкуйника, — указал на Сысоя, — иногда польза бывает. Тимофей помехой не будет: может самому царю челобитную грамотку отписать. Полатыни разумеет. С Богом! До Якутата вас прикроет пакетбот. Дальше на себя надейтесь и держите связь с редутом. Харч получите там, туда отправлю вашу долю как транспорт придет.

В конце мая, на Феодосию-колосяницу, партия была готова к отплытию и собралась возле крепости. День был неподходящий для начала дел, Кочесовы тянули время, смотрели на море, на встречу солнца с месяцем. Добрая была встреча и день ясный, все приметы выпадали к добру, только шаман наплел худа. На святого Ерему отстояли обедню, проверили припас у кадьякских партовщиков и байдары алеутов. На другой день Сысой с Тимофеем поднялись затемно. Кочесовы и вовсе ночевали на берегу с партией. На рассвете пришел управляющий, вручил передовщикам письменные наставления, Тимофею дал журнал для записи всего увиденного и произошедшего, последний раз благословил на удачу.

Подошли Ювеналий с Германом и долговязый келарь Афанасий. Партия выстроилась на байдарках, касаясь берега носами лодок. Монахи начали молебен с водоосвящением. После него русские партовщики и алеуты приложились ко кресту, снова сели в байдары. Ювеналий окропил всех сидящих в лодках святой водой и партия двинулась к выходу из бухты.

Впереди шли две большие десятибеседочные байдары с припасом, в них были погружены, сложенными одна в другую, два десятка однолючек. С батареи им салютовали, с байдар стреляли в воздух из фузей. Караван прошел узким проливом в залив, миновал Еловый мыс и острова Прохода, в виду Афогнакского берега направился к Бобровым камням.

Море было ровней стекла. Возле Елового острова байдарщики увидели кита и сочли это хорошей приметой. У кадьяков волосы были выкрашены охрой, лица исполосованы краской и сажей. Они были довольны: по их мнению русские шаманы умели звать погоду лучше местных и плату не брали.

Алеуты на своих узеньких байдарках носились как касатки, то рассыпаясь по воде, то сбиваясь в кучу, уже возле Еврашечьего острова они заметили на воде бобра. Зверь, почуяв опасность, нырнул, алеуты окружили то место и терпеливо ждали, когда он покажется на поверхности. Под рукой у каждого было короткое копьецо — стрелка. Пока подтянулись большие компанейские байдары и кадьякские промысловые, бобер вынырнул, глотнуть воздуха. В него полетело сразу несколько стрелок. Ранили или нет — непонятно, но в другой раз бобер вынырнул быстрей и его тут же поразили две стрелы разом.

Вдохновленные первой добычей, алеуты веселей налегли на весла и вскоре маячили вдали темными точками.

* * *

На Нучеке, в Константиновской крепости, с приходом весны жизнь промышленных тоже полегчала. Прохор сменился с караула в полночь, а в казарму пришел на рассвете. Ульяна уже не спала, когда он начал раздеваться.

— Фу! — Поморщилась, расчесывая волосы. — Дикарками воняешь. Опять блудил?

Прохор, зевая, потянулся, почесал давно не стриженную бороду:

— А что, девки, как девки. В бане бы попарить…

— Да морду накрыть, — съязвила Ульяна, торопливо заплетая косу. — Они же страшные, да размалеванные…

Но Прохор уже всхрапнул, засыпая. В казарму влетел беспокойный иркутский мещанин старовояжный стрелок Галактионов. По-куньи огляделся, колупнул ноздрю, почесал зад.

— Прошка, спишь?

Прохор открыл глаза и неприязненно скосился на него.

— Поди сюда, дело есть!

Молодой промышленный, вздохнув, пробормотал:

— Твое счастье, сапога под рукой нет! — И перевернулся на другой бок.

Галактионов зыркнул по сторонам, подскочил к нарам, присел, скользнув равнодушным взглядом по золотой косе Ульяны, похлопал Прохора по ноге под одеялом.

— Дело важное, — сказал ласковей, — не для бабских ушей. Отойдем хоть за печку?!

Прохор сел, зло взглянув на стрелка, сунул ноги в бродни, завернувшись в одеяло, поплелся следом. У него были сложные отношения с этим желчным стрелком, баламутившим промышленных.

— Ты скажи, — зашептал Галактионов, — Улька тебе сестра или сожительница?

— В попы подстригся, чтобы меня исповедовать? — зевая, рыкнул Прохор.

Галактионов вытянул шею, бросив взгляд в угол, где поднималась рыжая повариха, зашептал:

— Петька Коломин с Баклушиным друг перед другом похвалялись, кто чаще с ней спит. При всех показывали, где у нее какие метки… Здесь, говорят, родинка, — Галактионов ткнул себя в зад кривым пальцем. — Ты-то знаешь ли?

— Я не коновал, чтобы там разглядывать! — приглушенно выругался Прохор.

— И здесь! — старовояжный поскреб себя по груди.

— У нее там не бублик? — злей просипел Прохор.

Галактионов от возмущения заплясал на месте, заскулил:

— А Гришка Коновалов опять Баклушина избил. Смекаешь, за что?.. Ну, никак не пойму, — хлопнул себя по ляжке, — что ты за человек? То ни за понюшку в драку лезешь, то… Сестра ли, сожительница — все равно бесчестье.

Гришку и всю его шайку давно в колодки надо.

Прохор усмехнулся:

— Вон куда гнешь! Гришка с Петькой грызутся, власть поделить не могут.

Мы из-за них второй год без добычи, а я, значит, помогай Петьке, потому что Гришка у моей кобылы зад разглядывает?

Галактионов плюнул с досады, и в этот миг со стены донесся вопль часового, затем пушечный выстрел. Старовояжный мышью сиганул из казармы. Прохор, чертыхнувшись, стал одеваться. Ульяна подсыпала сухого пороха на полку фузеи, пощупала пальцем кремень, подала ружье и сумку с патронами. Он выскочил за дверь, а она с его мушкетоном полезла на нагородни. Оттуда увидела, что на стенах пляшут, обнимаются и кидают в небо шапки. Оставив на крыше Прошкин мушкетон, Ульяна спустилась по лестнице, подхватив подол платья, побежала к воротам. Их уже отворяли.

— Транспорт из Охотска! — Смеясь, облапил ее Гришка Коновалов, ткнул бородой в шею, пытаясь под шумок поцеловать. Она, смеясь, оттолкнула его, вместе с другими выскочила из крепости. Светило солнце, сверкала вода залива. Посреди бухты сбрасывал паруса галиот.

— Слава тебе, Господи! — Перекрестился управляющий крепостью Григорий Коновалов. Терентий Лукин в зипуне нараспашку, в русской льняной рубахе, тоже крестился на восток.

Транспорт покончил с назревавшей распрей. Сторонники Коломина так и не смогли собрать сход. Давно пора было начинать промысел, но из-за голода и смут небольшие ватажки артели якутского купца Лебедева-Ласточкина промышляли только вблизи от крепостей на обедневших зверем лайдах Кенайского и Чугацкого заливов. Но запахло хлебом, люди подобрели, разбились на партии, сошлись на круг. Казенный штурман Степан Зайков предлагал искать новых угодий на юге, куда уплывают на зиму коты, там живут, а здесь только множатся, и котятся. Но меха артели требовались сейчас и сегодня, большинство промышленных были в долгах из-за неудач последних лет.

Коломинские промышленные звали перебраться в Бристольский залив.

Там Котовые острова, открытые Прибыловым и Зайковым. Они искони лебедевские, там весь север под артелью. Коноваловские стрелки драли глотки: хватит ломать спины. В Бристоле крепость строить надо. Никольский редут в Кенайской губе бросим — Баранов спасибо скажет, все к рукам приберет.

Оставим Нучек — шелиховские нас расцелуют.

Терентий Лукин на сходе молчал, теребил бороду, настороженно поглядывая то на одних, то на других. Кенайцы говорили, что к северу от Илямны-озера видели светловолосых и бородатых людей. Как только коломинские стали расхваливать Бристоль, так он и сорвался:

— Правильно говорите, волок искать нужно. Шелиховские говорили, что Митька Бочаров из Бристоля в Кенай на себе байдары таскал. И мы тот путь найдем.

Заносчивый Степан Зайков ругал всех, грозил перевестись к Баранову. Он слышал, что мореход Шильц уже ходил до самых испанских владений, которые испанцы бросили. Не послушали морехода, припомнили, как он, так же бахвалясь, разбил галиот на Котовых островах.

Так и не договорившись, с припасом хлеба, круп и меда партии стали расходиться на промысел, каждая по своему усмотрению. На другой день ушел бы и Прохор пытать счастье на лайдах, но к острову подошла байдара шелиховских промышленных. Двое русских стрелков остались на берегу, двое пошли в крепость. Караульные окликнули Прохора: дружок зовет, что был осенью. Прохор выскочил за ворота.

— Сысой?! — обнял друга. Вокруг них приплясывала и повизгивала от радости Ульяна. Улыбаясь, подошел Лукин, в длинной рубахе с опояской, в древнерусских крестах. Из казармы тек хлебный дух. Тимофей с Сысоем повели носами и перед глазами замельтешили цветные круги.

— Ой, — всплеснула руками Ульяна. — Вы, поди, без хлеба? — Потащила гостей в поварню. Перекрестившись на образа, почитав «Отче наш…» истекающим от слюны языком, шелиховские стрелки сели за стол перед горкой блинов, пахнущих сивучьим жиром.

— Кочесовых позвать надо, — смущенно пробормотал Сысой, не смея прикоснуться к еде. Все казалось сном и боязно было протянуть руку, чтобы, как во сне, хлеб не исчез со стола.

— Звал уже, — оглаживая бороду, сказал Лукин. — Не идут. Они в позапрошлом году в устье Медной реки с нашими воевали, теперь в смущении… Вы ешьте, я им отнесу!

— Хорошо живете! — простонал Сысой и осторожно потянулся за первым блином.

— Третий день только отъедаемся, — проворчал старовер. — Сквернились всякой гадостью, а меха пайщикам — давай.

Ульяна весело вертелась между печкой и столом, потом подсела к Сысою и, зардев, спросила:

— А где Вася?

— Он в медведниковской партии! — прошепелявил Сысой с блином во рту.

— Вася теперь у Баранова в дружках, — сказал не то с издевкой, не то с печалью и вдруг икнул. — Вот те раз? Объелся, прости, Господи! А думал, пуд проглочу, не замечу.

— Простит, — уголками глаз улыбнулся Лукин. — Не часто грешим.

— Вот уж не думал, что попаду на праздник, — Сысой поднялся, кланяясь на образа: — «Благодарим тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ…» И вам спасибо! — откланялся лебедевцам.

Тараканов молча перекрестился, накинул парку и пошел к управляющему.

— Мещанин иркутский, — кивнул вслед Сысой. — Грамотный, как бес, говорят, все книги, какие есть, — прочитал, а с десяти шагов ножом в жердину попасть не может.

— Это вас, казаков да крестьян, с малолетства делу учат, — пробасил Прохор, сидя на китовом позвонке с трубкой в руке. — А меня в горной школе чему могли научить? Кабы не дед, пропал бы. Он кистенем такое выделывал, куда нынешним. Разве Терентий Степаныч сможет, — покосился на старовера.

Ульяна снова вскочила, бестолково загремела сковородами.

Посуетившись, села и уставилась на Сысоя немигающими глазищами. Он обернулся, хотел спросить: ты чего?

— Вася-то жив-здоров, слава Богу… А что у него нового… Может быть, женился?

— Васька-то? На ком ему жениться? Он робкий и брезгливый, от кадьячек бегает, если пристают, среди каторжных пока нет вдовиц, прости Господи!..

Постой-ка, а чего ты все про Васю? Приглянулся?

Ульяна смутилась, схватила пустое блюдо. Сысой бросил настороженный взгляд на Прохора. Тот с усмешкой выпустил струю дыма из выстриженной бороды:

— Сохнет по нему! Всю зиму выговаривала, какие хорошие пашенные мужики и какие плохие рудничные мещане. Прошка-бергал вовсе обормот и блудник.

Сысой пожал плечами, заметив, как недобро они переглянулись и не удержался — съел еще блин. В казарму то и дело кто-то входил и выходил. Вот появился знакомый по осеннему якутатскому вояжу, стрелок Баклушин:

— Здоров будь, тобольский мужик! — кивнул Сысою. — Кто тебя на берегу ждет?

— Кочесовы!

— Крестнички?! — Амос Баклушин проковылял к нарам, сел, скинул сапог.

— Экое дерьмо шлют компаньоны, пятку стер, — пожаловался. Сменил стельку, надел сапог, притопнул, ухмыльнулся. — Пойду Афоньку с Васькой попугаю, позапрошлый год чуть не застрелили, псы.

Вошел улыбающийся Тараканов:

— Хлеб в долг дают, договорился с управляющим.

Баклушин с тесаком на поясе подошел к костру, возле которого, поджидая спутников, сидели братья Кочесовы. Их ружья лежали под рукой, двулючные байдарки только наполовину вытащены из воды.

— Резать вас пришел, тати шелиховские! — заявил Баклушин, присаживаясь возле огня на корточки.

— Попробуй, коли сможешь! — хрипло пробормотал Афанасий, посасывая трубку.

— В другой раз! Нож тупить жаль — на вас кожа да кости… Заходите, подкормим. Мы гостей не обижаем.

В тот же день партия Кочесовых ушла с Нучека к Якутату. По наказу Баранова она двигалась вдоль крутого берега, постреливая бобров. Возле острова ее догнал пакетбот «Северный Орел» под началом Шильца. На борту судна было десять семей, прибывших на Кадьяк осенью, царской милостью высланных на поселение вместо каторги.

Через два дня вся партия была возле блиставшей льдом поднебесной горы Святого Ильи. Издали казалось, будто белая стена хребта встает прямо из моря: ни зверю через него не пройти, ни птице перелететь. Здесь бы и кончиться свету белому, но мореходы Бочаров и Шильц говорили, что за стеной еще земля, а дальше опять море.

Вскоре с байдар увидели идущего берегом белого человека с коробом за плечами, к нему и повернули. Это был один из поселенцев-каторжан, высаженных в Якутате прошлой осенью. Окрепший после зимней болезни Василий Кочесов сошел на берег, спросил:

— Гуляешь один, без оружия?

— А без него спокойней! — беззаботно ответил крестьянин-поселенец, радуясь встрече. — С тойоном Николой мирно живем, за драный кафтанишко убивать не станут, а ради ружья могут соблазниться.

— Вон как заговорили, — рассмеялся Сысой. — Осенью выли хуже охотских собак, на погибель, дескать, оставляем.

Поселенец, хихикая и подмигивая, стал говорить о своих сносившихся ичигах, о Ваньке Поломошном, который не дает новые, потому что все променял якутатским колошам.

Неподалеку от крепости, на скорую руку, было поставлено несколько хижин, которые назывались селением «Славороссия». Из оставленных здесь на зимовку от голода и цинги умерли тринадцать промышленных и семь поселенцев. Ссыльные бунтовали, меняли меха на харч у диких и иностранцев, грозили разбить лавку, бранно поносили Поломошного и Шелихова с компаньонами, что те обманули с кормами — на каторге паек лучше, — а к вояжной жизни у них нет привычки.

Алеуты из прибывшей партии тоже подошли к берегу, вытащили байдары и стали есть сырую рыбу с яйцами. К вечеру, уже неподалеку от селения, они увидели на воде сивуча, первого в этом году. Он был с седым загривком и множеством шрамов на шкуре, понятно, что непомерно вонюч. Кроме алеутов, никакой другой островной и материковый народ, не решился нападать на сивуча или моржа в воде. Раненый зверь в ярости топит не только легкие байдары, но и шлюпки. Ыпан с Тынилой метнули в сивучью морду отравленные стрелы с бечевой, к концу которой были привязаны надутые пузыри и, едва увернувшись от разъярившегося зверя, стали грести к берегу.

До него было далеко. Им помог Сысой, раздробив сивучью голову выстрелом из фузеи. Зверь еще долго метался по воде, но не видел ни стрелков, ни байдарок. На него накинули петлю, разрезали горло, надули внутренности и завязали, затем тушу отбуксировали и вытянули на сушу.

Алеуты начали разделывать сивуча, кадьяки копали яму и разводили огонь. Прогрев камни, партовщики выкинули угли, сложили жир и мясо, укрыв травой и дерном, чтобы не выходил пар. Ласты алеуты испекли на костре и, как лакомство, передали часть Сысою, принявшему участие в охоте. Через несколько часов мясо стушилось, оно могло долго храниться. Был постный день. Сысой вздохнул, перекрестился и стал есть, оправдываясь, что у сивуча вместо ног — ласты, значит, он — рыба.

Кочесовы перегрузили часть взятой в долг муки в отдельную байдару и пошли в Якутатскую крепость, передать письменные и устные наставления Баранова. Вернулись они злые, жаловались, что невинно приняли накипевшую злобу поселенцев и едва отбились от них. Отдохнув, партия двинулась дальше на юг и долго плыла вдоль отвесного берега, выискивая место для лагеря. На воде было много уток, часто высовывались любопытные нерпичьи морды, но не было котов. Уже в сумерках партовщики высмотрели вход в залив. Оттуда пахнуло гарью. Байдары вошли в бухту. Здесь скалистый берег выполаживался песчаной отмелью, вырубленный лес чернел гарями и пеплом кострищ, всюду валялись китовые кости, смрадно пахло пропастиной.

— Бостонцы китовый жир топили! — сказал Афанасий, морща нос от дурного духа.

Василий, придерживая лодку веслом на зыби прилива, обернулся к Сысою с Тимофеем.

— Не будет здесь добычи. Китобои все распугали, а ночевать, однако, придется! Поздно искать другое место.

Кочесовы налегли на весла, за ними рассыпалась по бухте вся партия.

Последними шли большие байдары с припасом. Брошенный промысловый лагерь вблизи оказался еще неприветливей, чем выглядел издали. Китобои взяли только жир и ус, бросив гнить сотни пудов мяса. Ожиревшие вороны и чайки хлопали крыльями, щелкали клювами и не могли подняться на крыло.

Прибывшей партии пришлось уйти от бухты в падь с вырубленным лесом, в темноте таскать туда байдары и припас. Там был пресный ручей. Падь продувало, отгоняя смрад. При свете костров партовщики вбили колья в землю, поставив байдарки на бок — походный дом был готов. На костры пришлось рубить пни и собрать головешки, оставленные китобоями. На них разогрели мясо, рыбу, отужинали и сидели возле тлеющих костров. Русские стрелки, как обычно, расположились отдельно, алеуты — особо, у кадьяков был свой костер.

Кто потягивал травяной отвар из кружек, кто дымил трубками. Высокие звезды висели над островом, ночь была коротка. Василий Кочесов, лежа на спине, долго смотрел в небо, потом приподнялся на локте:

— Таракан? — смущенно осклабился. — Ты самый грамотный. Молитву на сон грядущий знаешь?

Сысой тихо рассмеялся, думая, что старовояжный шутит.

— Эту молитву все знают!

— Помню, мать вечерами встанет под иконами: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» — а дальше не помню, — виновато вздохнул Кочесов. — … «Господи Иисусе Христе, Сын Божий молитв ради пречистыя Твоея Матере…» — пробубнил Сысой, не вынимая трубки изо рта. — Дурите? Это все знают! — Лег на спину, глядя в небо. Вспомнилось. Светлый летний вечер, печь не топлена, но в доме тепло. Умытые, готовые ко сну дети, взрослые и старики, стоят под иконами, единясь в домашней молитве.

Он скрипнул зубами от нахлынувшей сердечной тоски: «Чего ж тебе надобно, стерва?» — зло подумал о душе. Мысленно повторяя молитву, глядел на звезды и привыкал к смраду, то и дело доносившемуся с берега.

Утром разогрели остатки ужина, отнесли байдары к воде и без молитв отправились дальше. На лайдах, усеянных котовыми костями, появились сивучи. Самцы задирали головы, озирались, поджидая самок, дрались и ревели как быки. В стороне расположились старые сивучи. Они дремали, чесали седые головы задними ластами, портили воздух. На рев матерых самцов плыли самки, ложились вокруг них, образуя семью. Если самочка желала переметнуться к другому — начиналась драка: один самец тянул к себе, другой — к себе. Нередко все кончалось тем, что самку затаптывали до смерти и успокаивались, расползаясь по своим гаремам.

На рассвете партовщики, стараясь не шуметь, тихо зашли со стороны моря на лайду и, по сырости, погнали зверей от воды. Разбуженные сивучи, пугались, охали, тряслись телом, уползая, куда гонят. Некоторые стонали, будто плакали. И начиналась бойня. Видя, что путь к воде отрезан, сивучи приходили в ярость, кидались на людей уже с выбитыми зубами и вытекшими мозгами. Партовщики без устали работали дубинами, стрелки то и дело добивали из ружей особо яростных. Снимали шкуры, некуда было девать мясо.

Русские стрелки ели только печеные ласты, алеуты и кадьяки на природной пище толстели как нерпы, лоснились от хорошей жизни. По обычаю предков во время промыслов они не мылись, не меняли одежды и не стирали ее. Стирка и мытье русичей вызывали у них суеверный ужас. Потому стрелки старались делать это реже. Гнило мясо, смердили партовщики, чайки лениво выклевывали глаза брошенных туш.

Позже на лайдах появились морские коты. У этих старики и вовсе дурно пахли. Черные, грудастые, они были скандальней сивучей, при том, спесивы, как индейцы. Кот лучше погибнет, чем уступит свое место человеку или зверю.

На людей они бросались без страха и между собой грызлись с утра до ночи.

Иные дрались до смерти, нанося друг другу раны зубами.

День за днем, месяц за месяцем продолжался промысел. У русских стрелков охотничий азарт быстро пропал, они только руководили промыслом, судили споривших из-за добычи и принимали компанейский пай мехов.

Тимофей всегда старался увильнуть от бойни и шкурения, но к обязанностям старосты относился строго: на справедливость пайка никто из партовщиков не жаловался, кадьяки и алеуты возмущались лишь тому, что он придирчив к компанейским мехам, которые принимал, заставляя по нескольку раз мездрить их.

Близилась осень. Созрела черника. Все ходили с черными зубами и пили ягодный отвар. Настала пора туманов, солнце подолгу задерживалось за ледовой стеной гор, а то и не показывалось целыми днями. Партия разделилась на два лагеря: в одном Кочесовы, в другом передовщик — Сысой, староста — Тимофей.

Как-то на рассвете на большой байдаре молодые промышленные пошли к кочесовскому стану, чтобы отвезти пуд муки. Едва отошли от своего острова — потянуло сыростью и хмарью, на воду выкатился туман. Сысой с Тимофеем налегли на весла, берег был всего в четверти версты от них, но пропал из вида.

Не беда. Держали курс по движению воздуха, а туман становился все гуще, плотней и так залепил глаза, что уже неясно виделись лопасти весел.

Промышленные гребли пока не взмокли. Давно пора бы быть земле, но ее не было. Сысой резко опустил весло, обернувшись, пристально взглянул на товарища. У Тимофея глаза растерянными. Ни слова не говоря, тоболяк набрал в грудь воздуха и крикнул:

— Васька! Афоня! Э-ге-гей! — Долго крутил непокрытой головой, прислушиваясь. Слабый незнакомый голос откликнулся где-то за спиной.

Сысой стал разворачивать байдару. Тимофей послушно подгребал: — Э-ге-гей!

Теперь ответный клич прозвучал совсем в другой стороне.

— Нечисть водит! — Плюнул Сысой. — Самая подходящая погода… Ну-ка пальни из пистоля!

Тимофей скрипнул пружиной, взводя курок. Жаль было свинцовую пулю, да что теперь?! Туман будто проглотил выстрел — звук показался слабым и тихим.

— Как у касатки в брюхе! — проворчал Сысой, прислушиваясь.

Справа раздался не то ответный выстрел, не то эхо. Тимофей взглянул на товарища, глазами спрашивая, что делать?

— Погоди, — пробормотал Сысой. Сунул руку за пазуху, вытащил складни, которыми благословили в доме на дальнюю дорогу, крестясь, прочитал молитву, трижды приложился. Тимофей вытаращил глаза от удивления: в тумане прорвалось окно и совсем близко показались очертания берега.

— Вот она, молитва материнская! — воскликнул Сысой.

Но туман тут же заткнул брешь. Двое налегли на весла, гребли изо всех сил, уже стали опасаться, чтобы не удариться о камни. Но, не было берега.

— Тьфу, зараза! — выругался Сысой. — Где-то поблизости раздался приглушенный хохот. — Точно, нечистый водит! — Перекрестился. — Не постимся, вот и потешается.

— Баклан, наверное! — осторожно возразил Тимофей и простонал: — Может быть, подождать, когда рассеется?!

Сысой, не оборачиваясь, продолжал грести.

— Пр-р-рападешь! — приглушенно раскатился по воде голос нежити.

— Тьфу, тебе в роги и в дышло! — Сысой бросил весло, снова достал складни, но сколько ни бормотал, ни прикладывался к ним, туман не прорывало. Оставив складни поверх камлеи, он полез в карман за набитой с утра трубкой, которую хотел выкурить в лагере у Кочесовых.

Тимофей подождал, когда товарищ высечет и раздует огонь, тоже полез за носогрейкой. По морю шла зыбь — спокойная, пологая, какой не может быть вблизи берега. Байдара, покачиваясь бортом к волне, медленно опускалась и поднималась.

— Похоже, унесло в море, — тихо сказал Тимофей.

Сысой, дымя трубкой, обернулся к нему, спросил в упор:

— Что делать будем, адъюнктс-грамотей?

— Ждать!

— А потом?

— Рассеется туман, оглядимся, горы в хорошую погоду далеко видно.

— Тогда можно доспать! — Молодецки приосанился Сысой, но оба подумали об одном: «Не прав ли шаман? Двое из партии должны пропасть, и они русичи!» — Тьфу! — опять выругался Сысой. — Накаркал, пес смердячий. Чтоб ему…

Старое пугало!

Тимофею вспомнилась книжная лавка, сытая однообразная жизнь, в тепле и уюте, мечты о жизни иной. И вдруг он ощутил, что рисовавшаяся там его воображению героическая гибель будет так обыденна, что никого не удивит и не потрясет.

— Как глупо все! — сказал вслух и сунул остывшую трубку за голенище.

— Что глупо? — обернулся Сысой.

— Такими трудами и муками притащиться на край света, чтобы накормить своим телом каких-то глупых рыб!

Сысой вдруг рассмеялся.

— Ты чего? — спросил Тимофей.

— А так! — тряхнул длинными волосами, смахнув их с лица. — Стал бы нечистый тратить столько сил, возясь со мной, чтобы так вот, сразу и утопить.

Еще и нагрешить толком не успел. И он запел во весь голос старую казачью песню.

— Ты чего? — опять спросил Тимофей.

— А чего нам? Мука есть, порох, пули, лук со стрелами. Жаль, пресной воды не прихватили.

Ненадолго повеселел и Тимофей: не век же быть туману.

Спали они сидя, или скорчившись на дне байдары, сыро и неудобно, а туман не редел. Пробовали жевать муку без воды — показалось хуже юколы. И то не беда: что им, зиму голодавшим, не поесть день-другой?

В тумане незаметно погас день, не стало видно, ни весел, ни воды, только слышался плеск океана. Среди ночи Тимофей разбудил товарища:

— Гляди-ка!

Над ними было чистое звездное небо.

— Не заметили, как туман разнесло, — удивленно прошептал Тимофей. — Закрыл глаза — ничего. Открыл — чистота, будто сон.

Черная поверхность воды сверкала и искрилась отражением звезд.

— Красота! — пробормотал Сысой, спросони мотая головой. — Вдруг мы на том свете?

Тимофей, озираясь, и сам усомнился, в каком из миров находится.

Поежившись, возразил:

— Сыро и холодно! Значит, на этом…

— Умный! — восхищенно прошептал Сысой. Задрал голову, отыскал Кичиги, указал рукой: — Туда плыть надо! Вот и согреемся!

— С Богом! — взялись за весла.

Вот уже стало сереть небо, потом чуть заалело море на восходе. Где-то там расправляла крылья Птица зоревая, рассветная, полетела стрела огненная прямо на байдару… Но не оттуда, откуда ее ждали.

— Горы-то где? — удивленно озирались. — Неужели так далеко унесло?

Делать нечего, выправив курс на восход, стали грести. Поднялось солнце, по левую руку в море показалась черная точка. Снова поменяли курс, повернув байдару к ней. Гадали — земля или корабль? К полудню стал виден остров.

Сысой от нетерпения скинул парку, греб в одной рубахе, лопатки ходили по жилистой спине.

Тимофей сопел-сопел, все реже перебрасывая весло с борта на борт, потом положил его, стал с чем-то возиться. Сысой несколько раз оборачивался, поругивая товарища за ленность. Тот надрал волокон из китового уса, привязал весло к байдаре и натянул на него вместо паруса свой сюртук. Лодка пошла по ветру легче прежнего.

— Ну и башка! — восхищался Сысой. — Как медному котлу — цены нет! — Так говорили на островах, где медный котел считался большой ценностью. За право владеть им бывали стычки между селениями.

Сысой, свесившись за борт, зачерпнул пригоршню горькой воды, прополоскал рот, сплюнул. Очень хотелось пить. Опять сел за весло и вдруг почувствовал, что руки дрожат, а голова идет кругом.

К острову подошли при луне, он не был похож ни на один из известных.

Гребли рядом с отвесным скальным берегом при полном отливе, вглядывались в каждую расселину, куда можно протиснуть байдару. Положив весла на борт, протянули ее в промоину и вскоре оказались в большом колодце при полной темноте. Только звезды мерцали над головами, Сысой хотел уже повернуть обратно, но странный звук донесся до слуха.

— Тихо! — шепнул Тимофей. Оба прислушались: будто серебряный колокольчик, где-то звенел ручеек. В лица пахнула свежесть пресной воды.

Одервеневшим языком Сысой вытолкнул из-за щеки на ладонь свинцовую пулю. Считалось, она помогает при жажде. Слюны во рту не было. Устоять против этого звука и запаха было невозможно. Цепляясь руками за скалы, они продвинули лодку на журчание, и вскоре наткнулись на пологие камни.

Поблуждав среди них, выбрались на мокрую кромку скользкого берега, покрытого травой и ракушками. Вытащили из воды байдару, спотыкаясь и скользя, поползли на чарующий звук. Слизь кончилась, видно они поднялись выше полосы прилива. Руки нащупывали какие-то глыбы, провалы между ними.

— Вот зараза! Или леший или водяной водят, — ругался Сысой и голос его звучал, как в пустой бочке.

И тут случилось чудо: над скалой поднялся краешек луны. Манившая звоном струйка воды толщиной в палец, оказалась в пяти шагах от пробиравшихся на ощупь людей. Под ней, в камне, было углубление в виде чаши. Незадолго Сысой вспоминал голодную зимовку и думал: какого рожна им надо было, если всем хватало сладкой воды? С трудом представлял, как мог смотреть на нее, не желая пить. И вот, припав потрескавшимися губами к ручейку, сделал два десятка глотков — расперло живот, хоть жажда не унялась.

Он через силу глотнул еще раз-другой и с сожалением отодвинулся. Рядом, вздрагивая всем телом, икал Тимофей.

Луна поднялась еще выше, высветлив под скалой ровную площадку в десяток квадратных саженей. На ней виднелись какие-то кучи. Сысой поправил топор за кушаком, стал осторожно продвигаться к ним.

— Таракан? — окликнул товарища. Отраженный голос заметался среди скал.

— Тут кто-то дров припас и кострище есть. Вдруг, зимовье найдем?!

Нарубив щепы из сухого плавника, распушив ножом сучок, он высек и раздул огонь. Костер осветил закрытую со всех сторон бухточку, уложенный в кучи плавник. К морской воде шла удобная тропа. Они с Тимофеем вытащили лодку в сажени от нее и пробирались к ручью самым неподходящим путем.

Промышленные спустились к воде, вытянули байдару ближе к огню.

Сысой взял из лодки муку, Тимофей повесил над огнем котелок с водой.

Вскоре, обжигаясь, они хлебали густую зашурань, притупившую чувство голода. Разомлев от еды и усталости, уснули возле огня.

Ночь была теплой. Только на рассвете стало знобить от сырости. Сысой свернулся под паркой, как кадьяк, то впадая в сон, то просыпаясь, — очень уж не хотелось подниматься, чтобы поддержать костер. Тимофей не выдержал, кряхтя и шмыгая носом, встал, надергал плавника из кучи, подкинул на подернувшиеся пеплом угли, стал раздувать огонь. Его внимание привлекло углубление в скале всего-то в десяти шагах от костра. Тимофей надел сюртук.

Рассветало. Остатки ночного мрака расползались по щелям бухточки.

В скале была пещера правильной формы со следами обработки камня, в которой можно было укрыться от дождя. Углубление пропадало во тьме. «Не дует ли?» — подумал Тимофей и, пригнувшись, шагнул под свод. Через минуту он с воплем выскочил наружу. Сысой у разгоравшегося костра вскинул фузею.

— Кто там? — крикнул и чуть не оглох от своего голоса, отраженного скалами.

Тимофей таращил глаза, мычал и скалился, но следом за ним никто не выскочил. Сысой спустил курок и тряхнул дружка за шиворот. Тот, стуча зубами, стал говорить, что видел нечто страшное и зубатое. Может, и медведь.

Но откуда ему быть на острове?

Сысой, с топором за кушаком, подхватил из костра смолистую палку, горевшую с одного конца, взял фузею. Тимофей с пистолетом в одной руке и с пылающим суком в другой — вошли в пещеру. Когда при свете факелов из тьмы показалась оскаленная человечья голова, Сысой, вздрогнул, чуть не выстрелив, ткнул горящей палкой вперед. В иссохшей скукоженной байдаре сидел алеут в пере. Потрескавшаяся кожа обтягивала выпирающие скулы и щелки глаз. Губы и щеки отвалились, адамова голова пугала оскалом от уха до уха. Сысой ткнул тело стволом фузеи, алеут дернулся как тряпичная кукла, лавтак на байдаре рассыпался. Он хотел уже обернуться к дышавшему в затылок дружку, но заметил во тьме еще одну байдару с лежавшим в ней телом.

Промышленные прошли по пещере шагов двадцать. На всем протяжении лежали иссохшие тела. Факела стали гаснуть, дружки, не сговариваясь, повернули к выходу.

— Сколько их там? — щурясь от утреннего света, перекрестился Сысой. — Вот тебе и алеуты?! На Кадьяке выволокут покойника за селение, бросят на него пару хворостин и все, похоронили. А здесь видишь что?

— Приодеты все, наверное, тойоны.

Всходило солнце. Как ни мало отдохнули путники после полутора суток мытарств, поняли, что теперь не уснут. «Спаси и сохрани!» — то и дело поглядывал на пещеру Сысой и крестился. Они подкинули дров в костер, позавтракали, с четверть часа сидели возле огня. Начался прилив, вход в потайную бухту заливало. Верхняя черта прилива, отчетливо видимая на скалах, была выше промоины.

— Что будем делать? — спросил Тимофей, вставая.

Сысой тоже поднялся.

— Осмотреться надо. Рыбы наловить, мяса добыть, там видно будет…

— Вдруг к этому острову больше негде пристать? — Тимофей кивнул на отверстие в скале, вытряс сюртук и надел его поверх шерстяной рубахи. Сысой задрал голову, оглядывая вершины скал, золотившиеся от солнца.

— Там вылезем! — указал на седловину.

Когда они поднялись наверх — то увидели со всех сторон море. Остров был мал, его восточная часть скалиста, посередине высилась ровная как перевернутая воронка гора с редким кустарником у основания. Западная сторона острова походила на рыбий хвост и кончалась песчаной отмелью, черной от котов. Там же, на пологом берегу, в полусотне саженей от линии прибоя, стоял одинокий черный крест. К нему и направились промышленные.

На кресте не было надписи, не было холмика под ним. То ли давно уже истлел покойник в чужой земле, то ли крест был поставлен кем-то во спасение.

Сняв шапку и кланяясь ему, Сысой обошел вокруг три раза, бормоча:

«Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков.» Опустившись на колени, запел хриплым голосом: «Со святыми упокой, Господи, душу раба твоего…» Тимофей безучастно ждал с шапкой в руке, ветер трепал его мягкие длинные волосы, играл в курчавящемся клочке бороды. Он тоже крестился, думая о православных костях русича, искавшего счастье, может быть, новую родину, и нашедшего здесь кончину. Лежит теперь в чужой земле, ногами к Америке, головой к России, глазами к Небу.

Сысой умолк, выпрямился. Волна русых волос скользнула по щеке.

— Чуешь? — Поднял голову. — Благодать какая? Душа ходит вокруг нас, радуется встрече. Один он тут… А я в той яме все думал и что мне там так тошно? Кладбище-то чужое… Пойдем, что ли, — нахлобучил шапку. — Жить-то надо!

Они отправились к лайде, на которой шумели и грызлись коты. У них подрастали котята с большими черными глазами, игривые и подвижные, как все зверята. Секачам прибавилось забот: мало, что, имея до полусотни жен, надо глядеть, чтобы какая-нибудь не переметнулась к соседу, еще и за детьми надо приглядывать, разнимать драки. Между собой коты грызутся постоянно.

За версту от лежбища слышен рев от их кровавых разборок. Бывает, двое дерутся по часу, нанося друг другу удары зубами и передними ластами. Другие задирают усатые морды, наблюдая за поединком, пока один из дерущихся не кинет другого на землю. Тут все бросаются на победителя, вступаясь за слабого, и кто кого бьет — не разобрать. Часто коты до смерти забивают друг друга — и все ради справедливости.

Секачи любят своих самок. Выходя из воды, тычутся мордами, целуются, плещутся в воде, ласкаясь, и совокупляются как люди. При этом ничего не слышат и не видят. Но и жестоки самцы с кошками: за недосмотр за котятами, за попытки прелюбодейства бьют жен смертным боем. И те стонут, плачут, каются, в ногах у мужей валяясь.

На их лайдах бывают молодые сивучи, которым коты не препятствовали мешаться в стаде. Бывает, во время драк, сивучи унимают особо яростных.

Перед людьми же коты не роняют достоинство. Промышленные закричат, засвистят — коты кинутся в воду, потом задирают морды, высматривая напугавших, стыдятся невольного испуга.

Тимофей с Сысоем зашли с края стада, где грелись на солнце старики и холостяки без самок. Не беспокоя котов, отогнали молодого сивуча и застрелили. При звуке выстрела половина стада бросилась в воду, но вскоре вернулась на свои места. Промышленные вытащили ножи и стали разделывать тушу в полутора десятках шагов от других сивучей и котов. Срезали жир и съедобные части, вытянули жилы, пригодные для ремонта байдары, неподалеку от креста разожгли костер. Пока Тимофей пек мясо и топил жир, Сысой с кадьякским луком пошел вдоль берега и подстрелил двух гусей. Птицу выпотрошили и прямо в пере закопали в угли.

Насытившись, с сажей и салом на щеках, странники лежали на песке, лениво поглядывая вокруг.

— Остров-то всего ничего, десятин тридцать суши, — зевая, заговорил Тимофей. — А ведь можно и здесь хорошо жить! — Перед сном, на сытый живот ему пришла охота поговорить.

— Что за жизнь без хлеба? — тоже зевая, возразил Сысой. — У нас одной только пашни двенадцать десятин, да покосы — и не жаловались, что земли много. Здесь и одному не прокормиться.

— Золото искать надо! — снисходительно обронил Тараканов. — Говорят, его здесь много. Будет золото — будет хлеб, со всего света повезут, только плати.

— Что на Кадьяк не везут? Каждый год, говорят, голод.

— Мы на Компанию работаем, а надо на себя. Половину добытого забирают, за привозной хлеб берут по рублю двадцати копеек за пуд — посчитай, куда идет наш пай.

— «Юникорн» нынче по пятьдесят ассигнациями рядился. Знал бы, что богаты, затребовал бы больше, а при малолюдстве просто ограбил, — до слез уже зевая и крестя рот, спорил Сысой.

Чувствуя полное бессилие доказать свою правоту, Тимофей снисходительно вздохнул:

— Темный ты, умных книг не читал! — Он был не рад, что затеял разговор. — Все можно устроить разумно, — проворчал, отворачиваясь. — Что там гуси, не готовы?

Костер прогорел. Сысой разгреб угли, достал шипящих жиром гусей, поскоблил ножом обуглившиеся перья, запарило сочное мясо.

Отдохнув, промышленные спустились на прежнее место, где провели ночь, развели огонь, промазали топленным жиром байдару.

— Давай дыру камнями заложим?! — предложил Сысой. — Вдруг среди ночи покойник высунется?

Тимофей посмеялся:

— Что мертвяк, что сушеная рыба. Кочемас может задергать хвостом и прыгнуть в воду?!

— Так не бывает! — мотнул головой Сысой.

— А чтобы покойники вставали, бывает?

— Сам видел! — пробурчал тоболяк и, поглядывая на пещеру, шепотом стал рассказывать, как в детстве ночью остался один в церкви… А еще, говорили, старуха у нас жила, так ее три раза хоронили. Отпоют, закопают, утром — глядь, она на печи лежит…

— Предрассудки, — снисходительно посмеялся Тимофей. — А то, что в церкви было, — просто тебе приснилось.

— Может и приснилось, а может — нет! — согласился Сысой. — Раз ты такой смелый — ложись спиной к пещере, а я напротив.

— Он постелил парку, скинул сапоги, вытряхнул из них в костер стершуюся траву, фузею с зарядом картечи положил под бок и укрылся камлайкой.

Тимофей молча посидел и тоже лег, глядя в темнеющее небо, прислушиваясь к сонному дыханию товарища. «Говорит, боится, а легко уснул, — подумал с доброй завистью, — и все-то ему нипочем».

Ночью он несколько раз вставал и подбрасывал дрова в костер. Поблекло небо, начало рассветать, чуть дымили угли. Давно открылся проход в скале. В полосе отлива, среди камней, трепыхалась зазевавшаяся рыбешка. Вдруг земля дернулась и загрохотали камни. Оба вскочили на ноги. Сысой торопливо натягивал просохшие сапоги. Подземный гул пророкотал и стал затихать.

Потревоженные птичьи стаи с криками кружили над островом. Землетрясение было не в диковинку промышленным, пугала близость скал, которые при сильном толчке могли обрушиться.

Несколько мгновений была тишина. Сысой успел намотать кушак и сунуть за него топор. И тут земля задергалась с новой силой. Он наклонился, хватая ружье, вдруг Тимофей закричал не своим голосом, босой, сиганул к седловине.

Сысой бросил взгляд на пещеру и сам взвыл. Из-под каменного свода, не спеша, выползала байдара с веселым алеутом. Покойник сидел, развалившись, скалил желтые зубы и потряхивал лохматой головой. Байдара, качаясь на трясущихся камнях, разворачивалась в сторону костра.

Сысой выстрелил. Заряд картечи снес иссохшую голову, но тело в лодке продолжало двигаться. Казалось, алеут шарил перед собой руками, пытаясь нащупать копьецо. Сысой опять закричал, но сумку с патронами подхватил и кинулся на скалы следом за Тимофеем. Задыхаясь, догнал его возле седловины.

Камни сыпались вниз и падали в воду, чудом не задевая приготовленной к плаванию байдары. Безголовый алеут на лодчонке съехал с площадки и завалился на бок. Сысой надорвал зубами патрон, забил его в ствол. Тимофей затрясся от смеха.

— Это же от колебаний земли лодка поехала под уклон!

Сысой уже подсыпал пороха на полку из рожка, закрыл ее и взвел курок.

— Сейчас как полезут один за другим, — пробормотал, стуча зубами.

Тимофей загоготал громче:

— Они же сушеные!

Сысой побагровел от досады:

— Что же ты босым бежал и орал дурниной?

— Не знаю, — искренне удивился Тимофей, вздрагивая от неестественного смеха.

Птицы тучей кружили над островом, на лайде не было котов. Одиноко торчал крест на отмели. Но вот некоторые из птиц стали осторожно садиться на скалы.

— Кончилось! — Поднялся на босые ноги Тимофей. — Надо выводить байдару. Слава Богу, цела.

— Не-е-е, я туда не пойду! — замотал головой Сысой. — Ты ученый, ни в сглаз, ни в чох не веришь, иди, пригони ее на лайду, я тебя отсюда прикрою.

Вдруг полезут из дыры?! Хорошо, что у них кожи пересохли, водой нас не догонят…

Тимофей, посмеиваясь, стал спускаться, размахивая руками, хватаясь за камни, осторожно ступая непривыкшими к босой ходьбе ногами.

— Пистоль подбери, мещанин переученный! — крикнул вслед Сысой. Его злило, что товарищ хихикает.

Тимофей возле костра обулся, стянул к воде байдару, сложил в нее муку, одежду. Хотел уже сесть за весло, но вернулся, взял на руки обезглавленного алеута и потащил в пещеру.

Сысой закричал.

— Ты же испоганился?! Как с тобой есть из одного котла?

Тимофей взглянул на него снизу, улыбаясь, пополоскал руки, хотел наполнить пресной водой сивучий желудок.

— Стой! — закричал Сысой и стал спускаться: — Не тронь ничего погаными руками!

Он сам набрал воды, заставив Тимофея оттирать руки морской травой и полоскать. При том, бормотал молитвы от осквернения. Взошло солнце. На море был штиль. Промышленные вывели байдару из закрытой сумеречной бухты и, щурясь от солнца, пошли вдоль берега к кресту.

— Четвертый день болтаемся! — Обернулся к товарищу Сысой. — В партии нас, поди, уже отпели. Прошка с Ульяной опечалятся, да и Васька Васильев тоже, — вспомнил дружка и почувствовал, что нет больше обиды в душе.

Встали перед глазами домочадцы, какими видел их последний раз: мать в тяжелом платке, Фекла, побежавшая за санями. И вдруг стало страшно, что они узнают о его гибели. Он снова обернулся: — Таракан, слышишь? Погода хорошая, выбираться надо. Сюда и двадцать лет может никто не приплыть, чего ждать?

— Надо выбираться, — согласился Тимофей. — А ты знаешь, в какую сторону?

— Туда! — указал веслом на восток Сысой. — Не меньше двух суток плыть.

Надо еды запасти и воды.

Они высадились возле креста, развели костер на прежнем месте. Тимофей стал печь хлеб, Сысой ушел добыть гусей и уток.

К полудню припас был готов, но выйти в море в ночь они не решились.

Лежали на песке, отсыпались впрок, ели и пили в расчете на предстоящее испытание. Миловал Бог — стояла тихая погода, океан ласкал, обнадеживал.

Прошла ночь. Свет костра плясал на кресте, раскинувшем крылья над скитальцами, как птица над гнездом. Порхала душа православная, наперед зная предстоящий им земной путь и его смысл. Рассвет был тих, океан спокоен, холодя лица, веял ветерок, гремел окатышем прибой. Сысой скинул парку, зевнул, потянулся, перекрестился. Встал и Тимофей, посмотрел на море, потом на товарища. Не желая терять времени понапрасну, они не стали раздувать костер, перекусили и отнесли байдару к воде.

Сысой облобызал крест, помолился и со светлым лицом сел за весло. «С Богом!» — Оттолкнулись от берега и гребли на восход, изредка оглядываясь на удалявшуюся сушу. Тоболяк читал под нос молитвы ко святому заступнику, Николе Чудотворцу и Богородице, помогающим заблудшим в пути. Разгорался восток, вставала на крыло зоревая да рассветная птица Алконост, тропила путь солнцу, пускала по воде золотые стрелы, тешила сердца надеждой.

— Тяжко загрузились, — ворчал Сысой, протягивая веслом далеко к корме. — Ешь мясо сколько влезет, чтобы легче плыть. Потом я наемся и бросим остатки за борт.

Оглянулись на остров — он был все еще близок. Тимофей опять смастерил парус из сырой сивучьей шкуры и одежды. Лодка пошла быстрей, но ветер заворачивал ее к югу. Промышленные налегали на весла с одного борта, выправляя курс, потом решили плыть по ветру, удерживая байдару к востоку, насколько позволял парус.

Только к вечеру пропал из вида остров, давший приют и пищу. Стемнело, высыпали звезды. Как ни медленно, но под парусом они двигались всю ночь.

Легкие облака неслись по небу на север, менялся ветер. Рассвет был хмур, как глаза проспавшегося гуляки, по морю шла зыбь. Путники вглядывались во все стороны, уже сомневаясь, там ли восход, где его ждали. Не было видно поднебесных гор, одни только облака, лежавшие на воде.

Порывы ветра клиньями рябили море и вдруг вдали показался белый парус. Сысой зажмурил глаза, затряс головой, снова открыл их. За его спиной закричал Тимофей, потом выстрелил в воздух, замахал шапкой. Сысой изо всех сил стал грести навстречу парусу. Байдару явно заметили с корабля и переменили галс. Вскоре промышленные узнали фрегат с высокими мачтами, разглядели английский флаг.

— Это же «Юникорн», — неуверенно кривя губы, сказал Тимофей.

Сысой тоже узнал барышников, приходивших зимой с хлебом в Павловскую бухту. Кренясь мачтами, корабль шел круто к ветру — русские старовояжные мореходы не могли так водить суда. В сотне саженей фрегат опять поменял галс, заполоскав парусами. Тимофей сбросил сооружение из плавниковых жердей шкур и одежды, схватился за весло, чтобы грести ему навстречу. С борта на них смотрели в подзорные трубы.

— Васька говорил — на нем черти! — вскрикнул Сысой, не опуская своего весла за борт, закрестился, выхватил складни из-под ворота.

Корабль, схватив ветер парусами и набирая скорость, проскочил мимо байдары. Тимофей удивленно опустил весло, всхлипнув, закричал:

— Скажите хоть, где земля?!

Полоща флагом, корабль умчался по своим делам, как конь скачет мимо запутавшейся в тенетах мухи.

— Слава Богу, пронесло! — Перекрестился Сысой.

— Что пронесло-то? — со слезами в голосе вскрикнул Тимофей.

— Фрегат не настоящий… Ишь, как потешается над нами нечистый.

— Какой нечистый? — с перекошенным лицом закричал Тимофей. — Все тебе черт да нечисть… Мужичина темный. Сволочи они. Терпящих бедствие бросили! — На глазах его выступили слезы.

Сысой не стал злить товарища, про себя же думал, что ни за какие ковриги не полез бы на борт. Он налег на весло, тихо напевая молитву, которую часто слышал от старой бабки Матрены, лежа с ней на печи:

«Сам един еси Бессмертный, сотворивший и создавший человека, земным… в землю и уходящим… и повелевшим: ты часть земли — уйди же в землю с песней беспечальной: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!» Всхлипывая и покашливая, Тимофей молчал за его спиной, хмуро плескал веслом. По морю шла зыбь, поднимая и опуская лодку. В сумерках волна стала выше, смылся жир с лавтаков, надо было сушить и мазать байдару, но как это сделать на воде? Все чаще приходилось вычерпывать из нее воду:

— Хорошо, если сутки продержимся, — бормотал Тимофей.

— Бог поможет! — не оборачиваясь, отвечал Сысой.

— Бог-то Бог… — со вздохами ворчал товарищ.

Волна становилась все выше. В полночь сквозь тучи тускло светила луна.

Байдара болталась на воде размокшей тряпкой, гребцы уже никуда не правили, только держались на плаву, все чаще и чаще отливая воду.

В жутком одиночестве под огромным и равнодушным небом Тимофей вдруг почувствовал подступающее очарование смерти и смиренную любовь ко всему.

«Естественные процессы!» — старался философски думать о размягчающемся мозге, слабнущем сердце, о затухающей страсти к бытию.

— До вечера не дотянуть — потонем! — вздохнул и, помолчав, смущенно спросил: — Как молятся своему святому покровителю?

— Чему же тебя учили в лавке? — обернувшись, улыбнулся Сысой.

Повторяй за мной, только имя своего святого называй!..

Так шло время. Сысой учил товарища молитвам, а тот рассказывал, как устроена земля, отчего бывают вулканы, как подземные газы выпирают наружу и все вокруг трясется. Сысой любопытствовал. Тимофей рассказывал о разных предположениях, отчего бывает так, заметив, что товарищ слушает вполуха, раздраженно спросил:

— Понял?

— Что тут понимать?! Юша-змей лежит под землей, бздит, смрад наружу рвется…

— О Боже?! — Закатывал глаза Тараканов. — Какой Юша?.. Ладно… Давай-ка лучше споем. Забыл, как начинается, что ты возле креста пел. Печально, но красиво и, в некотором смысле, философски…

«Сам един еси Бессмертный», — охотно читал Сысой. И вдруг закричал: — Парус! Стреляй, Таракан!

Байдару вновь подняло на волне, промышленные вытянули шеи, всматриваясь вдаль. Пока товарищ подсыпал порох на полку фузеи, Тимофей скрипнул пружиной курка, выстрелил из пистолета. Байдара ушла под волну и снова была поднята на пологий гребень. Сысой тоже выстрелил, схватив камлею, стал мотать ей над головой, как флагом… Заметили! Парус выровнялся и стал приближаться. Высокие борта, низкие мачты. Сысой плеснул в лицо забортной водой:

— Чтоб мои глаза повылазили, если это не «Финикс»!

И вот знакомый смоленый борт уже в нескольких саженях, с юта свесилось седое мочало бочаровской бороды, красный нос морехода показывал настроение капитана.

— Кого это по морю носит, думаю? Мне как раз рулевого надобно. Глядь, несет нечистая тобольского татя…

Байдара мягко ткнулась в борт, Сысой попробовал встать на ноги и вдруг почувствовал, что ног нет. Тимофей удивленно шарил вокруг себя руками, выискивая опору, и тоже не мог подняться. Матросы, смеясь, выволокли их на палубу, положили. Кто-то мял им ноги, так, что мотались головы. Бочаров разливал в кружки водку. Помолившись о спасении, Сысой застонал, Тимофей тоже стал корчиться от боли: это кровь пошла по жилам онемевших членов.

— Хорошо! — говорили им. — Болит — значит, оживает.

Они выпили по чарке, затем по другой, поднялись на четвереньки, встали в рост, придерживаясь за ванты, и поверили, что спасены!

Подняв паруса, «Финикс» снова взял курс на Якутат к невидимой в низких облаках белой горе Святого Ильи. Капитан поругивался у штурвала:

— Сколь раз говорил Алексашке — надо перекрестить судно. Без покровителя ходим. Что такое Финикс? Птица иноземная, никем не виданная, проку от нее?! Все равно, что хреном корабль обозвать: людям на смех, себе на погибель…

Сысой, хватаясь за поручни, приплелся к мостику.

— Куда нас занесло, Митрий Иванович?

Вскоре он вернулся к Тимофею, лежавшему под гротом.

— Даже старик не может понять, где нас носило, говорит, нет в той стороне островов. — Сысой вытащил из-под камлайки флягу: — Выпьешь еще? Меня уже отпустило…

На другой день «Финикс» подходил к кочесовскому лагерю. Десяток кадьякских каяков и алеутских байдарок бросились к нему — плясать. На «Финиксе», ради встречи, приготовили чай и сладкую кашу.

— Ужо, устрою диким удивленье? — похохатывал Бочаров, наблюдая за приближавшимися лодками. — Все паруса сбросить! Слободчик, мурло сполосни, надень мою парку и к штурвалу. Тимоха, будешь встречать гостей у грота, трап кинь им так, чтобы твоей морды не разглядели.

Алеуты и кадьяки подошли к борту. Тимофей, скрывая лицо, скинул штормтрап. Гости выскочили на палубу и вместо обычной пляски, вдруг, сбились в кучу, потом бросились обратно, стали прыгать в байдарки под хохот команды. С мостика свесилась седая борода капитана:

— Куда ж вы, гости дорогие? — кричал, хохоча. — Чай кяхтинский, кутья сладкая…

— Бизань приводи к ветру! — скомандовал и сам встал к штурвалу.

«Финикс» подошел ближе к берегу, а от всполошившегося лагеря отошла двулючка.

— Кочесовы идут! — хмыкнул капитан. — Этих и пеклом не напугаешь.

«Финикс» бросил якорь в четверти мили от берега. Вскоре к борту подошли передовщики, поднялись на палубу и нос к носу столкнулись с пропавшими промышленными.

— Живые, что ли?

— Живы!

— Вот радость-то! Грешным делом уже не верили, что вернетесь.

«Финикс» загрузился добытыми мехами, жиром, принял на борт партию Кочесовых, их байдары и взял курс на Якутат. Добыча была богатой: кадьяки и алеуты остались довольны косяками, без них они не смогли бы промышлять в этих местах. Кадьяки стали собираться кучками и о чем-то спорить, потом пришли за советом к Сысою с Тимофеем.

— Шаман плохо камлал, ошибся. Не надо ему давать обещанное после промыслов.

— До дома еще не добрались, в пути всякое может случиться! — посоветовали промышленные. Эта мысль показалась им дельной.

Возле Якутата они не стояли и суток. Управляющий поселением Иван Поломошный отказался выдать добытые меха, сказав, что сам доставит их на Кадьяк. Бочаров спорить не стал, принял часть якутатской партии, которой было предписано зимовать на Кадьяке и повел судно к Нучеку, решив там дозаправиться водой.

«Финикс» прибыл в залив Константина и Елены четырьмя днями позже возвращения лебедевских партий с промыслов. Константиновская крепость гуляла, только хмурые караульные с тоскливыми лицами торчали на острожных стенах. Сысой отправился к ним вместе с Бочаровым. Навстречу выбежала Ульяна с красной лентой в золотых волосах, по ее лицу было видно — что-то произошло.

В казарме они застали шум, галдеж, грязь и обычное после промыслов пьянство. Один Терентий Лукин был чист и трезв: длинная борода расчесана по широкой груди, рубаха в оберегах подпоясана. Он тоже вышел к гостям, приветливо здороваясь со всеми. Вскоре подошел и Прохор с синяками и припухшим носом.

— Вас-то я и жду! — сказал, кланяясь Бочарову и обнимая Сысоя.

Ульяна вытащила из каменки сковороду, поставила на стол, смахнув в сторону грязные чарки и кружки. Освободив место, усадила гостей.

— Что не уберешь? — ругнулся Прохор.

— Не наше! Пусть сами убирают, — кивнула на гулявших.

— Дожились! — пробурчал Прохор и с перекошенным лицом повернулся к Бочарову. — Мы с Ульяной решили к Баранову идти, авось возьмет, хоть и к зиме?! Терентий Степаныч остается… Бог с ней, с выслугой, — мотнул лохматой головой с опухшими щелками глаз. — Годом больше, годом меньше…

Андреич меня должен взять… Митрий Иваныч, я тебе бобра дам — всем бобрам бобер, возьми на Кадьяк?

— Обижаешь! И так возьму. Вот, стану немощен — опохмелишь… Когданибудь.

— У вас порядок, не то, что здесь, — Прохор обернулся к гулявшим.

Сысой усмехнулся:

— То меня барановские дружки не били?!

— Баранов — это крепкая власть. Где власть — там порядок, а без порядка какая жизнь?

Терентий Лукин печально покачал долгогривой головой.

— Пойдем с нами, Терентий Степаныч? Сроднились мы, как останешься один? — видимо не первый раз Прохор стал уговаривать его.

— Нет! — мягко, но решительно отказался Лукин. — Какой ни есть порядок в Константиновской крепости — это русский порядок и жизнь русская. Велика беда — свои побили… Завтра пожалеют. А по той дороге, какую ты, Прошенька, выбираешь, я уже хаживал и ведет она в холопство. Сперва на Кадьяке крест никонианский поцелуешь… На дедовом-то, — кивнул на медное распятье у Прохора на груди, — написано «Сын Божий», а на том — «Царь Жидовский»…

Правитель на Кадьяке в немецкое платье оделся, немецкого штурмана завел, скоро бояре прибудут — тому есть верные приметы, заведут обычаи латинские, станут над бородами потешаться. После не только закабалят, но в душу полезут, силком ее исправлять. И достанутся нам от того порядка кнут да работа.

Я, Прошенька, давно живу, по свету походил, повидал всякое. За тобой не пойду и тебе уходить не советую. Разве для того, чтобы хлебнуть лиха и вернуться?!

Ульяна, пламенея лицом, сжала губы в нитку, глаза в щелки:

— Прости, Терентий Степаныч, если что не так было, — поклонилась в пояс, золотая коса соскользнула с плеча. — Сам видишь — не место здесь девице.

Спасибо за все, век доброты твоей не забуду.

А Прохор, кривя разбитые губы, спросил с задором:

— Сколько терпеть-то, пусть и от своих? Среди иноземцев тоже есть хорошие люди. Хоть бы тот же Шильц…

— Среди всех народов есть хорошие люди, — тихо ответил Лукин. — Пока живут среди своих. А Шильц, про которого ты говоришь, прежде чем стать русским служилым, от своих корней отрекся, от своего народа, от своей веры.

А ради чего? Ради брюха и тщеславия: жрать сытней, спать мягче. Своих предал, предаст и наших — по-другому не бывает…

Сысой, поглядывая на споривших, переводил глаза с одного на другого, не зная, что делать и что говорить, понимал, что это продолжение старого семейного спора, о котором ему знать не дано.

— Ну, с Богом! — Прохор поднялся, перекрестился на образа, расцеловал Лукина губами в коростах. Тот пригорюнился больше прежнего.

Через четверть часа они с Ульяной собрали свои вещи, паевые меха и вместе с шелиховскими промышленными вышли из крепости. Заправившись водой, трудяга «Финикс» направился к Кадьяку.

— За что били-то? — спросил Сысой Прохора.

— Петька Коломин с Гришкой Коноваловым грызутся за власть. Кто за Петьку, кто за Гришку, а я сам за себя. За то от всех и получаю.