На Благовещение солнце робко пробилось сквозь облака и снова спряталось, начал моросить дождь, просекаемый снежными зарядами. С факторий и одиночек Кадьяка, с ближайших островов к Павловской крепости, шли и шли байдары. Прибывшие крестились на купол церкви, но молчали колокола, отлитые покойными мастеровым Шапошниковым и убиенным Ювеналием.

— Монахи бастуют! — по-стариковски ворчал Баранов, встречая гостей. — С самого Крещения не служат… Одно слово — республика!.. Непонятные времена грядут, — вздыхал: — Воры и те на Благовещение заворовывают, чтобы была удача на весь год, а монахи лежат и брюхо чешут, прости, Господи! Обижены!

Указом запретили им венчать выкупленных рабов без моего согласия:

Компания за них платит, они спешат девок замуж выдать, а я — бегай по всей Аляске, чтобы «преступные акционеры и пайщики» свои деньги вернули…

Сысой с женой и с Васькой Васильевым пришли в крепость пешком из Сапожниковской одиночки, что за горой, на восточном берегу. Отправились оттуда затемно, чтобы привести Феклу к началу праздничной службы, а тут вон что: монахи заперлись и глаз народу не кажут. Фекла постояла в пустом выстывшем храме, с час покрестилась на образа, вышла с посветлевшим лицом, села на крыльце и стала ждать, когда мужчины закончат свои дела.

Васильев зашел в церковь Васильев с огарком свечи в кармане, запалил ее от лампадки, поставил за упокой: зимой у них с Ульяной умер младенец.

Сысой походил по казармам, приветствуя знакомых стрелков, спрашивая о новостях.

— Ишь, харю-то отъел на компанейском молочке, и жена русская краса…

Счастливый! — завидовали ему.

Он, действительно, раздался в плечах и заматерел, входя в зрелый возраст, стала гуще борода. На шутки знакомых не отвечал, только степенно улыбался.

— Что, Слободчиков, не весел? — привечал его правитель Кадьяка и матерой Америки. — Скоро промыслы, придется оторваться от жены…

— Жду не дождусь! — неожиданно буркнул Сысой. — Филипп с моей супружницей спелись: огороды расширять хотят, поля поднимать, ячмень сеять собираются. На работных лишнего не нагрузишь, так они нас с Васькой держат вместо коней.

— Вольному воля, — посмеивался Баранов. — Жеребцов к вашему хозяйству найти не трудно…

Сысой намек понял, усмехнулся в кучерявую бороду:

— Мерина шли, жеребец через неделю сбежит к дикаркам: иначе Филипп с Феклой уморят его работами.

Раз собрались промышленные — надо поговорить. Без былой обрядности передовщики и старосты сошлись в казарме. Сысой нашел жену, сидевшей без дела со страдальческим лицом, отвел ее в землянку к правителю. С каменной улыбкой она села возле печки, положив руки на колени, и опять застыла с печальным видом. Индеанка стала накрывать стол.

В казарме под образами расселись Баранов с Кусковым. Оба в перовых парках и броднях.

— Господ дворян звали? — спросил правитель.

По казарме прокатился сдержанный смех:

— Лейтенанты Сукин и Машин как с Покрова запили, так до сих пор опохмеляются!

— Ну и ладно! — Баранов вытащил из-под лавки неполную четверть и знаменитую круговую чашу. — По глотку хватит ради праздника, — тряхнув, оглядел бутыль. — Надо бы хоть молитву почитать… Васенька? — кивнул Васильеву.

Тот прочел, что посчитал подходящим по случаю, сел, смущенный. Пошла братина по кругу и начался неторопливый разговор о делах.

— Дожились, господа промышленные. Выхлопотали себе штурманов.

Прислали нам офицеров флота, а они, стервецы, компанейских работ исполнять не желают, требуют корабли с командами, искать новые земли… Господина Талина едва уговорил увести транспорт с мехами на Камчатку. Ушел на «Финиксе». Прежде в эти времена никто в море не выходил.

— Надо дождаться еще, чтобы вернулся! — заворчали по углам. — Господа дворяне — народ спесивый и бестолковый!

Баранов, пропустив сказанное мимо ушей, продолжал:

— На Ситхе хоть мир, а строить укрепление колоши не давали. Может, теперь позволят. Прошлый год тойон Михаил-Толстый торговал с нашим другом капитаном Барабером. Как догадываюсь, хотел среди мехов подсунуть лоскуты старой одежды. Барабер схватил двух тойонов, заковал в железо и взял с Ситхи выкуп. Думаю, в этом году колоши будут сговорчивей, уступят нам землю под острог. Там весь зверь. В Якутате промыслы хиреют, в Кенаях — вовсе плохи. Лебедевские до сих пор сидят на Касиловке-реке. Охотское начальство требует выслать их на Камчатку. Они собираются, но, похоже, опять зазимуют: перероднились с кенайцами, живут ради брюха, смотрят, где бы чего урвать без трудов… Среди тамошних колошей распря, они все больше ввязываются в нее. Не узнаю соседушек. Сильная была артель, — правитель озадаченно качнул головой. — С другой стороны, пока они в Кенаях, у нас руки развязаны. Уйдут — вместо промыслов нам придется усмирять воюющих. — Баранов помолчал, дергая себя за ус, и обернулся к Куликалову: — Расскажи, Демид Ильич, что у тебя с медновцами вышло!

Передовщик, бросив тоскливый взгляд на пустую бутыль, стал говорить скромно и негромко:

— Хоть медновцы и пожгли лебедевских прошлый год, у нас с ними был мир. А осенью, шли мы с промыслов, подплывает к нам Михейка-тойон, который зимовал Кадьяке в аманатах, и требует компанейское жалование из добытых мной мехов… Так-то! Хоть и спорили с лебедевскими, но, пока их крепость стояла — устье Медной реки было нашим. Теперь — ничье и чугачи с медновцами воюют из-за тамошних промыслов. Снова строиться надо на Нучеке или на устье Медной, иначе и якутатские, и ситхинские промыслы потеряем. А там сейчас никто, кроме Ваньки Кускова, не удержится.

— Ну, похвалил, Демидушко… Ну, осчастливил, — обиженно проворчал Кусков. Но по тишине среди собравшихся, по смущенным лицам промышленных понял, что крепость придется восстанавливать ему.

Баранов шевельнул котовыми усами и стал закруглять разговор.

— Выходит так, мелкие партии отправляем по прежним кормовым местам, две большие, сводные, под Якутат и Ситху?! — обвел собравшихся взглядом, принимая молчание за одобрение. — С якутатским управляющим что делать?

Теперь у Поломошнова вражда со Степаном Ларионовым и промышленные там между собой грызутся… Заменить управляющего боюсь. Годами потом отписываться придется на его обвинения.

Поговорив, стрелки и передовщики стали расходиться по своим жилам.

Ворчали недовольные: Баранов не дал разгуляться, выставил водки — усы намочить. Сысой с Василием зашли в его избенку. Фекла со скучным лицом сидела на том же месте в той же позе.

— Ну и баба! — рассмеялся Сысой. — Камень. Где поставил — там взял.

Транспорт пришел к началу промыслов. «Финикс» привел на Кадьяк подпоручик Талин и опять в кратчайший срок. Кроме съестного и другого необходимого припаса с транспортом прибыли новые мастеровые и три специалиста навигационного искусства: вольные штурмана с патентом Иркутской канцелярии — Пышенков и Колбин, а еще архангельский служилый немец по фамилии Потаж в статском чине четырнадцатого класса. Монахам прислали много церковной утвари, вина, икон, книг. Они повеселели, снова начали вести службы в церкви.

С транспортом прислали много новых указов и распоряжений главных пайщиков Компании. Архимандрита Иоасафа духовные власти вызывали в Иркутск для посвящения в сан епископа Алеутского, Уналашкинского, Кадьякского и Аляскинского.

Услышав об этом, Баранов опечалился. Хоть он и считал старого Иоасафа достойным быть здешним Владыкой, но понимал, что миссионеры в Иркутске помоют его косточки среди высших чинов, да и всей Компании от них достанется.

Подпоручик Талин, от похвал, что необычайно быстро и умело привел судно, загордился и запил. Идти на «Финиксе» обратно, в Охотск он отказался, заявив, что и других свободных мореходов много. Судно с грузом мехов взялись вести Яков Егорович Шильц и вольный штурман Пышенков.

Архимандрит с родным братом невинно убиенного Ювеналия иеродьяконом Стефаном отправлялся с этим транспортом в Сибирь, оба монаха долго махали с высокой кормы судна, прощаясь на полгода, а то и дольше. На причале утирал слезы инок Герман, недавно вернувшийся с Елового острова, где уединялся всю зиму.

С хорошим компанейским припасом, при обычных, но скромных торжествах, партии разошлись к местам промыслов. Ушел и Баранов.

Управлять крепостью он оставил приказчика Бакадорова, начальствовать гарнизоном — отставного прапорщика Родионова. Больные и немощные несли караулы.

Всего через неделю после того, как на галере ушел правитель, в бухту вошла индейская лодка, сделанная из цельного дерева. На веслах сидел промышленный с длинной бородой, на корме — одетая по-русски женщина.

Мужчина в высоких броднях выволок лодку на берег, помог выйти женщине с ребенком на руках.

Ворота крепости были распахнуты, возле них, ругаясь, размахивали шпагами два пьяных офицера. Они были без шляп, в рубахах под камзолами и еле держались на ногах. Прибывший на индейском бате промышленный прошел мимо, бросив на них безразличный взгляд, а те вдруг оскорбились.

— Эй, ты? — закричали.

Промышленный обернулся, удивленно поднимая брови.

— Ты, ты, мужик! Почему не снимаешь шапку, когда с тобой разговаривают офицеры?

Прибывший презрительно усмехнулся, пошел было дальше. Двое кинулись следом:

— Мы тебя заставим снять шапку, холоп!

На этот раз промышленный взглянул на пьяных с любопытством и остановился.

— Шапку-то можем и снять, — пробормотал тот, резко смахнул ее с головы и бросил в лицо ближайшему пьяному. Пока тот тряс косицей, промышленный пинком вышиб шпагу из его руки, перехватил, в три удара выбил клинок из рук второго и стал хлестать обоих по спинам их же оружием. Офицеры завыли, как наказанные детишки, бросились бежать. Из ворот крепости вышел отставной прапорщик Родионов, раскинул руки:

— Терентий Степаныч, какими ветрами?

Тяжело дыша, офицеры повисли на брусьях ворот, закричали:

— В колодки его!.. На каторге сгноим за телесные оскорбления.

Глаза Родионова подернулись красной паутинкой: и господам перечить не смел, и друга по ситхинской кампании не мог не уважить. Смутился, опуская голову:

— Видишь, какие времена настали, — пробормотал. — Скорей бы Александр Андреевич вернулся.

Дворяне снова стали кричать, подступаясь к солдатскому сыну.

— Под кнут, разбойника!.. Рапорт писать будем!

— Что за нужда у тебя? — взмолился Родионов. — Прости, Христа ради. Не дадут ведь поговорить.

— Яшка-тойон в Кенаях одолевает, объединился с чугачами, наши и кенайские селения грабит. Перекинется вражда в Чугацкую губу и Якутат — всем плохо будет. Помогайте, пока не поздно!

— Терентий Степанович, я со своими инвалидами помочь не в силах? Где Андреич, не знаю. Плыви к Кускову на Нучек. Партия Прошки Егорова с Таракановым промышляет возле Медной реки. Ты уж прости, голубчик?!

— Да что там! — отмахнулся Лукин. — Протянул Родионову отнятые шпаги, повернулся спиной к кричавшим офицерам и зашагал к лодке.

На Нучеке Лукина встретили как родного и долгожданного гостя. Будто ледок растаял между ним и знакомыми стрелками и все оттого, что стал сожительствовать с индеанкой. Его не корили, не насмехались, не припоминали прежних проповедей. «Коли ты дошел до греха — то какой с нас спрос?» — читал Терентий на лицах и ему становилось еще горше. Ночами он молился, прося у Отца Небесного не прощения, а кары.

Все, что мог сделать Кусков для лебедевской артели, — собрал из партий, промышлявших неподалеку, полтора десятка старовояжных стрелков. Алеуты, кадьяки и чугачи не желали вмешиваться в дела кенайцев, враждующих между собой. Кусков дал отряду пороха, картечи, два фальконета и муки.

— Больше ничем помочь не могу, Терентий Степанович, — виновато развел руками. — Жди Баранова, пусть возвращает Малахова в Кенаи. Мы ведь даже без пакетбота.

Среди добровольцев, отправившихся на помощь Никольскому редуту, оказались Сысой с Прохором и Григорий Коновалов, переведенный на службу в Российско-американскую компанию. Две большие байдары пошли вдоль скалистого берега на закат дня. В Аглицкой бухте отряд высадился.

Поселенцы, жившие здесь в фактории, были беззаботны, караул не выставляли.

— Кенайцы приходят из разных враждующих селений, — говорили, — они теперь все крещены, все клянутся в верности Русскому царю и Компании, а война у них из-за старых распрей.

На другой день в Кочемакской бухте Коновалов долго высматривал берег в подзорную трубу. Солнце клонилось к закату, пора было искать место для ночлега.

— Ни зверя, ни птицы, — удивлялся Григорий, водя трубой по полосе прибоя. — Не ждут ли нас?

Береженого Бог бережет! — зевнул Гаврила Ворошилов. — Можно и на воде заночевать. Погода хорошая.

— Что же это за отдых? — возмутился Семен Чеченев, указал веслом на скалу, превратившуюся во время прилива в островок. — На кекуре заночуем, там и плавник есть для костров.

На том сошлись. Причалили к скале, вынесли на ее плоскую вершину байдары, припас и оружие. Не успели развести костры — как на матером берегу появилось около полусотни кенайцев с ружьями и рогатинами. Они расселись на корточки и задымили трубками, поплевывая под ноги, видимо были раздосадованы осторожностью отряда. Сводные стрелки делали вид, что не замечают их: раздували огонь, ставили палатку. Это не понравилось кенайцам, двое подошли к воде и стали швырять камни в сторону кекура. Коновалов подтянул к краю скалы фальконет, наставил его на озорников и молча пригрозил дымящей головешкой. Те отошли к товарищам, снова сели на корточки, поплевывая под ноги и дымя трубками.

К воде подошел Яшкатойон с отросшей бородой. Он был в стареньком одеяле, накинутом на плечи, с бостонским ружьем в руках, на его шее висело несколько черноволосых скальпов.

— Гришка! Зачем пришел? — крикнул. — Плыви в Чугачи. Петька тебе не друг, он тебе волосы резал!

— Тебе, я слышал, тоже резали! — посмеялся Коновалов. — Увел бы ты своих разбойничков от греха. А то ведь еще раз побрею!

Под хохот русских промышленных Яшка, не целясь, выстрелил в их сторону. Кенайцы, попрятавшись за камнями, выставили стволы.

— Плыви к себе, Гришка! — снова крикнул тойон, выше прежнего задирая нос. — Поймаю на Касиле, бороду отрежу и сюда пришью, — похлопал по куску сукна на бедрах.

— Еть, его! — удивленно пробормотал Коновалов. — Шутковать научили на свою голову… А вот мы сейчас тоже посмеемся, — обернулся к стрелкам: — Сысой! Федька! Положите-ка по пуле возле ног, пусть тойон нам спляшет.

Промышленные выстрелили. У ног Яшки брызнули камни, запели в отрикошетившие пули, но он не двинулся с места.

— Вот, какая гордыня! — с уважением усмехнулся Коновалов.

Из-за камней началась беспорядочная стрельба. Тойон, постояв еще с задранным носом, повернулся и не спеша ушел от воды. Пули кенайцев, не причиняя вреда, щелкали по скале. Ухнул фальконет, поставив точку. Стрельба стихла. Село солнце, стало быстро темнеть.

Ночью Галактионов, сидя в секрете, поймал лазутчика, скрутил ему руки кушаком и, побив, приволок на стан. Когда раздули костер и подтащили пленного к огню, кенаец стал утверждать, что он — перебежчик, имеет в Никольском редуте родню, а шел, чтобы предупредить: Яшка-тойон собирает большую силу, на рассвете по убылой воде хочет напасть на кекур.

— Что думаешь? — спросил Коновалов Лукина.

— Их не разберешь, кто кому — друг, кто кому — враг, кто кому — родственник. У нас, в Никольском, сегодня за одних воюют, завтра к другим переметнутся, будто с нами рассорились, а не между собой.

— Что же нам с этим делать? — Григорий с досадой кивнул на пленного.

— Караулить придется, — сказал Лукин. — А то и правда окажется подосланным.

— Рассвет скоро! — зевнул, крестясь, Коновалов. — Половина нашего войска уже не спит. Давай-ка спустим байдары на воду. А этого здесь оставим, — кивнул на кенайца.

— А вдруг перебежчик? Яшка-тойон ему голову отрежет, а родня в Никольском поселении станет нам мстить…

Отряд вышел в море затемно, оставив на кекуре тлеющий костер.

Продолжили путь без помех. Кенайца, на всякий случай, держали связанным. В полдень, на привале, он стал проситься до ветра. Ему развязали ноги, отпустив за камень.

— Гриха, глянь! — толкнул в плечо Коновалова остроглазый Галактионов.

Кенаец, пригибаясь к земле, бежал в лес.

— Ха! — сбил шапку на затылок Коновалов. — Ну и война!

— Будто я ее затеял. Со своих дружков и спрашивай, — проворчал Лукин.

Неподалеку от устья Касиловки отряд встретил галиот «Иоан Богослов».

Степан Зайков с кенайскими воинами шел на поиск своей женки, бежавшей с младенцем из Никольского поселения. Увидев Григория Коновалова в байдаре, мореход смутился, хоть не участвовал в кознях против него. Галактионов же, скаля черные от табака зубы, вскочил на борт судна, полез обниматься.

— Здоров будь, Степан Кузьмич! — застрекотал, как ни в чем не бывало и, размахивая руками, стал с жаром рассказывать. — Предали нас… Сперва шелиховские были тише воды, ниже травы, теперь вон в какой силе — всех под себя подмяли… Наш-то поехал с царем спорить, да разве плетью обух перешибешь? У них теперь при царском дворе родня, государевыми капиталами правят…

Зайков, неприязненно отстраняясь, с презрением поглядывал на стрелка.

— Рассказал бы лучше, как в Охотске пьянствовал?

Галактионов, не смущаясь, что ему не рады, стал обстоятельно рассказывать, что водки не было всю зиму, а рака самогонная хуже здешней, что весной собаки сильно громко воют, а служилые едят тухлую рыбу. Под конец пробормотал, как о пустячном:

— Здесь лучше!

Кенайцы через толмача то и дело выспрашивали, кого встретили байдарщики в Кочемакской бухте и, посоветовавшись, решили, что зайковская девка переметнулась в стан врагов.

— Проха, куда мы встряли? — обернулся к дружку Сысой. — Два брата дерутся, а мы разнимать лезем…

— Это что же, вся подмога? — спросил Зайков, поглядывая вдаль. Он ждал, что покажутся еще байдары. — Вот снимемся и уйдем в Охотск. Сами разбирайтесь в кенайских распрях.

— Баранов под Ситхой, — стал оправдываться Гаврила Ворошилов. — Малахов там же. Они и знать ничего не знают.

— Как не знают, если второй год война, — выругался мореход. — И Кусков хорош. Мог бы с партией прийти… Бросим всех, — пригрозил. — Кенайцы за неделю перережутся и начнут ваши фактории грабить… Мне-то чего? Сучка черножопая — и та сбежала…

Сам Никольский редут почти не изменился с прошлого года, но вокруг него выросло обширное селение из берестяных летников и землянок.

— Хоть бы палисад поставили, — разглядывая укрепление, нахмурился Коновалов.

— Ты и ставь! — огрызнулся Зайков. — Нам здесь не жить.

Вместо ожидаемой радости стрелки Российско-американской компании были встречены насмешками и ругательствами. Приковылял Петр Коломин, опираясь на палку, без неприязни поздоровался с Коноваловым.

— Вот как вышло, — сказал, гоняя желваки по скулам. — Может быть, твоя была правда, а может — такое счастье… Поди, оговорил меня в Охотске?

Коновалов сдвинул шапку на ухо, беззаботно рассмеялся:

— Пока в Охотск шли, о многом передумал и остыл. Дело житейское!

Хотел в Енисейск вернуться… Видать, не судьба! Что теперь прошлое поминать…

— Ну, а ты, морда бесстыжая?! — Коломин с неприязнью кивнул Галактионову. — Уезжал — нам товарищем, вернулся — Гришке дружком…

— Вам-то я какой враг? — удивленно раскричался Галактионов. — Своей волей прибыл на помощь!.. Такая наша доля: шли в Охотск врагами, да в пути столь лиха хлебнули, что стали дружками.

Терентий Лукин, отбиваясь от расспросов, влез на камень, снял шапку и закричал:

— Совесть поимейте, люди добрые! Кусков послал людей к Баранову, и, пока тот соберет отряд да прибудет, стрелки, бросив промыслы, своей волей пошли вам помочь, а вы ругаете их…

Провизии в селении почти не было. Ходить в лес малыми ватажками люди боялись, завидев на воде нерпу, за ней бросались сразу несколько байдар.

Ловили рыбу, стреляли уток, копали корни, среди лета сквернились морской травой и всякой сорной рыбой, собирая в полосе отлива. Кенайцы — народ ленивый и бедный — были привычны к такой жизни. Глядя на них, и природные русские начинали жить одним днем.

Коновалов не без труда убедил бывших артельщиков хотя бы поставить тын вокруг селения. Ров копать ни русичи, ни кенайцы не желали. Прибывшие наспех поставили палисадины со стороны леса. Вдруг среди ночи пропали все кенайские мужики, в их жилье остались только бабы с детьми и старики. На третий день они вернулись с богатой добычей, отнятой у врага, принесли тела двух убитых. У костров началось веселье. Бил бубен. Девки и бабы прыгали возле деревянного идола. Сожительницы и жены русских стрелков, бросив прижитых детей, намазались сажей и веселились с сородичами.

Еще не закончили ремонт стен редута, в самом незащищенном месте караульные открыли стрельбу среди ночи. Укрепление заняло круговую оборону. Из землянок с ружьями и рогатинами бежали к воротам русские промышленные и кенайцы. Им вслед стреляли.

На рассвете враг отступил к лесу, унося все, что смог добыть. По летникам и землянкам нашли трех русичей и десяток кенайцев, зарезанных сонными.

Некоторые лежали на нарах в луже крови вместе с детьми и бабами.

После этого налета несколько дней сряду в селении работали все мужчины, укрепляясь рвом и рогатками. Но вскоре многие опять стали отлынивать. Барановские дружки ругались, удивляясь им. Прохор, виновато поглядывая на Сысоя, воткнул топор в бревно, сел, опустив голову.

— Я тоже все через силу делаю! — сказал со вздохами. — Одно на уме — контракт кончается. Скоро домой. Встречай, родня, едет Прошка-мериканец!

Едва успели укрепить редут, из лесу подступило целое войско. Среди кенайцев появились чугачи в перовых парках и стриженые квихпаки.

Нападавшие были вооружены ружьями. Никольское поселение окружили с трех сторон и ежедневно обстреливали. Осажденные выставляли караулы, изредка делали несмелые вылазки в неприятельский стан. Через неделю начался голод. К Преображению съели всех собак и стали варить лавтаки с байдар.

Вдруг в стане врага произошло волнение. К ночи осада снялась и ушла.

Григорий Коновалов, не выпуская рвущихся наружу кенайцев, думал, что враг замыслил очередное коварство. Но вскоре к селению подошли галера и бот «Ростислав», в прошлом году спущенный Шильцем на воду на Еловом острове.

Над ними полоскали трехцветные флаги. За судами шли потрепанные пакетботы «Святой Георгий» и «Иоан Богослов».

По пути в Никольский редут Малахов жег мятежные селения, заковал Яшку-тойона с шаманом, порол и аманатил, наводя долгожданный порядок, раздавал корма привыкшим к разбою жителям. Уставшие от крови и распрей они с презрительным равнодушием принимали чужой порядок, требуя одного, чтобы им не присылали попов. Грозили перерезать, если Компания пришлет других, дескать, распря в Кенаях началась из-за монахов.

В редут то и дело доходили слухи о стычках на севере и западе. Мелкие партии промышленных отправлялись мирить врагов, но главный пожар был потушен. Малахова приняли все тойоны и выслали ему подарки.

Лебедевские промышленные, получив харч, бросили дела, загуляли и стали собираться в Охотск. Стрелки компанейских партий укрепляли редут, сопровождали посольства в селения, воевали и аманатили. Немногие из лебедевцев перешли на службу Компании, среди них был Лукин. Больше всего это удивило Прохора.

— Терентий Степаныч, неужели останешься? — Егоров оглядывался вокруг, на зеленые берега, ледовые вершины гор. Даже они, блещущие под солнцем, казались ему хмурыми и тоскливыми. — Говорят, еще при царице был указ — беглым староверам воля навек, приписывают к ясачным народам. Плати подушный налог, и никакого тебе тягла.

— Молодой ты еще, Прошенька, глупый, вздыхал Лукин, — то ведь козни бесовские. Мы ни Веры, ни земли, ни обычая дедовского не предавали. Жгли нас, унижали… Теперь прельщают нерусью назваться… Помнишь, как Христа в пустыне сатана обольщал? Весь мир ему предлагал, за то, чтобы признал его власть выше… И нас так же. И тогда они, вечные выблядки, станут настоящими русичами. Только мы, наследники, им помеха. Не бывать тому, Прошенька!

— Ну и не записывайся в ясачные, — упорствовал Прохор. — Живи там, в ските, или где хочешь, но, на Руси.

Терентий долго молчал, потом поднял затравленные жизнью глаза:

— Народ тамошний уж смирился с чужим обрядом и обычаем… Может, истинная Русь да истинная Вера и остались только в беглецком толке. Не я — так другой, не Беловодье — так вольные земли: кто-то найдет и даст знать. И сойдутся туда, не предавшие Духа, и встанет новая Русь, стряхнув с себя прежнюю, растленную, как змея — иссохшую кожу… Туда и я, хоть на карачках, а приползу… Вот, только сын подрастет. Окрестил его Степаном. Пусть, как святой его покровитель, Стефан Пермский, останется здесь и Веру нашу несет инородцам. Они ему не чужие, не то что мне…

— Ну и нагнал тоску! — проворчал Прохор. — Пойду к лебедевским, они домой собираются, веселятся.

Лукин с горечью посмотрел ему вслед: столько лет прожили рядом, много переговорено, но не запали слова парню в душу. Да и другим тоже. «Живут как трава», — не то с завистью, не то с отчаянием подумал он.

Перед дальней дорогой возвращенцы конопатили и смолили пакетботы лебедевской артели. Из двухсот промышленных, прибывших на «Святом Георгии» с партией Коломина в 1783-м году и на «Святом Иоане» с партией Коновалова в 1789-м, собирались в Охотск меньше восьми десятков.

Большинство из них были в долгах перед пайщиками.

В сентябре партии стали возвращаться на Кадьяк. Ульяна прибежала от Филиппа, ходила по пятам за мужем, пока он сдавал дела и меха. Как обычно, крепость после промыслов гуляла.

— Переменилось все! — озирался Прохор.

— Что переменилось-то? — не понимал Сысой.

— Незнакомых много… Чужих. Пьяных — больше, веселых — меньше.

Сысой с недоумением пожимал плечами: служащие сменились почти наполовину. У многих кончился контракт, с последними транспортами прибыло много новых людей. Старовояжные гуляли особняком, часто с алеутскими и кадьякскими партовщиками. Новоприбывшие держались отдельно. Так было и прежде. Кенайские аманаты были под стражей, якутатские и ситхинские расхаживали среди гулявших с таким видом, будто они здесь хозяева. Стыдные места у всех были закрыты, потому что крещены.

Некоторые носили кожаные и суконные штаны. «Не печалиться же оттого?!» — думал Сысой, не понимая друга.

На другой день тоболяки с Прохором и Ульяной пошли в церковь — с полуночи, готовясь к причастию, не ели и не пили. Баранов стоял с дочерью на руках в первом ряду. На голове — новый парик, посыпанный пудрой, на груди — золотая медаль. Было многолюдно и душно. Церковь набилась новоприбывшими и новокрещенными. Службу вели братский келарь Афанасий с иеродьяконом Нектарием. Братья молодой Иоасаф и Герман с Осипом Прянишниковым и безносым приказчиком пели на клиросе. К началу литургии верных в церковь вошли офицеры и штурмана, явно опохмелившиеся, протиснулись в первый ряд, оттеснив даже правителя. Сысой подумал, Афанасий делает вид, что не замечает беспорядка, чтобы не ронять достоинства и не нарушать службы, но когда причастники стали выстраиваться в тесную очередь, долговязый келарь стал стыдить стрелков и работных, лезущих вперед господ дворян.

«После причащусь,» — подумал Сысой и стал проталкиваться к выходу.

Едва он очутился во дворе — загрохотали пушки. Народ толпой повалил из церкви.

— Андреич! — крикнул караульный со сторожевой башни. — На батарее непонятно что, бегают отчего-то все!

Вскоре оттуда подали сигнал флагами, требуя байдару для раненого. От причала пошли сразу несколько лодок. Со стены видно было, как к воде несут тело. Едва большая байдара повернула обратно к крепости, в бухту вошел ветхий галиот, салютующий флагу из ружья. В окружении мечущихся по воде лодок он подошел к причалу.

Из байдары на руках вынесли молодого тоболяка Бабыкина, попавшего под пыж холостого выстрела. Бледный пушкарь Темакаев суетливо оправдывался:

— Думал, почудился галиот! Фитиль запалил и боюсь опозориться…

Обернулся еще раз — этот в стороне стоял, караульным, — кивнул на раненого. — Потом гляжу — лежит и парка дымится…

Сысой склонился над земляком, заглянул ему в глаза и понял — умрет.

— Надо идти за Феклой! — поднялся, крестясь.

С галиота со стершейся надписью на борту, сходили тощие люди. Баранов, приглядевшись к седобородому старцу, вскрикнул:

— Ты ли, Беляев?

— Я! — ответила тень. — Провинились мы перед Господом, или Русьматушка не приемлет назад. Водит нечисть по морю, измывается…

Суеверно крестились старовояжные, с опаской поглядывали на странное судно. Ни тени насмешки уж не было в лицах. Только служилые штурмана, не стесняясь умирающего Бабыкина, гоготали, разглядывая низкие мачты, предлинное, нарощенное, перо руля. Громче всех потешался вольный мореход Колбин. Он знал толк в навигационном искусстве и судостроении.

— Я же тебе штурмана давал, чтобы довел до Уналашки? — удивленно спросил передовщика Баранов.

— Благодарствуем, дошли до Уналашки. — отвечал Беляев. — После за другим судном следовали на запад. Но сделался шторм, и мы его потеряли.

Потом пал туман, и снова три недели носило невесть где. Затем увидели землю, подошли, чтобы воды набрать, встретили лебедевского промышленного Лукина с дикаркой. Он нам молебен отслужил, трюма вымел и довел до Уналашки. Там мы, от греха подальше, опять зимовали, а весной с киселевской артелью промышляли. После увязались за вашей «Катериной» и опять потеряли ее. Шли на закат, как положено, попали в шторм, вынесло нас на острова, где были хорошие промыслы. Оттуда пошли на закат и увидели Кадьяк.

На этот раз старовояжные служащие скитальцам сочувствовали, поминая судьбу шелиховского галиота «Святой Михаил».

Сысой взял в запасном магазине подарки для домочадцев, водки, чая, сладостей и пошел через гору в Сапожниковское хозяйство. По дороге думал, сразу ли сказать жене, что Бабыкин умирает или потом. Все равно придется вести ее в крепость утром. Он вернулся к дому засветло. Филипп с незнакомой креолкой, новой сожительницей, таскал сено под кровлю. Фекла работала в огородах. Увидела мужа, ойкнула, кинулась к нему, подталкивая вперед сына.

Сысой после разлуки залюбовался женой. Одной рукой подхватил белоголового Петруху в рубахе до колен, другой — прижал ее к себе, желанную, близкую. Она неловко прильнула, раскинув в стороны перепачканные землей руки.

Втроем они вошли в дом. Сысой перекрестился на образа, развязал мешок, стал вытаскивать подарки. Филипп, увидев штоф, перехватил его и спрятал от сожительницы, шепча:

— Баба как баба, только до зелья удержу нет… Если найдет — одна выжрет.

Фекла засуетилась — мужа с дороги кормить надо. Раз и другой Сысой повторил:

— Баню мне надо, а не ужин! — потянул за собой жену: — Иди-ка растопи, а я воды натаскаю.

То ли она не понимала, отчего так срочно мужу понадобилась баня, то ли за важными бабьими делами не вняла намекам. Сысой мотнул головой с захолодевшими глазами и подкатила к горлу привычная неразделенная тоска.

Он вздохнул, обиженно опуская глаза: «И когда ж ты в бабью пору войдешь?» Сухо рассказал про случившееся с Бабыкиным. Фекла охнула, опустившись на лавку, и тут же вскочила.

— Надо идти!

— Надо! — согласился Сысой. — Но не сейчас. На рассвете.

Сказал и пошел топить баню, чтобы уединиться от хлопочущих домочадцев. Фекла с Филиппом забегали, стараясь пораньше закончить дела дня. Сысой растопил каменку, лег на поленья, как зверь неприхотливо принимая удобную позу на чем придется. Через раскрытую дверь потянулся дым. Он откупорил фляжку с ромом, отхлебнул, обернулся к выходу и встретился взглядом с черными глазами креолки. Щурясь от едкого дыма, она пристально смотрела на него.

«Старовата! — подумал. Но тоска вдруг отрыгнулась ромом и выплеснулась злобой: — Эта понимает, что нужно мужу после разлуки… Не мой грех! Да и Филипп не станет обижаться».

— Залазь сюда, — показал фляжку.

Креолка воровато оглянулась, опустилась на четвереньки и заползла в дверь бани.

— Никто не видел? — строго спросил Сысой.

— Все ушли скотину загонять! — она с жадностью втянула носом запах спиртного, улыбнулась. Лучинки морщин обозначились у глаз.

— Хлебни! — Сысой протянул ей фляжку.

Потом тоже сделал добрый глоток. Полегчало. Креолка показалась ему даже красивой…

Нагрев воды, он не торопясь, помылся, потом сел за стол в чистой рубахе, не глядя в сторону чрезмерно повеселевшей креолки, откупорил штоф.

— За наше с Васькой возвращение! — Поднял кружку.

Удивляя Филиппа, его сожительница выпила чарку и стала совсем пьяна.

После второй уснула на лавке.

— Нашла ведь, — усмехнулся в седую бороду, думая, что она успела выпить из спрятанного штофа.

Когда Сысой с Феклой пришли в крепость, Бабыкин был жив. Ночью его соборовали, к утру тоболяку стало лучше. Он пришел в себя, обрадовался, увидев рядом земляков, но скоро начался бред, и к полудню промышленный отошел. На отпевание явился бледный пушкарь Темакаев, которого никто не винил в происшедшем, пришли тобольские промышленные и друзья, те, что были в крепости.

Партии прибывали и прибывали. На берегу и в казармах веселились.

Отъедался экипаж блуждающего галиота «Предприятие Святой Александры…» и ремонтировал судно под началом штурмана Колбина. Он вызвался увести его на Камчатку, обратно обещал вернуться к началу промыслов с «Финиксом».

Прохор, узнав об этом, ходил по пятам за Барановым, уговаривая уволить его со службы. Тот долго не подписывал контракт, убеждая дождаться «Финикс». Не нравился ему блуждающий галиот, как некогда не нравился пропавший «Святой Михаил».

Среди веселья одних и хлопот других незаметно похоронили тоболяка Бабыкина.

Привычно моросил дождь, собираясь в капли на перьях парок. У причала покачивалось подновленное судно с дурной славой. Команда его была пополнена. Герман с братом молодым Иоасафом тоскливыми голосами служили молебен об отплытии.

— Что по покойникам воют, прости, Господи! — проворчал передовщик Беляев. Он был весел и возбужден, длинная борода то и дело задиралась от порывов ветра, флагом указывала путь к западу.

Добившись своего, Прохор прощался с друзьями на причале.

— Ну, сестричка! Увидимся ли еще? — Расцеловал Ульяну, ткнул в бок Васильева: — Знать бы, для кого вез конопатую… И чем ты ее опоил? Была девка вздорная, неласковая, с тобой — подобрела. Такую бы и сам взял.

— Девка — это одно, Прошенька, баба — другое! Ты прости меня, сердился ведь на вредную.

— Да что теперь, — отмахнулся Прохор. Повеселел: — Вот дома найду такую же рыжую и женюсь!

— Дай Бог тебе счастья, Прошенька!

Егоров не повез с собой паевые меха, отдав их Компании под расписку, хотел быть налегке. Ульяна сунула ему пару лис для своего отца. Прохор спорить не стал. Расцеловался с породневшей Феклой, откланялся Баранову и монахам, прося благословения.

— Прощай, батюшка!

— До свидания, Прошенька, — улыбнулся инок. Прохор удивленно взглянул на него, вспомнил разговор на Еловом острове: — Неужто пути не будет? — спросил тихо.

— Тебе будет! — печально улыбнулся инок.

— Тогда прощай, батюшка!

— До свидания! — упрямо повторил Герман.

Прохор пожал плечами, кланяясь, и перестал думать над сказанным.

Дул попутный ветер, горбатилась по морю пологая волна. Галиот вышел из залива. На другой день он обогнул Кадьяк и направился к Уналашке. И вот, припорошенная свежим снегом, в который уж раз явилась перед глазами промышленных купца Орехова Макушинская гора с курящимся вулканом.

Судно вошло в Капитанскую бухту со знакомым селением «Доброе Согласие».

Все служащие Уналашкинской фактории высыпали к причалу и, узнав подновленный галиот, покатились со смеху.

— Вот ведь как веселит других чудный наш жребий, — вздохнув, перекрестился передовщик Беляев. Слова его услышал мореход, командовавший спуском каменного якоря, проворчал:

— Не выжрали бы спирт из компаса, был бы вам другой жребий!

На Уналашке галиот простоял три дня, ожидая попутного ветра. Волнение утихло. Устойчивый северо-восток нес запахи снега и морозов. При таком ветре за две недели все рассчитывали быть в Петропавловской бухте. До острова Атту было много удобных стоянок, где можно укрыться и переждать непогоду, но они не понадобились. Старовояжные удивлялись, как прост и короток не дававшийся им годами путь. От Атту взяли курс — запад. Шли всю ночь.

Прохор несколько раз стоял вахту с мореходом и даже научился ладить с ним. Штурман был насмешлив и кичлив, но при близком знакомстве оказался добродушным и любознательным, снисходительно объяснял тайны навигационного искусства. Еще возле Ближних островов Прохор зашел к нему в каюту по делу и увидел его склоненным над картой. Взглянув на пассажира, он ткнул пальцем:

— Вот Камчатка… Вот мы! Немного осталось!

— А где сорок шесть градусов шестнадцать минут к востоку от Камчатки? — спросил Прохор.

Штурман ткнул пальцем в карту. Прохор внимательно осмотрел указанное место на бумаге и ничего там не увидел.

— А что тут? — спросил.

— Океан, — ответил мореход.

— А дальше?

— Где дальше? — штурман насмешливо взглянул на промышленного.

Прохор взял линейку, один ее конец приложил к Авачинской губе, середину — к пальцу морехода.

— Там! — указал на другой конец линейки.

Ответ был краток, но у Прохора затрепыхало сердце и дрогнули глаза.

— Полуостров Калифорния!

С этого все и началось, будто дурным заговором накликали беду. Среди ночи переменился ветер, сделался шторм и понес галиот к северу.

— Так-то! — не без гордости выговаривал мореходу седобородый передовщик. — Коли судно блудливое да судьба лихая, никакая наука не поможет!

Старовояжные привычно постились, молились, лили за борт компанейский сивучий жир. Штурман ругал их безмозглыми, но вынужден был отдаться на волю волн. Через неделю шторм стал стихать. Показалась земля. В виду Шипунского мыса снова начался ветер и так усилился, что сделалась буря.

Галиот ходил взад-вперед, боясь потерять из вида берег. Из двадцати двух человек на ногах остались семеро промышленных, матрос, штурман и пассажир Прохор Егоров, остальные были больны. При очередном галсе волной оторвало рулевые цепи, разбило фальшборт.

Способные ходить валились с ног, не в силах отливать воду. Мореход, уже не надеясь спасти судно, подвел его ближе к берегу и приказал бросить якорь.

С бака вытравили тридцать саженей каната, но каменный якорь полз по дну. На очередной волне судно рванулось ввысь, канат запел струной и лопнул. Галиот бросило на рифы, ломая днище, перекинуло через них и швырнуло на следующую гряду скал. Огромный вал прошелся по палубе, круша надстройку.

Корпус затрещал. Кто смог — выползли из трюма. Оцепенев от холода и страха, люди хватались, за что могли.

— Держись! — крикнул штурман, не имея возможности даже перекреститься. Это уже был не тот щеголь, который посмеивался на Кадьяке.

Губы его прошептали: «Спаси и помилуй!» Вал обрушился на судно и перебросил его через следующую гряду рифов. Когда волна схлынула, на палубе не было и половины экипажа. Пропал в волнах и сам мореход.

Несколько старовояжных промышленных барахтались среди снастей заваливавшегося на бок галиота. Конец мачты тянулся к отвесному утесу, не доставая до него шагов тридцать.

К следующему удару Прохор успел приготовиться: поцеловал дедов крест, привязал себя к мачте кушаком, пробормотал:

— Ну, дед, пришла пора! Молись за меня!

Ударившись о скалы, волна взметнулась к небу и отхлынула, чтобы налететь с новой силой. При следующем ударе корпус опять затрещал и продвинулся к береговой скале на несколько саженей. Кого-то сорвало, с перекошенным лицом он махал руками, стараясь удержаться на гребне и достичь берега. Но страшная сила ударила его о камни, накрыла пеной и понесла обратно тело с раскинутыми руками. Прохор, глядя на конец мачты, отметил про себя, что корпус судна еще продвинулся к берегу.

Спроси потом, сколько времени прошло, он мог бы сказать, что один миг или один год. Каждая волна кого-то отрывала и когда мачта галиота коснулась концом верха скалы, на крик Прохора отозвались трое. Как только волна пошла назад, он отвязался и стал карабкаться по ней, цепляясь за канаты и побитые реи. Снизу, затаив дыхание, за ним следили три пары глаз. Вот уж он услышал за спиной рокот волны, впереди — чуть меньше половины пути. Под ногами стремительно поднимался клокочущий бурун. До скалы оставалась сажень.

«Только бы не поскользнуться», — подумал Прохор и оттолкнулся от опоры.

Она не подвела. Он приземлился на четвереньки, и почти в тот же миг волна ударила его в спину, будто огромная нога пнула под зад — живи, пес! Прохор отлетел, но вскочил на ноги и побежал вперед. Пена понеслась обратно, цепляясь за суконные штаны, но увлечь не смогла.

Егоров встал в рост, замахал руками, показывая, что выбрался. По мачте полз передовщик Беляев в прилипшей к телу льняной рубахе, купленной на Кадьяке. Привыкший лазить по мачтам, он прошел этот путь быстрей, соскочил на берег и побежал босым. Прохор бросился ему навстречу, подхватил под руку, и только тут их догнала слабеющая волна, скрыла ноги до колен, обдала ливнем брызг.

В двадцати шагах от конца мачты они стояли и смотрели, будто с другого света, на ползущего по ней промышленного. Руки его тряслись, ноги скользили, но выбрался и он. Последний, из матросов-креолов, тоскливыми глазами глядел на стоящих на тверди. Ему кричали, его подбадривали. Он пропустил один вал, другой, третий. Корпус прижало к скале, мачта задралась круче и билась о камень, грозя переломиться. Креол встал на нее неверной ногой, но, замешкался, и, когда долез до середины, белая грива тряхнула судно.

Матрос скрылся в пене. Вот и все. Корпус галиота било о камни, ни одной живой души не было видно среди обломков.

Только тут чудом спасшиеся заметили, что моросит дождь, просекаемый хлопьями снега. На Прохоре была суконная рубаха с дедовой опояской, крест на шее, штаны и сапоги из сивучьих горл. На передовщике Беляеве — льняная рубаха и суконные штаны, облепившие тело, мокрая голова, посиневшие руки и босые ступни ног, на другом промышленном — намокшая перовая парка. Он стал стаскивать ее с тела, отжимать, выстукивая дробь зубами.

— Ну, вот, не утопли — так околеем, вскрикнул со слезами: — Господи, Боже мой, столь лет блуждали, столь раз чудом спасаемы были, и для чего?

Беляев, озираясь со страхом, безнадежно прошамкал:

— Сейчас медведи голодные шастают во множестве, а нам и оборониться нечем.

Поддерживая друг друга, они пошли к реке, которую увидели сверху, потому что на месте стоять холодно. Через полверсты заметили дымок, он показался им чудесней самого спасения. В землянке возле жаркого очага сидели двое коряков и русский казак, рыбачившие в этих местах.

Здесь, глядя на пылающие угли, Прохор вспомнил странные намеки Германа и рассмеялся, подумав: «Может быть, судьба выведет монаха на Алтай, но меня обратно — никогда! Вот те крест!» — хотел приложиться к позеленевшему от морской воды дедовому кресту, и услышал хохот за спиной.

Он вздрогнул и обернулся через левое плечо: это заходился в кашле передовщик Беляев, затянувшись дымом из корякской трубочки.

Если бы инок Герман сказал, что Прошке спрядена судьба мотаться по морям и странам еще четверть века и принять кончину будучи вождем немирного индейского племени апачей, — хохотал бы он до слез, до коликов в животе в той теплой землянке, среди чудом вернувшихся из-за моря.

Рыбаки позаботились о спасенных, накормили и обогрели. Шторм утих через два дня, будто и бушевал только для того, чтобы разбить невзлюбившийся галиот. Улеглись волны, очистилось небо от туч, показалось солнце. Все то же синее море, вздыхая отливами, ласково набегало на берег.

Ему ли виниться перед человеком? Отбуянило и воротило морду от жертв: хватит, мол, с вас и того, что больше не сержусь.

Чудом спасшиеся со здешними казаками пришли к тому месту, где разбило «Предприятие…». При тихой погоде и солнце открылось зрелище ужасней, чем в шторм. Обломки судна, лоскутья мехов в песке и тине, опутанные водорослями руки и ноги людей, а то и бесформенные куски тел были разбросаны по берегу на три версты. На скале, о которую било галиот, гроздьями висели неузнаваемые тела с застрявшими в расселинах ногами и руками.

Троих доставили в Петропавловский гарнизон к комиссионеру Компании лейтенанту Подушкину. Выслушав спасшихся, он вздохнул и перекрестился:

— Такова последняя пристань моряка. Второе судно разбито за эту осень.

— Еще кто? — спросил Прохор.

— «Святой Георгий» брошен экипажем под Нижнем Камчатском, но все живы, ушли в Охотск на «Иоане…» Набились, как сельди в бочку, не захотели ждать транспорт.

С Камчатки Прохор и передовщик Беляев ушли на Охотск компанейским тендером. Третий из спасшихся был камчатским мещанином, он выхлопотал себе должность при складах и остался зимовать. Шли в Охотск весело, хоть и при малой команде. Работой пассажиров не утруждали, чаркой не обносили: собирались на юте послушать бывалых людей о житье за морем. Беляев после выпитого распалялся, вспоминая о скитаниях, неведомых островах, о голоде и холоде, штормах и морской нечисти, влекущей корабли в неведомое. Всего этого Прохор и сам хватил с лишком, но с любопытством слушал морского неудачника, насмешившего все партии от матерой Америки до Уналашки. А в душе заново переживал гибель спутников, перед внутренним взором то и дело являлись глаза штурмана, смытого за борт, и того, последнего, сорванного с мачты, слышался вопль чудом спасшегося камчатского мещанина: «Господи, Боже мой, столь лет блуждали, столь раз чудом спасаемы были, и для чего?» «Для чего?» — думал теперь Проход с грустной усмешкой в отросшей бороде.

Слушал и сам рассказывал. И все казалось ему при этом, будто говорит не он, а кто-то другой.

Через полторы недели тендер бросил якорь на Охотском рейде. Поставив вахту у якоря, команда спустила шлюпку и доставила спасенных на берег.

Прохор ступил на покачивающийся под ногами окатыш охотской кошки, поднялся на нее, окинул взглядом бескрайнее море, белую, бегущую по берегу волну прибоя, хотел крикнуть им злое, загодя приготовленное слово, но не было уже злости.

— Прошка, ты, что ли? — раздался знакомый голос за спиной. В пяти шагах стоял промышленный с недельной щетиной на щеках, со знакомым шрамом среди посеченных ветром морщин. Он был в латаном сюртуке с чужого плеча, в старой шляпе, из-под которой выбился седой чуб, и опирался на палку.

— Петька? Коломин?! — узнал передовщика Прохор, будто они не виделись много лет. Обнялись. И не было между ними ни обид, ни большой разницы, хоть один там был человек известнейший, а другой — простой стрелок.

— Вчера тебя вспоминали, долго жить будешь! — улыбнулся Коломин. — Пойдем в кабак, наши там.

— Надо бы сперва в церковь?! — помялся Прохор.

— К Богу всегда успеешь, а друзья помереть могут! — слова бывшего передовщика прозвучали убедительно. — Чего на меня так смотришь? — спросил он вдруг.

Прохор хохотнул:

— На пугало похож!

— На себя посмотри! — Опираясь на палку, Коломин отступил на шаг, смахнул шляпу на затылок и замотал головой.

На Прохоре была камчадальская парка из перовых, собачьих и лисьих лоскутов, шитых в одно полотно, на голове колпак, похожий на сношенную голяшку.

То ли рубили кабак тунгусы, то ли плотники были пьяны: из его щелей далеко по кошке растекался запах табачного дыма и перегоревший винный дух, издали слышался гомон, кашель и хохот.

— Только здесь, как дома, — Коломин по-свойски толкнул плечом дверь. Из угла закричали, замахали. Бывший управляющий лебедевской артелью выправился, вроде бы, хромать перестал, обретая вид прежнего, знакомого всем, передовщика — дерзкого и решительного.

— Проха? — вскочил с лавки конопатый от оспинок на лице Андрей Храмов.

Егоров кивнул ему. — Каким транспортом? — Не дождавшись ответа, стал обнимать промышленного: — Про волка речь, а он на встреч… С места не сойти — тебя вспоминали, — раздвинул двух незнакомых матросов, усаживая Егорова:

— Положи-ка руку на стол!? Небойсь…

Прохор показал ладонь — вокруг захохотали. Не понимая смеха, он огляделся, узнал многих лебедевцев в непривычных одеждах.

— А где мушкетон? — спросил вдруг Храмов.

— Как где? — пожал плечами промышленный. — Разорвало, еще когда у вас служил. С медновцами, помнишь, война была?

— Было дело, — ухмыляясь, заговорил Храмов. — Нас десять, их — полсотни.

Байдары нам порезали, прижали у камней к воде, стреляют, стрелами забрасывают, а нам и отступить некуда. Палим картечью. Слева от меня дымища, грохот, аж в ушах пищит. Я Петьке кричу — откуль фальконет взялся?

Он мне: «Глянь, вдруг подмога подошла1» Я вдоль воды, гляжу — Проха из дедова мушкетона понужает аж сам от земли отскакивает, как лафет. Отбились, слава Богу. После Проху спрашиваю: «Сколь ты пороха в мушкетон сыпал да картечи?» «По горсточке!» — говорит. Глянул я на его ладонь, а она, что заступ.

Когда с медновцами мирились, тойон хвастал — свинец перестали покупать.

Чешутся, кто грудь, кто брюхо, кто спину, и сыплется картечь. А их шаман, говорили, как идти на промысел или на войну, уд дрочит — прохина картечь, с него сыплется, как из рога…

В дверях показался Шильц в суконном плаще, с ним матрос с «Финикса».

Лебедевские промышленные загалдели:

— Сейчас проверим, обрусел ли его благородие? Четверть поставит с капитанского плеча — наш…

— Садись! — Замахали ему.

Шильц с лоснящимся, выбритым лицом, снял шляпу, подошел, сел рядом с Прохором.

— На чем выбрался? — спросил удивленно.

— На «Предприятии Святой Александры…» — Насмешливо взглянул на него уже захмелевший промышленный.

Шильц стрельнул рыбьими глазами из-под бровей.

— Сегодня был у коменданта, слышал, только трое живы с «Предприятия…» — Так и есть, — кивнул Прохор. — Двое на тендере сегодня прибыли в Охотске.

Мореход вздохнул, не зная, что сказать по-русски:

— Эй! — застучал кулаком по столу. — Я завтра ухожу к востоку! Кто со мной?

Ему подвинули старую шляпу с несколькими ассигнациями и медью, собранными по кругу. Он высыпал в нее горсть серебра.

— Обрусел, его благородие!

Целовальник пересчитал деньги, выставил бутыли. Приварки принесли блюда с вареными рыбьими головами, с плавниками и с икряными колобками.

Шильц подергал шейный платок, покрутил красной обветренной шеей, снова постучал кулаком по столу:

— Сегодня будем пить печально за погибших друзей!

— Ишь чего захотел, — тряхнул чубом Коломин. — Денег не хватит за всех выпить, а в Охотске — водки…

Две чарки пили в печали, не чокаясь, потом снова зашумели, затянули старую казачью песню о веселом житье на Камчатке, где можно прожить семь лет, коли не убьют дикие и не повесят свои. Но если даст Бог, то семь лет на Камчатке проживешь весело… Так пели больше ста лет назад при наказном атамане Владимире Атласове, так пели и они.

«Финикс» не ушел из Охотска, зазимовав по приказу коменданта. Вдоль берегов появился рыхлый морской лед, скрежещущий от прилива. Над черной водой висела луна с разводами, предвещая холода. Прохор получил жалование за последние полгода, остальное решил забрать в Иркутске. Ему предлагали зимовать, но он спешил уйти. Дождавшись большого снега, снарядился в Якутск с казаками на собачьих почтовых упряжках. Напоследок пришел в кабак, зная наверняка, что многие из лебедевских стрелков опять уйдут за море и уже не вернутся. Уйдет и Беляев, если его, старого, возьмут на службу.

Пьяный Прошка Егоров размазывал по лицу слезы и беспричинно срамословил. Никто ни о чем его не спрашивал, все по себе все знали и понимали: еще хлеба не наелись, не отгуляли свое долгожданное, а душа, потаскуха, опять куда-то манила.

— Беляев, а Беляев! — донимал старого промышленного. — Это ты не нужен здесь никому, а у меня много родни, может быть, даже дед живой. А потому я протрезвею, напарюсь, схожу в церковь, а потом в Якутск с почтовым обозом.

В Иркутске получу жалованье, оденусь, приеду домой: золотая цепь на брюхе.

Женюсь… Ох, и заживу-у…