Приступаю к этой, завершающей мой роман, главе с внутренним ощущением определенной торжественности — видимо, неизбежной в моем положении. Начиная писать, я вовсе не был уверен, что доведу дело до конца. Хорошее знание себя (прожив полвека, поневоле что-то о себе узнаешь, и баланс такого знания далеко не всегда складывается в пользу подводящего итоги бухгалтера; благостной картинки частенько не получается) настраивало пишущего на прогноз, который трудно было бы назвать чрезмерно оптимистичным. Но глаза боятся — руки делают, и сейчас я уже могу не опасаться, что моя затея останется в ряду прочих начинаний, до которых я всегда был большой охотник и которые редко осуществлялись мною до победного конца. Отсюда и торжественность. Взявшись за эту главу, стыдливо поймал себя на мысли, что в голове крутятся безбожно затрепанные потомками слова классика: «Еще одно последнее сказанье и…» Мне и самому ясно, что они здесь совсем не к месту, но в памяти моей всё же всплыли — потому что они выражают мое самоощущение: я у финиша… добежал… еще чуть-чуть и всё. При этом читатель вовсе не должен на основании сказанного считать, что я так уж доволен и горжусь своим детективом. Торжество здесь не имеет прямого отношения к роману — это, как уже было сказано, факт авторской биографии. Автор — тоже человек, и он по-человечески собой доволен: поставил себе цель — и осуществил ее. Можно себя и похвалить за это. Что же касается самого результата, то здесь более уместны другие строчки того же классика: «Кончаю! Страшно перечесть…» Как и всякий, наверное, молодой автор, я испытываю смешанные чувства: здесь и робость (получилось или нет?), но здесь же и надежда (может, кому-то и понравится? почему бы и нет?), и твердо уверен лишь в одном: если читающий дошел до этих строк, значит у написанного мною детектива есть читатель, которого не оттолкнула некоторая необычность детективного повествования, обилие авторских отступлений и прочие замеченные им дефекты текста и который теперь уже дочитает весь текст до конца (не бросит же он его на этом месте — это было бы странно). А на том, что написанное — именно детектив, я буду неколебимо стоять до конца. Никакая критика не заставит меня отступить с этой позиции. Роман можно оценивать как хороший или неудачный, увлекательный или скучный — оставим читателю право выставлять оценки, ему судить о качестве прочитанного, — но в любом случае это детектив: все базовые требования жанра в романе соблюдены.

Опять я отважился на отступление от сюжета, и на этот раз мои лирические излияния попали в начало главы, чего до сих пор не было и теперь уже не повторится. Однако пора переходить к непосредственному повествованию о разоблачении преступников (когда же их разоблачать, как не в последней главе?), но до того придется (и это уже в согласии со сложившейся традицией) сказать несколько слов о происхождении использованной в заглавии строчки. Она из песни про гражданскую войну (которая называлась «Песня о Щорсе» — я не поленился и нашел ее в старом песеннике):

Шел отряд по берегу, Шел издалека, Шел под красным знаменем Командир полка. Голова обвязана, Кровь на рукаве, След кровавый стелется По сырой траве.

Как и большинство «революционных песен», появилась она в тридцатые годы (может, в каком-то кинофильме тех лет), и ее часто исполняли по радио — оттуда я ее и запомнил. В процитированных строчках есть некая странность: получается, что раненый командир полка идет в строю, а из него чуть ли не потоком хлещет кровь — что это за порядки в Красной армии? Однако можно понимать упомянутую кровь и как поэтическое обобщение: след кровавый стелется за идущим по берегу отрядом, и пролитая командиром кровь — лишь капля в тех потоках крови, которыми отмечен весь путь отряда. Мне кажется, что взятая в заглавие строчка как нельзя лучше выражает содержание главы, в которой выясняется, что описанное в предыдущих главах кровавое преступление имеет свою давнюю историю, которая не только закончилась, но и начиналась кровопролитием. Есть тут определенная аналогия с историей, тянущейся от Щорса к нашим дням.

Всё. Начинаю свой завершающий дело рассказ.

Проснулся я в тот длинный, богатый событиями воскресный день довольно поздно — уже ближе к вечеру. Тащиться в столовую мне не захотелось, и я решил отделаться от обеденной проблемы чайком — благо хлеб и колбаса у меня были. Поплелся на кухню с чайником, а оттуда зашел к Антону: позвать его на чай. К тому же у меня была для него еще одна интересная новость — я в радостной суматохе со следственным экспериментом забыл рассказать ему о своей предыдущей (и тоже важной) дедукции: логическом выводе, следующем из мытья рук над кадкой с фикусом. Антон быстро пришел и даже прихватил с собой начатую пачку печенья — его взнос в чайную церемонию. Пока я заваривал чай и кромсал вытащенный из холодильника остаток ветчинно-рубленой колбасы (не самое подходящее «яство», чтобы угощать им гостей, но ничего другого у меня в тот раз не было, да и Антон, как это легко понять, был не слишком привередлив в еде), мы перекинулись с ним несколькими незначащими фразами, но про себя я предвкушал, как я его ошеломлю своим безупречным логическим выводом, окончательно снимающим все подозрения и с него, и с других наших соседей. Однако разговор наш пошел совсем не так, как я ожидал, и ошеломил не я его, а он меня. Его новость оказалась много важнее того, что я собирался ему рассказать. Я только и мог, что рот от удивления раскрыть, слушая его сногсшибательное признание.

Оказалось, что, пока я спал, Антон сам решил серьезно и без утайки поговорить со мной. Он даже заглядывал в мою комнату, но мой вид заставил его отложить важный разговор до более подходящего момента. Желание во всем признаться мне (а, может быть, и милиции) мучило моего соседа давно: он чувствовал, что основательно запутался в этом ужасном деле и что чем дольше он оттягивает с выявлением той правды, которая камнем лежала у него на сердце, тем больше его засасывает пучина вранья и тем меньше ему будет веры, когда правда, наконец, выйдет наружу — а когда-то ведь такой момент наступит. Но страх, что после признания его могут попросту арестовать — а следователь скорее всего так и поступит, это будет его естественной реакцией на выслушанную правду, — всё время удерживал его от такого шага. У него не было сомнений, что признавшись в своей исходной — а с тех пор многократно повторенной и даже в протоколе зафиксированной — лжи, он сразу же обозначит себя как главного подозреваемого. Однако сегодняшняя моя простенькая догадка снимала главное препятствие на пути поисков преступника за пределами узкого круга подозреваемых, круга, состоящего лишь из трех находившихся в квартире лиц (признавшись, Антон стал бы не только фаворитом среди этих конкурентов на роль злодея, но и, пожалуй, единственным достойным кандидатом — все факты указывали бы на него), а следовательно, из ловушки, в которую попал Антон, наметился некий потенциальный выход, — и он решился поделиться со мной (пока что только со мной) тяжким грузом, лежащим на его совести.

Признание, с которым явился ко мне Антон, касалось — как нетрудно догадаться — истории тети Моти. И главное, что я понял с первых же его фраз, можно сказать в трех словах: никакой тетей она ему не была. Первый раз он наткнулся на ее имя — Матрена Акинфьева — в заметке, напечатанной в одной из газет, издававшихся в нашем городе в двадцатые годы (назову этот экземпляр желтой, по характеристике Антона, прессы «N-ским листком», чтобы не расшифровывать не названный мною город). Газетка эта печатала репортажи и сообщения о происходящих в городе событиях, нажимая на криминальные истории, пожары, приезд в город передвижного цирка, сообщала о новых «увлекательнейших» фильмах, но, конечно, главную часть газетной площади занимали объявления. Как говорил Антон, листать ее было даже занимательно, несмотря на ее бульварный характер. Кстати сказать, я слышал о ней не только от Антона: у нас в редакции был пожилой сотрудник (тогда бы я сказал старик, но, наверное, ему было чуть больше лет, чем мне сейчас), который начинал свою карьеру репортером в этом самом «Листке», — по его словам, работа там была хорошей школой для газетчика, и главное внимание уделялось оперативности: пожар еще тушат, а газета с заметкой об этом происшествии уже печатается. Теперь просто трудно представить себе такое печатное издание.

Так вот. В «N-ском листке» за — не помню точно, за какой — год (помню, речь шла о времени расцвета нэпа, значит год двадцать шестой или двадцать седьмой) Антону попалась на глаза заметка, в которой он и обнаружил упоминание о Матрене Акинфьевой. Конечно, не это имя привлекло его внимание — ни о какой Матрене он до того и не слышал. Нет, заметка (точнее, это была довольно пространная статья, занимавшая около трети газетного листа — правда, сама газета была небольшого формата: вроде нашей «Недели») крайне заинтересовала моего неудачливого соседа тем, что в ней сообщалось — по горячим следам — о зверском преступлении с двойным убийством, причем местом, где были совершены убийства, оказался дом, в котором мы сейчас жили. Можно себе представить, какое впечатление такой репортаж с места событий произвел на Антона. Я отчасти могу судить о нем по тому эффекту, который произвело на меня Антоново сообщение, что убитых нашли в той самой комнате, где я сейчас жил (тогда это была хозяйская спальня), — не стесняясь, скажу, что в течение всего моего последующего проживания там (а я уехал приблизительно через год) мне частенько было неуютно ложиться спать, если я вспоминал об этом обстоятельстве, а порой и вовсе жутковато. Но самое главное, что узнал из статьи Антон и что стало первотолчком, потянувшим за собой цепь событий и в конечном итоге приведшим к Матренину «пророчеству», было даже не сами по себе сенсационные сведения об убийстве, произошедшем некогда в доме нашего нынешнего проживания, а незначительное, на первый взгляд, упоминание в заметке имени Афанасия Жиганова, в то время бывшего дворником в этом доме. Несмотря на некоторое расхождение в фамилиях, Антон с самого первого момента не сомневался, что речь в заметке шла о нашем «Старожиле». Совершенные в нашем старом доме убийства сопровождались грабежом, и мой будущий Ватсон, при прочтении этой сногсшибательной заметки почувствовавший в себе пылкое желание выступить в роли Шерлока Холмса, с самого начала предположил, что именно награбленное тогда богатство и стало основой завидного достатка и материального благополучия сегодняшнего Жигунова. Он нисколько не сомневался в верности захватившей его гипотезы, и, несмотря на ее очевидную шаткость и отсутствие каких-либо — хотя бы самых минимальных — доказательств ее истинности, эта гипотеза его не подвела: чуть забегая вперед, скажу, что, в конечном итоге, так и оказалось.

Суть описанного в статье «Листка» события сводилась приблизительно к следующему: В то время наш старый дом принадлежал некоему успешному дельцу по имени Борис Сатуновский. Судя по всему, он был одним из тех, за кем в последующие годы закрепилось то ли не слишком уважительное наименование, то ли просто кличка — нэпманы. Да и в те времена во многих изданиях (особенно, в близких официозу и строго выдерживающих партийную линию) лица из данного слоя проходили под той же кличкой, но в «Листке», целиком зависящем от благорасположения этих самых нэпманов, которые обеспечивали существование газеты рекламными объявлениями, Сатуновский обтекаемо именовался «хорошо известным в городе коммерсантом». Дом он приобрел за два года до описываемого происшествия, когда женился на артистке местного драматического театра. Жена его, бывшая в ранней молодости танцовщицей Мариинского театра и в годы гражданской войны заброшенная судьбой в наш город, за неимением здесь балетной труппы подвизалась на драматической сцене, и, хотя не считалась театральной примой, была в городе видной и даже популярной личностью. Оставив после замужества сцену, она перешла на роль светской дамы и, может быть, даже претендовала на роль хозяйки салона — Сатуновские жили, что называется, на широкую ногу, и в их доме часто бывало много гостей, причем не только деловые люди, но и представители местных властей, а также те, кого в подобных «листках» именуют творческой интеллигенцией. Естественно, роль основного магнита, притягивающего сюда избранную публику, играли капиталы хозяина дома. Короче говоря, дом наш в то время был богатым, временами шумным, и хозяева жили в нем, как говорится, припеваючи. До конца нэпманских гнезд, аналогичных этому, оставалось совсем недолго, но Сатуновским не было суждено увидеть этот конец собственными глазами — они стали жертвами зверского преступления до того, как наступил «год великого перелома».

Кроме хозяев в доме тогда жили три человека прислуги: уже упомянутый Жиганов (потом в ходе следствия выяснилось, что он сменил фамилию на более благозвучную незадолго перед войной), исполнявший обязанности дворника, ночного сторожа, истопника и прочие, требовавшие мужской силы; не названная по имени кухарка и Матрена, нанятая для черной работы в доме и во дворе. Жила прислуга в помещениях полуподвального этажа, уже тогда имевшего отдельный вход; там же помещалась и кухня. Конюх (у Сатуновского был свой выезд) жил отдельно, рядом с расположенной за пару кварталов от нашего дома конюшней.

Из статьи было ясно, что Сатуновские были убиты у себя в доме и преступник (или преступники) воспользовался чем-то вроде топора или большого тесака (орудие преступления обнаружено не было). По словам репортера «Листка», зрелище этой бойни было ужасным: брызги крови были видны даже на стенах той комнаты, где это произошло. Убийство совершилось, по-видимому, ночью, но было открыто лишь утром, когда кухарка отправила подчиненную ей Матрену отнести хозяевам ведро горячей воды, чтобы они могли умыться. Когда Матрена не достучалась до хозяев, кухарка отправилась к двери сама, а затем был призван и Жиганов. После бесплодных попыток разбудить хозяев, после заглядываний в окна и стука в них Жиганов с кухаркой решили, что дело здесь нечисто. Афанасий принес из сарая лом и с большим трудом, выломав часть косяка, открыл входные двери. Преступление стало явным, Жиганов побежал в милицию, кухарка заголосила, Матрена ей вторила, начали собираться соседи из ближних домов (тогда они еще были на этой улице) и привлеченные шумом редкие в эту пору прохожие, так что когда к дому подъехали на пролетке сотрудники угрозыска, их встретила небольшая толпа граждан. Особо надо отметить, что репортеру «Листка» удалось несколько опередить угрозыск и он сумел до их приезда взглянуть на место преступления (надо полагать, сунув для этого что-то в руку дворнику Жиганову). Не оставил он без внимания и имевшихся на месте свидетелей. Кухарка ничего существенного сказать не могла, кроме того что вечером хозяева ужинали вдвоем и никуда не собирались идти, а после ужина (около девяти часов вечера) она ненадолго сходила в церковь и, вернувшись, сразу же легла спать. Правда, пред этим она послала Матрену на хозяйскую половину забрать остатки посуды после ужина. От Матрены выяснили, что открыла ей хозяйка, а когда она собрала посуду и уходила, хозяйка сказала ей, что ничего больше не надо и что они скоро лягут спать. Матрена и появилась в заметке как свидетельница, последней видевшая хозяйку в живых. Приходил ли кто-то к хозяевам после этого, свидетели сказать не могли. Жиганов рассказал, что явился в тот вечер домой поздно — около одиннадцати часов, поскольку с разрешения хозяина ходил на спевку в далеко расположенный Дом культуры, где он пел в самодеятельном хоре, организованном профсоюзом приказчиков и служащих по найму. Когда он пришел домой, всё было тихо, и окна во всем доме были темными, ничего подозрительного он не заметил. Проверив парадную дверь — заперта ли — и замкнув ворота и калитку, он пошел к себе, сам поел на кухне, что ему было оставлено (кухарка и Матрена уже спали), и вскоре тоже лег спать. Ничего подозрительного он ночью не слышал: никаких криков, шума или чего другого. К сожалению, их дворовую собаку, Полкана, какая-то сволочь отравила две недели назад, а новой собаки они завести еще не успели, хотя хозяин собирался купить у кого-то породистого обученного пса, который никакой еды у чужих не возьмет. Жиганов сказал также, что утром калитка была отперта, но это его не обеспокоило, потому что хозяин нередко уходил из дома по делам очень рано и тогда оставлял калитку незамкнутой.

Вот основная диспозиция, из которой исходило расследование первого двойного убийства, произошедшего в нашем доме за тридцать пять лет до второго, с которым столкнулись мы. Выше я написал, что источником этих сведений была статья в «N-ском листке», но на деле таких статей было несколько: первая — основная и несколько небольших заметок, появлявшихся в «Листке» на протяжении двух или трех недель вслед за первой. В других газетах за тот же период Антону ничего найти не удалось — только в городской «вечерке» было по свежим следам опубликовано очень краткое сообщение, в котором даже не указывалась фамилия погибших: они были названы «семейной парой, жившей в собственном доме». Репортер же «Листка» продолжал следить за этим преступлением, вызвавшем в городе много разговоров, и в своих последующих заметках добавлял кое-какую информацию о деле и о ходе его расследования. Несомненно, у него имелись надежные информаторы как в угрозыске, так и в других местах (в том числе, и среди тех, кого ныне именуют криминальными кругами), так что скрыть от него что-то существенное было бы, наверное, затруднительно. Хотя мы, конечно, не знаем, какую часть из того, что он узнавал сам, он мог сообщать читателям «Листка».

Важные данные, появившиеся в его заметках, касались вероятного мотива преступления. По общему мнению, господствовавшему среди близких знакомых и партнеров покойного нэпмана, в доме могла находиться крупная сумма денег: Сатуновский вел активные негоциации (что-то постоянно покупал и продавал) и имел для этого солидный свободный капитал, а поскольку на его счету в банке средств оказалось немного, то надо предполагать, что основные суммы он хранил под руками — в сейфе, находившемся в его домашнем кабинете (в его конторе, конечно, также был сейф, но в нем, по словам бухгалтера, находились только те деньги, которые требовались для расчетов с работниками и для мелких служебных расходов). Домашний же сейф был обнаружен после убийства открытым (связка ключей лежала рядом) и практически пустым — в нем осталась только стопка каких-то платежных документов. Не были найдены в квартире и драгоценности, принадлежавшие убитой, а их было, по всей видимости, немало. Хорошие знакомые Сатуновской упоминали о бриллиантовых серьгах, в которых она появлялась в обществе, нескольких кольцах с бриллиантами, старинном золотом кольце с крупным рубином, замечательном жемчужном ожерелье, нескольких брошках и браслетах — вероятно, были и другие ценные вещи. Однако дамская шкатулка, очевидно предназначенная для хранения таких вещей, была найдена абсолютно пустой. Исчез и массивный золотой портсигар хозяина дома, хорошо известный его деловым партнерам. Таким образом, трудно было сомневаться, что основным мотивом убийства было ограбление и что преступникам удалось уйти с богатой добычей. Однако ничего из похищенных вещей не всплыло, и в криминальных кругах (на малинах и в шалманах) так же ломали голову над тем, чьих это рук дело, как и в сыскных кругах (в угрозыске).

В одной из своих заметок уже известный нам репортер (хотя все заметки были без подписи, но ясно, что писал их один и тот же человек) намекал, что следствие напало на горячий след и что скоро преступники будут выявлены и арестованы, однако его надежды не оправдались, и дело это завяло, не имея никакого явного развития (Антон пролистал всю годовую подшивку «Листка»), а потом в городе начался сенсационный судебный процесс по обвинению в колоссальных растратах и хищениях руководителей нашего городского отделения государственного пароходства, и дело Сатуновских окончательно исчезло со страниц «Листка». Кто был наследником погибшего коммерсанта и предпринимал ли он какие-то действия, чтобы найти убийц и вернуть себе исчезнувшие ценности, Антону выяснить не удалось. Единственное, что он установил, это факт принадлежности нашего дома государству в 1931 году: в справочнике за этот год дом уже числился в ведении горкоммунхоза. Надо полагать, что наследников Сатуновского (если они, действительно, были) постигла та же судьба, что и всю обреченную на исчезновение нэпманскую прослойку. Путем известных методов (налогов конфискационного типа, разного рода прижимов и утеснений) государство избавилось от тех, кого призывало лишь на краткий срок, чтобы справиться с хозяйственной разрухой. Но в случае Сатуновских главная выгода от ликвидации конкретного нэпмана досталась не государству, а каким-то вмешавшимся в запланированную государственную политику преступникам, и угрозыск, чьей задачей было стоять на защите государственных интересов, не смог, как видно, ничего с этим поделать.

Собрав всю эту информацию, Антон, как я уже сказал, сразу же назначил Жиганова-Жигунова на вакантное место убийцы Сатуновских. Идея, лежавшая в основе его гипотезы, была простой: кто же, как не этот гад? В качестве «доказательств» он мог привести лишь два факта: зажиточность нынешнего Жигунова, плохо сочетавшуюся с его незначительной ролью в процессе общественного производства и, соответственно, с маленькой зарплатой, и наличие у Веры Игнатьевны кольца с рубином. Про первое обстоятельство я уже писал, и его можно было объяснять по-разному (Антон ведь тогда не мог знать о реальных размерах жигуновского богатства), а что касается кольца, то его и вовсе нельзя рассматривать как улику — таких колец в стране, наверное, десятки (а может, и сотни) тысяч, и нет оснований считать, что кольцо Пульхерии было хотя бы похоже на кольцо Сатуновской. Строго говоря, никаких серьезных зацепок у обуреваемого жаждой справедливости Антона не было, и его желание «навесить» на соседа давнее уголовное дело могло выглядеть со стороны как голословное обвинение Жигунова — субъекта, соглашусь, не вызывающего симпатии, но ни в чем явно криминальном не уличенного, — в тяжком преступлении, то есть практически как клевета на честного советского гражданина.

Наш борец за справедливость и сам понимал, что реально предъявить Жигунову он ничего не может, и потому решил предпринять некоторые действия, способные помочь выявлению долго скрываемой истины, — он, можно сказать, взялся за собственное расследование. Почему он надеялся изобличить убийцу, хотя это не удалось тогдашнему угрозыску, явно имевшему на руках побольше козырей, чем их было у Антона? Ответить на этот вопрос трудно, да и сам новоявленный сыщик не смог мне сказать по этому поводу что-либо внятное. Но, повторю еще раз, смелость города берет — ведь изобличил же! Хотя, конечно, совсем не так, как ему это представлялось. Тут в рассуждениях Антона был еще один пунктик: он уцепился за то, что Жиганов числился в доме Сатуновских дворником, а, как известно, все дворники — еще с дореволюционных времен — тесно сотрудничали и с местной полицией, и с охранкой, если не прямо состояли у них в штате. Продолжая эту линию и учитывая, что после войны Жигунов, почти несомненно, занимался активным доносительством на окружающих, Антон не без оснований предполагал, что этот змей еще в двадцатые годы не только мел двор и колол дрова в доме Сатуновского, но и исправно информировал соответствующие органы о поведении своего хозяина, человека изворотливого, скользкого и не вызывающего доверия у советской власти. А если это так, то контакты со всемогущими органами могли помочь Жигунову выпутаться из подозрений и выйти сухим из воды — так или приблизительно так рассуждал Антон перед тем, как приступить к своему расследованию. Уклоняясь от оценки Антошиных гипотез, я могу только сказать, что в начале его сыскной деятельности шансы на какой-либо успех были у него неотличимы от нуля — между ним и расследуемым преступлением лежали тридцать пять лет жизни, насыщенной самыми разнообразными событиями, а это пустяками не назовешь.

Антон понимал, что возможные пути его в этом расследовании резко ограничены, если не сказать, что они вовсе отсутствуют. Никто не допустил бы его знакомиться с материалами старого уголовного дела, закрытого за давностью лет и сданного в архив. Даже если бы ему удалось разыскать кого-то из старых сотрудников милиции, занимавшихся с этим делом, то ясно, что никакого бы толку из этого не вышло: не стали бы они разговаривать с кем попало о делах, охраняемых служебной тайной, и ни один серьезный человек не стал бы помогать ему в таком высосанном из пальца «расследовании». Антон в этом отношении смотрел на вещи трезво и не обольщался несбыточными надеждами. Оставалась одна-единственная ниточка: упомянутое в статье имя Матрены Акинфьевой. И это было всё. Имена кухарки и конюха остались неизвестными, и даже хорошо осведомленный в этом деле репортер «Листка» был недосягаем по причине отсутствия его подписи под статьями. Как его искать, было непонятно, да и стоило ли это делать — скорее всего, его уже и не было в живых.

Антон направил свое расследование по линии Матрены. И тут же наткнулся на непреодолимую трудность: во всех семи, имевшихся в городе, киосках «Горсправки» ему было отказано в выполнении запроса, поскольку в нем не были указаны отчество запрашиваемого лица и год его рождения. Фамилию Акинфьева не назовешь особо распространенной, и если бы Антону дали сведения о пяти или даже десяти Матренах Акинфьевых, можно было бы постараться и выявить среди них ту самую, однако инструкция запрещала отвечать на такие запросы, и приходилось с этим смириться. Тем более, что в двух киосках с Антона — после настойчивых его упрашиваний — потребовали предъявить паспорт или иной документ. Чувствуя, что на этом пути можно и самому попасть под подозрения, пришлось ему это дело бросить. Расследование зашло в тупик на самом раннем этапе, можно сказать, и не начавшись. Finita la komedia. Но… Как распевалось в те времена, когда я был знаком с Антоном и когда он строил планы разоблачения гада Жигунова: «…Кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет!»

Совершенно неожиданно для себя — он уже махнул рукой на свое неудачное расследование, хотя и не переставал сожалеть об этом, — Антон вновь наткнулся в старой газете 1930 года на имя Матрены Акинфьевой. Причем в том месте, где никому бы не пришло в голову ее искать. Небольшая заметка, повествующая об успехах ликбеза (если кто не знает, была в те годы мощная кампания «За ликвидацию безграмотности» — взрослых людей учили начаткам грамоты), буквально одной фразой сообщала о том, что «ученики пятого класса средней школы № Такой-то вовлекли в ликбез школьную уборщицу Матрену Акинфьеву и уже добились явных успехов: обучаемая научилась самостоятельно расписываться, хотя до этого обходилась криво нарисованным крестиком». Развивая столь редкую удачу, Антон отправился в школу, и здесь его розыски пошли не в пример успешнее. Директор, сама когда-то бывшая ученицей этой же школы, вспомнила тетю Мотю, гонявшую учеников шваброй, и с удовольствием помогла молодому сотруднику музея, заинтересовавшемуся ликвидацией вековой безграмотности в нашей стране, найти необходимые сведения из истории руководимой ею школы. Перевод Матрены без прерывания трудового стажа в артель инвалидов и фигурирующий в личном деле диагноз олигофрении, несколько умерили радость молодого историка (да и непонятно было: та ли это Матрена, которая нужна?), но шаг этот был тем не менее пройден, и восстановленная ниточка, ведущая к Матрене, повела Антона дальше. Но то, что было потом, я уже знал из предыдущего рассказа Антона: поход в артель инвалидов, запрос из музея, появление в доме престарелых в качестве племянника Акинфьевой — здесь он почти что и не врал мне, рассказывая всё так, как оно и было на самом деле. Но, конечно, о главном он мне тогда умолчал: о своем ощущении того, что, несмотря на успех его розысков, ниточка Матрены Акинфьевой, упомянутой в статье об убийстве, окончательно оборвалась, не приведя его никуда. «Расследование» можно было считать законченным.

Однако, назвавшись племянником Матрены, Антон не мог внезапно продемонстрировать пропажу своего интереса к этой мнимой «родственнице» — это выглядело бы крайне неловко и неприлично. По инерции он еще пару раз навестил Матрену, уже не связывая с ней каких-либо конкретных планов. Почему он решил привести Матрену в нашу квартиру? что подтолкнуло его на столь экзотический шаг? чем это могло помочь разоблачению Жигунова? — Антон не смог мне объяснить даже после всего реально случившегося. Не мог же он ожидать, что Жигунов при виде явившейся к нему из прошлого Матрены задрожит всем телом, упадет на колени и возопит: «Вяжите меня! Это я убил Сатуновских!» Ясно, что рассчитывать на такой поворот не было ни малейших оснований. Но тогда зачем был нужен этот бессмысленный поход в гости к «племяннику»?

— Да черт его знает, как мне это пришло в голову. И сам толком не понимаю, чего я так решил… Чувствовал, что тупик, что ничего не могу поделать… Ну вот и…

Других объяснений мне из Антона выдавить не удалось. Да я не особенно и старался. В конце концов, теперь это было уже не так и важно. Эффект этого поступка Антона, явно не укладывающегося в рамки здравого смысла, оказался столь мощным, что его нельзя было просто сравнивать с любыми другими мыслимыми действиями, на которые мог бы решиться Антон. По стечению обстоятельств, самый бессмысленный, с точки зрения логики сыскного дела, шаг оказался самым результативным. Во-первых, Матрена оказалась той самой, жившей когда-то в нашем доме. Во-вторых, Жигунов, несомненно, очень испугался после вопля Матрены — Антон успел это заметить по резко изменившемуся выражению его лица. (Потом, в своей комнате, несколько придя в себя после случившегося, он с удовлетворением думал: «Узнал… узнал он Матрену. Понял, гад, что не всё забыто, что есть еще люди, которые могут помнить о его делишках. Ну, потрясись, потрясись от страху — это тебе не вредно»). Таким образом, дикое «пророчество» Матрены, которого никто не мог ожидать, вызвало косвенное подтверждение гипотезы Антона: до тех пор ничем не подкрепляемая, она теперь могла — пусть только психологически — опираться на явный страх подозреваемого Жигунова. Если ни в чем не виновен, то чего бы ему так бояться? Последующие события еще больше укрепляли Антона в истинности его подозрений. Обнаруженные у убитого большие деньги, «клад», который, по всей видимости, забрал преступник, всё работало на его гипотезу. Однако главное было в том, что гипотезу подтверждал сам факт убийства Жигунова: шаг, предпринятый Антоном из чувства безысходности и провала его «расследования», нечаянным образом угодил в самую болезненную точку, нарушил какое-то хрупкое равновесие и тем самым стал первым камешком, вызвавшим последующую лавину событий. Пусть Антон и до того не слишком сомневался в виновности Жигунова, но после всего произошедшего отпали и последние сомнения: убийство Жигунова парадоксальным образом стало доказательством того, что он — убийца. Однако, вероятно, для того, чтобы еще усилить парадоксальность наблюдаемой картинки, играющая с Антоном судьба подстроила ему неожиданную ловушку: доказав — пусть самым ужасным образом, — что Жигунов был убийцей Сатуновских, Антон, по воле обстоятельств, стал первым кандидатом на роль убийцы Жигунова. Такого никто не мог бы предусмотреть и такое никому бы не удалось спланировать — это был результат случайного стечения обстоятельств. Так карта легла. Так получилось. И вместо того, чтобы радоваться разоблачению гнусного гада Жигунова — не жалеть же его после всех его дел — Антон вынужден был молчать, врать и выкручиваться, опасаясь занять пустовавшее пока место убийцы. Лишь благодаря моей остроумной догадке в мраке, окружавшем Антона, появилась брешь, через которую, как он не без пафоса выразился, к нему проник лучик надежды.

Надо хотя бы в нескольких словах рассказать о тех противоречивых и смятенных чувствах, которые бурлили в моей душе, когда я выслушивал рассказ своего — недостойного этой роли — Ватсона. Разумеется, я не мог не вздохнуть с облегчением, когда выяснилось, что никакой мистики в Матрениных воплях подозревать больше не надо и что прозвучавшая них «кровь» — не та, которой еще предстояло пролиться, а та — первая кровь, которой были обагрены стены нашей квартиры много лет назад. Последняя крупная проблема, связанная с расследуемым мною делом и до тех пор не дававшая мне покоя, была наконец, разрешена. И то, что теперь Антон оказался окончательно очищенным от подозрений, которые нельзя было просто так отбросить, пока не выяснена была роль Матрены и ее «пророчества», не могло оставить меня равнодушным — я был искренне рад, что он — слава богу! — оказался тем самым, за кого я его принимал. Важно было и то, что признание Антона бросало новый свет на мотив убийства и на того, кто мог его совершить. Теперь странно было бы сомневаться, что к убийству Жигунова привело, в конечном итоге, награбленное им когда-то золото — вокруг него крутилась вся механика преступления — и что наиболее вероятным кандидатом в убийцы является подельник Жигунова, связанный с ним этим самым золотом. Я даже навскидку предположил, что в первую очередь надо проверить его приятеля Симона Петровича (цепочка здесь простая: золотые коронки — протезист — Жигунов — золото), и, как это со мной уже случалось, попал — ошибся, думаете? — нет, на этот раз я попал в самое яблочко: знакомый мне техник-стоматолог и оказался неуловимым злодеем, чуть-чуть не обведшим всех сыщиков вокруг пальца. Короче, по всем статьям — какую ни возьми — рассказ Антона должен был принести мне удовлетворение и даже вызывать у меня прилив гордости: вот, дескать, в какой запутанной задаче нам удалось разобраться. Всё так.

Но было еще одно — то, что сильно подмочило мне ощущение торжества и триумфального успеха. На меня сильно подействовало открытие того, что Антон, оказывается, врал мне, и притом врал успешно, добившись моего полного доверия к его словам. Я прекрасно понимал, почему он опустился до вранья, и, в целом, не мог поставить ему это в вину: его поведение было рациональным и вполне оправданным обстоятельствами, в которых он очутился. И всё же… «Как это он ловко обставил, изобретательно, не споткнувшись ни на чем, — думал я, возвращаясь мыслями к его рассказу, — знал ведь он, как и я, что Матрена жила в общежитии при инвалидной артели, и вот, пожалуйста, в воспоминаниях мальчика присутствует большая комната и другие женщины в ней — всё, как надо. …А ириски-тянучки?» — эта мелкая деталь показалась мне особенно убедительной в рассказе Антона о походе их с матерью к Матрене, и соответственно, она же особенно разъярила меня, когда я узнал, что всё это было чистым беспримесным враньем. «Надо же какой! Долго я еще не забуду тебе эти тянучки», — никак не мог я успокоиться и вновь мусолил внутри свою иррациональную обиду. При том такое внутреннее клокотание и шипение происходило во мне параллельно с осознанием того, что у меня нет серьезной причины обижаться на Антона. Он извинился за свое вынужденное вранье — я его простил, не мог не простить и, прощая, не кривил душой. Всё понятно, все высказано вслух. А всё-таки…

Вот таким образом и закончилась история, которую я собирался рассказать. Мы договорились с Антоном, и на следующее утро я позвонил капитану юстиции и попросил его о встрече, на которую мы придем вместе с Кошеверовым — нам, дескать, есть о чем ему рассказать. Встреча в прокуратуре состоялась в тот же день. В течение полутора часов мы с Антоном излагали капитану свои открытия, гипотезы, догадки — всю картину преступления, какой она нам представлялась. Капитан внимательно слушал, почти не комментируя услышанное и лишь иногда уточняя детали, что-то помечал в своем блокноте (я думаю все наши речи были записаны на магнитофон; тогда они начинали широко распространяться, и в прокуратуре, наверняка, уже использовали эту полезную техническую новинку). После того, как мы закончили, капитан от имени следствия поблагодарил нас, заверил, что наши соображения будут внимательно проанализированы и учтены в ходе следственных мероприятий, но ловко уклонился от каких-либо замечаний по существу дела. Я до сих пор не знаю, помогло ли наше «домашнее расследование» их милицейскому следствию, или же они и без нас дошли до аналогичных выводов, и мы мало что смогли добавить к тому, что они и без нас знали, — это осталось покрытым мраком тайны следствия. Но как бы то ни было, через несколько дней был арестован Симон Петрович (фамилию я его не помню — да и какое она может иметь значение?), что еще раз согрело мою душу и позволило лишний раз погордиться своей проницательностью. А через три или четыре месяца состоялся суд, на котором выяснились кое-какие немаловажные моменты этого дела. И ими я должен дополнить свое подошедшее к концу повествование.

Суд, на котором обвиняемыми были Симон Петрович и его помощница — про нее я ничего не знаю и никогда не видел, но Антон опознал в ней женщину, приходившую к нему под видом старшей по режиму, — происходил при большом стечении досужей публики (слухи о пророчестве сделали свое дело) и продолжался полных три дня. Все мои соседи были вызваны в судебное заседание в качестве важных свидетелей обвинения и присутствовали при слушаниях почти с самого начала (они были вызваны на свидетельское место одними из первых) и до оглашения приговора. А я опять выломился из ряда — на суде я не был. Как свидетель я был не нужен (да и о чем я мог свидетельствовать?), но, разумеется, исправно посещал бы все заседания и, уж конечно, как видный городской журналист, нашел бы себе в зале удобное местечко — упоминаю об этом, потому что далеко не всем желающим удавалось втиснуться в переполненный зал. Однако как раз в тот момент моя московская газета опять отправила меня в десятидневную командировку. Передвинуть ее на куда-нибудь попозже мне не удалось, а потому мое понятное желание присутствовать на завершении столь близко затрагивавшего меня дела осталось несбывшимся. Так что опять мне приходится рассказывать о происходившем на суде со слов моих старых информаторов — соседей по квартире. Впрочем этот факт не имеет особого значения, поскольку в этой небольшой части своего повествования я не собираюсь вдаваться в детали — зачем они после того, как всё уже выяснилось? — и очень кратко изложу самые существенные сведения, которые дополнительно разъясняют механику преступления, произошедшего в нашей квартире.

Сразу скажу, что те два момента, которые в наибольшей степени заставили меня ломать голову, то есть «кровавое пророчество» Матрены и загадка о злодее, умудрившемся выйти из квартиры, не отпирая ни дверей, ни окон, хотя и были упомянуты в прозвучавших на суде речах, но их значительная роль в понимании этого дела была смазана и оставлена судом в небрежении. Прокурор, выступавший как государственный обвинитель, в своих выступлениях и при допросах свидетелей не уделил этим фактам ни малейшего внимания. Даже тот немаловажный факт, что Виктор всю ночь пролежал у входной двери, забаррикадировав своим телом выход из квартиры, на суде не фигурировал — при допросе свидетеля обвинитель даже не поинтересовался, где Витя провел ночь (чем, вероятно, очень порадовал Виктора, не желавшего лишний раз вспоминать об этом, а тем более докладывать о столь постыдном обстоятельстве при всем честном народе). Сейчас мне приходит в голову, что те любители криминальных историй, которые с захватывающим интересом слушали показания свидетелей, возможно, долго после суда гадали, почему Калерия отправилась на свою пробежку через окно, а не вышла обычным образом через двери, что было бы гораздо приличнее для женщины ее лет.

Вообще-то прокурора можно понять: то, что для нас кажется крайне интересным, в его системе координат занимало далекое от центрального расположения место и не представляло существенного интереса, поскольку не могло ни усугубить вину представших перед судом преступников, ни послужить обстоятельствами, смягчающими меру их наказания. «А в таком случае, стоит ли, — решил прокурор, — тратить время на тщательное выяснение подобных мелочей?» Не оспаривая такую ведомственную, профессиональную логику, я все же замечу, что неплохо было бы прокурору и прочим участникам судебного заседания более подробно и по существу разобраться с мнимым пророчеством — хотя бы с целью изживания дремучих предрассудков и суеверий, не желающих покидать сознание значительной части наших граждан. Но чего не было, того не было. Ни прокурор, ни адвокат — оба, наверное, коммунисты и члены общества «Знание» — не использовали судебную трибуну для борьбы с пережитками религиозного мировоззрения в сознании людей. И я не удивлюсь, если в том — бывшем моем — городе среди страшных и таинственных историй, рассказываемых обывателями друг другу на ночь, до сих пор время от времени всплывает правдивая история об ужасном пророчестве одной ясновидящей — пророчестве, которое сбылось через несколько часов после его прорицания — еще и петух не прокричал в третий раз! — и сбылось с поразительной точностью: всё произошло именно так, как предсказала пророчица.

Из показаний главного обвиняемого, не отрицавшего своих многочисленных и разнообразных преступлений — среди них значились не только убийство Жигуновых, но сделки с валютой и драгоценными металлами (именно на этой части обвинения сосредоточено было внимание прокурора, и это понятно: всего лишь за год до этого был принят закон, предусматривавший за такие проделки резкое ужесточение наказаний — вплоть до смертной казни), нелегальное частное предпринимательство, организация похищения человека (здесь, понятно, речь шла о Матрене) и еще целый букет более мелких грешков, — было установлено, что обнаруженные у него драгоценности (среди них принадлежавший Пульхерии перстень с рубином) и золото (главным образом, червонцы царской чеканки и массивный золотой портсигар) были похищены им после убийства из квартиры Жигуновых (был-таки клад, был!). Поскольку и портсигар, и перстень (прав оказался Антон — как ни беспочвенно было его подозрение, а попал в точку) совпадали с описанием этих вещей в поднятом из архива старом уголовном деле, признание Симона в убийстве и ограблении Жигуновых одновременно указывало на Жигунова, как убийцу Сатуновских. Суд не стал рассматривать этот аспект дела, но сомнений по этому поводу ни у кого не было. Так что можно сказать, что в суде фигурировали два убийцы: оба совершившие свои преступления в стенах нашей квартиры — первого кара за его злодеяния настигла лишь через тридцать с лишним лет, зато второй, вероятно, лишь ненадолго пережил первого (он был приговорен к высшей мере, и вряд ли апелляция могла повлиять на его судьбу — жесткие приговоры валютчикам были тогда, что называется, злобой дня).

По словам Симона, его преступная связь с Жигуновым началась еще в середине тридцатых, когда обвиняемый только начинал свою профессиональную деятельность техника-протезиста в зубоврачебном кабинете. Они познакомились в какой-то компании, потом еще встречались, и Жигунов начал издалека прощупывать почву: его жене, якобы, надо было ставить коронки на зубы, и он интересовался, можно ли поставить золотые и сколько это будет стоить. Выяснив очевидный факт, что золота нет и кому попало его не ставят, он стал спрашивать, нельзя ли договориться и сделать коронки из того металла, который он принесет сам — есть, дескать, у него царская монетка. Постепенно они столковались и между ними установились доверительные отношения, переросшие в преступное сотрудничество. Уже в довоенные годы Жигунов реализовал через Симона несколько десятков царских червонцев, в войну их деловая активность заглохла (людям было не до золотых коронок, а золото резко упало в цене — многие были вынуждены были отдавать сохранившиеся до той поры колечки и сережки за хлеб, картошку и сахар), но в последствии связь возобновилась, и в пятидесятые годы через Симона прошло еще несколько партий жигуновских червонцев. Про драгоценности и золотые украшения Симон до обнаружения «клада» ничего не знал — Жигунов про них не заикался, — но он, разумеется, не сомневался в происхождении жигуновского богатства — источником его был какой-то крупный грабеж.

Валютные операции двух компаньонов проходили гладко, всё было шито-крыто, и страх перед разоблачением не слишком их тревожил — со времени их последней сделки прошла уже пара лет и можно было не особенно опасаться, что об этом станет кому-то известно. Так было до рокового воскресенья, когда прозвучало «пророчество» и когда страх внезапно разросся до размеров паники: всё пропало! Симон узнал о катастрофе, когда ему около двух часов позвонил Жигунов и сказал, что кто-то разузнал о его старых делах и что в их квартире у соседа («Антошки — ты его знаешь») находится женщина, знакомая ему по прежней жизни, которая чуть ли не прямо обвиняет Афанасия в убийствах («Она полоумная, но, сам понимаешь, если начнут копать…») Жигунов не распространялся по телефону о деталях, но по его интонации, по некоторым словам, которые вырывались у него по ходу рассказа, Симон понял, что дела их — а ясно было, что они связаны одной веревочкой — на грани полного краха, и как теперь спасаться непонятно. Но что-то делать было надо и делать срочно, не откладывая ни на час. Первым делом надо было, как требовал Жигунов, убрать полоумную из квартиры и лишить ее возможности говорить. Выяснив необходимые сведения: как кого зовут, что за дом престарелых и тому подобное — на подробные расспросы некогда было тратить время, — Симон тут же спланировал операцию по изъятию опасной свидетельницы (изобретательный и решительный он был всё же человек — надо отдать ему должное). В конце разговора перепуганные подельники договорились, что, провернув изъятие, Симон, когда стемнеет, придет под окно жигуновской комнаты, и тот впустит его, чтобы поздний гость не попался на глаза соседям.

Операция по спешной эвакуации Матрены — уже частично нам известная — была выполнена так: Симон немедленно связался со своей помощницей по работе, которая давно была замешана в его нелегальные негоциации с драгметаллом (употреблю еще раз это устаревшее слово — хорошо звучит), и объяснил ей, что для них маячит в ближайшем будущем тюрьма (и это в лучшем случае) и что избежать ее можно, лишь точнейшим образом выполнив его, Симона, инструкции, не раздумывая и не расспрашивая, зачем это нужно. Помощница у него была, как видно, толковая и деловая, она, следуя наказам своего босса, собралась в дорогу, захватила сумку с кое-какой одеждой и белым халатом, остановила на улице неприметный, затрепанный газик и приехала по указанному ей адресу. Там она в лучшем виде провернула порученную ей операцию, не возбудив никаких подозрений у ошарашенного Антона (меня восхитило, как она ловко воспользовалась проговоркой парня об Амалии Фадеевне), и привезла похищенную Матрену на вокзал, по дороге сняв белый халат и напялив на свою подопечную старый плащ, чтобы меньше привлекать общее внимание. Газик укатил с довольным шофером, получившим новый рубль за какие-то полчаса работы, а помощница с не выражавшей никаких чувств Матреной дождались в привокзальном скверике Симона, который выяснил у исполнительницы, что Матрена не реагирует ни на какие слова и обращения, и вручил ей два купейных билета на московский поезд, отходивший через полчаса. Симон не сразу покинул их и издалека наблюдал, как они сели в поезд. В купе отъезжавшие оказались одни, так как еще два билета в это отделение остались на руках у Симона, не поскупившегося на билеты и на доплату за услугу для вокзальной кассирши. Матрена, съев две, с лотка купленные подельницей Симона, сладкие булки, безропотно легла на нижнюю полку и вскоре захрапела. А ее похитительница, оставив в купе свою дорожную сумку, в которой ничего не было кроме узла с Матрениным бельишком, и вытерев все ручки и поверхности, где могли остаться отпечатки ее пальцев, вышла прогуляться на перрон на первой же большой станции. Там она благополучно отстала от поезда и той же ночью никем не замеченная вернулась домой. Операция по изъятию прошла в точном соответствии с блистательным симоновским планом.

Выяснив у арестованных все подробности похищения человека, следователь постарался найти подтверждение этим показаниям и разыскать Матрену. Но к успеху эта линия розысков не привела. Допрошенная проводница показала, что пассажиры такие были и что по приезде в Москву она вывела тупо молчавшую, но не противившуюся тетку на перрон, вручила ей ее сумку (значит, преступники не лгали, и похищенная живой доехала до Москвы), а затем, занявшись своими неотложными обязанностями, напрочь выкинула ее из головы — с какими только пассажирами ей ни приходилось иметь дело: Матрена была отнюдь не самой экзотической пассажиркой из тех, которые встречаются даже в купейных вагонах. В документах привокзального отделения дорожной милиции также не было никаких упоминаний о ком-то, похожем по описанию на Матрену. Так она и исчезла без следа в дебрях одного из московских вокзалов, как двенадцатый стул, ускользнувший от великого комбинатора и унесший в своем чреве бриллианты мадам Петуховой.

Где она закончила свои дни? А, может, и жива до сих пор — кто знает? Она, появившись на сцене на краткий миг, сыграла свою — эпизодическую, но давшую название всей этой истории — роль, после чего опять исчезла, и следы ее затерлись и растворились во времени и пространстве. Невольно кажется, что бедная дурочка только для того и появилась на свет, а вся ее небогатая событиями жизнь была лишь подготовкой к блистательному выступлению с ее кульминационной «кровавой арией».

Когда Симон в первом часу ночи (уже было темно) осторожно влез в жигуновское окно, хозяин был в комнате один — Вера Игнатьевна уже отправилась спать, — и разговор между ним и его ночным гостем был по необходимости откровенным. «Золотишко у меня, чтоб ты знал, после одного дела, мокрое оно — золотишко-то, — открыл карты Жигунов, — прибил я одного нэпмана да и жену его заодно. Может, слышал, Сатуновский такой?.. Его этот дом был — тогда это много шуму наделало. Ну вот. А я уже тогда здесь жил, в дворниках у него. Потаскали меня, потаскали, но ничего предъявить не смогли — так всё и затихло. Тридцать лет с гаком никто не вспоминал, а тут вдруг…» И Афанасий подробно рассказал своему, начавшему всё больше паниковать подельнику о том, как Антон привел Матрену, как выдавал ее за свою тетю, как она заголосила, и как он сам обомлел, узнавши ее в ту секунду. «Пронюхал что-то пацан, что-то надыбал. Доказать-то он ничего не сможет, но, ты сам посуди, если начнут трясти и что-то найдут, мне, понятно, крышка, но и ты ведь в стороне не останешься — всё выплывет. А сейчас за золотишко — вышкой пахнет, чего там говорить. Так что вместе нам надо что-то решать и делать, да побыстрее. Я бы, конечно, отдал пацану, что он запросит — шкура дороже, но, ты же понимаешь, этим не кончится. Сволочь, как он пронюхал? Если он начнет подъезжать — а он начнет, откладывать не будет, для того всё и задумано, — я ему отказывать не буду: пообещаю, что мы с ним поделимся. Но решать надо без проволочек — чтобы раз и навсегда замолчал. Ты, Симон, головастый, вот и думай, как это всё обделать, чтобы без шуму и чтобы под подозрение нам не попасть».

Симон признавался, что, слушая эти откровения Жигунова, он чуть не свалился без чувств со стула, — его чистая, можно сказать, интеллигентная и высокодоходная работа с червонцами внезапно превратилась в кровавую бойню (он помнил громкое дело Сатуновских), которой не предвиделось конца и из которой для него лично был единственный выход — смерть. Либо вышка, если поймают, либо — если удастся справиться с Антоном — Жигунов пришьет: не в его интересах оставлять в живых подельника при таких обстоятельствах, а терять ему уже нечего. Симона охватила паника и дикая злоба на своего бывшего дружбана и компаньона: «Подвел меня под расстрел, гад!» И тут же мелькнула мысль: «Выбора нет — или он меня, или я его». А в следующую минуту Жигунов, получив по голове тяжелой пепельницей, уже лежал у стола без движения. Когда с самым страшным было покончено, Симон тщательнейшим образом обыскал комнаты — надо было непременно найти червонцы (здесь они, в доме, где же им быть), чтобы на следствии слово золото даже не прозвучало и не навело на мысль о зубных протезах. Это ему удалось, но провозился он очень долго — уже рассветало. Надо было уходить, однако оставалась нерешенная проблема с «пацаном». Хорошо бы покончить с ней сейчас же — Симона теперь уже ничто не могло остановить, он уже перешел черту, и отступать ему было некуда, — но как это сделать? Для этого предстояло как-то проникнуть без шума и драки в комнату Антона, но на пути лежал чертов Витя, и неясно было, насколько крепко он спит, да и ранняя пташка Калерия могла уже вот-вот проснуться. Пока вступивший на кровавый путь Симон раздумывал, стоит ли ему продолжить начатое прямо сейчас или лучше скрыться и сделать это в более удобных условиях, он услышал как зашелестела в коридоре проснувшаяся соседка. Не успел он порадоваться, что выждал, а не полез через окно на глазах Калерии, как из-за шторы увидел, что она сама вылезает в окно. Преступник знал о ее ежедневных пробежках, и у него в голове мелькнула счастливая мысль об открывшейся ему возможности одномоментно решить проблему с Антоном и в то же время отвести подозрения от себя. Использовав именно ту маленькую хитрость, при выполнении которой я воображал себя зайчиком, Симон одним ударом убивал сразу двух зайцев: исключал естественное предположение о проникновении в дом кого-то чужого, а тем самым снимал с себя подозрения, и тут же подставлял следствию Антона в качестве убийцы Жигуновых. Причем положение подозреваемого парня оказывалось безвыходным: чем больше бы он рассказывал о своих обвинениях в адрес убитого, тем туже сжималась бы петля на его собственной шее. Остроумный был мерзавец, этот техник-стоматолог, а я никогда бы этого на него не подумал — при встречах в коридоре он производил впечатление туповатого, самодовольного барыги. А вот на тебе — оказался совсем другим, всё же чужая душа — потемки (и с Антоном я впал в иллюзию, и с этим типом — тоже). Вполне возможно, уловка хладнокровного и сообразительного убийцы сработала бы, и если не привела бы Антона под расстрел, то могла оставить его под подозрением в тяжком преступлении на всю оставшуюся жизнь. Но моя сыщицкая (достойная самого Шерлока Холмса) мысль — и здесь я могу взять впечатляющий реванш за свою позорную подверженность иллюзиям — стала на пути хитроумного злодея и разрушила его коварный план. Правда, читатель может усомниться в этом и сказать, что это — еще одна моя иллюзия, а на деле следователь и без моей помощи разоблачил бы Симона. Тут мне возразить нечего: я уже говорил, что ничего не знаю о том, какими путями шло следствие и к каким самостоятельным выводам пришла милиция в этом деле. Однако никто не может помешать мне толковать события в свою пользу и рассказывать более доверчивым читателям о своем сыщицком мастерстве — мне есть чем гордиться, и я не собираюсь от этого отказываться.

В своем последнем слове убийца признавался в совершенных преступлениях и не просил снисхождения. Главным своим грехом он считал убийство ни в чем не повинной Веры Игнатьевны, в то время как расправу с Жигуновым он оправдывал, как единственную возможную в его положении меру самозащиты. «Я не мог рассчитывать на то, что Жигунов меня пощадит, — сказал Симон, — зверь он был, а потому и умер, как скотина на бойне».

Суд закончился смертным приговором убийце. Его помощница отделалась, можно сказать, несколькими годами тюрьмы — ее активное участие в операциях с золотом суду доказать не удалось.