Остатки 217-го пехотного полка проковыляли в этот лесок три часа назад, уже затемни. Солдаты еле-еле успели выдолбить в мерзлой земле две тесные ямы, которые разве только непритязательный покойник мог бы назвать землянками. Однако эти ямы пышно наименовали штабными блиндажами и запихали туда всех офицеров. Солдатам места не осталось, и они разместились кто как сумел — в снегу, под деревьями, а большей частью старались вообще не ложиться.
В числе этих часовых поневоле оказался и Швейк. Вместе с тремя другими солдатами он устроился под старой заснеженной елью.
— Эго очень уютное дерево, ребята, бодро заметил он. — Как пели у нас в Праге: «Скроет пас густая ветка, приходи, не бойся, детка». Одним словом, мы можем совсем неплохо скоротать ночь, как сказал обер-ефрейтор Буш из пятой роты, когда потащил одну Анюшку в сараи. Он, правда, не знал, что она откусит ему нос и убежит, но с этим ничего уж не поделаешь, человек никогда не может всего предусмотреть. Если б, например, ты, Вацлав, знал, что мы сегодня будем замораживать свои задницы в сугробах, вместо того чтобы жрать икру в Москве, ты бы, наверно, лучше повесился в первый же день войны, а не стал бы шагать во имя фюрера через всю Европу.
— А ну его в… — в рифму буркнул стрелок Вацлав Млинек, соотечественник Швейка, грубиян и сквернослов.
Скромность не позволяет нам полностью указать маршрут, который он предназначил своему обожаемому фюреру. И вообще мы просим читателей извинить нас за этот режущий слух оборот, но одновременно должны ответить, что ведь речь идет не о старой деве-гувернантке, а о здоровенном рыжем солдате, который два года таскается по всему свету неизвестно зачем, который на днях отморозил себе ухо, потерял уже три пальца на ноге и носит в себе не меньше пуда всяческих осколков без всякой надежды принести их когда-нибудь к себе домой, в Прагу. А кроме того, говорить про Вацлава Млинека и не привести его любимую поговорку — все равно, что говорить про Геббельса и не сказать, что он врет.
Остальные — уже знакомый нам верзила денщик Курт и Пауль Бирхольц, зябкий оборванец во всем дамском, — не обратили никакого внимания на болтовню Швейка. Они притулились на куче срубленных еловых веток и изо всех сил старались не замерзнуть, что им, кстати сказать, удавалось плохо.
Все замолчали, и каждый ушел в себя, занятый тремя главными элементами своей жизни: урчащим желудком, свирепым морозом и неистребимыми вшами. Только Швейк с неизменной добродушной улыбкой копошился подобия костра. Вдруг он воскликнул:
— Братцы! Мы же забыли, сегодня тридцать первое число! Через полчаса начинается новый год.
— Если он будет такой же, как старый пусть лучше сразу же отправляется псу под хвост, — категорически отрубил Вацлав.
— Меня лично это не ка-ка-сается, — простучал зубами Бирхольц, — завтра я уже бу-бу-бу-ду сосулькой.
— Не может быть, — медленно проговорил Курт. — Фюрер сказал, что война кончится в этом году. Раз война не кончилась, значит никакого нового года нет.
— Подожди, попка, — сказал Швейк, — вы все не о том говорите. Нужно уж устроить встречу. Знаете, что? Я вас всех приглашаю на елку. В конце концов, елка у нас есть, а это самое главное. Важно, чтобы все было по форме. Это мне напоминает аналогичный случай с нашим полковником Клотцем. Шестого декабря, когда русские неожиданно перешли в наступление и двинули на нас танки, он выскочил из блиндажа в подштанниках и фуражке. Но из окна машины была видна только голова, и все думали, что он одет по форме… Что у нас есть из еды, Пауль?
— Во-военный кролик, — продребезжал Бирхольц и протянул Швейку дохлую кошку. — Это все, что я успел захватить.
— Маловато. Когда мы наступали, ты воровал лучше. Но ничего не поделаешь. Ну, Вацлав, скажи-ка нам что-нибудь (веселое, новогоднее, возвышенное.
Вацлав встал, откашлялся и, сумрачно оглядев окружающих, сказал:
— Я желаю всем нам вот чего: хорошо бы в новом году эта проклятая война провалилась к чертям собачьим. Все. Я кончил.
— Коротко и ясно, — отметал Швейк. — Ты настоящий оратор. Но гляди веселее. Надо искать во всем хорошую сторону. Мы сейчас на сто тридцать километров дальше от Москвы, чем были месяц назад, зато мы на сто тридцать километров ближе к Берлину.
— К утру я от-мо-морожу ноги, и у меня их отрежут, — интересно, что бу-бу-будет в этом хорошего? — спросил Бирхольц.
— Тебе не придется больше мучиться с этими дамскими ботами, которые ты снял с учительницы, — не задумываясь, ответил Швейк, — Ты же сам говорил, что тебе они жмут. Ну ладно, давайте лучше подумаем, какой бы новогодний подарок отправить домой, фюреру. Надо что-нибудь такое, что мы приобрели в этом походе на восток.
— Я лично приобрел больше всего вшей, чистосердечно сказал Курт и затем благоговейно добавил — Если ты считаешь, что фюреру они нужны, я сейчас же могу наловить штук сто.
— И я сто, — предложил Пауль.
— За двести ручаюсь, — перекрыл всех Вацлав. — Эта мысль мне нравится. Пусть он получит целый выводок и пустит их себе…
— Знаем, знаем, куда, — перебил его Швейк. — Об этом мы еще подумаем. А сейчас давайте споем…
И он затянул свою любимую песенку про немецкого солдата:
— Я еще один куплет знаю, — сказал Вацлав. — Давайте.
Так, в холодном сугробе, под заснеженной елкой, у костра, где на еле заметном огне дожаривалась драная кошка, Иосиф Швейк и три немецких солдата встречали немецкий новый год. Они еще не знали, что через полчаса и здесь их настигнут русские пушки и жалким остаткам 217-го полка снова придется катиться назад, на запад!