Как уже заведено, начну и эту главу с объяснения ее заглавия. Я взял для него слегка измененное название одной из пьес Дюрренматта: «Визит старой дамы». Не помню сейчас точно (а заниматься какими-то разысканиями по этому поводу мне неохота), появилась ли эта пьеса в русском переводе до описываемых здесь событий или же она вышла на пару лет позже, но в начале шестидесятых она была достаточно известна, хотя сейчас вряд ли многие из читателей знают о ее существовании. Пик популярности Дюрренматта в наших краях давно пройден, и сегодня уже не совсем понятно, что так привлекало советского читателя в его писаниях в те годы. Конечно, пьесы Дюрренматта не сравнишь с какой-нибудь «Стряпухой» или с «Платоном Кречетом», но всё же неясно, чем Дюрренматт или появившийся у нас чуть позже Макс Фриш, могли так уж увлечь наших читателей (я и себя не исключаю из их числа — я, как и все тогда, тоже не пропускал эти имена, появлявшиеся в наших журналах), чем эти иностранные авторы могли поразить наше воображение. Чем они, грубо говоря, лучше наших советских писателей, сравнимых с ними по уровню литературной одаренности, ну, взять хотя бы Юрия Германа или Бориса Полевого, например. Понятное дело — мода. Но такое объяснение меня всё же не вполне устраивает: мода — модой, но что сделало этих весьма посредственных литераторов модными. Что-то же за этой модой стояло. Единственное, что мне приходит на ум: они были не такие, это была не та литература — по описываемой жизни, по стилю, по некой впаянной в описания банальной философии, по отношению к жизни в целом, — к которой мы (советские читатели) были приучены в предшествующие годы. На вкус конфетка, может быть, и не слишком отличалась от известных нам сладостей, но фантик, в который она была завернута, был совершенно другим — ярким, «заграничным», привлекающим всеобщее внимание. (Кстати о Дюрренматте: он почему-то считается мастером детектива, но, судя по его романам — и особенно по его «Обещанию», выходившему с подзаголовком «Отходная детективному жанру», — он абсолютно не понимал, что такое детектив и в чем его литературная сущность).

Как я уже упоминал в предыдущей главе, я планировал познакомиться с еще неизвестной мне тетей Мотей — мне казалось, что размотать этот загадочный клубок, сплетенный вокруг совершенного в нашей квартире двойного убийства, можно будет ухватившись за ниточку «пророчества»: уж очень яркой и необыденной была эта ниточка — с ней была связана какая-то загадка, какая-то мрачная тайна и, следовательно, она должна была вести к неким, неизвестным нам, но существенным для понимания дела фактам. Сообщение следователя о таинственном исчезновении столь важного действующего лица подействовало на меня двояко: с одной стороны, стало ясно, что узнать что-либо из беседы с Матреной мне не удастся, но с другой стороны, сам факт ее бесследного растворения в пространстве (так, что даже в прокуратуре не сумели выяснить, куда она делась — убили? спрятали? что-то пытаются у нее узнать? хотят воспользоваться ее провидческим даром? — можно гадать сколько угодно, всё равно ничего не поймешь — и кто эти они? кто стоит за забравшей Матрену женщиной?), так вот, сам этот факт уже неопровержимо свидетельствовал о ключевой роли тети Моти в готовившемся преступлении.

Поэтому я всё же решил наведаться в дом престарелых и попытаться хоть что-то там разузнать: авось, какие-то зацепочки и обнаружатся. На следующий же день я туда и отправился. Не стану даже пытаться описывать свои впечатления от посещенного мною учреждения, которое недаром раньше называлось богадельней. Тут нужен не мой приземленный слог, вовсе непригодный для передачи выворачивающих душу ощущений распада и тлена, а какие-то другие способы изъясняться. Невольно тянет процитировать какой-нибудь пассаж из библии, что-то древнее, выводящее за пределы обыденности, что-то вроде слов Будды: «Горе молодости, подкапываемой старостью! Горе здоровью, разрушаемому разными болезнями! Горе кратковременной жизни человеческой!» Не мне с моими талантами вступать в эту область. Расскажу только то, что мне удалось узнать и понять в результате своего посещения.

Амалия Фадеевна, руководитель этой обители скорби, оказалась представительной дамой лет сорока с небольшим, в строгом пиджачном костюме и с какой-то замысловатой пышной прической. Ее можно было бы даже назвать привлекательной женщиной, если бы не особый оттенок в ее облике, начисто отбивающий желание взглянуть на нее как эффектную женщину. Что-то в ней было такое: я не могу подобрать нужное слово, но в уме всплывают такие слова как «тусклая», «пыльная» — ее внешности как бы не хватало живых, ярких красок. Впрочем, может быть, мне это только показалось из-за общего фона и колорита руководимого ею учреждения. Несмотря на свою внешность, склоняющую мысли в сторону казенщины и канцелярской тоски, со мной она обошлась очень предупредительно и с готовностью разрешила мне познакомиться с личным делом Матрены Акинфьевой и поговорить с ее соседками по палате — вероятно, капитан, и в самом деле, ей звонил, а может, и мое редакционное удостоверение возымело необходимый эффект. Она не скрывала, что случай с исчезновением пациентки для нее крайне неприятен — такого у них еще не бывало на ее памяти, — но не видела в этом какой-либо своей вины или халатности персонала. Всё, по ее словам, было обставлено как обычно и как это положено по инструкции. В подтверждение этих слов мне была продемонстрирована стандартная, напечатанная на машинке расписка, в которой «гр. Кошеверов А. Б.» брал на себя ответственность за свою тетю и обязался доставить ее в дом престарелых не позднее, чем через десять дней с момента составления данного документа. Больше всего заведующую возмущал тот факт, что кто-то забрал Матрену, выдав себя за сотрудницу дома престарелых. Она не скрывала своего раздражения: «Самозванка какая-то! Но мы за нее никакой ответственности нести не можем. Это Кошеверов виноват — он должен был потребовать у нее документы. Как можно было отдавать пациентку кому попало. Что ж с того, что она в белом халате!» Вот, пожалуй, и всё, что я услышал от нее о прискорбном инциденте с Матреной. Мои попытки расспросить ее, что за человек была Матрена Федотовна и не было ли у нее до того каких-либо видений или предсказаний, ни к чему не привели — заведующая настоятельно посоветовала мне изучить данное мне «личное дело»: «Там всё написано… подробно…» — но сама ничего конкретного сообщить мне не смогла. Думаю, что она до того толком и не знала ничего про существование Матрены (в доме у них содержалось более трехсот человек — вряд ли заведующую могла заинтересовать не создающая никаких специфических проблем рядовая пациентка), и все свои знания о ней она почерпнула из того же «личного дела».

А вот содержимое этой тоненькой папочки с надписью на обложке «Акинфьева М. Ф.» оказалось достаточно информативным. Документов в ней было немного: паспорт в отдельном конвертике, заключение ВТЭК, довольно подробное, на полторы страницы, направление в дом престарелых и еще несколько мелких бумажек вроде «Описи имущества»: «Халат цветной — 2 шт.» и тому подобных. В паспорте я внимательно рассмотрел фотографию Матрены, но ничего примечательного или особенно придурковатого в ее физиономии не обнаружил: обыкновенная пожилая тетка с туповатым, ничего не выражающим лицом — этаким образом многие на фотографиях выглядят. Но вот заключение ВТЭК, присвоившее тете Моте первую группу инвалидности, полностью подтверждало выводы наших квартирных диагностов: Матрена была признана дурочкой вполне официально. Диагноз, с которым она поступила в дом престарелых, гласил: «Олигофрения в степени выраженной имбецильности, осложненная признаками возрастной деменции». Честно признаюсь, что, когда я читал эту справку, употребленные в ней термины были для меня не слишком понятны, но потом, посоветовавшись в редакции с одним из своих коллег, закончившим когда-то мединститут, я убедился, что бытовое дурочка адекватно выражает установленный специалистами диагноз.

Из бумаг можно было в общих чертах выяснить и жизненный путь Матрены. Родилась она, судя по паспортным данным (паспорт был выдан в 55-ом году, но были же у нее какие-то документы до того), в 1902 году в селе, расположенном относительно недалеко от нашего города — я даже был как-то в этой деревне проездом в одной из своих областных командировок. Про родителей и иных родственников узнать из имевшихся бумажек было невозможно: никто из них не упоминался. Так что, приходилась ли она Антону тетей или это были выдумки (правда, зачем бы ему это выдумывать?), проверить было невозможно. Единственное, что я выяснил: в последние пять лет, по словам заведующей, Матрену никто не посещал до тех пор, пока два месяца назад не появился Антон и представился ее племянником. Вероятно, и в предыдущие годы никто ей не интересовался, иначе в «деле» должны были бы остаться официальные разрешения администрации на посещение пациентки. «У нас всё строго по инструкции, а вы как думаете?» — еще раз с нажимом объяснила мне начальница дома престарелых — ее, видимо, не оставляла мысль о возможной предстоящей таске за пропавшую бесследно подопечную. Что было с Мотей в детстве и как она приобрела свою «олигофрению в степени…», история умалчивала. Как объяснил мне мой медицински подкованный знакомый, это чаще всего врожденное состояние, но могло возникнуть и после детской инфекции или травмы — а впрочем, какое это может иметь значение, если даже врачи этим не заинтересовались и не отметили в своем заключении. Во всяком случае, она уже явно была дурочкой, когда оказалась в городе (в 1914 году). Однако степень ее дурости в молодые годы была, несомненно, значительно меньше, чем в момент поступления в дом престарелых (и, соответственно, во время ее последнего медицинского освидетельствования). Это явствует из того, что долгие годы она была способна работать, хотя и на должностях, не требующих квалификации. В справке было указано, что с 1914 по 1927 она работала по найму в качестве домашней прислуги. Само по себе это мало говорит о ее тогдашнем состоянии — в домашнем хозяйстве и лошадь может работать, — но в 1928 году она была принята на должность уборщицы и сторожа в городскую школу, и вот этот факт уже о чем-то свидетельствует: не могли же взять на официальную должность (тем более в детское учреждение) совершенно невменяемую и неуправляемую больную. Значит она была в то время достаточно разумна, чтобы делать, что велено, и не причинять окружающим особых хлопот. Инвалидом она тогда не числилась, хотя врачи, наверное, ее смотрели при приеме на работу (да и в школе, видимо, был какой-то медицинский работник). Жила она тогда при школе, в какой-то выделенной ей комнатушке (очень, кстати, удобно для руководства — днем полы моет, ночью сторожит, и никакие сменщики не нужны, она всегда на месте). Так продолжалось до 1944 года, когда дурь ее, по-видимому, стала заметнее, и в школе ее терпеть уже не могли. Хоть в бумагах об этом ничего не было сказано, но в конце ее карьеры в народном образовании, она была освидетельствована, поставлен диагноз олигофрении и присвоена II группа инвалидности, после чего ее поместили в специализированную артель инвалидов. В течении десяти с лишним лет она жила в общежитии этой артели и работала в их цехе. Любопытно, что цех этот числился подразделением соседствующей с нашим домом картонажной фабрики — и Матрена с товарками по судьбе что-то складывали, скрепляли и склеивали, получая за это полное государственное обеспечение всех своих немудреных нужд.

Сразу здесь скажу, что эта деталь — работа в цехе картонажной фабрики — показалась мне примечательной (может, Матрена и раньше бывала в нашем доме или хотя бы около него?), однако, как только я появился в редакции, я сразу же выяснил, что никакой территориальной связи у инвалидов с фабрикой не было. Их цех (и общежитие в том же доме) располагался на другом конце города (и всегда там находился), так что мои подозрения были напрасными. Да и что бы они могли дать? Что бы это объяснило? Но я так был настроен по-шерлок-холмсовски примечать всякую ерунду — а вдруг она что-нибудь значит? — что навострял уши, наткнувшись на любую мелочь.

В 1955 году дела у Матрены пошли, по всей видимости, хуже — во всяком случае, ее вновь освидетельствовали дали теперь I группу и перевели в дом престарелых. В составленном тогда заключении врачебной комиссии, которое я и читал в «личном деле», была фраза: «не способна к выполнению простейших трудовых операций», которая, судя по всему, и объясняла столь крутую перемену в ее жизни. Вот практически и всё, что мне удалось выяснить из находившихся в «деле» бумаг. Попытался я и побеседовать с матрениными сожительницами по палате. Нельзя сказать, что они вывалили на меня ворох информации, но кое-что я все-таки от них узнал. Палата, в которую меня провела вызванная заведующей дежурная санитарка (я и ее пробовал расспрашивать по дороге, но толку от этого не было никакого: ничего она не знала и, вообще, производила впечатление, что от Матрены она ушла не так уж и далеко), палата, повторю, оказалась большой комнатой, сплошь заставленной кроватями, — кроме них, нескольких тумбочек и стола у окна с двумя стульями в палате ничего не было, да и вряд ли в нее удалось бы запихнуть еще что-то: места там, исключая узенькие проходы, совершенно не оставалось. На большинстве коек лежали, а кое-где сидели многочисленные старушки — человек 10–15. Общий вид был, несмотря на тесноту и убогость, более или менее пристойным, и если бы не жуткий, абсолютно невыносимый запах, интерьер походил бы на обычную палату в сельской районной больнице. Запах этот чувствовался и в коридоре — собственно, весь дом им пропах, и даже в кабинете заведующей, где я сидел над документами, пахло отнюдь не розами — но всё это было лишь прелюдией к той атмосфере, в которую я окунулся, зайдя в палату. При этом ее обитательницы никак, похоже, от этого не страдали. И когда я через пару минут знакомства осторожно осведомился, не мешает ли им этот запах жить, они как бы даже удивились моей изнеженности: «Запах? Ну да, пахнет немного… а мы этого и не замечаем. Привыкли». Тем не менее, снисходя к причудам гостя, предложили поговорить во дворе на скамеечке, и — слава тебе, господи — я смог покинуть эту нестерпимую вонь (хотя еще в течение нескольких дней мне казалось, что мой пиджак пахнет домом престарелых).

Когда я говорю о соседках Матрены по палате, речь идет о двух старушках, наиболее, по-видимому, бойких и расположенных поговорить — не исключаю, что им было даже увлекательно поговорить с корреспондентом газеты, которую они время от времени читали. Люди, и особенно пожилые, как ни странно, вообще любят беседовать с журналистами — наверное, такие беседы, воспринимаемые как общение с властью, льстят их самолюбию. Так вот: моими собеседницами были старушки, охотно пошедшие на разговор. Впрочем старушкой можно было назвать только одну — маленькую и сухонькую, в то время как вторая — крупная, костлявая, с громким и резким голосом, а также с длинными редкими волосами, растущими у нее не только под носом, но и в самых неожиданных местах на лице, — под такое определение подходила плохо. Увидев ее, я сразу подумал, что, вероятно, так должна была выглядеть теща Ипполита Матвеевича Воробьянинова. Впрочем, мой рассказ понесло куда-то не в ту сторону, а по сути, выяснил я у них про Матрену следующее:

Первое, и может быть, самое существенное: никаких пророчеств, загадочных фраз, произнесенных зловещим шепотом или с завываниями, припадков кликушества, истерических выкриков и тому подобных выступлений от Матрены никто никогда не слышал. Собеседницы заверили меня, что ничего такого, ускользнувшего от их внимания, и быть не могло. От скуки бессобытийного существования любая ерунда воспринимается в доме престарелых как происшествие, и слух о нем моментально разносится по всем палатам, но Матрена никогда, по их словам, в этих происшествиях не фигурировала — о ней просто нечего было рассказывать. (Я забыл сказать, что и в Матренином заключении ВТЭК я обратил внимание на подчеркнутое кем-то утверждение: «Галлюцинации, бредовые идеи не обнаруживаются»). Получалось, что выступление в нашей квартире было единственным проявлением пророческих видений Матрены за много лет (маленькая старушка поступила в дом престарелых за год до интересующей меня дурочки, и все время они были в одной палате). Очень странно, но приходится принять это как факт.

Второе: Матрена была очень спокойной, малоподвижной, часами сидела или лежала на кровати («сядет и сидит, как истукан, сидит, не шевелится, потом руки переложит на коленях и опять сидит»), оживлялась только, когда надо было идти в столовую («как бидонами загремят, она встанет, пойдет…»), почти не разговаривала и не отвечала на обращенные к ней слова, хотя кое-что, вероятно, понимала («Она раньше-то говорила маленько, когда сюда попала, первое время — встряла маленькая старушка, — даже песенку пыталась петь, да слов-то не знает, две строчки пропоет и всё — смех да и только»). Услышав про тетю Мотю, поющую песенки, я заинтересовался: «Какие песенки?» — «Да это только говорится: песенка, а только пропоет: «Мы едем, едем, едем в веселые края…» и замолкнет — стоп-машина! Да и когда это было! Теперь она и вообще рта не открывает. Спросишь ее что-то — она и головы не повернет, и глазом не моргнет — как и не слышит». Естественно, желающих поговорить с Матреной и не появлялось до тех пор, пока не возник Антон. «Мальчик-то этот, он несколько раз приходил — он ее спрашивает что-то, говорит, а она — ни слова в ответ. Он посидит, посидит, отдаст ей, что принес, — вот это она понимает: съест, еще смотрит. Вот и весь их разговор. Ну, возьмет ее за руку, выведет сюда на лавочку — сейчас тепло — здесь посидят. Как с ней разговаривать?»

Третье: Все же кое-что Матрена соображала и многое могла делать самостоятельно. Она сама одевалась, по своей охоте посещала туалет («У нас некоторые не могут; хорошо, в нашей палате только одна такая — вы ее не видели, перед вашим приходом в другую палату перевели — хоть бы там и оставили совсем; а Матрена — нет, она сама»), мылась («Посадят в ванну, намылят мочалку — она трет — понимает, значит; полотенце подадут — вытирается; плохо, конечно, — помогать надо»), ходила в столовую. Но когда я со всей тщательностью попробовал выпытать: можно ли было Матрену чему-то научить? — мои собеседницы резко запротестовали: «Как это научить? Матрену? Да что вы — ей шлепанцы засунь поглубже под кровать — она не вытащит: босиком пойдет. Чему ее учить? Нет». Я не отставал: «Ну, а если ее подучить: «Подойди к Маше, скажи: «Я есть хочу». — «Не-е. Слово «есть» она хорошо понимает, но так… Нет. И не поймет, и не сделает ничего. Бесполезно это. Ее хотели раньше приспособить полы мыть в коридоре — она ведь крепкая и мыть умеет. Но без толку: махнет два раза шваброй и станет или вовсе уйдет — забывает что ли, чего от нее требуется. Дурная она совсем».

И, чуть не забыл, четвертое: Пока не появился Антон, никто к Матрене не приходил, она не получала никаких известий «с воли», никаких передач, никто ее судьбой не интересовался. В этом мои информаторши были уверены: такие вещи не могли бы пройти незамеченными, поскольку контакты обитателей дома с внешним миром — важнейшие события в их жизни, и каждое такое происшествие долго и активно обсуждается всем коллективом. Матрена была одна как перст до того, как неожиданно нарисовался ее племянник, и его появление стало событием, наделавшим много шуму. Могу себе представить, сколько пересудов вызвал в их замкнутом обществе мой визит.

Вот — в сухом остатке — и всё, что мне удалось выяснить при моей рекогносцировке на местности. Распрощавшись с разговорчивыми матрениными сожительницами, поблагодарив их за содержательную беседу и презентовав на прощание кулечек конфет «Ласточка», я отбыл восвояси и, по дороге в редакцию, обдумал, что же, собственно говоря, я сумел узнать.

Можно сказать, что с абсолютной достоверностью подтвердилась психическая ненормальность Матрены, но одновременно все данные — от врачебного заключения до свидетельств близко знающих ее соседок по палате (а они-то произвели на меня впечатление вполне нормальных бабушек) — говорили, что дурочкой она была вовсе не того сорта, от которого можно было ожидать чего-то похожего на прорицания или кликушеские припадки. Следовательно, оставалось предполагать, что вопила она не по собственной инициативе, а по наущению кого-то, преследовавшего непонятные для меня цели. Когда я, чувствуя себя Шерлоком Холмсом, отправлялся в дом престарелых, приблизительно такое предположение — о стоящей за тети-Мотиными воплями чужой воле — и было моей рабочей гипотезой. И естественно — думаю, читатель согласится со мной — было считать, что проводником этой воли послужил Антон: ему это было сподручнее всего — ведь это он привел тетю Мотю, он — как бы ненароком — собрал аудиторию, которая должна была услышать пророчество, и он же, вероятно, подал ей незамеченный присутствовавшими сигнал его обнародовать. А затем была разыграна сцена с внезапно появившейся старшей по режиму (сообщницей Антона), и всё, что он мне рассказывал о ее визите — чистой воды выдумка. Не могу сказать, что эта пришедшая мне в голову и заранее тщательно обдуманная гипотеза полностью меня удовлетворяла. Слишком много в ней было слабых мест.

Главное: я не мог придумать никакой правдоподобной причины, которая могла вынудить преступников прибегнуть к такой сложнейшей комбинации — зачем? Чего они хотели этим добиться? Никакого смысла в появлении Матрены на сцене нет, даже если предположить, — по-моему совершенно вздорное предположение, — что лжепророчество играло роль специфической «черной метки», посланной Жигунову от лица некой таинственной преступной организации, систематически расхищающей «пруток стальной» и «лист дюралевый»: «Знай, предатель! Настал твой смертный час!» Всё это просто абсурдно. Такой спектакль только предупредил бы Жигунова, и тот никого бы к себе близко не подпустил, особенно зная, что один из участников замышляющейся мести находится с ним в одной квартире и может впустить в нее мстителя (будем считать, что сам Антон не мог зарезать двух человек, — я во всяком случае, представить себе этого не могу, и ни за что в это не поверю — не тот он человек). А ведь мы знаем, что Жигунов относился к убийце без опаски и даже повернулся к нему спиной в тот момент, когда получил пепельницей по голове. Концы с концами явно здесь не сходятся. Второе противоречие с гипотезой о том, что Антон заранее отрепетировал с Матреной сцену пророчества, заключалось в поведении самого Антона во время этой сцены: из гипотезы следовало, что Антон не только хладнокровный преступник и монстр в душе (ну ладно: не монстр, его кто-то до смерти запугал), но и исключительно ловкий лицедей, сумевший разыграть на людях сложнейшую гамму чувств и заставивший всех поверить в естественность происходящего (а вот наличия у него такого таланта никакими угрозами и испугом не объяснить). Уж слишком всё это не вязалось с тем Антоном, которого я знал в течение нескольких лет. Да что тут про меня говорить: мог ли Антон провести и надуть очень наблюдательную и трезвую Калерию, знавшую его с младенческих лет? Что-то здесь опять не вяжется. Если же Антон в подготовке «пророчества» не повинен, то кто же тогда научил Матрену? На сцене он не появлялся, и о его существовании говорит лишь возникшая из ниоткуда и вновь исчезнувшая в никуда (прихватив с собой Матрену) старшая по режиму. Но опять же: к чему вся эта безумная театральность? какой в ней может быть прок?

Таким образом, моя «рабочая гипотеза» уже в своем исходном виде была крайне шаткой и неубедительной (недаром Шерлок Холмс предостерегал от преждевременного выдвижения гипотез). Но все предварительные рассуждения почти полностью потеряли смысл после моих изысканий в доме престарелых. Гипотеза — и так еле державшаяся на плаву — получила две дополнительные пробоины ниже ватерлинии: и если первую еще можно было как-то пытаться залатать, то вторая бесповоротно топила любые варианты предположения о том, что Матрену кто-то подучил. Из того, что мне было рассказано, явно следовало: 1) с Матреной никто не общался кроме Антона (таким образом, только он мог ее подучить) и 2) научить Матрену чему бы то ни было, не удалось бы никому вообще, ввиду ее полной непригодности к обучению и выполнению простейших инструкций — и это уже был полный крах всех моих гипотетических построений.

Каким бы непонятным и даже мистическим не казался бы нам вывод о том, что вопли Матрены родились в ее собственной душе и не были инспирированы никем со стороны, но приходилось принять этот вывод, как единственно возможный и подтверждаемый фактами, — никакой разумной альтернативы ему не было. Сколько бы ни ломал я голову, пытаясь откреститься от такого вывода (одновременно торопясь на назначенную завотделом встречу, на которую я уже опаздывал), вся история возвращалась на круги свои и, несмотря на мои тщетные старания вернуть ее в рамки материалистического мировоззрения, опять выглядела ровно так, как о ней повествовали заполнившие город слухи. Чтобы окончательно не свихнуться и не впасть в идеалистическую ересь (от которой лишь один шаг до веры в боженьку и до прямой поповщины), приходилось как-то умственно изворачиваться, стараясь даже при выходе за упомянутые рамки оставаться где-то на границе естественнонаучного взгляда на мир и взгляда, который, не порывая с современной наукой, все же не отрицает возможности определенной ревизии ее сегодняшних границ. Как в теории, так и в жизни, я — убежденный и радикальный материалист. Ни в какую чертовщину, колдовство, загробное существование, переселение душ, оживающих покойников, инопланетян, телепатию (в детстве, правда, она меня очень занимала, но это было так давно) и прочие бредни и предрассудки я не верил, не верю и, теперь уже можно смело сказать, никогда не поверю (даже при желании — уже просто не успею поверить). Исходя из такой принципиальной установки, мне очень не хотелось залезать в ту мутную область, граничащую с фантастикой и бредом, где из-за каждого угла может выскочить какой-нибудь упырь или человек с паранормальными способностями (сегодня принято использовать такие обтекаемые выражения — в те годы до этого еще не додумались). А потому приступал я к своим размышлениям в этом направлении с тяжким сердцем: я же понимал, только ступи на эту скользкую наклонную плоскость, и моментально сползешь — и сам не заметишь как — к обсуждению таких гипотетических вариантов и возможностей, которые смыкаются со спиритизмом, общением с умершими, какими-то духовными эманациями и эктоплазмами (не знаю толком, что это такое, но речь о них идет как раз в кругу людей, озабоченных подобными проблемами). Для меня это всё неприемлемо и не хотелось бы даже в теории касаться подобных вещей. Правда, Конан Дойль, создатель взятого мною за образец Шерлока Холмса, был, как пишут, активным пропагандистом спиритизма. Но, несмотря на мое глубокое уважение как к его бессмертному герою, так и к нему самому, я всё же не Конан Дойль, я — другой человек, из другой эпохи и с другим взглядом на мир. И не собираюсь, по примеру любимого мною писателя, принимать спиритизм и прочие «теории» такого рода всерьез. От этого меня увольте.

Как видите, всю опасность вступления на этот нежелательный путь я осознавал. Но делать было нечего — надо было как-то сводить концы с концами в своем понимании произошедшего. Ладно, думал я, толком я этого не понимаю — да и никто из нормальных людей в этом не разбирается, — но предположим: в разрушенной психике Матрены, находящейся почти на младенческом уровне, сохраняется некая способность ощущать скопление зла (некоторую эманацию злой воли) в окружающей реальности. Допустим она воспринимает некие сигналы (признаки, симптомы) того, что зло (ясное дело, олицетворенное в неких злодеях, замышляющих злое деяние) скапливается в определенный момент в определенной точке пространства и вот-вот проявит себя в реальном злодеянии. Что это за сигналы, мы не знаем: с возрастом нормальные люди перестают их воспринимать — их заглушает обилие информации, поступающей по множеству каналов связи, через которые человек воспринимает окружающий мир. Матрена же в силу своей ущербности практически не воспринимает бóльшую часть реальности — она с ней фактически не соприкасается — и потому остается способной воспринимать некие признаки, уже не действующие на нас, нормальных взрослых людей. В абстрактно рассматриваемой способности предвидеть события нет ничего мистического: не имея возможности предсказывать то, что должно произойти, мы (и не только люди, но даже самые примитивные животные) не могли бы выжить в этом мире — почти всё наше приспособление к миру основывается на предсказании будущих событий. Не буду приводить примеры, так как любое наше осмысленное действие предполагает, что мы заранее знаем, к чему оно приведет (вот сейчас, я могу почти достоверно предсказать, как завотделом отреагирует на мое опоздание — ну, ничего, потерпит разок — я не часто опаздываю — да и не такой уж он мне и начальник — мы практически равны с ним по рангу — и следовательно, я не опаздываю, а задерживаюсь). Итак, Матрена (точнее, некая часть ее души) способна улавливать определенные сигналы, которые затем преобразуются в соответствующую эмоцию (недаром Виктор что-то уловил в выражении ее лица — она что-то почувствовала в этот момент), а уж эмоцию эту она выражает так, как свойственно ей, дурочке малахольной, — воплями и причитаниями. Дело, значит, не в том, что Матрена предвидит нечто — в этом нет ничего необычного, а в том, что на нее действуют какие-то необычные сигналы, какие-то неощущаемые нами импульсы из среды. Опять же: нет никакой мистики, требующей признания потусторонних сил, в том, что мы постулируем существование естественных импульсов, не воспринимаемых нами. В конце концов, мы не воспринимаем электромагнитных колебаний, выходящих за пределы видимой части спектра, но среда, в которой мы живем, насыщена такими электромагнитными импульсами, и столь примитивный прибор, как простейший радиоприемник, устроенный на много порядков проще, чем наш мозг, способен воспринимать значительную часть этих импульсов. Летучие мыши ощущают ультразвук и так далее. Двинемся еще на шаг. Матрена почувствовала не только накапливающееся зло, но и сумела определить форму, в которой оно проявится: поступающие к ней сигналы указывали на подготавливаемое злодеяние как на кровопролитие — отсюда «кровавое» содержание ее видений. Хотя, конечно, это может быть и простым совпадением — воображая страшное злодейство, мы невольно связываем его с пролитием крови. Так что, возможно, сигналы указывали лишь на интенсивность зла, его значительную опасность, а Матренины крики о крови только выразили степень чувствуемой ею угрозы, и то, что ее выражение буквально совпало с реальностью, — лишь случайное совпадение. Если бы Жигуновых задушили, пророчество, разумеется, несколько бы утеряло в своей эффектности, но, по существу, не утратило бы своей предсказательной силы. Конечно, было бы гораздо лучше и не в пример убедительнее, если бы можно было бы указать — хотя бы гипотетически — что это за таинственные сигналы, с чем они связаны и в чем их характер.

И тут — я уже поднимался по лестнице в нашей редакции — мне неожиданно пришло в голову решение, которое можно было бы без особых натяжек согласовать с моим упертым материализмом. Оно промелькнуло в моем сознании за одну секунду, но здесь мне придется потратить на его изложение несколько фраз, так что процесс его восприятия читателем займет намного больше времени, чем это потребовалось мне в ту минуту. Я как-то враз сообразил, что Матрена начала вопить не тогда, когда зашла в нашу квартиру, — следовательно, не само место будущего преступления «излучало» сигналы, о нем предупреждающие. Не вопила она и тогда, когда начался разговор, в котором участвовали четыре человека и, среди них — что очень важно — одна из будущих жертв преступления: Пульхерия. Таким образом, сигналы шли не от жертвы, как таковой. Завопила «пророчица» лишь тогда, когда в коридоре появился и ввязался в разговор сам Жигунов — тоже будущая жертва, но не просто жертва, а, как мы предполагаем (и вряд ли в этом ошибаемся), истинный объект преступления — именно его хотели зарезать, а Пульхерия просто попалась под руку (не окажись ее дома — жила бы до сих пор). Но что из этого следует? То, что сгусток зла, от которого шли сигналы, перепугавшие Матрену, был тесно связан с Жигуновым. Однако, каким бы злым и гадким он ни был, всё же не он был тем злодеем, о котором сообщала Матренина душа, зло было нацелено на него — и в этом смысле с ним связано — но сам-то он не знал о готовящемся преступлении и потому не мог сообщить о нем Матрене. И тут меня осенило: а что если он знал о подстерегающей его опасности, был смертельно напуган и именно на его ужас отреагировала чувствительная младенческая душа дурочки? Известно же, как еще не умеющие говорить и вроде бы ничего еще не соображающие младенцы чутко реагируют на настроение подходящей к их кроватке матери, как они — вроде бы безо всякой причины — впадают в безутешный рев, когда явственно чувствуют, что их мать чем-то серьезно расстроена, больна или сильно напугана — вот именно: напугана. Достаточно предположить, что Жигунов уже в то время знал, что ему угрожает смертельная опасность, и выдал свой страх тембром голоса, интонациями, мельчайшими мышечными движениями, особенностями осанки и походки — существует масса признаков, воспринимая которые, хотя и не осознавая их восприятие, мы довольно точно определяем настроение человека и его внутреннее состояние (тут даже не нужны какие-то особые, лежащие вне сферы обычных чувств, постулированные мною сигналы). Никто этих мельчайших признаков не заметил — не тем было поглощено внимание присутствовавших, — а Матрена, которой, как корове, было наплевать на все человеческие разговоры, их восприняла и отреагировала, как сочла нужным. Можно себе представить, как воспринял ее вопли Жигунов, и без этого ожидающий со дня на день, что его зарежут. Однако, ожидая этого, Жигунов ошибся относительно того, с какой стороны ему угрожает смерть — и она пришла к нему в образе человека, которого он вовсе не считал своим врагом. Так вот получилось. И теперь мы имеем дело с тем, что произошло: ошибка Жигунова связала вопли Матрены с его смертью — ведь не ошибись он в оценке намерений того, кто его зарезал, никакого пророчества просто бы не произошло, и только Жигунов мог бы догадаться, что Матрена отреагировала на охвативший его страх. Все остальные считали бы несостоявшееся «пророчество» обычной выходкой дурочки, которой никакие законы не писаны.

Ну, что? Чем не материалистическое объяснение и не публичное разоблачение чудес?

Воодушевленный забрезжившим достойным выходом из ситуации, которая грозила мне крахом моего устоявшегося мировоззрения, я бодро рванул дверь и походкой ни от кого не зависящего и довольного собой плейбоя вошел в комнатушку, играющую роль кабинета заведующего отделом промышленности и транспорта нашей областной газеты.

— Ну, наконец-то, — услышал я от сидевшего за столом хозяина кабинета. — Что ты так поздно? Твое счастье, что Антипов из обкома еще не приехал.

— Задержался. Пришлось по пути решить одну важную проблему из теории диалектического материализма. О роли пророчеств в нашей жизни, — неожиданно для самого себя брякнул я в ответ.