СТРЕЛА
I
Инженер Шерстнев был автором нескольких работ по строительству железнодорожных мостов, некоторые его изобретения и рационализаторские предложения были одобрены и введены при скоростных строительствах, имя его можно было встретить не только в специальных технических изданиях, но иногда и в общей прессе. Специалист по мостам, он в последние годы много усилий отдавал проблеме крана. Ему чудился некий кран такой системы, которая максимально упростила бы установку пролетных строений на опоры.
Громоздкие сооружения для подъема и установки ферм, отнимавшие много времени, энергии и сил, раздражали Шерстнева. Иной раз он просто ненавидел все эти явно устаревшие, уродливые системы, тяжеловесные, неуклюжие, неудобные при быстрых темпах. Черт их подери! Ведь наверняка можно изобрести нечто гораздо более простое, этакий быстро действующий механизм, который решил бы дело. Над этой проблемой трудилось много инженеров, но пока что сконструировать такой кран, о котором мечтал Шерстнев, не удавалось.
Новые идеи вторгались в обычную, ежедневную работу Шерстнева как бы внезапно.
Всегда казалось ему при этом, что он изобретает нечто гениальное, и всегда, когда работа была завершена, он удивлялся малым результатам своих больших усилий. Очередная работа его встречалась обычно с одобрением, но это было не то, совсем не то, что представлялось его необузданному воображению, когда он строчил, чертил, проверял. С годами он привык к этому несоответствию, и оно перестало изумлять его. Он просто понял, что даже маленькое новшество требует громадной работы.
В часы и дни отдыха он любил сочинять невероятные, неосуществимые сооружения. Однажды, например, он привез из отпуска проект моста через Арктику. В этой его фантазии поражала безукоризненная точность расчета, подтвержденная даже таким придирчивым инженером, как Билибин, но производство работ было не по человеческим силам. Доставка материала предполагалась воздушным путем, опоры в глубину на несколько километров годились только для фантастического романа, а самое веселое в этом проекте было использование белых медведей, тюленей и даже рыб как рабочей силы: медведи возили с ледяных аэродромов строительный материал, тюлени крепили ряжи, рыбы служили техразведкой.
Шерстнев заразительно, как ребенок, смеялся над этим забавным сочинением; он тешил себя такими шутками, но дети отнеслись к его выдумке очень серьезно и с большим увлечением. Шерстнев не отказался выступать с этой сказкой в школах, и дети так восторженно слушали его, что в одной из школ он построил — кстати, уже без всякого расчета — мост прямо на луну. Чего там! Позвали — так уж терпите. Но когда одно издательство обратилось к нему с просьбой написать фантастическую повесть «Мост через Арктику», он замахал руками:
— Что вы! Меня же, между прочим, засмеют. Да и не умею я писать. Нет. Я же солидный инженер, мне нельзя шутить.
Шерстнев принимал участие в освободительных походах тридцать девятого и сорокового годов, он работал тогда по восстановлению разрушенных мостов. Мосты, восстановленные в условиях войны, назывались временными, они были достаточно прочны для того, чтобы служить лет десять — двенадцать.
Весной сорок первого года была сформирована бригада для обследования временных мостов в приграничной зоне. На совещании, когда решен был уже срок выезда, Шерстнев не воздержался от того, чтобы высказаться на тему о кранах, хотя вопрос этот и не имел отношения к делу.
Шерстнев доказывал, что нужно в интересах обороны еще больше усилить работу по созданию нового крана и что наркомат уделяет попыткам конструкторов в этом направлении недостаточно внимания. Впрочем, конкретно он ничего не требовал — ни новых организационных мероприятий, ни ассигнований.
Когда он замолк, наступило молчание. Характер его хорошо известен был в наркомате, он часто говорил не к месту, забегая в сторону или вперед, и начальник отдела, который вел совещание, выдержав паузу, улыбнулся, потом заключил:
— Начальником обследовательской бригады назначается товарищ Билибин, на которого и возлагается вся организационная часть. — Он сделал ударение на слове «организационная». — Что касается проблемы крана, — обратился он к Шерстневу, — то, вполне соглашаясь с вами, должен заметить, что проект крана, такого, какой вам мыслится, — на слове «мыслится» он опять сделал ударение, — не предложен еще конструкторским бюро.
Назначение Билибина было неожиданностью, для всех. Считалось бесспорным, что начальником будет Шерстнев. Нельзя было определить по лицу самого Билибина, явилось ли это неожиданностью для него. Билибин был большой, мясистый человек, наголо бривший свою увесистую голову. Услышав свою фамилию, он не шевельнулся, не мигнул даже, в его больших выпуклых серых глазах нельзя было прочесть ничего. Иногда глаза его становились пустыми, ничего не выражающими. Мысли и чувства его за этим взглядом никто не мог бы угадать.
Выйдя из кабинета, где происходило совещание, Шерстнев резко сказал Билибину:
— Ты, как всегда, промолчал.
Он никак не был задет назначением Билибина, он отличался абсолютным равнодушием к административным постам, принимая те, какие ему давали, и не претендуя ни на что большее. Но в этом была его жизнь, и его не интересовало то, что теперь кое-кто будет поговаривать о том, как «Билибин ловко подсидел Шерстнева». Но после каждой своей неуместной выходки Шерстнев злился на Билибина, у которого всякое действие было и к месту и ко времени, шло в то самое дело, какое было на очереди в данный момент.
Шерстнев тем более злился на Билибина, чем менее был похож на него. А тут еще перед самым совещанием Билибин убедительнейшим образом раскритиковал новый эскиз Шерстнева — проект облегченных ферм, опроверг отчетливо и точно, порекомендовав товарищу не демонстрировать эту работу никому. На этот раз сказка вторглась в расчет незаметно для Шерстнева, чего никогда с ним не случалось. Ни один из известных металлов не имел тех свойств, которые в одной из деталей предположил Шерстнев. Металлурги только посмеются, сочтя этот проект очередной шуткой, мистификацией известного им выдумщика.
— Если нет такого материала — так пусть будет, пусть, между прочим, почешут мозги все эти академики! — выкрикнул Шерстнев раздраженно, но эскиз при этом порвал.
Он в упор взглянул на Билибина и сразу же сердито отвел глаза. Что-то проскочило в их встретившихся на миг взглядах, передалось без слов. Билибин понял, что такое творится с Шерстневым, и удивился. Тот вздумал, кажется, ревновать его.
Билибин терпеливо сносил все выпады Шерстнева, а Шерстнев, как ни ругал его, а ему первому нес свои новые работы, и как ни раздражался иной раз, но вынужден был принимать его справедливые и всегда доказательные возражения. Одобрение Билибина было для него решающим, он чувствовал себя легким, прямо воздушным от радости и готов был полюбить всех, когда Билибин, хлопнув широкой своей ладонью по эскизу, говорил с блеском в глазах: «Вот это вещь! Это — точно!»
Билибин был для него точнейшим контрольным аппаратом, совершенно необходимым.
Шерстнев не заметил, как и когда возникли у них такие отношения. Просто Билибин всегда с интересом относился к его идеям и, свято храня тайну неудач, пропагандировал каждую удачу Шерстнева. К его бескорыстию Шерстнев давно привык. А в серьезной борьбе, в напряженные минуты жизни Билибин был очень активен. Когда, например, Шерстнев неистовствовал в борьбе с «предельщиками», которые настаивали на невозможности повысить существовавшие тогда нормы, Билибин, создавая факты в опровержение теориям людей косных и враждебных, в то же время выступал на собраниях и в печати — всегда веско, хотя и кратко.
Шерстнев не задумывался над своими отношениями с Билибиным, он вообще не думал о том, как люди относятся к нему, и тогда, когда кидался на одних, и тогда, когда обнимался с другими. На службе называли его: «нервяк», «этот наш нервяк». А Елена Васильевна Власова, или попросту Леночка, секретарша, стенографистка, а когда бывало необходимо — и неплохая копировальщица, всячески изощрялась на его счет в болтовне с подругами:
— Заладил мне диктовать. Торопится, ерошит волосы, галстук вечно набок…
Подруги посмеивались в ответ:
— Ладно уж, не оправдывайся. Знаем, все знаем.
Было действительно слишком заметно, как Шерстнев, являясь на работу, прежде всего искал Леночку. Одна только Леночка как будто не понимала, что это значит.
II
Вернувшись с совещания, Шерстнев тотчас же попросил Леночку к себе. Когда она явилась с тетрадкой и карандашами, Шерстнев шагал по кабинету, заложив руки в карманы синих, со смятой складкой брюк. Он остановился перед Леночкой, расставив короткие ноги, небольшой, взъерошенный, чернявый, взял со стола приготовленный конспект очередной статейки, отложил листки и промолвил вдруг очень серьезно:
— Леночка, я должен объясниться с вами.
Леночка отвечала скромно и язвительно:
— Вы хотели мне продиктовать что-то.
— Да. — Шерстнев помолчал. — Хотел… Но вы прекрасно понимаете меня, Леночка. Никогда еще со мной не случалось так, чтобы… — Он вновь прошелся по комнате. Он был не похож на себя — тихий, задумчивый, даже, пожалуй, беспомощный какой-то. Опять остановившись перед Леночкой, он улыбнулся. В улыбке лицо его принимало совершенно простодушное, почти ребячье выражение.
— Я не такой сумасшедший, каким кажусь иногда, — сказал он. — Я вас люблю, Леночка, вы это прекрасно знаете. Я люблю вас, и мы должны жениться.
— Должны?
— Я назначен в обследовательскую бригаду, придется ехать. Я…
— Все вы. А обо мне вы подумали? — тихо осведомилась Леночка. — Я, конечно, обязана являться, когда вы вызываете, но…
— Ах, что вы! — забеспокоился Шерстнев и даже руками взмахнул. — Я действительно хотел диктовать… Я не так сказал, вы должны понять…
Леночка промолвила очень сдержанно:
— Прекратим, этот разговор, Николай Николаевич. Я вам не нужна больше? Можно идти?
Шерстнев продолжал радостно глядеть на нее, — он был слишком полон собственных своих чувств. Леночка повторила сухо, отчужденно, жестко:
— Можно идти?
Шерстнев сдвинул брови. Он стоял перед ней, по-прежнему расставив ноги, чернявый, небольшого роста инженер, но простодушная улыбка уже не освещала его лица. В глазах мелькало выражение озлобленное и упрямое. Затем он резко повернулся, сделал несколько шагов по комнате и вновь остановился.
— Вы мне ничего не ответили! — сказал он.
— Я ответила.
При этом Леночка пошла к двери. Она немножко побаивалась сумасшедших глаз Шерстнева. На пороге она, полуобернувшись, осведомилась еще раз ровным служебным голосом:
— Разрешите идти?
Она была чрезвычайно взволнована. Все-таки это было неожиданно. Притом в служебной обстановке. Это было неряшество. Это было почти пошло. Вызвать в служебный кабинет и объясниться… Но ее не поняла и старшая чертежница, большая толстая женщина, мать троих детей, которой Леночка привыкла поверять свои душевные тайны. Она заметила рассудительно:
— А чем плох? Инженер выдающийся, известный…
— Конечно, известный, может быть, даже выдающийся, но разве так объясняются в любви?..
На службу Леночка являлась всегда чистенькой, аккуратной, такой умытой, свеженькой, душистой, с таким счастливым девятнадцатилетним блеском в глазах, что подруги не уставали без всякой зависти радоваться ей. Поверх английских блузочек розовых, голубых, желтеньких, она носила вязаные кофточки неярких, но очень приятных цветов. Она находила самое подходящее место, куда прикрепить какую-нибудь брошку, или цветочек, или бантик, и подруге могла подсказать, как получше приспособить какое-нибудь украшение. Она была моложе и красивее всех в отделе. Товарки говорили ей, и сама она чувствовала, какое она сокровище. И вдруг выйти за этого неряху и фантазера…
К концу дня маленькая вертлявая Женя из отдела кадров прибежала к Леночке и поведала ей великий секрет: Шерстнев взял Леночкин домашний адрес. Сообщив это, Женя фыркнула и убежала.
Домашний адрес был Леночкиной бедой. Но она считала свою скверную комнату в коммунальной квартире временной бедой — только до той резкой и счастливой перемены судьбы, в которую она верила нерушимо. Все же ей грустно бывало, особенно к весне, когда она подходила к подъезду ветхого двухэтажного домика, в котором жила.
Невзрачный, подслеповатый фасад этого старинного кирпичного строения утратил первоначальный цвет свой: фасад был грязно-желтый, с розовыми разводами, в пятнах и выбоинах самого разнообразного размера, расположенных так беспорядочно, как того пожелали время и непогода.
Домик стоял понурившись, как нищая старушка на краю могилы, случайно задержавшаяся на земле. Это был один из тех домиков, каких уже мало в Москве. Стиснутые меж новых каменных зданий, они напрасно рассказывают о московской старине новым своим жильцам, желающим не воспоминаний о давних временах, а газа, ванны и телефона и негодующим на штукатурку, которая сыплется с потолков, и на сырость, проникающую сквозь стены.
На лестнице каждая ступенька была не похожа на предыдущую, по-особенному скособоченная и треснутая. Дверь квартиры обита была рваной черной клеенкой. Леночка входила в ночной мрак прихожей, особенно неожиданный в солнечные дни, как в могилу, темную, сырую, заплесневелую.
Леночкина комната была меблирована скудно и случайно, и каждый день приходилось ее чистить и вымывать. Все — пол, покрытый линолеумом, кровать, диван, стол, стулья, шкаф — неравномерно белила сыпавшаяся с потолка известь. А к весне над кроватью и диваном набухала темная полоса: вот-вот начнет протекать потолок.
Когда жив был отец, не так скучно было возвращаться домой. Отец ее был литератор, который сквозь все неудачи своей жизни пронес убеждение в том, что его произведения, как и его талант, — замечательны. Он говаривал горько: «Меня, как Стендаля, откроют через сто лет».
В комнате осталось одно утешение — солнце.
В комнату било солнце — живое и веселое.
Солнце звало к окну, за которым сверкала широкая улица, похожая на автостраду, приспособленная, казалось, специально для автомобилей и троллейбусов. Эта улица, сохранившая свое старинное, уже совершенно не подходящее к ней название, принадлежала новой, заново распланированной и отстроенной Москве, которой беспрекословно уступала пошатнувшаяся старина, причудливо вкрапленная меж новейших архитектурных громад. Огороженный забором пустырек на углу этой автострады и тихой улочки, на которой доживал свой век древний домик, обозначал место, где вырастут многоэтажные здания.
Здесь, среди озабоченных соседей, ей не с кем было поделиться своим волнением, всем, что переполняло ее после объяснения с Шерстневым и в чем она сама не могла хорошенько разобраться. Может быть, он воображает, что ей, ничтожной девчонке по сравнению с ним, видным инженером, остается только обрадоваться и сразу же броситься в его объятья? Так он узнает, с кем он имеет дело.
Она презрительно кривила губы, пожимала плечиками и ужасно досадовала, что не зазвала к себе сегодня никого из подруг. Может быть, кто-нибудь сам догадается зайти? Она была одна, совсем одна, и никогда еще ей не было так грустно, как сегодня. Надо было, обязательно надо посоветоваться с Билибиным, рассказать ему. Почему она не сделала этого? Почему? Ведь он всегда так приветлив с ней, так охотно вникает в ее маленькие делишки и огорчения. Почему же она не пошла к нему за советом? Она даже себе не хотела ответить на этот вопрос.
Три резких звонка — к ней. Она сразу поняла, кто это. Конечно, не подруга. Конечно, он. Это был действительно Шерстнев. Она немножко стыдилась своей комнаты, и, чем больше стыдилась, тем более гордое и даже высокомерное выражение принимала.
Шерстнев отнесся к деталям ее быта как к чему-то совершенно несущественному; ему явно нужна была она сама, а не скорлупа, в которой она существовала. И видел он только ее суровость, которая огорчала его.
— Я чувствую, — начал он, снимая без приглашения пальто и шляпу и вешая их у двери, — что вы продолжаете сердиться на меня. Я умоляю простить меня. Я был не в себе. Со мной никогда еще такого не бывало… — Он огляделся. — Я жил когда-то в таком домишке…
И он потер маленькой своей рукой левую щеку.
— Между прочим, — вновь заговорил он, — я совершенно серьезно заявляю вам, что я просто не могу жить без вас. — Он говорил очень мягко и убедительно. — Вы не можете себе представить, как я вас люблю, и все это видят… — Тут он вернулся к своему пальто, оттопыренные карманы которого сразу же, еще впуская его, заметила Леночка. Вынул из одного кармана кулек, из другого кулек и, совершенно как фокусник, вывернул откуда-то — Леночке показалось, что из рукава, — коробку с шоколадными конфетами. — Примите, пожалуйста, от меня с просьбой простить мне мое сегодняшнее поведение. Но со всей серьезностью повторяю то, что вырвалось у меня сегодня так неуклюже, — я прошу вас быть моей женой.
Он, видимо, постарался на этот раз обдумать каждое слово, но все равно получилось неловко, не так, и он сам, должно быть, почувствовал это, потому что брови его сдвинулись, в нем воскрес тот Шерстнев, который испугал Леночку днем. Со всей женской способностью ужалить в самое уязвимое место Леночка спросила тихо:
— Почему я должна выйти именно за вас? Подумайте — почему именно за вас, а, например, не за Билибина?
Шерстнев, который, чуть наклонившись вперед, выжидал, сидя на стуле, ее ответа, вскочил.
— В таком случае прощайте! — промолвил он решительно, и она даже проводить его не успела. Только дверь хлопнула непристойно громко.
Груда шоколадных конфет лежала на столе перед Леночкой. Она была опять одна, совершенно одна. И не за что ей на него жаловаться. Что он сделал ей плохого? Ничего. А она прогнала известного конструктора, уважаемого в стране. Она грезит наяву, неизвестно чего ожидая. Она ждет такой встречи, при которой все сомнения и колебания отпадут сразу. О ком, о чем мечтается ей? Во всяком случае, о чем-то не похожем на то, что она видит ежедневно, не похожем на все привычное, что окружает ее. Почему она прогнала его?.. Нет, она просто его не любит… Она не любит, вот и все. Она ждет любви и не знает, что это такое. А он любит ее, и эта его любовь называется безнадежной; у него та самая безнадежная любовь, о которой написано столько трогательных романов. Она не может спасти его, она не любит. Ей было грустно, и ночь не разогнала, а только сгустила эту грусть.
— Какая ты сегодня томная! — сказала ей Женя из отдела кадров. — А твой Шерстнев веселый ходит.
— Веселый? — Леночка удивилась и обиделась. Но он действительно был очень весел. Она сама могла убедиться в этом, когда стенографировала его заметку для технического журнала. Он диктовал размеренно, ровным, спокойным голосом, веселые огоньки мелькали в его глазах, когда он поглядывал на нее. Кончив, он промолвил:
— Ваше дело, Леночка, безнадежное. Я — не сторонник мелодрам.
С этого дня начались страдания Леночки. Она была с ним то вежлива, то груба, то, забываясь, смеялась его остротам, то вдруг начинала умолять его, чтобы он прекратил свои настояния. Но он был беспощаден. Он замучил ее ежедневными приходами, коробками шоколада, цветами, духами, которые он таскал ей домой в невообразимых количествах, бурными, объяснениями. Он так торопился, словно страх, что вот-вот ее отнимут у него, владел им.
Снег на улицах таял, с крыш капало, шла весна, и все возрастала торжествующая настойчивость Шерстнева. Визиты его не прекращались. Женя из отдела кадров прозвала Леночку гордячкой, а толстая старая чертежница говорила ей:
— Смотри счастья своего не упусти, капризуля. Николай Николаевич — человек хороший, он любит тебя.
Леночка задумывалась. Разве знает она, что такое счастье и где оно? Ничего она не понимает и не знает, только мечтает невесть о чем. А теперь и подруги не одобряют ее…
…Они отпраздновали свадьбу в ресторане, в компании сослуживцев. Значит, мечтать больше не о чем. Все, что смутно представлялось ночами, воплощено вот в этом невысоком, быстром в движениях и речи человеке с подвижным лицом, сияющими, прищуренными глазами и вихром на макушке. И вдруг она заплакала. Билибин, сидевший рядом, шепнул ей дружелюбно:
— Не надо. Успокойтесь. Я остаюсь вашим самым верным другом.
Никто не слышал этих его слов.
Но она продолжала плакать, слезы текли неудержимо, ей казалось, что она навсегда прощается с молодостью и надеждами, и ее уже не поздравляли, а утешали. Ей даже выражали соболезнование, притом в такой иронической форме, что Шерстнев мог бы обидеться и рассердиться, если б умел замечать мелкие уколы. Но он — даже когда замечал — не обращал на них никакого внимания. Он был доволен, счастлив, влюблен, и слезы Леночки не удивляли и не огорчали его. Невесте полагается плакать. И вообще она еще ничего не понимает в жизни, потому и плачет. А он понимает.
Она еще ни разу не была у него. И когда он привел ее к себе, в чистенько прибранную квартирку в огромном ведомственном доме, она втайне восхитилась, но сдержалась, не воскликнула, как ей хотелось: «Боже, как тут чудно!»
Она удивилась тому, что живет он очень прилично. Ее утешало это: значит, по крайней мере не такой уж он неумелый и непрактичный, кое-что воображает.
А он распоряжался весело, шумно, познакомил ее с горбатенькой старушкой, сказав при этом:
— Это моя тетя, теперь она и твоя тетя.
И хоть бы он был за две комнаты от нее, все равно она чувствовала, как он в нее влюблен и как ничего, кроме нее, не существует сейчас для него на всем свете.
Это было приятно и немного страшно. Ей больше не хотелось плакать. Ей хотелось уже как можно скорей привыкнуть к нему, освоиться в своем новом положении жены инженера Шерстнева. Может быть, она просто еще глупая девчонка и никакой ошибки не произошло, а, напротив того, привалило счастье? Она была чрезвычайно возбуждена, глаза ее горели нестерпимо, она принялась помогать тете по хозяйству, удивляясь, что у известного инженера оказалась такая простецкая родственница.
III
На следующий день подруги пытали Леночку:
— Ну как теперь?
Леночка только смеялась в ответ.
Она ничего не говорила о себе, о своем муже, о своей семейной жизни. Одевалась она по-прежнему, работала по-прежнему, только прежняя задиристость чуть затихла. Резкость Шерстнева тревожила ее. На одной из вечеринок он чуть не избил перепившегося инженера, который, обняв Леночку, хотел поцеловать ее, — его еле оттащили. И опять стало Леночке немного страшно, как в первый с ним вечер. Страшно и приятно. Все же она отчитала его самыми суровыми словами.
Билибин счел долгом почествовать молодоженов у себя на дому особо. Он пригласил еще только одного гостя — зато это был известнейший профессор, приехавший на недельку из Ленинграда, один из лучших мостовиков в стране. Шерстневу будет полезно это знакомство.
Беседа у Билибина не миновала проблемы подъемного крана. Профессор скептически относился к попыткам изобрести быстро и просто действующий механизм, и вдруг Шерстнев сорвался. Он стукнул по столу и закричал:
— Ерунда! Ерунду же вы говорите! Это абсолютно возможно и будет наверняка…
Профессор при этом внезапном оскорблении, при этом грубом выкрике «ерунда», вытянулся на стуле как струна. Он был очень высок, этот профессор, — высокий, тощий, сухой, с синими прожилками на длинном лице и тонкими, бескровными губами. Движение, которым он вытянулся, очень запомнилось Шерстневу — оно было механично, жестко и что-то подсказывало, подсказывало какую-то техническую идею. Вот он сидел согнутый, сложенный и вдруг вытянулся, стал длинным…
Билибин пустым взглядом глядел на спорщиков, и нос его висел, как груша, меж вылупленных глаз.
Шерстнев взглянул на Леночку и перебил себя, потирая по своей привычке щеку:
— Простите, профессор, что я сгрубил… Но знаете… Все-таки это же ерунда…
Он, сам того не замечая, повторил грубое слово, и тут профессор неожиданно расхохотался. Пронзая Шерстнева своими маленькими умными глазками, он хохотал, откинувшись на спинку стула. Он хохотал очень молодо.
Тогда и Билибин усмехнулся, и глазам его вернулось обычное, несколько печальное выражение.
Успокоившись, откашлявшись и отсморкавшись, профессор сказал Шерстневу:
— Ну, дорогой, вы не только кран — вы все изобретете. С вами не поспоришь, кажется. Нет.
А Шерстневу очень хотелось попросить его повторить движение, которое он сделал, получив прямо в лицо «ерунду».
Профессор оказался очень славным, развеселился, наговорил невесть каких комплиментов Леночке, напросился в гости к Шерстневу, и остаток вечера прошел превосходно, почти уже без участия хозяина. Иногда профессор принимался опять хохотать, приговаривая:
— Однако, Елена Васильевна, какой у вас строгий муж, он же прямо за горло хватает…
А Шерстнев, которому профессор уже очень нравился, еле удерживался от сумасшедшего желания согнуть и потом вновь разогнуть этого сухощавого, длинного добряка, чрезвычайно удобного для такого рода экспериментов.
Был час ночи, когда Шерстневы пошли домой. Москва, омытая лунным светом, лежала в полусне, мигая электрическими фонарями, фарами автомобилей, окнами домов и домиков, вздрагивая при грохоте позднего грузовика, при гудках машин или дребезжании трамвая.
Леночка молчала. Шерстнев тоже молчал, ища в движении профессора, обычном быстром человеческом движении, то, что почему-то поразило его. Это движение преследовало его, как преследует поэта неосознанный еще образ.
Вдруг Леночка сказала:
— Профессор очень умный. Он все повернул на шутку, но тебе это припомнится. Ты его оскорбил при Билибине, и он тебе этого не забудет. Ты совершенно зря наживаешь себе врагов.
— Врагов? — удивился Шерстнев. — Но чего же тут бояться, если человек настаивает на ерунде? Ерунда есть ерунда…
— Я не говорю о трусости, — перебила Леночка. — Было бы очень противно, если бы ты был трусом. Я говорю о такте.
— Бывает не до вежливости, — невнимательно отвечал Шерстнев. — Иногда за душу заберет. А старик симпатичный, ничего он против меня не затаил. А затаил — так, значит, ничего не понимает. Ты заметила, между прочим, как он вытянулся на стуле? Очень интересное движение. Вообще механизмы создаются по образцу человеческого тела. Мы это иногда забываем. Сама природа подсказывает нам иногда решение сложнейших проблем.
И он пустился в рассуждения, которых уже не прервешь.
Вдруг вновь, как бывало до замужества, все поднялось в Леночке против этого человека.
— Ты ничего не соображаешь! — крикнула она так, что пожилой франт в синей фетровой шляпе и синем длинном пальто с любопытством оглянулся на них, показав свой удивительно прямой, длинный и тонкий нос.
Шерстнев и не подумал уступать.
— Леночка, — сказал он нежно, — я знаю эту логику: «Я его оскорбил — он мне при случае отомстит». Это, между прочим, случается слишком часто. Но я не хочу жить по этой логике. Не могу. Я живу по другой логике: «Он вредит делу — и, кто бы он ни был, я буду бороться с ним, с его мнением». Я не могу иначе. И не нужно иначе. Иначе — как Билибин, который помалкивает, когда…
— Тебе бы поучиться у Билибина! — жестко оборвала Леночка.
Шерстнев даже остановился, чтобы сдержаться.
Опять Билибин… Это не случайно. Вновь поравнявшись с ней, он отозвался по возможности спокойно:
— Билибин — мой товарищ, и я должен за многое благодарить его. Он — хороший инженер, но никакой фантазии, никакого изобретательского таланта у него нет, он не может…
— А ты — гений?
— Ничего подобного я не говорю. Леночка, не кидайся на меня. Ну, к черту этого профессора и к черту Билибина. Билибин — практик, деловой, знающий, но, между прочим, ведь у каждого своя голова, свое сердце.
Леночка шла быстрым, энергичным, коротким шагом. Она молчала, сдвинув брови, глядя себе под ноги, почти не слушая его. Она не желает воспитывать или перевоспитывать своего мужа. В конце концов, ей нет еще и двадцати лет, и она — не гувернантка. Она сама не знает, как надо себя вести с людьми, только ее ужасно беспокоит эта неуживчивость мужа.
Конечно, он ее обожает, но при его любви очень нелегкой будет жизнь. А что такое «легкая жизнь» и какой она хочет жизни — этого она сама не знала.
IV
Инженеры обследовательской бригады заняли несколько купе международного вагона. На столиках появились бутылки с пивом, тарелки с бутербродами, в воздухе заклубился табачный дым.
— Посчитайте, — говорил Шерстнев, — сколько стран оккупировано фашистами…
Низенький седой инженер, похожий на капитана дальнего плавания, вынул трубку изо рта и заметил:
— Да, плохо на Западе.
— А нам что? — сказал молодой круглолицый инженер с тихим голосом, сладкими и бесцветными глазами и преждевременной лысиной на темени. Он стоял у двери, скрестив ноги, и покуривал.
— То есть как — что? — воскликнул Шерстнев. Круглолицый инженер пожал плечами:
— На нас не нападут.
— Вы, Барбашов, успокаиваете себя.
Барбашов пожал плечами и вышел в коридор.
— Так или иначе, — продолжал Шерстнев, — западная индустрия работает на Гитлера. Запад кормит фашистов. Лавали поставляют им пушечное мясо. И все — для чего? Фашистами владеет прямо пафос уничтожения. Среди черного, затемненного мира мы — какое-то счастливое царство, залитое огнями. Ведь не только Запад, но и весь Восток в войне, Азия в войне… А мы, самая громадная страна в мире, светим посреди всего этого всеми огнями. Надолго ли? Готовы ли мы к войне? У нас колоссальные достижения в технике. По самолетам, моторам, артиллерии и так далее мы просто можем назвать имена — Яковлев, Ильюшин, Микулин, Швецов, Грабин и так далее и так далее. Все ясно. А у нас? У мостовиков? — И он свернул на обычную свою тему. — Проблема крана — не какая-нибудь незначительная проблема…
Вновь появившийся у двери Барбашов сказал:
— Пилон.
— Пилон? — подхватил на этот раз Шерстнев. — А недостаточная мощность? Сложность манипуляций? Небольшой вылет стрелы? Тысяча недостатков. Их можно особенно ощутить, когда на тебя давят грузы, скопляются на путях, наседают на плечи. Нужные фронту грузы, бронепоезда, боеприпасы. Я, между прочим, знаю это ощущение. Я был в двух войнах восстановителем, нам эти войны дали не бог весть какой опыт, но это я ощутил. Я почувствовал нашу вину. Большая мощность, простота конструкции, быстрота операции — всего этого еще нет у нас.
Высокий рыжеволосый инженер с длинным веснушчатым лицом подтвердил:
— Это правда. Однако я вспоминаю, как мне один почтенный профессор, всю жизнь занимавшийся доменными печами, сказал, что доменная печь остается для него и теперь загадкой.
— Правильное ощущение, — обрадовался Шерстнев. — До тех пор, пока дело не доведено до совершенства, до того, чтобы быть полным хозяином его, — это ощущение не проходит. Но это — плодотворное ощущение, которое стимулирует мысль. Раз загадочно — значит, надо разгадать. Мы не ленивы и любопытны. Но вернемся к нашему скромному делу. Словом, если полезет на нас фашист, то наше, мостовиков, дело — помогать фронту. Мы должны строить быстро и прочно. И в этом скромном, но необходимом деле тормозит проблема крана.
Барбашов вставил тихо:
— На совещании вам правильно отвечено было: новая конструкция не предложена. Предложите.
Шерстнев помолчал, потирая рукой щеку. Против этого ничего нельзя было возразить.
— Предложите, — повторил Барбашов. — Не можете? Так ламентациями тут не поможешь. Тут требуется вдохновение, изобретательский талант. В восстановлении мостов вы правы, тут вам и карты в руки. Но будем ждать, когда талант ускорит строительство.
Это был ядовитый мужчина. Получалось так, что от Шерстнева он не ждет этого изобретения, что Шерстнев вообще не талант.
— Да, — продолжал он, — ваш опыт в восстановлении мостов очень ценен. В то же время мы не должны забывать, что мост — это искусство. Мост должен войти в общую картину местности, в общую картину природы, он должен быть изящен; как произведение искусства, он не должен уродовать природу, а, напротив, призван завершать ее, как произведение рук человеческих…
Фантазии Шерстнева были известны ему, как и другим, он знал, что художник в Шерстневе побеждал подчас инженера, но тем приятнее ему было притворяться не знающим всего этого и поучать этого увлекающегося инженера, которого он не любил, намекать, что он, в сущности, не выше прораба.
— В чем другом, а уж тут Николай Николаевич не возразит, — улыбнулся рыжий инженер. — Но разговор-то идет о временных мостах.
Седенький инженер добавил, выстукивая пепел из трубки:
— Не о мосте через Арктику. Временные мосты создаются в условиях войны, а в обороне мы отстаиваем всю красоту жизни и творчества.
Шерстнев вылил из бутылки остатки пива в стакан и выпил. В глазах его мелькнули веселые искорки, он промолвил:
— Уж если на то пошло, то тогда и кран должен быть изящен. А то слоны какие-то неповоротливые, а не краны, хоботы еле подымают, застревают… Зоологический сад.
Он помолчал.
— Поцелую того, кто изобретет новый кран, — сказал он.
— А если тебя придется целовать? — спросил рыжий инженер, и седенький инженер, набивая трубку, засмеялся тихим смехом.
— Тогда Барбашов меня поцелует.
Барбашов знал уважение некоторых инженеров к Шерстневу, и оно было неприятно ему. От Шерстнева они ждали изобретений, открытий. И он был как забронирован — его невозможно было задеть личными намеками, даже самыми язвительными и острыми. Он не обращал на них внимания. При нем Барбашов не позволял себе никаких сомнительных рассуждений, никакого скепсиса.
В ответ на фразу Шерстнева он раздвинул свое круглое лицо в улыбку, от которой складки собрались вокруг его рта и глаз, и проговорил:
— Если вы разрешите мне приложиться к вам. Если я буду достоин.
Он вполне выдержал шутливый, дружеский тон. Постояв у двери, он отошел.
— Он все-таки неплохой специалист, — промолвил седенький инженер. — Он любит виадуки. Почему именно виадуки?
— Слово изящное, — сказал Шерстнев, и все засмеялись.
В купе сунулся узкоплечий инженер в очках на скуластом лице:
— Требуется четвертый в домино. Кто?
— Постучим, — согласился седенький инженер и пошел.
Красивый блондин, одетый в великолепную серую с искрой пару, вдвинулся в купе, сел, подтянув брюки, и осведомился:
— Научные разговоры? А народ без тебя, Шерстнев, скучает. Жена твоя скучает, патефон играет. Идем к нам. У нас весело.
— А где Билибин? — спросил Шерстнев.
— Спит, конечно. Как сел в поезд, так снял сапоги, лег и спит беспробудно. Пива запасли ему и закуски. Неприкосновенный запас. На этот счет он — молодец. Идем. У нас патефон.
Шерстнев встал и пошел.
В коридоре вагона стояла Леночка.
— Ну где же ты? — сказала она. — Исчез куда-то… Ужасно меня рассмешил Владимир Павлович, — она кивнула головой на блондина, — он так и сыплет анекдотами.
Глаза ее сияли, она наслаждалась. Впервые ехала она в дальнюю поездку, за ней все ухаживали, ей хвалили мужа, она видела, что его многие уважают.
Билибин неожиданно включил ее в обследовательскую бригаду. Наверное, приятное хотел сделать. Шерстнева он упросил быть его помощником. Он не назначал, а просил. Шерстнев сначала отнекивался, потом согласился.
Билибин проснулся поздно утром. Он проспал чуть ли не двадцать часов подряд. Он очень уважал в жизни хороший сон и хорошую пищу. Любил также долго мыться, фыркая, как бегемот, менять белье и чисто выбривать волосы на голове. Поговаривали, что много женщин любило его. Приведя себя в полный порядок, он изгнал всех из своего купе и заперся.
— Священнодействие, — заявил блондин. — Последние мазки по плану работ.
Стало тепло. Инженеры поснимали пиджаки и на каждой остановке выскакивали за всякой снедью. Билибин, кончив свои занятия, вышел в коридор как раз тогда, когда блондин торжественно проносил груду соленых огурцов, как можно дальше отодвинув их от себя. С огурцов капало. Билибин проводил овощи жадным, настороженным взглядом и молча заторопился к выходу. Он вошел в базарную толпу и потерялся среди колхозниц. Потом вынырнул. Он шел медленно, и лицо его выражало необычайное довольство. Он нес целого гуся. Он нес гуся, а губы его еще хранили следы выпитого молока. Оставив гуся в купе, он сразу же снова вышел, и когда уже на ходу вскочил в поезд, то корзинка, которую он цепко держал в руке, полна была самых разных продуктов, на дне ее лежал чудно прожаренный цыпленок.
Хорошенько помывшись, он стал есть. Три бутылки пива появились перед ним. Поев, он снова вымылся и молча посидел в купе, ощущая приятную сытость, тепло, стремительное движение поезда — всю прелесть дороги. Наконец он придвинул к себе план работ, папку с мостами, подлежащими проверке, и пригласил инженеров к себе. Он распределил их по объектам, разбив на группы. Людей он знал хорошо. Конечно, он и сам объедет все мосты с Шерстневым как своим помощником. Последний по плану участок он оставил на осмотр только себе и Шерстневу, остальных он вернет в Москву, Так будет экономнее. Билибин как организатор был очень скуп и свято соблюдал нормы расходов по командировке.
Шерстнев уважал Билибина как организатора и, как ни подшучивал над ним подчас, подчинялся ему.
V
Леночка напрасно воображала, что Билибин включил ее в бригаду для ее удовольствия, для приятной поездки. Ее ждало разочарование. Ни о Шерстневе, ни о ней он в данном случае не заботился. Просто он считал ее хорошей работницей и потому нагружал ее сверх всякой меры. Она стенографировала, перепечатывала, сортировала, сшивала, копировала, и ее выручало только отличное здоровье. Было уже не до развлечений.
— Устали? — говорил иногда Билибин и без всякого утешения добавлял: — Отдыха пока не ждите. Вот поедем на последний мост, тогда денек погуляем.
Обследование не обходилось без споров и ссор, подчас весьма запальчивых. Билибин к каждому замечанию относился с большим вниманием, тщательно проверял правильность каждой придирки. В этих трениях, среди этих уколов, легко перерастающих в склоку, он был всегда как спокойный центр циклона. Все его поведение состояло в том, чтобы самому быть вне всяких столкновений. Он любил руководить, организовывать, он дорожил этой ролью главного среди товарищей и потому сам исподволь подготовил себе назначение начальником обследовательской бригады.
Он никогда не терял своего увесистого спокойствия и неизменно, без всякой зависти, поощрял каждую новую идею, новую мысль. Он полагал, что талантливых людей надо беречь подчас даже от самих себя, и в ссорах оставался высшим судьей, стараясь только помочь работе.
Наконец пришла очередь и последнего моста. Из всей бригады осталось только трое — Билибин, Шерстнев и Леночка.
Леночка стояла у открытого окна. Волосы ее трепало на ветру, лицо, освещенное добрым, не северным солнцем, улыбалось. Зелень мчалась за окном. Все было зелено: поля, леса, каждый кустик. А над всем этим пахучим зеленым миром — яркой синевы небо, синее-синее, без какого-либо оттенка, без белизны или желтизны. Здесь уж если что зеленое — так зеленое на совесть, синее — так такое синее, что ни с каким другим цветом не спутаешь.
Билибин лежал на диване, вытянув свои большие ноги в синих военных штанах с белыми штрипками (сапоги он снял), весь большой, мясистый, с длинной, большой, наголо бритой головой, и глядел на Леночку. Она, видно, почувствовала его взгляд, отошла от окна и села напротив. Взяла книжку в руки и задумалась, забыв о нем, устремив глаза куда-то поверх его головы.
Билибин смотрел на Леночку и удивлялся тому, как она быстро расцвела в замужестве. Ее уже Леночкой не назовешь, она — Елена Васильевна, прелестная женщина в пышном обрамлении светлых стриженых волос. Глаза ее сияют здоровьем, надеждой, любопытством, и грусть живет в них, и мало ли еще что есть в этих глазах, игру которых и не передашь. Она задумалась о чем-то своем, эта женщина в полном соку молодости и свежести, и глаза ее — как две большие капли, в которых отражается весь мир. Вся эта женская прелесть так близко от него и так недостижима.
Нечто вроде досады на себя и зависти к Шерстневу шевельнулось в душе Билибина. Ведь она могла стать его женой. Он как бы впервые увидел ее по-настоящему и пожалел о своей холостяцкой жизни. Взгляд его, как всегда, когда он хотел скрыть от других свои чувства, принял бессмысленное, коровье выражение. В сущности, этой женщине нужен он, Билибин, он может быть опорой в обычных для такой жены капризах. Не зря ее немножко тянуло к нему…
Вошел Шерстнев.
— Скоро подъем, — сказал он. — Знакомые места. Я тут мучился с этим мостом. Скоро он будет. Граница здесь очень близко. Совсем близко.
Река блеснула впереди голубизной.
— Гляди! Мост! — крикнул Шерстнев.
На станции их встретили с уважением. К вагону подошел начальник станции, толстенький, румяный человек, очень подвижный и живой. Он представил им диспетчера станции:
— Разрешите познакомить — товарищ Трегуб. Наш знатный диспетчер. Если вы не возразите, он мечтает вас принять у себя.
Трегуб промолвил:
— У нас все приготовлено для дорогих гостей. Всегда московские товарищи у меня останавливаются.
Это был небольшого роста человек, светлый, приветливый, с усиками, аккуратно подстриженными у мягких углов рта.
— Спасибо, — сказал Билибин. — Воспользуемся вашим гостеприимством.
Он слышал об этом отличном диспетчере, который любил у каждого приезжего выспрашивать о последних достижениях Москвы и всей страны. Трегуб тянулся к каждому знающему человеку.
Когда они шли к домику диспетчера, обвитому плющом, маленькому, уютному, с садиком впереди и огородом сбоку, начальник станции рассказывал про трудности работы, то и дело повторяя слово «спецгрузы». Билибин отделывался междометиями и хмыканьем. Он был солиден, деловит, как приличествует важному начальнику, и начальник станции почувствовал к нему уважение и доверие.
Знакомя гостей со своей женой, Трегуб поглаживал усики, ладошкой прикрывая довольную улыбку, раздвигавшую его небольшой рот. Эта скромная, одетая в синее ситцевое платьице, невысокая — в рост ему — тоненькая, востроносенькая женщина представлялась ему самой красивой и привлекательной в мире. Она угостила дорогих гостей такими варениками, что Билибин, отирая рот салфеткой, помотал головой и промолвил:
— Вот это да! В жизни не забуду.
А она, легонькая, тонкая, уже унеслась к ребятам, и из соседней комнаты был слышен ее немножко визгливый голос:
— Ты что, Витька, Катю обижаешь? Я тебе… После сытного угощения гостям был показан весь выводок: семилетний Витька — точная копия отца, только сильно уменьшенная и без усиков, пятилетняя Катя с круглыми глазами, малюсенькой косичкой и большой куклой в руках и трехлетний Слава, державшийся за Витькин палец, как за единственное прибежище в этом необычайно интересном, но полном непредвиденных опасностей мире. А за ними возвышалась молоденькая мама. Изогнувшись, она уперлась левой рукой в бок, очень довольная детьми, мужем, гостями. Шерстнев заговорил, вытаскивая «лейку»:
— Стойте, сейчас сниму. Один момент. Так. Готово. Еще раз. Так, Катя, ниже куклу — мордочку заслоняешь. Так, Леночка, бери, береги. Больше пленки нету.
Это были обещанные Билибиным полдня отдыха после утомительнейших работ по командировке.
Ночью все трое спали, как никогда не случалось в Москве. В открытые окна шла свежесть и прохлада. Сны были такие счастливые, что уж лучше и не рассказывать, — словами только испортишь. Проснувшись поутру, Леночка воскликнула:
— Как тут хорошо!
Мост находился метрах в шестистах на восток от станции. Это был решетчатый металлический мост, висевший над небыстрыми, но глубокими водами реки.
Ранним утром Билибин приступил к обследованию.
Шерстнев пояснял:
— Отлично помню этот мост. В тридцать девятом году, в той войне, занимался им. Была подорвана промежуточная речная опора. Бык был разрушен полностью. Из обломков кладки образовался сплошной островок в форме усеченного конуса с верхней площадкой диаметром так в двенадцать — пятнадцать метров. Оба пролетные строения упали в реку и уперлись концами в разрушенный бык. Были повреждения при падении, главным образом в панелях, что у опорных узлов. — Шерстнев рассказывал сухо, протокольно, словно давно известные формулы чертил. — Отдельные раскосы лопнули по основному сечению, заклепки были срезаны в отдельных узлах. Были в некоторых элементах и пробоины от снарядов, от осколков. В общем — обычная картина. — Он вдруг оживился: — При подъеме пролетных строений использовали шпальные клетки и комбинацию из шпальных клеток рамного яруса. Ну уж эта подъемка! Между прочим, из-за нее я, может быть, и запомнил так точно этот чертов мост. Материал то и дело задерживался. Где лес? Где шпалы? До чего тебя не хватало в техническом контроле, Павел! Я охрип, изругался. Ты понимаешь, больше половины всех простоев произошло из-за неподачи материалов. А потом ремонт домкратов, насосов, лебедок… Хороший прораб — это драгоценность, я всегда говорил. Вот этот мост дал мне опыт — как не надо работать. Мост хороший, но организация работ была из рук вон плохая. Я и с плотниками потел. Я не организатор, не администратор, но тут вдруг я оказался руководителем. Нельзя было терпеть, когда в иные дни подымали только на двенадцать сантиметров. Двенадцать сантиметров среднесуточного подъема! Я остался у этого моста. Я — на твоих ролях, организатором, техническим контролем, только без твоего хладнокровия. — Билибин взглянул на него, и странное выражение выплыло из глубины его больших глаз и вновь спряталось, утонуло. — В условиях войны, между прочим, медлительность невозможна. Нужно решать мгновенно. А строитель попался спокойненький. Смеется. Я — ему: «А если завтра с фашистами воевать?..» Смеется, черт… Ох, я ему голову свернул!..
Билибин молчал, простукивая фермы моста.
Вдруг он обратился к Трегубу, свободному в этот день от работы и сопровождавшему обследователей:
— А вы соседей не боитесь?
— Договор есть, — ответил Трегуб сдержанно, но уже одно то, что он сразу понял, о каких соседях речь, показывало его настороженность.
Билибин обернулся к Шерстневу. Сказал:
— Что ж, если ты сам участвовал здесь с начала до конца и за прочность ручаешься, то можно поверить, осматривать особо не приходится.
Он помолчал.
— Ты, наверное, оказался хорошим организатором, — промолвил он, не то спрашивая, не то утверждая.
— Да вот проверь мост как следует, — ответил Шерстнев. — Без скидки. Пожалуйста, самым тщательным образом.
Просматривая мост, Билибин не обнаружил даже слабости, дефектности заклепок, не говоря о ржавых, грязных потеках, обычных при трещине металла.
— Все в порядке, — заключил он осмотр. — Завтра вечером можно обратно в Москву.
Вечер был такой, что в саду засиделись допоздна.
Шерстнев был тих и кроток. Ему все представлялось невесомым, нереальным, как во сне. Состояние это было не мучительно, оно не доставляло страданий, просто как воды какие-то заливали его. «Здорово я, должно быть, устал», — подумал он.
Его относило в детство, в питерскую рабочую семью, в которой он вырос. Мать умерла рано. Отец домой возвращался к ночи, он, мальчишка, был предоставлен тете, той самой, которая с ним в Москве сейчас. Тетя и до сих пор гордится, что он стал инженером. Отец погиб в девятнадцатом году в боях с Юденичем.
Он глядел в прожитую жизнь, и она представлялась ему удивительно длинной и богатой, прошедшей через необычайные события, в которых не было остановки.
Что ожидает его впереди? Однажды в детстве он заплыл далеко в море. Море казалось спокойным, и он плыл, не оборачиваясь, глядя все вперед и вперед, туда, где все на том же расстоянии тянулась линия горизонта. И вдруг линия эта начала колебаться, она исчезала и вновь появлялась — на этом мирном море оказались высокие, сильные валы, без барашков на гребнях, с берега их и не приметишь и не догадаешься о них, а вот тут эти волны накатывались и накатывались, почувствовалась огромная глубина в этом прирученном, домашнем Финском заливе. Он был один далеко от берега, и некого позвать на помощь.
Вот и сейчас так: он жил, жил — и вдруг неведомая глубина готова открыться под ним, поглотить его, валы один другого громаднее встают перед ним, накатываясь и опрокидывая, и он — как беспомощный мальчишка, один под далеким небом. Но он доплыл тогда до берега. Он доплыл, у него хватило силы и выдержки. Только в руках долго оставалось воспоминание о волнах, которые он резал сильными взмахами.
Леночка болтала с женой Трегуба. Трегуб вставлял свои замечания. Вдруг он поднялся и, вынув из кармана большие, на тяжелой медной цепочке часы, промолвил:
— Мне пора на дежурство. Скоро двенадцать.
Шерстнев тоже встал с травы, на которой лежал.
— Я пойду с вами, — сказал он.
— А мы думали — вы спите, — удивилась жена Трегуба.
— Нет, что-то совсем спать не хочется. Леночка, ты меня не жди. Я могу поздно вернуться.
Леночка знала, что иногда вдруг он хочет побыть один, обычно это случалось, когда мерещится ему какая-то новая идея.
Трегуб говорил по дороге на станцию:
— У меня есть просьба к вам. Есть у меня некоторые недоумения по моему делу, хотел бы посоветоваться…
— Рад буду помочь, — ответил Шерстнев, — но ведь у меня не та специальность…
— Вы сразу мне сможете подсказать, — сказал Трегуб, и в тоне его были чрезвычайное уважение и уверенность, что этот столичный инженер все знает. — Я весь имеющийся опыт в работе учитываю, но есть вопросы. Только ли, к примеру, при маневрах можно за ухо сцеплять для скорости?
Шерстнев улыбнулся:
— Об этом лучше спросите товарища Билибина. Я скорость люблю и всегда за ухо сцеплял бы.
— Может быть, можно мне при вас с товарищем Билибиным побеседовать? — попросил Трегуб. — Завтра бы занял вас на несколько минуток.
— Пожалуйста. Можно утром. К вечеру ведь мы уедем.
— Большое вам спасибо.
Здание станции было обвито плющом, как все домики тут. В летнем сумраке празднично просвечивала сквозь темную зелень белизна стен. Было очень тепло, и тысячи запахов веяли в воздухе, как в большом саду.
Паровоз, пыхтя солидно и с достоинством, прошел на запасной путь, где длинной вереницей ждали его покорные вагоны и платформы.
Шерстнев долго гулял по полю, затем прилег на опушке рощицы.
Небо раскинулось над дремлющей землей, без единого облачка, расчерченное четкими серебристыми пунктирами созвездий. Но оно только при беглом взгляде казалось искусно расписанной и разграфленной картой. Вглядишься — и откроется огромная, нескончаемая глубина, в которую кинута вся эта мерцающая звездная сеть. Она уходила в великую неизвестность, еще не исчерпанную человеком, не открытую человеческим умом.
Небо звало к деятельности, а не к покою, как все неизвестное и неизученное, зовет человека к действию, будит воображение и распахивает безграничные просторы души.
Великая неизвестность жила вокруг, и Шерстнев, оставшись один под этим звездным небом, чуял эту неизвестность, как очарование и смысл жизни. Только то, что еще неизвестно, привлекало его, — так думал он сейчас. Именно так. Потому что все неизвестное человек должен сделать и сделает известным. Он готов чертить контуры будущего, создавать чертеж будущей жизни, будущего человека. Какой-нибудь мост или кран — это деталь, только деталь в общей картине, но он будет счастлив, если хоть эта малюсенькая деталь удастся ему. Он — не гений. Он не может охватить все своим бедным умом, немощь которого он познавал достаточно часто. Но он живет в гениальное время, на его глазах изменившее облик его родной страны, и он несет в себе черты этого времени и гордится ими.
В то же время мысли его приобретали плотность, вес, объем, в мозгу перемещались конструкции, возникали и рушились. Шерстнев глядел в небо. Это было небо его юности, которое еще в школе мучило, волновало и звало его, которым он наслаждался, как простором необозримой деятельности, еще только предстоящей, как увлекательной, все обещавшей, но еще недочитанной книгой.
Всякое открытие в основе своей удивительно просто. Даже смешны мучения, когда колумбово яйцо уже стоит на столе. Надо только догадаться, только догадаться…
VI
Трегуб работал в полную меру своих возможностей, и труд доставлял ему громадное удовольствие. Он вообще был доволен своей жизнью.
Было у него огорчение в молодые годы. Без семьи — что за человек? А к двадцати девяти годам он все еще ходил неженатый. Одна скажет «да», а потом смеется над ним с другим парнем. Другая как будто полюбит, а потом вдруг отбросит, да еще обидит на прощанье. Третья просто с первой же встречи оттолкнет со всей резкостью, какая бывает у женщины, которая не любит и знает, что и не полюбит никогда.
Он стал бояться женщин. Что-то в нем, видимо, есть непривлекательное, неприятное, чего он в себе не знал. Или девушки попадались все не те?
Так было до Анюты. Это он прямо клад нашел в паровозном депо, в замасленной спецовке.
Как она обратила к нему свое испачканное, измазанное личико, так у него сердце и перевернулось на всю жизнь. Она утверждала, что и с ее сердцем случилось так с первого же тогдашнего на него взгляда.
Вот он подошел к паровозу, а она возится у колеса, свернувшись в комочек. «Ты, парень, поскорей», — сказал он грубовато, подойдя и встав над этим синим замасленным клубком. И тут она повернула к нему свое востроносое личико и победила в тот же миг. Так он и остался стоять над ней неподвижно. Может быть, минута прошла, прежде чем он наконец высказался. «Так ты, оказывается, не парень, а девка», — промолвил он. А она засмеялась и снова принялась за работу. Он уже и торопить не мог и сойти с места не мог. Дальше — и объясняться особо не пришлось. Так они друг другу с первого взгляда обрадовались, словно старые товарищи, век не видавшись, встретились наконец.
«И за что ты меня полюбил? — удивлялась иногда Анюта. — Такая я была вся грязная, еле отмылась после работы, вся маслом пропахла. Вот дурачок». Но он ее полюбил. Глаза-то у нее были чистые. «Ты — однолюб, — говорила иной раз Анюта, — не во мне тут дело, а в тебе, в твоем характере. Я про таких в книгах читала». Она много читала книжек, самых разных, она была развитее его — он признавал это с гордостью. И она всегда так хорошо занимает гостей и так любит, чтобы командировочные обязательно останавливались у них.
Трегубу было приятно, что московские инженеры гостят у него. Умные, знающие люди, Анюте — интересно, и ему — польза. Анюта всегда внушала ему, что нужно быть культурным и образованным.
Так — или приблизительно так — мелькало на дежурстве в голове Трегуба. Было часа четыре утра, и рассвет уже вернул всю пестроту красок разноцветным клумбам перед станцией, когда рокот множества самолетов прозвенел в воздухе. Сначала Трегуб не обратил на это внимания — «наши летят». Но тотчас же удивился: слишком много, да и летят с запада на восток. С чего бы это?
И вдруг грохнуло где-то вблизи. Да нет, просто же вот тут, в окно видать, какой фонтан земли, дерева и огня выплеснулся метрах в сорока от станции. Здание станции дрогнуло. Что за черт!
Трегуб побежал к окну, еще держа в руках карандаш, которым он чертил линию по графику. А за окном ужа бесновались кроваво-черные вихри, сметая зеленый поселок.
— Диспетчер! Диспетчер!
Это хрипло и натруженно звал рупор на столе. Трегуб вернулся к столу:
— Я диспетчер.
Рупор кричал голосом начальника дороги:
— Фашисты напали на нас. Гоните составы… Страшный грохот, какой-то хлюпающий звук, словно кто-то плюется и харкает, то ли крик, то ли стон — и ничего больше не слышно, кроме оглушающего грохота, от которого дрожит земля. Не только бомбы, но и артиллерийские снаряды рвутся вокруг станции. Дымом застлало поселок. Дым ползет в комнату.
Трегуб выскочил в окно.
Пламя терзало крыши и стены домиков, а снаряды все рвались и рвались, разрушая, поджигая, уничтожая. Да, это были снаряды уже, а не бомбы. Фашистские снаряды, в этом нельзя сомневаться. Что же это такое? А договор? Без предупреждения, без объявления войны, просто так, как ночные разбойники?.. О, если б сюда побольше пушек!..
Трегуб бросился к составу с цистернами, который надо было угнать в первую очередь. Если вспыхнет горючее — то… Трегуб не хотел воображать, что будет, если воспламенятся цистерны с горючим. По дороге он крикнул машинисту, бежавшему к паровозу:
— К цистернам!
Тут он споткнулся и чуть не упал.
Он споткнулся о тело начальника станции. Толстенький человек лежал, уткнувшись лицом в землю, неестественно выпятившись и зажав обеими руками живот.
«Анюта, дети…» — мелькнуло в голове и на миг, только на миг, показалось, что это он заснул, просто заснул на дежурстве и заслужит за это самый строгий выговор.
В стороне от пути на откосе сидел — почему-то на корточках — дежурный по станции, громадный мужчина непомерной силы. Схватившись за голову, он вскрикивал тоненьким женским голоском:
— Ай, что такое!.. Ай, что такое!..
Трегуб заорал:
— К цистернам! Живо!
Но тот даже не двинулся, не услышав видимо. Трегуб подскочил к нему:
— К цистернам! Тебе приказываю, Яков!
Яков поднял на него бессмысленные от ужаса глаза и сказал тоненько:
— Ай, что такое…
От неожиданности и страха он даже голоса лишился. Трегуб, пригнувшись, наотмашь ударил его по лицу так, что у Якова голова мотнулась набок.
— Вставай! Убью!
Яков вскочил, и Трегуб пнул его в спину кулаком, толкая к составу с цистернами.
Машинист уже подвел паровоз. Он выгнулся из будки и крикнул:
— В порядке будет, Витя!
Трегуб взглянул на него с благодарностью. Он сейчас очень нуждался в поддержке и утешении.
Машинист был старый, на пятнадцать лет старше Трегуба, участник гражданской войны, силач такой, что даже Якова опрокидывал. Лицо его было изрезано суровыми и добрыми морщинами. Брови седыми лохмами висели над светлыми, пристальными, как у моряка, глазами.
Он двинул состав с цистернами на главный путь.
Трегуб пустился обратно к станции, но его остановил Билибин.
Билибин схватил его за плечо и удержал на месте. Большой, мясистый, он возвышался над диспетчером, как гора.
— Ваших Витю и Славу я отправил с соседями, с Краюшкиными, с друзьями вашими, — сказал он, и отблески пламени, пожиравшего домики поселка, играли в его выпуклых, неподвижно устремленных на Трегуба глазах.
Он отпустил плечо Трегуба, но теперь Трегуб взял его за локоть — движение, которого он не позволил бы себе час назад.
— А жену Анюту с Катей?.. — промолвил он и тотчас же отпустил локоть инженера. Все на миг умерло в нем. Дрожь и холод, как смерть, прошли по его спине, потому что он понял, что сейчас его сразит непоправимая беда.
Билибин вновь взял его за плечо и, все так же прямо глядя ему в глаза, резанул со всей точностью и решительностью хирурга:
— Ваша жена и дочка убиты. Она схватила Катю на руки и побежала к вам. Крикнула: «Витька, Славу возьми!» Она убита с Катей на пути к вам. Витя и Слава — в безопасности.
— О-у-э, — какой-то странный стон вырвался сквозь стиснутые зубы у Трегуба, и лицо его сморщилось, как у ребенка.
Билибин продолжал крепко держать его за плечо, потом вдруг притянул, обнял и поцеловал. Затем отстранил и приказал:
— Возьмите себя в руки.
Трегуб стоял, склонив голову, схватившись пальцами за рукав кителя, облегавшего большое тело инженера. Надо шагнуть через эту пропасть. Шагнуть. Но разве это возможно? Рука инженера все крепче сжимала его плечо.
VII
Ни одной звезды уже не отыщешь в небе, вернувшем себе свой синий цвет, утреннее солнце встало над землей, пробуждая щебет и чириканье, в зеленой листве, а Шерстнев все еще лежал в траве.
Догадка не пришла сегодня. Нет, не пришла. Это немножко похоже на трудные роды. Надо встать и пойти к Леночке. Но он лежал неподвижно, и конструкции продолжали перемещаться в его мозгу. Вот если б Барбашов видел его в таком состоянии, нашел бы над чем посмеяться.
Когда между ним и небом повисла, гудя и сверкая, крылатая громада, он явственно различил черные кресты. Он не шевельнулся, только глаза его перестали мигать. Но когда, отрываясь от самолетов, полетели вниз, как ненужный балласт, первые бомбы и грохот первых разрывов ворвался в утреннюю тишь, тогда он вскочил и пустился к станции. Все, что он думал минуту назад, отошло сразу…
Нестерпимо просвистела бомба, упавшая прямо на домик диспетчера. Дом рухнул, весь занавесившись лохматым, взъерошенным дымом. Шерстнев был еще далеко, но и тут его слегка шатнуло взрывной волной.
Пламя вырвалось из дыма, пожирая остатки вчерашнего благополучия, и Шерстнев так явственно увидел Леночку, словно это она колыхалась там в кроваво-черном облаке, он ощутил ее всем своим телом, он увидел ее всю сразу, она заполонила его и весь мир. Ему даже крик ее почудился, ее отчаянный зов. Широко раскрытыми глазами глядел он на эту внезапную и злую гибель, затем кинулся к пылающим руинам.
Сухой жар опалил его, дым ел глаза, и слезы срывались с ресниц, — но он вглядывался, вслушивался, звал. Никого. Ни звука в ответ. Только трещит дерево в огромном костре, сжигавшем вчерашний день.
Он побежал к мосту.
Мост был привычным рабочим местом в его жизни, и он стремился к нему, как к ясности, как к вышке, с которой он оглядит все и все поймет, овладеет собой прежде всего. «Спокойнее, — твердил он себе. — Спокойнее».
Состав с цистернами пятился с запасного пути, платформа за платформой, лязгая и грохоча, выкатывались на главный путь, словно кто великанской рукой перематывал эту цепь громадных, толстых, приземистых сосудов. На краткий миг остановилось быстрое движение, затем паровоз потянул, дернулись платформы, и, когда Шерстнев подбежал к железнодорожному полотну, состав уже мчался к мосту. Промелькнула последняя платформа, и два неподвижных человека открылись глазам, как резкий контраст стремительному бегу поезда. Они, как внезапный тормоз, остановили Шерстнева на полном ходу. Это Билибин и Трегуб стояли меж путей. Шерстнев стремглав бросился, почти прыгнул к ним. Быстро глянув на поникшего Трегуба, он крикнул Билибину:
— Что это он?..
Билибин ответил:
— Жену с дочкой убило.
Трегуб продолжал беспомощно держаться за рукав инженера.
Огромная сила сопротивления всякому горю, всякой беде поднялась в Шерстневе. Он обнял Трегуба как брата и обратился к Билибину:
— Что же ты его на эти цистерны не посадил? Отправь его — что ж ты стоишь? Не видишь разве, что с ним такое?..
Трегуб поднял голову. Кажется, его, как слабого ребенка, хотят услать отсюда? И вся прежняя гордость отличного работника возмутилась в нем. Он отстранился от Шерстнева и сказал:
— Есть приказ начальника дороги угнать составы. Я выполню приказ.
Даже голос его изменился — оловянный какой-то. И он пошел, держась очень прямо, слишком прямо. Билибин пояснил, как бы оправдываясь:
— Неизвестно, что он выкинул бы, если б узнал вдруг, случайно… Уж лучше сразу сказать. Уезжая, надо знать, кто остается…
— Куда уезжая? — не понял Шерстнев, глядя вслед Трегубу. — Не рухнет, — добавил он. — Прокомандует.
Трегуб уже распоряжался, выкрикивая приказы новым, недобрым, жестким голосом, и Шерстнев видел и слышал в нем себя, свое горе.
— Елена Васильевна ждет тебя, — продолжал Билибин, и Шерстнев дрогнул, шагнул к нему:
— Леночка?..
И он так тряхнул Билибина, словно вся сила, освобожденная от борьбы с бедой, передалась его рукам.
— Она уже за рекой, — говорил Билибин, невольно шагнув назад.
Шерстнев чувствовал себя легким, почти воздушным.
— Идем! — воскликнул он и заторопился к мосту. Билибин говорил:
— Остальные женщины и дети уже уехали. — Он не сказал, что это он отправил их. — А Елена Васильевна в дрезине, в тупичке за мостом. Выведем на пути — и до… — Он назвал ближайший крупный железнодорожный узел. — Там начальник дороги, там будут дальнейшие распоряжения…
Белый китель его стал зеленым — видно, не раз при близких разрывах Билибин ложился наземь.
— Кто у моста остается? — спросил Шерстнев.
Они спешили к реке, и Шерстнев смотрел на мост, по которому мчались угоняемые прочь составы. Поезда стремились на восток, и мост спасал их.
Фашистские налетчики уже прогудели дальше, а те, кто отбомбился здесь, повернули обратно за новым смертоносным грузом. Артиллерия сузила область обстрела, — огонь сосредоточился в районе поселка и станции.
Билибин говорил:
— У моста команда подрывников. Командир убит, но есть толковый сержант. Ты видел его вчера — Ведерников. Диспетчер угонит составы. Люди все расставлены, нам тут больше нечего делать.
Шерстнев вскрикнул:
— Нечего делать?
Но тотчас же сдержался, заявил кратко:
— Я никуда не уеду.
И остановился.
Он стоял перед Билибиным на низком, поросшем осокой берегу, расставив короткие ноги, небольшой, взъерошенный, чернявый, в синем помятом костюме. Упрямый вихор торчал на его макушке.
— Я приказываю тебе, — проговорил Билибин. — Не время спорить…
— Какого черта! Не еду — и все. Оставлять мост, когда мало ли что может быть… Если тебе плевать — то я все-таки строил его!..
Он не столько Билибина оспаривал, сколько себя — мучительное желание свое обнять Леночку. Билибин крикнул нетерпеливо:
— Я приказываю тебе идти на дрезину! Извольте выполнять распоряжения, товарищ Шерстнев!..
Это он впервые кричал на Шерстнева. Он вообще никогда не повышал голос.
Они стояли у реки, катившей меж зеленых отлогих берегов свои небыстрые воды, голубые, зеркально-спокойные в этот час. Этот кусок земли вновь стал мирным, и странно было видеть отсюда, как пылал поселок, как метались по всему району станции черные фонтаны разрывов, и слышать грохот и гром грянувшей внезапно войны. Билибин старался не глядеть туда. На этом мирном куске земли он стоял перед Шерстневым, не похожий на себя, побагровевший, и кричал:
— Приказываю тебе немедленно отправляться! Ну?!
Даже толстый нос его стал красным.
Шерстнев промолвил тихо и решительно:
— Так нельзя оставлять мост, Павел. Если взорвут зря или не вовремя… Нет, я должен быть тут.
— Но ведь это же военные действия!
— Потому я и должен быть тут. Я — майор железнодорожных войск, хотя и в штатском пока. А уж этот мост я знаю как никто больше. Я лучше сержанта разберусь в обстановке.
Билибин не кричал больше. Он молча стоял перед Шерстневым, удивляясь тому, как уверенно этот инженер ставил себя выше специалиста-подрывника.
Шерстнев заговорил таким тоном, словно вопрос решен и можно уже не возвращаться к нему:
— Если Леночка будет рваться ко мне, вообще, если понадобится, то скажи ей, что я уже уехал. Это проще всего. Словом — успокой и увози ее. Не забудь материалы наши в копии передать начальнику дороги. Состояние мостов при начале военных действий — это ты сам понимаешь…
«Материалы?..»
И большое лицо Билибина дрогнуло.
Разбуженный грохотом канонады, он выскочил из домика диспетчера без материалов, он не захватил их с собой, не распорядился о них. Он только крикнул Леночке: «К дрезине за мостом!»
Он отсылал за мост всех женщин с детьми, потом побежал к станции… Он просто забыл про материалы. И действительно: все горит, рвутся снаряды, гибнут люди, внезапная война… Он забыл, и Шерстнев ему напомнил о них.
Билибин взглянул на пылающий поселок. Там, в пламени, все эти отчеты, акты, чертежи. Они уничтожены бомбежкой, пожаром. Они погибли.
А Шерстнев говорил:
— Так ты уезжай с ней. И успокой Леночку. В крайнем случае скажи, что я тоже уехал.
— Хорошо, — кратко ответил Билибин и пошел.
Мост стоял нерушимый, не поврежденный ни бомбами, ни снарядами. Метрах в пятидесяти вверх по течению возник уже объездной понтонный мост, возведенный саперами, — параллельный железнодорожному и шоссейному, соединяющему берега тоже метрах в пятидесяти от железнодорожного, но только вниз по течению.
Эта скученность привела на память Шерстневу споры о наиболее целесообразном расстоянии между параллельными мостами. Как желанную гостью, принял Шерстнев сейчас эту техническую проблему. Он соглашался, в общем, что пятьдесят метров, пожалуй, минимум возможной дистанции, при которой бомба с любой высоты не грозит двум мостам сразу и не облегчает прицеливания…
Но ничто не грозило мосту. Враг, видимо, и не собирался бомбить его. Ясно — враг намерен пройти по этим мостам, прорвавшись через реку на плечах наших войск. По этому железнодорожному мосту враг хочет гнать свои поезда, он желает использовать работу советских строителей, его, Шерстнева, работу, для уничтожения Советской страны. Все страдания, весь труд Шерстнева, затраченный на восстановление этого моста, могут пойти на пользу врагу, могут быть нагло украдены фашистами.
Так вот какое дело поручает ему первый час войны — уничтожить построенный им мост. Он простился с Билибиным у первого пролета и пошел к сержанту, оглядывая, как с вышки, зеленые отлогие берега, зеленые, еще не тронутые смертью пространства за рекой.
— Я — майор железнодорожных войск, — сказал он сержанту, — майор запаса и строитель этого моста. Я пришел вам помочь. Ваш командир убит?
Сержант Ведерников солидным голосом пояснял Шерстневу, где и как заложены взрывчатые вещества. Он говорил о возможном разрушении моста рассудительно, детально, лицо его, бурое от ветров и солнца, было замкнуто, только глаза, небольшие и светлые, напряженно и тревожно оглядывали знакомое мостовое хозяйство, обреченное на уничтожение.
Все-таки это было как во сне, — ужели надо, вчера только проверив, сегодня взорвать этот стоивший стольких трудов, измотавший нервы, но все же прочно построенный мост? Да, ему предстоит впервые в жизни разрушить нечто, сделанное его руками, — не какую-нибудь неудачную постройку или старую рухлядь, вроде домишки, где раньше жила Леночка, а превосходный мост, который мог бы еще и больше двенадцати лет прослужить людям. Это было противоестественно — и это называлось войной, отличие которой от прежних с первой же бомбы сразу познал Шерстнев.
— Надо и опоры к черту разбить. Я вам покажу сейчас, куда еще надо заложить…
И когда работа была окончена, он сказал Ведерникову:
— Теперь все тут разлетится вдребезги.
Он произнес эти слова со странным и неожиданным удовлетворением.
У станции появились фигуры людей, быстро перебегавших к реке, пользуясь каждым прикрытием.
— Готовься! — скомандовав сержант, и каждый боец тотчас же занял свое место.
Пограничники, передвигавшиеся от станции, были уже совсем близко. Отстреливаясь, они делали перебежку за перебежкой.
Состав из нескольких паровозов и самых разнообразных вагонов и платформ вырвался с запада и пронесся по мосту, за ним промчался еще один смешанный поезд, где пассажирские и товарные вагоны, платформы — все было спутано, сцеплено, видимо, в величайшей спешке.
У въезда на мост стоял Трегуб с винтовкой и гранатами. До самых руин станции протянулась цепь железнодорожников. Их было немного, но на них можно было положиться.
— Танки, — шепнул Ведерников. Пронзительными глазами своими он первый разглядел идущую по низу тяжелую, изрыгающую огонь машину.
Захлопала из рощи батарея, и танк весь окутался дымом. Потом из дыма вырвалось пламя. Второй танк повернул к роще, за ним третий. Эти чудовища шли быстро, непреклонно, неумолимо. Пограничники залегли метрах в пятидесяти от моста. Четвертый танк, продолжавший свой путь к реке, вдруг вспыхнул, и до моста донесся негромкий звук.
— Гранатой… пограничник… — шепнул Ведерников. Он был в крайнем напряжении и все поглядывал на Шерстнева. Уже не минуты, а секунды отсчитывал мозг Шерстнева. Все было отброшено, все забыто, — надо только точно определить миг, когда мост должен взлететь на воздух.
Глядя на страшилищ, бездушно шедших уничтожать, истреблять, сокрушать все живое, все любимое, Шерстнев вспомнил вдруг детские страхи. Но это чувство мелькнуло и пропало тотчас же.
Зенитная батарея била по танкам почти в упор. Второй танк горел. Третий повернул назад.
— Мост-то, может, и не взрывать? — промолвил тихо Ведерников, лежавший в прибрежной осоке рядом с Шерстневым, и Шерстнев понял, что сержант только недавно сменил прозодежду техника на военную форму.
Уже не шли больше поезда. От рощицы отделилась и понеслась к шоссейному мосту снявшаяся со своих позиций батарея. Кони мчались по полю, угоняя орудия. Пограничники, пригибаясь, уже переходили мосты. С ними уходили и железнодорожники.
Батарея проскочила через шоссейный мост.
Пламя рвануло по деревянным стропилам, и глухой стук донесся до Шерстнева — работа другой группы подрывников. Сейчас и понтонный мост будет снят саперами. Пограничники уже отошли от железнодорожного моста на необходимую дистанцию.
Шерстнев обратился к Ведерникову:
— Пора.
И тот дал команду…
Мост разорвало с грохотом.
Когда рассеялся дым, Шерстнев подполз к реке.
Пролетные строения были разрушены так, что для использования больше не годились. Металлический и деревянный хлам валялся по откосам берегов, искалеченными, обрубленными концами своими цепляясь за песок и траву. Наметка нового чертежа привычно мелькнула в мозгу инженера. Но никогда не испытанное им чувство, что восстанавливать нельзя, что строительство здесь преступно, поразило его.
Дымились обломки деревянных частей, торчали из не успокоившейся после взрыва реки мертвые куски металла.
Артиллеристы, подкатив орудия, устанавливали их в ближних кустах. Когда они расстреливали танки и оказались сильнее бронированных, могучих, огнедышащих машин, они невольно представлялись Шерстневу какими-то сверхлюдьми, невиданными богатырями. Но это были обыкновенные люди, запыленные, угрюмые, и один крикнул другому:
— Чего уставился? Чего не видал? Ломай сучья, тебе говорят…
Группа железнодорожников залегла на берегу вместе с пограничниками. Шерстнев увидел Трегуба и окликнул его:
— Виктор Николаевич!
Тот обернулся, встал и тотчас же отворотился.
— Виктор Николаевич! — повторил Шерстнев. — Надо уходить.
Лодка качалась у берега на взбудораженных волнах. Это была широкая плоскодонка, сброшенная при взрыве в воду, — то ли корягу, к которой она была привязана, снесло, то ли веревку срезало. Внимание Шерстнева привлекли усилия тощего и длинного железнодорожника, который, выгнувшись с берега, зацепил конец веревки крючковатыми своими пальцами. Железнодорожник напрягся изо всех сил, стараясь подтянуть лодку. Веревка натянулась, но тяжелая, нагруженная какими-то сундучками лодка не поддавалась.
Враг еще не обстреливал этот берег. Но первая же пуля снимет этого упрямца. Когда Шерстнев сбежал на помощь ему, веревка уже надорвалась. Он схватил валявшийся рядом багор и сунул его длиннорукому железнодорожнику:
— А ну-ка!
Сам он удерживал железнодорожника, ногой и рукой зацепившись за свежую, пахучую иву. Общими усилиями они подтащили лодку. Железнодорожник стал выгружать сундучки.
— Пронесем, — проговорил он. — Зачем добро бросать? Специально перевезли.
Шерстнев поднял багор.
Странным образом этот багор вернул его на миг в сегодняшнюю звездную ночь, последнюю мирную, предвоенную ночь.
Но длилось это только секунду или две. Затем он отшвырнул от себя багор и обратился к Трегубу:
— Виктор Николаевич, вы обязаны привести своих работников на узел!
Трегуб поднял голову, и Шерстнева ожгло отчаянием и яростью его взгляда. Шерстнев подошел к нему, обнял как брата, промолвил тихо, очень убедительно:
— Идем, идем, дорогой…
Они двинулись по шоссе — подрывники, железнодорожники, инженер, они шагали в пыли молчаливо и угрюмо.
В километре от моста, на повороте шоссе, они увидели грузовик, вокруг которого бегал какой-то огромный человек в потрепанном, испачканном пиджаке и полосатых брюках, неряшливо выпущенных поверх высоких сапог. Одна штанина задралась выше колен. Трегуб метнул на него взгляд и узнал Якова, дежурного по станции, — тот сменил свою железнодорожную форму на штатский костюм.
Замахнувшись винтовкой, Трегуб кинулся к нему.
— Сволочь! — заорал он. — Ага!..
Шерстнев удержал его.
Яков, всхлипывая, бормотал тонким голосом:
— Танки ж… танки ж кругом… Убивають…
И, отчаявшись сдвинуть машину, вдруг полез под нее.
Один из бойцов засмеялся.
Было так странно услышать сейчас человеческий смех.
Но это был недобрый, угрожающий смех, и к нему присоединились все, даже серьезный Ведерников раскрыл рот в недобром оскале.
Якова вытащили из-под грузовика, и он стоял в кругу бывших своих товарищей, озираясь и бормоча:
— Убить могут… Не хочу я… Ай, что такое…
И вдруг он кинулся к Трегубу. Он вопил плачущим голосом:
— Это ты все!.. Состав сцеплять заставил!.. Составы гнал!.. Зачем гнал? Что теперь немцу скажем? Какое нам оправдание?
И тонкий голос Якова оборвался. Яков как бы задохся пулей, пущенной в него Трегубом. Выпучив глаза, в которых остановилось выражение смертного ужаса, он рухнул наземь.
— Наша машина, — сказал Трегуб, сунув наган в карман и перехватив винтовку из левой обратно в правую руку. Он немножко как бы успокоился, застрелив мерзавца. — Эта падаль, видно, и угнала. Только вот в канаву заехал, торопился. А ну-ка, братцы…
Дальше они двинулись на машине. Правил Шерстнев. Трегуб, уместившись возле него, промолвил:
— Анюту с Катей убило.
Он проговорил эти слова ровным, мертвым голосом. Но лицо его дернулось в судороге.
Все сливалось в одну страшную, мучительную боль. Эту боль надо передать врагу, умножив во сто крат. Больше ничего не занимало Шерстнева, он был весь сосредоточен в этом чувстве. Он только тронул руку Трегуба, погладил ее. Странный стон опять вырвался сквозь стиснутые зубы диспетчера.
Шерстнев то и дело тормозил, сворачивал, заезжал на обочину шоссе, пропуская идущие навстречу орудия, танки, пехоту. Это были передовые части, рванувшиеся навстречу боям, и зарево пожаров, зажженных врагом, торопило их.
— Я на бронепоезд пойду, — сказал Трегуб, и скупыми строчками отцовских писем, писем девятнадцатого года, полыхнуло на Шерстнева от этих слов.
Город вдруг возник впереди, чуть только кончился лес. Веселые домишки в зелени и вишневых садах побежали навстречу. Они были жалостно освещены вечерним светом. Шерстнев удивился, что уже вечер…
Зелень поредела. Каменные здания встали, как часовые, над мирной толпой укутанных зеленой порослью строений. Разноязычный, встревоженный говор колыхался и трепетал по улицам, и, когда Шерстнев остановил машину у красного кирпичного здания железнодорожного управления, сразу же стеснились вокруг люди, хватая за локти, за плечи, не пропуская к подъезду:
— Кто там?.. Где фашисты?… Много их?..
VIII
Война сразу вошла в душу, и навстречу ей поднялось все самое затаенное, сбереженное, неизрасходованное. Леночка не вскрикивала, не всплескивала руками, только все сжалось и напряглось в ней. Она как бы не поняла, что вот тут, где забрызганы кровью края воронки, убита Анюта, женщина, с которой она вчера еще так мирно болтала, и эта смешная круглоглазая девочка. Вот сейчас, в дыму и пламени, в громе и лязге, придет решение судьбы. Где Коля? Где он?..
Она осталась одна в вагонетке дрезины, и реальность медленно возвращалась к ней. Она не хотела знать ее, она отталкивала весь этот ужас, как ребенок, ей хотелось убежать во вчерашний день, когда все было так хорошо, но события неумолимо тащили, волокли ее. Она не могла сдержать дрожи, все трепетало в ней, ей стало холодно, почему-то заныли плечи, как в ревматизме. Необычайным храбрецом показался ей какой-то огромный мужчина, который вот там, под откосом, вскочил в кабину грузовика и погнал к шоссе. Он способен двигаться, действовать… Ему что-то кричал вслед и даже побежал за машиной человек в короткой засаленной куртке. И вдруг упал. Земля вскинулась близ него — и он упал. Упал и не поднимался больше. Она, не мигая, глядела на него, она ждала — почему он не подымется на ноги? И вдруг взвизгнуло за спиной, зазвенело стекло и стукнуло что-то в стенку, словно озорник камнем бросил. Она обернулась — черный фонтан оседал, расплывался, серел.
Она кинулась на пол, забрызганный стеклом, и, охватив голову руками, лежала там. Да, на ее глазах осколком снаряда убило человека, а осколок другого снаряда чуть не убил ее. Она лежала на полу и ни о чем не думала, ничего не соображала. Страх заполонил ее всю, не оставив места никакому другому чувству.
Тихо стало вокруг, тяжкий, раскатывающийся грохот разрывов отдалился от дрезины, а она все лежала еще, закрыв лицо руками.
Но вот в какой-то клеточке мозга возродилась жизнь, пошла расти и шириться, заставила сесть, потом встать.
И наконец возник стыд. Она — трусиха, она опозорена навеки.
Жизнь с двойной силой вернулась к ней, и мозг уже заработал, придумывая оправдания. Что, собственно, она совершила позорного? Она легла на пол — но так приказал ей поступить Билибин, если снаряд грохнет вблизи. Она ведь не убежала, не угнала машину, как тот, кто умчался к шоссе. Она осталась на том месте, на котором оставил ее Билибин. Нет, ничего постыдного не случилось. В конце концов, это же первое — и притом такое внезапное — боевое крещение. Пусть еще раз постреляют — она больше не испугается.
Встав на ноги, она принялась подметать засыпанный битым стеклом пол. Она прибирала тщательно, как у себя дома, взяв какую-то тряпочку, лежавшую у мотора, и намотав ее на непонятную железную палку, стоявшую в углу. Почистив вагонетку, она поставила палку на прежнее место и бросила тряпочку назад — туда, где она была. Она не понимала, что в этих движениях она ищет спасения от новых приступов страха.
«Почему Коли так долго нет?» — подумала она о муже, словно тот просто на службе задержался. Тревога овладела ею. Почему он ушел вчера с диспетчером? Почему сказал, что, может быть, заночует на станции? Он, наверное, что-то подозревал недоброе. Теперь он, наверное, сражается там, откуда доносится глухая канонада. Он, может быть, давно уже упал и лежит, как вот этот человек в засаленной куртке, сраженный случайным осколком. Ужас, рожденный воображением, возвращался к ней…
Голоса послышались за окном, отворилась дверца, и большое тело Билибина влезло в вагонетку. За ним вошел водитель.
— Где он? — спросила Леночка оборвавшимся голосом. Не отвечая, Билибин приказал занявшему свое место водителю:
— Езжайте.
Дрезина, выйдя из тупика, помчалась по рельсам, все ускоряя ход. Вагонетку шатало и мотало, и ветер врывался в разбитое осколком окно, трепал волосы и бил в лицо, и зелень мчалась за окном, и синее небо источало тепло и свет. Все — как тогда, когда они ехали сюда, и все — совершенно другое.
Билибин сидел на скамье, склонив книзу свое грузное тело. Иногда его так встряхивало, что он подпрыгивал, как мешок, а затем вновь глядел себе под ноги, словно груз одолевших его мыслей тянул его голову к земле.
— Где Коля? — вскрикнула в отчаянии Леночка. — Почему вы без него?.. Куда вы меня везете?
Билибин сразу разогнулся быстрым и неожиданно гибким движением.
— Я хочу быть с ним! — требовала Леночка.
— Он уже уехал, — ответил Билибин. — Простите, я даже забыл сказать вам. Он уехал, в безопасности.
— Без меня? Один уехал?
— Было одно срочное поручение. — Билибин запнулся. Он ничего не мог придумать. — Одно поручение, — повторил он, продолжая думать о своем, и вновь голова его склонилась книзу.
Ему было не до Леночки сейчас. Он видел упорного мальчика, выросшего на глухой железнодорожной станции, в семье стрелочника, он видел медленно пробивающего себе путь человека, живущего по графику, вычерченному еще на студенческой скамье. Эта жизнь была отдана работе, она шла вверх и вверх — и вдруг ржавые потоки залили ее, обнаружился изъян, трещина. Жизнь рухнула. Выход был только один — точно и просто сказать всю правду о гибели материалов. Не так это страшно! Не надо преувеличивать. Но голову его клонило все ниже и ниже.
Леночка тоже молчала.
Она не понимала. Как? Он уехал до нее? Он даже не простился с ней? Он не позаботился о своей жене, бросил ее под таким страшным обстрелом? Он испугался и бежал один, без нее, как тот человек с машиной?.. Это было слишком чудовищно, слишком неправдоподобно, это просто никак не вязалось с ее представлением о нем.
Билибин молчал. Нечего его расспрашивать. Он будет повторять одно и то же. Какое поручение?.. Она доверилась этому маленькому чернявому человеку, она привыкла к нему, а он — кем он оказался?..
IX
Шерстнев по приезде в город прежде всего явился к начальнику дороги. Он вошел быстрым шагом и подчеркнуто официально сказал:
— Разрешите доложить — инженер Шерстнев. Задание по взрыву моста…
Начальник дороги перебил:
— Благодарю вас. Знаю. Есть приказ вам с товарищем Билибиным направиться в Москву. Но вас я немного задержу, я согласовал, потребуется ваша помощь.
Это был старый железнодорожник, суховатый, черноусый, с остриженной ежиком острой головой и острым взглядом узеньких глаз.
Он встал, пожал руку Шерстневу и повторил:
— Благодарю вас.
Подержал руку, не выпуская, и добавил:
— У меня есть донесение. Вы вели себя прекрасно. Он отпустил руку Шерстнева, продолжая глядеть на него добрым взглядом. Он сказал:
— На нас, железнодорожников, возложена сейчас громадная ответственность… Прошу вас через час явиться ко мне. Отдохните.
Теперь надо найти Леночку, если она не уехала. Билибин, конечно, знает, где она. Но Шерстнев, обойдя все этажи, нигде не мог выяснить, куда делся Билибин. Никто не знал инженера Билибина, только секретарша начальника дороги сказала, что он скоро должен быть.
— Ему приказано доставить материалы обследования, он обязательно будет. Я и то удивляюсь. Неужели копии нет, а только один экземпляр?
Шерстнев удивился:
— Копия же есть.
Секретарша ответила:
— А товарищ Билибин сказал, что нету, что он посмотрит, но, кажется, нету.
Шерстнев недоумевал. Что такое случилось с таким всегда точным Билибиным?
Он вышел на вечернюю улицу.
Толпились, бежали, переговаривались люди. Выезжали со дворов телеги и тележки, груженные узлами, чемоданами, мешками. Мужчины наскоро прощались с женщинами. Слышался плач. Где Леночка?
И вдруг Шерстнев увидел крупную фигуру Билибина. Тот нес Леночкин чемодан, а Леночка в своем синем макинтоше шла рядом. Шерстнев бросился к ним:
— Леночка! Леночка!
Они остановились.
— Товарищи! — командовал кто-то позади. — Давайте организованно! Товарищи, которые в военкомат, — организованно!..
У подъезда двухэтажного домика старая женщина плакала, уткнувшись лицом в грудь высоченного парня. Тот уговаривал:
— Не плачь, мамуся. Не плачь, разве можно теперь плакать?..
Шерстнев подбежал к Леночке.
Билибин стоял, нагнув голову, как бык на бойне. Он решил сознаться в своем проступке только в Москве, — здесь никто не знает его и поймут неправильно. Леночкин чемодан тревожил его: женщина платья свои вынесла, а он государственную ценность бросил. В Москве он все объяснит. В конце концов, он подчинен Москве. Так он решил, а теперь Шерстнев может тут же, на месте, изобличить его.
Леночка тоже не выразила радости при встрече с мужем. Она как-то странно посмотрела на него, по-птичьи, сбоку, и сказала:
— Ты давно тут? Ты едешь с нами?
— Немножко задержусь, — отвечал Шерстнев. — Боялся, что и проститься не удастся. Павел, тебя ждут у начальника дороги, материалов ждут. Что ты напутал, что копии нету? Леночка три копии поснимала.
— Они тут, — очень деловито сказала Леночка. — Я их положила к себе в чемодан.
Глаза Билибина выразили вдруг необычайный восторг.
— Где? Где? — спрашивал он, ставя чемодан на тротуар. Он задыхался.
— Вы приказали мне идти на дрезину, — объясняла Леночка, — ну, я уложилась и пошла. Макинтош я надела на себя, а в чемодан положила все бумаги.
Она говорила с некоторым даже раздражением, не понимая, что это такое делается с мужчинами. Она — трусиха, ничего не скажешь, — но почему один мужчина уехал, бросив ее, а другой теперь встал посреди улицы на колени и торопится раскрыть чемодан? Билибин вынул материалы.
— Вот! — говорил он с не понятным никому восторгом, утратив обычную сдержанность. — Вот! Передай, пожалуйста, — протягивал он Шерстневу. — Я только ее посажу и приду.
— Нет, ты должен ехать, — ответил Шерстнев. — Есть приказ. А меня начальник дороги задержал, он согласовал. Итак — до Москвы. Я очень рад, что ты так спокойна, — обратился он к Леночке. — Павел тебе все передал, где я?
— Все.
И она снова странно, сбоку, взглянула на него.
— Так и знал, что не скроет. Но ладно. Ты не сердись, между прочим, что я даже к дрезине не подбежал. Ни секунды. Война.
И он потер рукой щеку.
— Война. Так все это внезапно. Ждали, а все-таки внезапно. Идите. Павел, посади как следует.
Билибин продолжал пребывать в непонятном восторге.
— Довезу! Довезу! — гудел он, не настаивая больше на том, чтобы явиться к начальнику дороги.
Шерстнев поцеловался с ним, потом с Леночкой. Леночка чуть тронула его щеку губами, прищурилась, как бы ища в нем какой-то разгадки.
— Какое у тебя было поручение? — спросила она.
— Да вот то самое — взорвать мост.
Он один был среди них троих открыт настежь, без тайн, хитростей и подозрений.
— Взорвать мост?
— Ну да, Павел же тебе говорил. Леночка, дорогая, уезжай, у меня душа не на месте. Когда я увидел, что бомба прямо в дом… Нет, не хочу… Уезжай. Тебе-то уж тут совсем делать нечего. Каждую минуту может быть налет, обрыв путей, все, что угодно. Словом — уезжай.
Он притянул ее к себе и поцеловал.
— В армию вместе пойдем, — сказал он. — Береги ее, Павел, в дороге.
Он снова поцеловал ее, и она ответила ему уже не так, как в первый раз. Он был таким, каким она привыкла видеть его. Не может быть того, что сказал Билибин. Неправда.
Билибин проявил громадную энергию при посадке, и они оказались в купе проводника. Они вдвоем — и больше никого.
Леночка в упор взглянула на него.
— Где был Коля, когда мы уезжали? — спросила она резко. — Какой мост он взрывал?
Билибин ответил, снимая сапоги, чтобы забраться на верхнюю полку:
— Николай остался взорвать мост, вот тот самый. Я ему приказывал идти вместе со мной, но он не подчинился. Я мог бы подать на него рапорт, но не сделаю этого. Уж такой он есть недисциплинированный. Не переучишь.
— Значит, вы соврали?
Билибин сидел перед ней, увесистый, тяжелый. Недавно белые штрипки его синих штанов были теперь черные. Он молчал. Он не стал объяснять ей, что так просил Шерстнев, — это было бы жалко и недостойно. К нему вернулись все его прежние свойства. Он совершил ошибку и учтет этот опыт. Больше таких случаев у него не будет.
— Боже мой! — восклицала Леночка, всплескивая руками. — Ну как вам не стыдно! Как могли вы такое выдумать про Колю? В такой момент!
Билибин отвечал спокойно:
— Вас надо было успокоить. Вас надо было увезти. Понятно?
Она, секретарша, подчиненный ему работник, могла сейчас позволить себе все по отношению к нему — любую брань, любую истерику. Он снова стал справедлив. Она спасла ему репутацию. Неизвестно, как обернулось бы дело с материалами, если б не она. Она не знает, как он благодарен ей и каким великолепным работником считает. Она — лучшая секретарша, он умеет разбираться в людях и правильно расставляет их.
X
В назначенный час Шерстнев явился к начальнику дороги, и тот сказал ему:
— Мы эвакуируем узел. Я просил Москву оставить вас на помощь нашему ремонтному заводу. Есть срочность, и такой специалист, как вы, уж если вы тут оказались, поможет нам. Сроки погрузки вам укажет директор завода, вас проведут к нему.
Директор завода, приземистый, широкий в плечах и груди усач, с любопытством поглядывая на Шерстнева, кратко изложил ему план эвакуации завода, затем добавил:
— У нас есть в ремонте краны, я вас в особенности прошу приглядеть за ними. Крановое хозяйство для вас — свой дом, я знаю ваши работы, хоть сам и не крановик по специальности.
Он и не подозревал о желчных нападках Шерстнева на общепринятые системы, — в печатных своих работах Шерстнев был куда сдержаннее и объективнее, чем в устных рассуждениях.
Рабочие бережно укутывали станки и осторожно устанавливали на платформы. Все эти металлические создания человеческого труда и таланта были любимы ими, как живые существа, и не случайно давали они им веселые человеческие прозвища. Шерстнев и сам всегда испытывал нежность к этим друзьям и помощникам человека. Но сейчас он, как заслуженного, добросовестного труженика, уважал и вот этот локомотивный кран, стрелу которого тщательно и любовно укладывали под его присмотром рабочие на вспомогательную двухосную платформу. «Зачем я обижал этого славного старика?» — думал он. Это был больной старик, пострадавший на работе, и Шерстневу хотелось заботливо укутать его.
По главным путям один за другим проходили поезда, перегруженные людьми, лязгало железо, гудки и свистки тревожно резали воздух, а тут, в несуетливом тупичке, перед серым большим корпусом, напряженно работали люди, ставя цеха на колеса.
Стрела локомотивного крана удобно легла на козлы, установленные на платформе, и ее окружали канаты, домкраты, ключи и прочее имущество. Шерстнев поглядывал на тросы, и багор мелькнул в его памяти. Для мостовых ферм нужен специальный кран… В сущности, поиски этого специального крана и заслонили в его сознании все достоинства обычных систем. Отирая черные руки тряпкой, подошел мастер. Шерстнев вдруг обратился к нему:
— Нужен кран ограниченного действия — только для мостовых ферм. А для других дел и такой кран хорош.
— Немного ремонту осталось, — не понял мастер. — На новом месте доработаем — хорош будет.
Странно: первым его делом в войне было разрушение отличного моста, построенного им, вторым — спасение кранов, на которые он нападал недавно с такой яростью. Все — наоборот.
Шерстнев уехал вместе с заводом. Пути были загружены шедшими на восток поездами, навстречу которым шли воинские эшелоны. Диспетчерам приходилось трудно как никогда. Длинный состав с оборудованием завода часто останавливался. На одной из таких остановок Шерстнев вышел из служебного вагона, где ему предоставлено было купе, в шумную толчею перрона. Начальник эшелона говорил какому-то высокому человеку в мягкой шляпе и новеньком макинтоше с чересчур широкими, прямыми плечами:
— Нельзя, гражданин. Поймите, гражданин: это эшелон специального назначения.
Но гражданин ничего не хотел понимать. Он настаивал, горячась:
— Я должен быть в Москве. Неужели вы, инженер, — ведь вы инженер? — не можете поверить писателю? Вот мой документ…
И он совал начальнику эшелона какую-то маленькую черную книжечку. Лицо его, желтое, нездоровое, несколько рыхлое, показалось Шерстневу знакомым. Писатель, нагнувшись, поднял с перрона чемодан и решительно двинулся к вагону.
И тут он увидел Шерстнева.
— Товарищ Шерстнев! — воскликнул он. — Вы меня знаете… — Он назвал свою фамилию. Это был тот самый редактор издательства, который уговаривал Шерстнева написать фантастическую повесть «Мост через Арктику». — Товарищ Шерстнев! — взволнованно говорил он, все еще размахивая своим членским билетом. — Меня не пускают в этот поезд. Я тут был в творческой командировке, мне нужно вернуться в Москву… Я ни в один поезд не могу попасть…
Шерстнев обратился к начальнику эшелона:
— Разрешите посадить товарища писателя ко мне в купе, я знаю товарища…
Начальник эшелона пожал плечами:
— Если вы гарантируете, пожалуйста. И отвернулся.
Шерстнев увел писателя к себе.
Поезд уже тронулся, а писатель все еще волновался, доказывая, что никакого вреда оборудованию завода он причинить не может, что это прямо нонсенс.
— Нонсенс! — восклицал он. — Абсурд! Я ему документ показываю, членскую книжку, а он как уперся!..
Это был, видимо, очень нервный человек.
Наконец он успокоился немного и вспомнил, что надо поблагодарить Шерстнева. Он стал благодарить его так горячо, что тот перебил:
— Писали здесь?
Писатель махнул рукой:
— Все отложу. Сразу теперь пойду в газету, на радио… А вы? Я вот завидую инженерам, у вас такое ясное дело в руках…
Шерстнев усмехнулся:
— Ну, это вы, между прочим, перехваливаете нас. Какая там ясность, что вы!.. Но вы, наверное, устали, займите верхнюю полку, ехать будем долго. Состав направлен не в Москву, но по дороге пересядем.
Писатель взобрался на верхнюю полку, растянулся там и только закрыл глаза, как поезд остановился, словно это он затормозил его.
Когда он проснулся, Шерстнев сидел у окошка и что-то в полумраке записывал и чертил.
— Где мы? — спросил писатель.
— Все там же, — ответил Шерстнев, не подымая головы, — там же, где вы заснули.
— Что вы говорите! — удивился писатель.
— Не волнуйтесь, — отозвался Шерстнев (с нервными людьми он всегда был удивительно хладнокровен). — Движением мы с вами не ведаем, ускорить все равно не можем. Только вот темно писать, света нет.
— А что вы пишете?
При этом писатель тяжело спрыгнул вниз и сел рядом с Шерстневым.
— Кран, — ответил Шерстнев, — подъемный кран. Глаза его глядели сердито и обиженно.
— Как? Уже не мосты?
— Кран имеет самое непосредственное отношение к мостам, — ответил Шерстнев.
Писатель спросил:
— А как это?.. Сейчас ведь все только для войны… Вы знаете, все-таки сознание отказывается понимать…
— Без крана вы мост не построите, — перебил Шерстнев, думая о своем. — Кран поднимает и ставит мостовые фермы на опоры. Это тот силач, который помогает нам поднимать такие тяжести, которых ни один человек с места не сдвинет. Но этот силач еще очень неуклюж и неловок, надо этого растяпу обровнять, развить его мускулы, сделать так, чтобы работал он легко и просто.
— Вы хотите создавать гигантов? — сказал писатель.
Но Шерстнев не очень склонен был сейчас к фантастическим образам. Он ответил:
— Фантазировать о мосте через Арктику или о чем-нибудь таком легче, чем сочинить подходящий кран. В условиях войны железнодорожный мост получает огромное значение для переброски войск, снабжения фронта и так далее. Сейчас пришлось нам кое-что разрушить, затем фашисты, отходя, будут уничтожать… Нам необходимо иметь все для быстрого и хорошего восстановления мостов при наступательных операциях; кран нужен как хлеб.
Эти слова: «при наступательных операциях», произнесенные спокойно и уверенно, внушили писателю большое уважение к собеседнику.
— Кран нужен как хлеб, — повторил Шерстнев. — Вы видели, конечно, краны?
Писатель запнулся:
— Да… Это — в порту? Лебедки, такая штука… веревки, на которых груз…
— Веревки? — усмехнулся Шерстнев. — Вы говорите о тросах… Веревки… — Эта ошибка была почему-то интересна ему. — Веревки, — повторил он и оживился: — Вот вы поймите, что я ищу. Я технику отброшу, ее быстро не разъяснишь, хотя она, между прочим, очень проста. Я постараюсь говорить результативно. Возьмем локомотивный кран. Я вам начерчу его. Эта самая «штука», как вы выразились, называется у нас стрелой. Вот опоры… впрочем, все равно ничего не видно. Словом, стрела несет на тросах пролетное строение для установки на опоры, и вылет ее для успешной работы должен быть равен по крайней мере, половине длины этого пролетного строения; зазор не будем считать. Но при таком вылете должен быть точный расчет, чтобы кран не опрокинулся. Вот вам и затруднение. Максимальный вылет стрелы у локомотивного крана грузоподъемностью в семьдесят пять тонн только девять и пять десятых метра, это мало. Вот вам в грубых чертах первый недостаток и локомотивного и других кранов — недостаточная мощность, полезный вылет стрелы мал. Второе — громоздкость, сложность самой конструкции, установки ее, третье — чрезвычайная сложность манипуляций… Вот и мучаешься. В помощь идут все печатные работы, весь практический опыт, все что-то впитываешь в себя: вот человек интересно разогнулся или багор лучше веревки подтянул тяжесть. У меня в записной книжке разные заметки, записал однажды: «консоль фермы», а потом никак не соображу, для чего записал? Что такое привиделось?..
Писатель закивал головой:
— У меня в блокноте тоже есть такая запись — «длинный нос». Какой-то сюжет мелькнул, связался с этим длинным носом, а какой — так потом и не вспомнил. Это бывает.
Шерстнев продолжал:
— А вы говорите: ясное дело. Между прочим, консоль фермы похожа немножко на длинный нос. — Он помолчал. — Наверное, тысячу раз я видел в действии этот свой секрет, но надо отличить его, выделить его, применить к действию. Я верю в колумбово яйцо и в яблоко Ньютона… А вы говорите: ясное дело… Ясное дело — восстановление по старинке…
Писатель сказал:
— Значит, у вас так же, как и в нашем деле? Я, конечно, мало что смыслю в механике. Но вот что иногда приходит мне в голову. Мне думается, что человеческое воображение — самая мощная сила в мире. Если превратить его в энергию, материализовать создания человеческого воображения, то черт его знает что получилось бы, вся ваша механика полетела бы к черту.
— Мое воображение скромнее, — отозвался Шерстнев. — Я — инженер, практик, мое воображение направлено на разгадку законов природы, на применение их в конструкции, потому пойду сейчас в армию, в прорабы, фронтовая работа лучше подскажет решение, чем в кабинетах. Да все равно — не смогу я сейчас усидеть в кабинете…
— Что это такое? — воскликнул вдруг писатель.
Голубовато-зеленое, мертвенное сияние вырвало из мрака за окном вагоны поезда, стоявшего на соседнем пути. Фантастическим светом засветилось небо. Тревожно кричали гудки.
— Осветительные ракеты, — сказал Шерстнев. — Простите, я должен вас покинуть, обязанности… Вы никуда не выходите, держитесь с проводником… — Он потер щеку рукой. — К сожалению, предохранить вас не могу ни от чего, налет есть налет.
И он ушел.
Вернулся он только тогда, когда стих рокот вражеских моторов и грохот разрывов. Пламя зажженных врагом пристанционных строений пылало в небе. Писатель неподвижно стоял у окна. Он резко обернулся к Шерстневу.
— Страшно было? — спросил Шерстнев.
— Мерзавцы! — ответил писатель. — Как они ворвались в нашу жизнь! Они ворвались, все эти бомбы в наш разговор.
— В нашем эшелоне трое убитых, одиннадцать раненых, — отозвался Шерстнев. — Ребенок один убит… — Он промолвил тихо: — Первый раз в жизни я досадую, что делаю мосты, а не пушки, не автоматы, не бомбы и снаряды!..
Леночка ждала его около двух недель, не имея о нем никаких вестей. Она усиленно работала, и никто на службе не мог бы заметить ее волнения. Билибин, увесистый и солидный, как всегда, продиктовал ей свой отчет. В этом отчете было уделено место и ей. Билибин аттестовал ее как отличную работницу, особо указав на то, что она не растерялась в самый опасный момент и не бросила доверенных ей бумаг. Он продиктовал эту аттестацию с очень значительным видом; он и по дороге в Москву оказывал ей чрезвычайное уважение, даже и не пытаясь брать, как раньше бывало, игривый тон. Ей была приятна эта похвала, — она доставит удовольствие Коле. Теперь в каждой мысли ее присутствовал муж, он был всегда с ней, что бы она ни делала, о чем бы ни думала. Это было удивительное ощущение. Она просто не понимала, как это она могла жить раньше без него.
А он все не приезжал, не возвращался. Как там, в вагонетке дрезины, она гнала от себя страх за него, радуясь всякой работе, всякой нагрузке. Однажды вечером она взяла с полки роман отца «Покой». Это был очень плохой роман, но в нем нашлась фраза, которая вдруг поразила ее. Эта фраза — «счастье в движении, а не в покое». Может быть, ничего нового в этом изречении нет, может быть — даже наверное, — отец взял эти слова из какой-нибудь другой книги, но ей эта фраза открыла очень многое. Ее муж был воплощенным движением, и девчонкой она боялась подчиниться ему, быть увлеченной в некий бурный поток, ее тянуло к покою, а покой был в увесистом, нешатком Билибине. «Вот в чем дело», — думала она и не понимала, что могло ей хоть на миг понравиться в Билибине.
Глупой девчонкой она мечтала невесть о чем, а когда это невесть что пришло к ней, она испугалась собственных мечтаний, она попыталась убежать от них. Так она понимала себя сейчас, потому что влюбилась в своего мужа. Отец нашел счастье в самообмане, он воображал себя гением, как и она до брака воображала себя сокровищем, но отец одной фразой все же помог ей. «Счастье в движении, а не в покое…»
Он вернулся вечером, когда она уже была дома. Отворив дверь и увидев его, она взвизгнула, как девчонка, и прижалась к нему. Все для нее исчезло в этот миг, ее самой не стало, был только он…
Кто сказал, что она не любила его? Она всегда любила его. Только его. Это очень странно и очень хорошо — любить другого человека больше, чем самое себя, гораздо больше!..
В этот вечер он позвонил только Левину, тому самому рыжему инженеру, который всегда верил в него. Больше никому он не сообщил о своем приезде. Все было отложено на завтра.
Утром, когда Шерстнев и Леночка уже позавтракали и собирались на работу, явился Левин. Они пошли вместе. Левин рассказывал о группе конструкторов, которой специально поручается разработка самых насущных военных проблем, также, конечно, и проблемы крана.
— Ясно, что вы в этой группе, — сообщил он.
Шерстнев ответил решительно и точно:
— Я иду в армию. Фронт мне все подскажет.
Леночка отозвалась живо:
— Я — тоже. Не спорь, — обернулась она к мужу. — Ты сам мне сказал при прощании, помнишь?..
Так, шагая по улицам Москвы, они в простом разговоре решали свою судьбу. Левин знал, что спорить с этим человеком бесполезно.
— Его не переубедишь, — объяснял он товарищам по отделу. — Раз он решил — значит, так уж и сделает.
Барбашов заметил:
— Что ж, Шерстнев — прекрасный производитель работ, он может стать способным командиром железнодорожного батальона. Попадет на свое место. Война вообще все проясняет.
В этих словах ничего недоброжелательного как будто, не заключалось, но Левин возразил:
— Мы услышим еще о Шерстневе не только как о производителе работ. А командовать батальоном — это большое дело. Ни я, ни вы не способны к этому.
Он обратился к Билибину:
— Вот вы, специалист по организационным делам, вы смогли бы?
Билибин промолчал. Его снедало беспокойство. По неуловимым признакам, ему одному заметным, он чувствовал, что в организационной перестройке, происходившей во всех отделах наркомата, его откидывает куда-то в сторону. Он неудержимо скатывался к скромной роли работника технического контроля, он переставал быть главным среди товарищей. Судьба Шерстнева не заботила его сейчас.
Шерстнев был назначен в технический отдел железнодорожной бригады, отправлявшейся на Западный фронт.
В августе Леночка тоже получила наконец назначение в армию — в штаб той же железнодорожной бригады, где был ее муж. Провожая ее, Левин говорил:
— Удивительные письма получаю я от Николая Николаевича. Чем сильнее бедствия, чем горше нам, тем сильнее он верит в будущее. Удивительно бодрые письма. У него есть в последнем письме такая фраза: «Разрушая, я в мыслях своих восстанавливаю…» Вы передайте ему, пожалуйста, вот эти мои замечания по поводу его последних соображений, здесь я даю ему некоторые выписки, может быть пригодятся.
Когда Леночка прибыла в штаб бригады, она уже не нашла мужа в техническом отделе. Шерстнев добился все-таки назначения командиром батальона.
XI
Машина мчала Шерстнева по лесной дороге, подбрасывая на ухабах.
Даже на большом ходу Шерстнев замечал по сторонам грибы. Грибов было множество, их хватило бы, должно быть, на колонну грузовиков, — никто не собирал их той осенью.
Уже издали Шерстнев увидал, вернее, угадал мост.
Военная обстановка сложилась так, что мост этот стал фронту совершенно необходим. К нему выслали зенитную батарею, к нему кинут железнодорожный батальон. Надо во что бы то ни стало отстоять железнодорожную связь с фронтом.
Берега речки поросли лесом, — значит, заготовка материала в случае чего могла быть произведена тут же, транспорт для подвозки не нужен. Лес — подходящий…
Все это Шерстнев соображал, подходя к короткому мосту, висевшему над глубоким провалом узенькой быстрой реки.
Командир батальона, шедший ему навстречу, был немолодой человек, лет под сорок, высокий, плечистый. Он шел к Шерстневу при полной амуниции, но вся эта боевая оснастка нескладно топорщилась на нем, как бы нацепленная наспех, без понимания, для чего все это приспособлено. Лицо у него было толстое, с отвислыми щеками добродушного жителя хорошо меблированной квартиры. Он неловко, поднес руку к козырьку и, улыбкой как бы извиняясь за этот жест, начал:
— Товарищ… — он запнулся, не зная, как назвать Шерстнева, и приглядываясь к петличкам.
Шерстнев перебил его:
— Что дал осмотр моста?
— Попаданий не было, — ответил командир, — поблизости падали бомбы…
Шерстнев, почти не замедляя шаг, шел к мосту. Взбираясь на насыпь, он перебил запыхавшегося толстяка:
— Вы, капитан, я вижу, не потрудились осмотреть мост? За это вам обеспечена благодарность! Вам надлежит сдать мне командование батальоном!
Бешенство овладело им. Он так стал простукивать мост, словно это был великий преступник. Но мост был хорош.
Шерстнев обследовал береговые устои, затем вернулся к пролету.
— Глядите, — обратился он к капитану. — Это что, строили так, что ли?..
Капитан молча разглядывал явственные следы осколков на раскосах фермы.
— Работка, между прочим…
И лицо Шерстнева дернулось, как в тике.
— Но, товарищ майор, — обиделся капитан, — это несущественные повреждения. Мы все готовы к бою… Враг наседает, мы с оружием в руках…
— Ваш бой тут, у моста, — перебил Шерстнев. — Заготовлен материал у вас? Лес под рукой, а материал и не начали заготовлять? А камень?..
Оставив бывшего командира батальона стоять в недоумении и некотором испуге, Шерстнев пошел к бойцам. По лицам их, хмурым и напряженным, он чувствовал, как они томятся в бездействии, как страх ищет в этом безделье щели, чтобы проникнуть в сердца.
— Воздух! — крикнул наблюдатель.
Все разом взглянули на небо, кое-кто полез в прибрежные кусты.
Капитан остался стоять.
— Все время так, — промолвил он, разводя руками, словно виноват был в этом беспорядке. — Я уж, знаете, по звуку научился отличать наших.
— Не многому научились, — отрезал Шерстнев, слушая, как шум мотора затихает в отдалении.
Затем он скомандовал:
— Командиры рот — ко мне!
Ротные командиры были очень непохожи друг на друга. Один, щупленький, с торчащими вперед усиками, в короткой черной кожаной куртке, подбежал первым. За ним придвинулся угрюмый, широкоплечий, большого роста командир, в наглухо застегнутой серой шинели, стянутой накрепко поясом. Он словно запакован был в шинель. Затем подошли и остальные — широколицый, коротконогий лейтенант, за ним веселый, очень красивый старший лейтенант. Подошли и комиссар батальона и командир технической роты.
— Товарищи, — обратился к ним Шерстнев. — Ваш боевой пост — здесь. От этого моста зависит исход боя, который ведут там, впереди, наши товарищи. Через этот мост идут боеприпасы, идет продовольствие, двигаются резервы. Идет питание фронта. Мы должны быть готовы тотчас же исправить всякое причиненное врагом повреждение. Мы не должны быть застигнуты врасплох случайным попаданием бомбы. Не грибы же собирать мы посланы сюда командованием!
На мост, громыхая, медленно въехал бронепоезд. Закованный в броню паровоз легко тянул бронеплощадки. Круглые орудийные башни обозначали края каждой платформы.
Шерстнев сказал:
— Вот глядите — вот что такое мост! Угрюмый командир роты заговорил:
— Я испрашивал разрешения, но товарищ комбат говорит, что обстановка еще неясная, что заготовка запасных частей может врагу достаться…
Шерстнев резко повернулся к бывшему командиру батальона, но отложил объяснение с ним. Он каждой роте дал дело по уже созревшему у него плану. Необходимо тотчас же приступить к заготовке материалов для незамедлительного исправления всех повреждений, которые могут причинить мосту вражеские бомбежки. Это — прежде всего. Но надо предвидеть и самый скверный случай. Надо предвидеть и ту возможность, что врагу удастся прямым попаданием совершенно разрушить мост, так разрушить, что быстро его не восстановишь. Это может случиться — и что тогда делать? Надо найти выход и в этом самом крайнем случае. Прежде всего надо заготовить запасные части для восстановления.
В батальоне Шерстнев нашел все необходимое. Техническая оснастка батальона оказалась превосходной, были все нужные инструменты, был даже подвезен запас металлических прокатных балок. Все было. Не хватало только хорошего командира.
— По работам! — скомандовал Шерстнев.
И повернулся к бывшему командиру. Теперь все накопившееся бешенство должно было обрушиться на этого толстяка. Но тот заговорил первый:
— Товарищ майор, разрешите потом сдать дела. — Он не запинался больше, голос его окреп, и даже вся его амуниция казалась уже не посторонней ему, она как бы сразу пристала к его широкому, плечистому туловищу. — Товарищ майор, — говорил он, — я путеец, не мостовик, надо подумать, что мостовое полотно может быть повреждено, это чаще всего, рельсы надо иметь. Разрешите мне немедля заняться этим. Тут километрах в двух ненужный отход есть, еще в километре…
Это было неожиданно. Перед Шерстневым стоял другой человек, не тот, что пять минут назад. Он был возвращен к делу, которое умел и любил делать. Он поверил в свои силы.
— Понятно, — отвечал Шерстнев, мгновенно отменив все свои приготовленные грубости. — Правильно. Берите дрезину. Надо — так и мою машину возьмите.
— Машину не нужно. Разрешите только платформу одну там использовать, я знаю, где… Я быстро…
И он побежал к дрезине.
Уже валились мачтовые сосны под топорами бойцов. Бойцы пилили, цилиндровали. Готовили балки, шпалы, лежневые бревна, стояки. Носили камни для укрепления береговых устоев. Знакомое «раз, два, взяли!» то и дело слышалось из лесу. И мост, казалось, повеселел. Решетчатый, стоглазый, он успокоенно взирал на работу людей, он обещал выдержать все в награду за дружбу и заботу. Дуги металлической фермы его, повернутые книзу, были как плавники короткой, толстой рыбы, и весь он — как сказочный дельфин, устремленный вперед, несущий людей на своей могучей спине. Теперь этот мост казался удивительно красивым, изящным, и бодро пронизывали его лучи встающего над лесом солнца. Он был весь в сиянии этих лучей.
Два красноармейца показались на том берегу.
Один прихрамывал, у другого рука висела на перевязке.
Оба с интересом глядели на работы.
Шерстнев подошел к раненым.
— Как дела? — спросил он.
Парень, раненный в руку, глядя на строительство, развернувшееся по берегам, прищелкнул языком:
— Плотницкое дело — знакомое. — Он солидно кивнул головой. — А инженер-то грамотный строит?
Вопрос был задан очень серьезно. Парень был очень молодой и очень серьезный, черные брови его были у переносицы пересечены толстой морщиной, и, когда он сдвигал брови, вся кожа собиралась у него здесь в складки.
Шерстнев отвечал так же серьезно:
— Грамотный. Умеет.
Парень помолчал. Потом кивнул на своего спутника, тощего, немолодого, в очках:
— Вышел с ним помогать, провод оборвался. А тут в военно-санитарный сяду. Врач говорит: раздробление кости.
Его спутник заговорил:
— Бронепоезд там. Представляете себе, товарищ майор, вылетел навстречу фашистскому бронепоезду. Отвлек на себя огонь, и уж не знаю, сколько времени длилась эта дуэль. Может быть, час прошел. Только паровоз у фашиста весь окутался белым паром. И пламя показалось. Враги выскочили — и в лес. А наши их прямой наводкой били; по-моему, насколько я мог разглядеть, из вражеской команды мало кто ушел. Потом мы пошли туда — вот пуля и задела ногу. Царапина. Я сам из учителей; телефонами, радио, телеграфом по любительству занимался.
Комиссар стоял рядом с Шерстневым. Это был высокий, сильный человек, до войны лесовод. До сих пор он досадовал на себя, что не исправил ошибку командира батальона, приказавшего только быть готовым к бою с врагом как стрелковой части и не принявшему мер по организации восстановительных работ. Рассказ учителя воодушевил его.
— Я сейчас парторгам скажу. Надо оповестить бойцов о подвигах. Пусть знают, как армия бьется. Бронепоезду тут еще ходить и ходить.
— Правильно, — подтвердил Шерстнев. — И надо подчеркнуть значение моста, чтобы народ понимал, как он нужен.
И пожилой лесовод был рад одобрению этого решительного и горячего человека.
Приближающийся гул моторов заставил всех рассредоточиться. Захлопали зенитки. Вражеская авиация, очевидно, специально появилась сейчас, чтобы разбомбить мост.
Самолет снижался и вдруг бросился в пике. Свист, лязг перекрылись близким грохотом, от которого дрогнула земля. На берегу встал столб черного дыма. Мост, окутанный облаком, медленно выходил из дыма, его очертания все резче вычерчивались в воздухе, и комиссар вскрикнул:
— Жив! Мост был жив.
Но бомбардировщик опять пошел в пике, и на этот раз не только зенитки, но и винтовки бойцов застучали, и трассирующие пули зенитного пулемета пронизали воздух.
Бомбардировщик дрогнул и стал заваливаться. Он рухнул в лес, и фонтан огня, земли и дерева взметнулся кверху…
Шерстнев выбежал на пролет, крикнув по дороге капитану, уже распоряжавшемуся у въезда на мост:
— Делайте полотно!
Осматривая мост, он крикнул:
— Челышев!
Лейтенант в короткой кожаной куртке подскочил к нему.
— Скобы и пятнадцать шпал! Вот тут — видите?
И Шерстнев вернулся к левому береговому устою.
Облицовка устоя была побита, кордон немножко покосился, насыпь полотна могла не выдержать нагрузки.
Надо было предвидеть, что в один из следующих налетов мост может быть надолго выведен из строя. На этот самый крайний случай Шерстнев готовил второй мост, параллельный первому, деревянный объезд. Строительство этого моста Шерстнев поручил угрюмому, запакованному в серую шинель, накрепко перетянутому тяжеловесу. Под командованием этого тяжеловеса бойцы уже рыли котлованы, создавали каменные подушки для крепчайших опор, воздвигали и рамные опоры. Пакетное пролетное строение станет на рамы — и второй мост оживет.
Вечером прошел обратно с фронта бронепоезд. Он почернел, задымился в бою, броня во многих местах носила следы осколков и пуль, одна из бронеплощадок была исковеркана, видимо прямым попаданием. Бойцы с молчаливым почтением провожали его взглядами.
До ночи было еще два налета. Но повреждения исправлялись быстро, и за все время только однажды на полчаса пришлось составам выжидать, окончания ремонта.
Завтра должен вступить в строй и второй, параллельный мост.
Небо закрылось тучами. Стал накрапывать дождь. Сыростью несло от реки. Поднялся туман.
Шерстнев забрался в шалаш на берегу и вызвал к себе капитана. Он повторил приказ о снятии его с командования батальоном и прибавил:
— Теперь, как командир путейской роты, вы должны будете оправдать свое поведение перед командованием. Можете идти.
Район, в котором действовал Шерстнев, представлялся ему сетью мостов, мостиков, труб, искусно раскинутых человеком в лесах и болотах. Вся эта сеть прогибалась под тяжестью военных грузов, проверялась войной. Динамическая нагрузка войны проверяла людей и страну, проверяла и его, Шерстнева. У него тоже возникало иногда новое, никогда не испытанное им чувство некой душевной деформации. Случалось, что при некоторых сводках он как бы заболевал, перехватывало дыхание, замирало сердце, но в этой боли, в этой кажущейся слабости рождались новые силы. Возникала упругость, противостоящая любой самой тяжкой тяжести.
Шерстнев вышел из шалаша.
Небо было застлано тучами. Дождь с шумом хлестал по лесу, гулял ветер, сметая наземь шелестевшие во тьме осенние листья.
Ни одной звезды в небе.
Завтра надо ставить пролетные строения второго моста, ставить по старинке, потому что нет, все еще нет нового крана…
Шерстнев, ежась в своей мокрой шинели, шагал по берегу взад и вперед.
XII
Лена привыкла к походной жизни.
В эти военные месяцы ни разу, при самых срочных заданиях, не случилось, чтобы она выполнила приказ неряшливо или с опозданием. Канцелярия ее всегда была в полном порядке.
Особенно много стало работы к зимнему наступлению.
К концу января штаб переместился еще на десяток километров вперед, в большую деревню. Накануне Леночке приказано было в десять ноль-ноль представить в штаб в точной копии подробное описание участка, обследованного технической разведкой. Она при коптилке работала всю ночь, разбирая торопливые, неряшливые почерки, сводя записи на разрозненных листках, сшивая перепечатанные страницы.
Рано утром, когда она только что закончила работу и надеялась поспать часика два, дверь хаты внезапно отворилась и вошел Шерстнев, весь занесенный снегом.
— Ф-фу, — проговорил он, веником счищая снег с валенок. — Ну и морозище!
Он снял шинель, вытряхнул ее в сенях и вернулся.
— Сейчас чай вскипит, — сказала Леночка. Ей уже не хотелось спать.
Он являлся к ней всегда так, словно они только что расстались. Они и в разлуке чувствовали себя всегда вместе, и было у них такое ощущение, что если что случится с кем-нибудь из них, то другой сразу почувствует на расстоянии.
Шерстнев шагал по комнате, половину которой занимала жаркая печь, потом остановился перед женой, расставив свои короткие ноги и руки сунув в карманы ватных штанов.
— Бедствия! — сказал он. — Какие бедствия! Сожжено, взорвано, а люди!
Он сел к столу, опустив голову на руки.
Они помолчали.
— В штабе мне сказали, что в десять ноль-ноль будет сводка новых данных. В двенадцать мне обратно с ними. Который час?
— Половина восьмого.
— Ладно, — промолвил он, выпив чаю и поев. — Надо, между прочим, быть в форме. — Он потер щеку рукой. — Побриться надо.
Через полчаса он уже спал. Он спал как ребенок, подложив под щеку маленькую свою ладонь, и лицо у него было измученное, усталое.
Из серии снимков, сделанных в командировке, Леночка особенно выделила и даже взяла с собой на фронт последний, на котором над тремя малышами возвышалась тоненькая мама. Она, изогнувшись, уперлась рукой в бок, востроносенькая, улыбающаяся, довольная.
Лицо Леночки принимало по-мужски жесткое выражение, когда она глядела на эту фотографию. И сейчас, когда она тихо сидела возле спящего мужа, вспомнился ей тот последний мирный день…
Она глядела на знакомое до мельчайшей черточки лицо мужа. Этот резкий, решительный, иногда просто бешеный мужчина казался ей сейчас простодушным ребенком, которого любой хитрец проведет. Вот оно — ее счастье: этот порывистый, несдержанный фантазер, не умеющий заботиться о себе, вечно занятый разгадками того, что еще неведомо людям. Но разве не в этих вечных разгадках жизнь? В этих разгадках и счастье людей.
И для разгаданного величайшего счастья льется сейчас кровь…
Она тихо сидела возле спящего мужа и с удивлением чувствовала, что нечто переместилось в ее душе: она думала не о счастье прошлого, а о счастье будущего, ощутимом, ясном, простом. Впервые в войну она мечтала о будущем.
Шерстнев спал не больше полутора часов. Открыв глаза, он сразу спустил ноги с печи, встал.
— Ну, я пошел, — твердо сказал он. — В штабе увидимся.
Леночка не успела дойти до штаба, как небо загудело. При частых налетах и обстрелах она узнала теперь, что страха ей не избежать, — все равно холод пройдет по спине и на миг трудно станет дышать. Она легла наземь, прижав к груди папку с материалами, покрыв ее своим телом, охраняя ее так, словно в ней, в этой папке с бумагами, заключено все счастье будущих времен.
К ночи Шерстнев был уже в городке, из которого только что были выбиты фашисты. Он сошел с машины у какого-то большого сада.
Деревья в саду схвачены лютым морозом, похоже, что белые хрупкие шары надеты на их черные стволы. Каменные дома пронизаны догорающим в стенах пожаром. А наверху, в черном бездонном мраке, мертво и неподвижно сияли звезды.
Жизнь, казалось, остановлена была свирепым холодом и на земле и в небе.
Это была почти нереальность — сверкающая белизна площади, полукруг розовых зданий с прорезями ярко горящих окон, ряды которых казались бесконечными, падающая к ледяной реке перспектива огибающих сад улиц.
Резкий ветер поднялся снизу, с берегов нерадостной реки, и Шерстнев почти пробежал ничем не защищенное пространство, по которому колючий ветер гулял как хотел.
Он шел к реке.
Еще один мост будет восстановлен, не первый мост наступления под Москвой.
По одним только общим данным о характере местности, о ширине реки, о высоте берегов Шерстнев делал обычно предварительный чертеж. Только глянув на рухнувший мост, он мог без особых обследований решить, годится ли что из взорванного или сожженного материала на немедленное использование и, следовательно, на подъем или же все нужно строить заново. Он уже видел в воображении своем новый мост, соединивший берега, когда определял количество и характер опор и распределял людей по работам.
Разнообразие природы и разнообразие разрушений давало множество вариантов, в которых все же были общие черты. Изобретательский дар Шерстнева действовал тут в строго ограниченных пределах, он был сжат, как некое упругое тело, и обращался в движение, в поиски простоты и точности, в ускорение темпа строительства.
Сейчас, как и всегда при каждом начале работ по восстановлению очередного моста, он напряженно думал об установке пролетных строений. Надвижка здесь не годится, — слишком широка река. Сколько времени займет возня с краном? Опять эта канитель с тросами… В соседнем батальоне из-за неравномерного натяжения случилась недавно беда — перекос пролетного строения. Чуть все к черту не полетело… После этого Шерстнев особенно задумывался над ролью тросов, талей, полиспастов. Все известные Шерстневу, не раз его злившие недостатки разных систем крана мешали теперь, как никогда. И хотя Шерстнев был на отличном счету у командования, он почувствовал сейчас себя преступником. А если он не преступник, то прав был Барбашов: он просто бездарность. Так чувствовать необходимость нового крана и не быть в силах изобрести его может только бездарный, человек. Он — средненький, добросовестный прораб, не больше того, к этому надо привыкнуть; в конце концов, он же не честолюбив, он все равно будет работать в полную меру своих сил.
Он взглянул на мертвое небо. Оно ничего не обещало ему. Кто-нибудь другой разгадает все загадки, а он станет послушным его последователем и учеником. Небо юности остается, оно живет, только он не может прочесть в нем то, на что надеялся, о чем мечтал. И вдруг звезда сорвалась там, наверху, и потухла… Это закатилась его звезда. Внезапным, механическим, жестким вылетом она ушла, исчезла, чтобы никогда больше, не вернуться.
Потух его талант. Отлетел, как эта звезда, проглоченная черной ночью. Она закатилась сама, без этих дурацких тросов.
И вдруг разогнувшийся профессор, багор, консоль — все разом вспомнилось ему, и жарко ему стало в эту лютую зимнюю ночь.
Он остановился.
«Без этих дурацких тросов…»
Конечно же, надо убрать тросы! Нужна жесткая конструкция. И он удивился простоте разгадки. Он уже явственно видел будущую конструкцию, в воображении своем он производил вычисления, делал первый эскиз…
Это было жаркое лето, а не свирепая зима. И небо не было мертвым и неподвижным. Над ним вновь раскинулось небо его юности, небо, которое никогда не обманывало его и много раз еще поможет. Оно было глубоким и радостным. Оно было за него, за стремительное движение на запад…
В батальоне не поняли, почему командир вдруг стал так весел и оживлен. Прошел даже слух о больших победах, о которых уже известно в штабе, но рано еще объявлять всем.
А Шерстнев, как веселый ребенок, распоряжался работами. Он решил поставить здесь пролетные строения двумя кранами — с этого и того берега, а в то же время он воображал будущий мощный кран, который в каких-нибудь полчаса будет проделывать всю работу по установке мостовых ферм.
При приемке моста он подал рапорт командованию, и генерал вызвал его к себе.
Сухощавый, неулыбающийся, с глазами как точки, он говорил ему:
— Мысль ваша ценна. Сколько времени вам нужно на чертеж новой конструкции?
Шерстнев назвал минимальный срок.
И вот уже не оттащить его от формул и эскизов.
Странно, мысль о жесткой конструкции была не нова для него, он просто не выделял ее среди других соображений как главную, и вдруг она мелькнула молнией, как решение задачи.
Затем он был направлен к специалисту по кранам в Москву.
В холодном здании он нашел комнату, в которой, ежась, сидел тот самый профессор, которому он некогда бросил в лицо грубое слово. Он подумал на миг о том, что впервые показывает новое свое открытие не Билибину, а другому человеку. Куда делся Билибин? Хорошо бы услышать его обычное: «Вот это вещь! Это — точно!»
Но, видно, война и тут все переставила.
Профессор поднял голову, взглянул на него и узнал сразу. В маленьких умных глазах его мелькнуло веселое воспоминание.
Он встал, протянув руки:
— Великий изобретатель? Рад, очень рад. Новый кран?
— Да, — ответил Шерстнев.
— Давайте, давайте. Скорее!
Он взял протянутую Шерстневым папку и, быстро открыв ее и перебирая листы, говорил:
— Ерунда… ерунда… Правильно, что ерунда, хотя очень невежливо, очень. Нельзя так кидаться на старого человека. Можете, бурный человек, просто поспать несколько часов, пока я все это изучу?
Через шесть часов он, попивая горячий чай, говорил сухо, точно, деловито:
— Одобряю. Интересный вариант. Очень интересный. Вас следует немедленно включить в уже работающую группу. Дело в том, что я буду настаивать на вашем откомандировании из армии. Так и знайте. Придется вам расстаться с военными петличками и вернуться к спецодежде. Ваш вариант очень ценен. Может быть, это не лучшее, но ведь вы будете и дальше совершенствовать, человек вы беспокойный… Я написал свое мнение, вы его прочтете; я заканчиваю его необходимостью освободить вас от вашей прорабской работы, хотя о ней ходят легенды. Но я знаю, что вас отпустят. Уже несколько раз стоял вопрос о вас, а тут вы и сами явились. А теперь извольте ко мне.
Машина мчала их по пустым улицам военной Москвы.
Тьма, тишина, мороз.
В шесть часов утра старый профессор разбудил Шерстнева.
В столовой топилась печурка. Было жарко и слегка дымно.
— Нету еще опыта у жены, — шутил профессор. — Дочь — в армии, врачом, а жена у меня — старорежимная, не понимает печурки, богато жила. Изобретите, пожалуйста, что-нибудь такое, чтобы уничтожить холод. Вот попрыскать из пульверизатора — и чтобы сразу стало тепло. Теперь говорите, где ваша очаровательная Елена Васильевна.
На фамилии, имена, отчества у него была подлинно профессорская, математическая память, так же как и на лица.
— Она, как и ваша дочь, в армии. — Шерстнев потер по своей привычке щеку. — В железнодорожных войсках.
— Я, старик, влюбился в нее. Можете не ревновать. Куда мне с молодостью соревноваться? Надо ее вместе с вами откомандировать. Можете ругаться, а жену вы получите, чтоб не загуляли без нее. Она у вас хорошая, ее нельзя обижать.
Шерстнев рассказал ему, как он мучился в поисках простой разгадки, и профессор очень смеялся, когда узнал о том, как хотелось Шерстневу согнуть его.
— А вы бы попросили, я бы хоть раз десять согнулся, я это понимаю, очень понимаю.
Затем он перебил:
— Падающая звезда зимой? А не сочинили? Не воображение? Август, сентябрь — это да, это точно.
Его последнее «точно» напомнило Шерстневу о Билибине, и он спросил:
— Вы, между прочим, не знаете, где Билибин?
— Работает. Но, знаете, потух. Потух. Боюсь, что сиял он чужим огнем, все вы бросали на него свой отблеск, вот он и сверкал. Но в войне потух. Добросовестно работает, но ответственных постов ему давать нельзя. Завалить может. Для его корпуленции уж очень быстрое стало движение. Изобретения так и сыплются. Вот меня, старика, тоже вытащили, выдвинули, так сказать, на пост. Я — худощавый, разгибаюсь и сгибаюсь. — Он засмеялся. — Не Билибин. А теперь я вам насчет звезд и прочего вот что скажу. Это все так, и я этому верю, я про эту поэзию знаю, что это так. А в основе то, что вы просто хорошо знаете свое ремесло. Я сначала тогда рассердиться хотел, но почувствовал, что в вас не просто самоуверенность невежды, расчет на чистое вдохновение — такие есть, — а знания, опыт. Вы вот и замечательный восстановитель, прораб в сущности, и хороший инженер-производственник; вы не думайте, я о вас выяснял потом, мне интересно стало. В этом основа, на которой растут изобретения. Простите, что я поучаю, я люблю поучать, такая уж у меня старческая обязанность, но, пожалуйста, прошу вас учиться, учиться и учиться.
Отправляясь к месту своего нового назначения, Шерстнев с любовью думал об этом старике, и соседи по самолету не понимали, почему иногда так посмеивается про себя этот небольшого роста мужчина в военной шинели без петличек. А Шерстнев вспоминал Леночкины поучения: «Он тебе отомстит».
На аэродроме его встречали товарищи. Красивый блондин первым подбежал к нему.
— Герою переднего края привет! Наконец-то!
Он, как отличный термометр, показывал всегда температуру отношения к человеку.
Шерстнев почувствовал, что его здесь действительно ждут и любят.
Рыжий Левин, пожав ему руку, говорил:
— Вас очень не хватало здесь. Мы уже знаем: вы с новым краном. Основная идея у нас совпадает с вашей, начальник наш очень ждет вас. Прекрасный товарищ. Вы с ним сдружитесь. Он во многом на вас похож.
Из всей группы работников особенно поразил Шерстнева тихий, неразговорчивый человек, совсем на него не похожий. Этот человек составлял проект крана в Ленинграде в первые блокадные месяцы. Силы его истощались в голоде и холоде, и он, когда выполнял свой проект, старался не делать лишних движений. Он точно и ясно выразил ту же мысль, что у Шерстнева. Их проекты взаимно дополняли друг друга.
XIII
Движения бойцов и командиров стали четкими, даже щегольскими в своей отчетливости, каждое движение должно было приближать и приближало желанный миг, когда повиснет мост над бурливой и быстрой речкой.
Сложенные в точном и прочном сочетании рамы, как широкоплечие, желтоватые великаны, выросли до необходимого уровня.
Паровоз двинулся, толкая платформу к самому краю железнодорожного пути.
Металлическая стрела, уверенно выдвинувшись, как длинная могучая рука, подхватила ферму с легкостью, с какой человек поднимает щенка за загривок, и потянула вперед и вверх.
Стрела, как живая, осторожно опускала ферму на опоры, и в этом движении виделись нежность и твердость любящей руки.
Когда пошла вперед и вверх вторая ферма, самая длинная и тяжелая, по ней, еще движущейся, пробирался маленький человек в синем комбинезоне.
Казалось — ничего не стоит ему сорваться на камни и бревна с высоты, которая представлялась снизу огромной.
— Кто это? — спросил один из молодых, недавно прибывших командиров.
— Шерстнев, — отвечал, оглянувшись, командир батальона, накрепко запакованный в серую шинель. — Инженер Шерстнев.
Он впервые видел действие нового крана. Он был поражен. Техническое чудо совершалось воочию. Мощность, простота, быстрота — все изумляло его, и он вспоминал ночь у речушки, когда этот взлетевший сейчас наверх человек совершил такой резкий перелом в работе батальона. Теперь тяжеловес сам был командиром батальона. Фамилия «Шерстнев» говорила ему очень много.
Когда двинулся первый состав по мосту, Шерстнев уже был в десяти километрах отсюда, и знакомое, тысячу раз виденное зрелище разрушений открылось перед ним с высокого берега.
Часто вспоминалось странное ощущение, какое испытал он в первый день войны, когда мысль о том, что созидание здесь преступно, потрясла его. Созидание победило. Созидание неудержимо отвоевывало мир.
Командир бригады, толстый полковник, звучным голосом любящего жизнь человека докладывал генералу проект восстановления моста. Срок — полтора суток. При этом полковник взглянул на командира батальона. Тот отозвался одним только словом:
— Точно.
Шерстнев пошел обратно по путям. Новый кран уже не вполне удовлетворял его. Применять его можно было не везде, не всегда, были серьезные недостатки. Конечно, даже маленькое новшество требует громадных усилий, — но ведь неограниченны возможности человека…
В небе ни одной звезды. Они изгнаны солнцем. Бледно-голубой, лохматый, в разорванных облаках свод скрыл их от взоров. Но оно есть, оно живет, небо его юности, за этим принявшим свою дневную окраску воздухом светят горячие звезды.
Это небо зовет к новому и новому движению, к новым и новым усилиям. Оно обещает необычайные разгадки впереди, в том будущем, которое кровью, мужеством, упорством и огромным талантом народа вырвано у врага.
1945