Вестовой капитана Краузе, сообщивший сотрудникам о безвременной кончине обер-лейтенанта Зуммеля, не назвал ни имени, ни звания нового редактора газеты «Верноподданный». Он сказал только:
— Сейчас господин редактор прибудет. Вам приказано приготовиться.
Если бы вместо этой фразы он выпустил изо рта гремучую змею, в редакции газеты «Верноподданный» вряд ли поднялся бы больший переполох. Сначала все бессмысленно заметались, не зная, за что взяться в первую очередь. Потом кое-что прояснилось, и каждый начал паниковать на своем месте. Ответственный секретарь редакции Клюквацкий буквально нырнул в ящик своего стола и, бормоча: «Господи боже мой, господи боже мой!», лихорадочно зашуршал бумагами. Хорунжий Маноцков последовательно выругался по-немецки, по-французски, по-португальски и по-гречески и пошел выпить для храбрости. Господин Долгоненков придал своему лицу ораторское выражение и приготовился к длинной приветственной речи. Машинистка Вера Леопольдовна кинулась к зеркалу, но руки ее так дрожали, что левую бровь она нарисовала удивленно поднятой, а правая вильнула, как убегающая гадюка, и скрылась за ухом.
— Господа, — сказал Долгоненков, — я не хочу каркать, но вы увидите, что нам пришлют по крайней мере полковника.
— Да, уж не меньше, — простонал из ящика Клюквацкий. — Господи боже мой! Что с нами будет? Я думаю…
Что думает ответственный секретарь, выяснить не удалось, так как в этот момент, четко отбивая шаг, в редакцию вошел Швейк. Вытянувшись у двери, он отрапортовал:
— Осмелюсь доложить, рядовой Швейк прибыл по приказанию господина коменданта сообщить, что в связи с кончиной обер-лейтенанта Зуммеля…
— Хорошо, хорошо, солдатик, — перебила его Вера Леопольдовна. — Мы это уже знаем. Мы все ждем господина полковника. Помоги-ка мне передвинуть этот столик…
— Осмелюсь доложить, барышня, — ласково сказал Швейк, берясь за ножки стола, — это с удовольствием! Я люблю сразу приступать к работе.
— Я не хочу каркать, господа, — сказал Долгоненков дрожащим голосом, — но это не к добру. Обратите внимание, вот уже второй вестовой. Честное слово, наш новый какая-нибудь шишка. Не то, что эта толстая свинья Зуммель. Какая скотина! Застрелиться! Подвести сотрудников! Никакого такта! Я не мелочный человек, господа, но у меня душа переворачивается, когда я вспоминаю, что подарил ему свою бобровую шубу. Я зарезал для него боровка Кузю, господа! Я преподнес ему, в связи с выходом первого номера, четыре золотых кольца и дедушкины часы «Мозер»! Вы понимаете, господа, что я, конечно, не преследовал личных целей. Эти дары имели скорее символическое значение. Я, так сказать, хотел выразить от имени русской общественности…
— Перестаньте кривляться хоть сейчас, Долгоненков, — оборвал его Клюквацкий. — Все знают, что вы дрожали за свою шкуру и за шкуру своей знаменитой коровы Милки! А главное, вы старались изо всех сил сохранить в личном пользовании свой дом. Кстати сказать, вы не плохо это обстряпали! А каково мне? Сколько у вас еще колец в кубышке — одному богу известно! А я же отдал последнее! Две чернобурые лисы! Прекрасное шерстяное белье! Три бутылки коллекционного французского коньяку! Господи боже мой, кто мне вернет все это? Где я возьму вещи, чтоб наладить отношения с новым редактором? Ответьте — мне, вы, выразитель общественного мнения!
— Милостивый государь, — вспыхнул Долгоненков, — попрошу без намеков! Имейте в виду, что вы аферист!
— А вы шкура! — рявкнул Клюквацкий. — Шкура и блюдолиз! В то время как я отдаю последний коньяк, вы…
— Осмелюсь доложить, — вмешался Швейк, — на коньяке вы можете поставить крест. Господин обер-лейтенант сначала покончил с ним и только потом покончил с собой.
— Не суйтесь не в свое дело! — огрызнулся секретарь. — Вынесите лучше эту корзину и подметите пол!
Швейк безропотно вынес корзину и занялся уборкой.
— Господин Клюквацкий, — сказал Долгоненков, — я не хочу каркать, но ваша манера бесцеремонно выражаться при посторонних…
— А, какие могут быть церемонии! Сейчас все мы в одинаковом положении. Вы дали кольца, я сунул белье, Маноцков… эта свинья выставила на новые сапоги, Верочка была вынуждена…
— Обо мне не беспокойтесь, — кокетливо сказала Вера Леопольдовна, — все мое осталось при мне, я ничего не потеряла. Вы только покажите мне нового редактора.
— Осмелюсь доложить, — сказал Швейк, закончив подметать, — кажется, все? Будут еще какие-нибудь срочные распоряжения?
— Нет, — сказал Клюквацкий. — Убирайтесь вон!
Швейк хотел уже повернуться «кругом», но его остановил властный окрик:
— Эй, ты! Поверни себя сюда!
Швейк обернулся и увидел в дверях Маноцкова. Хорунжий покачивался — видимо, он решил запастись большим количеством храбрости.
— Смирр, дурак! — крикнул Маноцков. — Сделай чисто мои сапоги этим щетка. Быстро! Один нога здесь, другим ногом там!
Последнее замечание, видимо, относилось к самому хорунжему, так как у него одна нога действительно была здесь, а вторая зацепилась шпорой за порог, и он безуспешно старался втащить ее в комнату.
— Осмелюсь доложить, — сказал Швейк, — чтобы все было официально, возьмите этот пакет. Он адресовав кому-то из вас, только я не знаю, кому. — И он протянул Клюквацкому пакет с приказом. Тот небрежно вскрыл конверт и машинально начал читать.
— «Податель сего господин Иосиф Швейк…» Ой, господи боже мой! Долгоненков, посмотрите, что это? — пролепетал он потухающим голосом.
Видя, что позеленевший секретарь готов потерять сознание, Долгоненков взял бумажку и нацепил пенсне.
— Господа, — трагически воскликнул он, заглянув в приказ, — вы знаете, я не люблю каркать, но, кажется, сейчас что-то произойдет! — И, схватившись за сердце, он рухнул на стул, услужливо пододвинутый Швейком.
Конверт, выпавший из ослабевших рук Долгоненкова, поднял хорунжий. Прочитав приказ, он вытаращил глаза, выкатил грудь, парадным шагом подошел к Швейку и замер в положении «смирно». Говорить он пока еще не мог и только ел глазами начальство.
Клюквацкий первым овладел собой.
— Господин Швейк, — пролепетал он, — то есть господин редактор… Это ужасное недоразумение. Мы же не могли думать, что какой-то паршивый солдат… Господи боже мой, что я говорю!..
Швейк решил тактично вывести его из затруднения и переменить тему.
— Разрешите итти? — спросил он. — Или сперва почистить сапоги?.. А то, осмелюсь доложить, проходит дорогое время.
— Ха-ха-ха! — неискусно изобразил веселье Клюквацкий. — Вы все шутите. Разрешите, я провожу вас в кабинет, вам там будет удобнее. — И, нежно поддерживая Швейка под локоток, он повел его к дверям.
Но хорунжий преградил им дорогу.
— Ваше благородие, — жалобно забубнил он на своем странном наречии, — я был непониматель. Я русско-германский патриот. Я надею себя, что вы, ваше высокоблагородие, не выведете из моей поступки чего-нибудь обижательного для вашего превосходительства.
— Отстаньте, Маноцков! — прервал Клюквацкий, оттирая его плечом. — Потом, потом! — И, втиснув Швейка в двери кабинета, он юркнул за ним.
— Ваше высокопревосходительство! — истерически возопил совершенно обалдевший Манодков им вслед. — Постойтесь! Ваше сиятельство! Ваша светлость! Ваше высочество!..
Но дверь оставалась безмолвной.
— Ну вот, — сказал Долгоненков, с трудом приходя в себя. — Теперь этот уголовник его увел, а мы остались с носом. Этот проныра Клюквацкий всегда на первом месте. А кто он, собственно, есть, что он писал? Он писал, господа, фальшивые чеки! Да, да, он жулик, господа! Если бы немцы не выпустили его из тюрьмы, вы даже не узнали бы о таком Клюквацком. Но он на виду. А мы, столпы русской общественности, ютимся в тени. — Долгоненков принял ораторскую позу. — Скажите, за что я терплю муки? За что некультурное большевистское население било меня двенадцать раз? Вы понимаете, двенадцать! Это дюжина, господа! А сколько еще будут бить, я не могу предугадать. Меня били за то, что я идейный борец, господа! При советской власти я только для пропитания, для скромного содержания дачи и машины писал детские книжки про зверюшек. Но душа моя бушевала, господа, и мой полемический талант служил старой России и нерушимым принципам частной собственности. Я писал памфлеты, господа! Теперь я могу признаться — не кто иной, как я, написал простые и гневные слова, на стене общественной уборной. Вы слышите, господа, — патетически обратился он к закрытой двери, — это сделал я! Я боролся с большевиками оружием непечатного слова!
— Для кого вы стираетесь? Дверь же закрыта, — лениво заметила Вера Леопольдовна. — Посмотрите, хорунжий, как я сделала себе брови. Не слишком высоко?
Но Маноцкову на этот раз изменила его обычная вежливость.
— Идите к чертовская бабушке! — отрезал он.
Ему было не до Верочки. Он, как зачарованный, смотрел на дверь, за которой новый редактор уже приступил к исполнению своих обязанностей.
Швейк уже переписывал, резал, перечеркивал статьи и замети, подготовленные столпами русской общественности — одним жуликом, одним «русско-германским» патриотом без родины и даже без языка, одним подлецом-краснобаем и одной потаскухой.
Как справился Швейк с этим литературным трудом, по-настоящему выяснилось только утром, когда вышел очередной номер газеты «Верноподданный» за его подписью. Можно с уверенностью сказать, что ничего подобного германское командование никогда и нигде еще не выпускало.