Арктические зеркала: Россия и малые народы Севера

Слёзкин Юрий

Часть 2.

ПОДОПЕЧНЫЕ

 

 

Глава 4.

УГНЕТЕННЫЕ

 

Инородцы как соседи и данники как должники

К концу 1850-х годов Российская империя приумножила число своих бродячих подданных, присоединив бывшие китайские владения по Амуру и Уссури. Более того, официально Российская империя присоединила земли по Амуру и Уссури именно потому, что на них проживала часть ее бродячих подданных. Согласно А.Ф. Миддендорфу, который возглавлял экспедицию Академии наук в Сибирь в 1842—1845 гг., многие тунгусы, жившие по ту сторону русско-китайской границы, платили дань русским казакам, что делало их де-факто российскими подданными, а их охотничьи угодья — де-факто российской территорией. Это известие было радостно встречено генерал-губернатором Восточной Сибири И.И. Муравьевым, которого беспокоило проникновение англичан в Восточную Азию, капитаном императорского флота И.Г. Невельским, который стремился доказать, что устье Амура судоходно, иркутскими купцами, которые жаждали получить свою долю при разделе Китая, и всеми теми российскими патриотами — от великого князя Константина Николаевича до ссыльных подопечных Муравьева, — которые мечтали о превращении России в азиатскую сверхдержаву. Амур должен был стать для России новым Эльдорадо, хлебной житницей и удобным выходом к Тихому океану, а коренные жители Приамурья (всего около 15 600, включая 11 700 охотников и собирателей) должны были обеспечить юридическое обоснование и Бремя Белого Человека. Более или менее полномочный посол российского империализма на Амуре, И.Г. Невельской, записал как символически значимую свою произнесенную перед небольшой группой нивхов-рыбаков и маньчжуров-торговцев речь об исторических правах России на Амур. Он использовал присутствие тунгусских переселенцев на Сахалине как доказательство постоянного присутствия на острове «подданных России» и всячески старался «внушить» инородцам «понятие о праве и старшинстве».

Впрочем, как только аннексия свершилась, значение местных инородцев сократилось вплоть до полной незаметности. Даже Ричард Маак, чьи «Путешествия по Амуру» содержат детальные и сочувственные описания коренного населения, называл вновь приобретенные земли «почти полностью пустыми», когда речь шла об имперской экономике и администрации. Чтобы приамурские территории могли считаться землей обетованной, им надо было быть девственными сегодня и русскими завтра. Сразу после перехода левобережья Амура к России был создан специальный Амурский казачий полк, на эти земли переселили большие группы ссыльных, и тысячи крестьян получили там государственные земли, правительственные ссуды и отсрочки от налогообложения и военной службы. Десятью годами позже на Амуре было втрое больше русских, чем «амурских народов». В то время как крестьянское «переселение» (и поддерживаемое государством, и нелегальное) неуклонно ширилось, «дальневосточные» охотники и собиратели были слишком малочисленны, чтобы фигурировать в разнообразных проектах поземельного устройства, и обычно считались слишком «бродячими», чтобы нуждаться в земле. В результате многие из них были вытеснены из мест традиционного обитания, умерли от оспы или пересекли государственную границу. Даже лозунг «желтой угрозы», популярный на рубеже столетий, относился не к коренному населению Приамурья, а к китайцам и корейцам.

За пределами Приамурья усилия Российского государства в деле модернизации, колонизации и экспансии были гораздо менее заметны бродячему населению. Зона новых поселений не достигала шестидесятой параллели, а Переселенческое управление определяло девять десятых Сибири как «совершенно необитаемые и малоисследованные местности». На пике миграционного периода, в 1897—1911 гг., русское население Якутии сократилось с 30 007 до 18 035 (приблизительно до 7% от общего населения губернии). Вести сельское хозяйство было по большей части невозможно; поставки пушнины продолжали снижаться; а после продажи Аляски в 1867 г. регион в значительной степени утратил свое стратегическое и коммерческое значение. Управление большинством заполярных областей было сопряжено со значительными трудностями. Неуклонно убывающая дань пушниной оставалась собственностью императорского дома, а налоги, собранные в государственную казну, не могли покрыть расходов на содержание местных священников, казаков и чиновников. Выплата жалованья служащим была единственной формой государственных инвестиций, и, будучи предоставлены сами себе, русские и коренные обитатели вступили на путь взаимной адаптации.

Русские «старожилы» Арктического побережья — записанные как крестьяне, мещане, казаки или купцы — были преимущественно охотниками, рыболовами и мелкими торговцами. В зависимости от места жительства они переняли юкагирские, угорские, корякские или якутские методы хозяйствования, орудия труда, пищу, одежду, духов и шаманов. Многие каждую весну голодали, а некоторые вспоминали Ермака как чужеземного захватчика. Многие говорили на местных языках, а некоторые не говорили по-русски. Не все «старожилы» считали себя русскими, и не все путешественники признавали их таковыми. В ходе переписи 1897 г. члены якутоговорящего усть-оленекского рода на вопрос об их народности ответили: «крестьяне». Очевидно, их принадлежность к крестьянскому сословию и форма налогообложения были их единственным отличием от соседей (соседи между тем считали их якутским родом с особыми колдовскими способностями). Один русский налогоплательщик из Нижнеколымска подал в местное правление прошение, чтобы ему позволили стать чукчей. С его точки зрения, вся разница состояла в числе и качестве поборов. В некоторых областях Западной Сибири термин «ясачный человек» стал обозначать любого охотника, а большинство членов старожильских общин на северо-востоке называли себя по месту жительства: «марковцы», «гижигинцы» и т.п. Среди них были налогоплательщики различных разрядов, а также бывшие юкагиры или коряки, которые по-прежнему записывались как инородцы, но стали полноценными «марковцами» или «гижигинцами». На Камчатке термин «камчадал», в прошлом использовавшийся для обозначения коренных жителей — ительменов, теперь применялся ко всем обитателям полуострова, занимавшимся ловчими промыслами. Правовой статус и родственные связи оставались важными для самоидентификации внутри группы, но для внешнего мира все они были «камчадалами». Внешний мир состоял преимущественно из «русских» — в первую очередь чиновников, купцов, священников и ссыльных — и соседних кочевников или «бродячих» народов, которых старожилы считали не инородцами вообще (некоторые из старожилов сами были инородцами, т.е. данниками), но чукчами, тунгусами и так далее. Кое-где в низовьях Енисея коренные жители-мужчины откликались на обращение «Василий Иванович».

Наиболее важной связью между этими тремя группами была торговля, в которой старожилы служили посредниками между русским миром городов и деревень и кочевым миром тайги и тундры. Способы осуществления сделок мало изменились по сравнению с практикой XVIII в. Торговцы из числа старожилов (в большей или меньшей степени почти все старожилы были торговцами) приобретали спиртное, табак, чай, муку, боеприпасы, одежду, иглы, бусы, топоры, котелки, ножи и другие товары у заезжих купцов из Иркутска, Енисейска, Тобольска или Архангельска. Затем они приезжали в стойбища туземцев, ждали прибытия кочевников в своих поселениях или посещали регулярно проводившиеся ярмарки — например, в Олекминске, Анюе или Обдорске. У каждого торговца были свои туземные «друзья», которые были обязаны поставлять ему всю свою продукцию (в основном пушнину, рыбу, бивни мамонта и шкуры северного оленя), а в остальное время полагались на его кредит. Согласно Кастрену, например, на Обдорской ярмарке «толпы сынов и дщерей тундр… казались праздными посетителями рынка, потому что не приносили на него никакого товару. Но мне говорили, что под оттопырившимися шубами скрывались черные и бурые лисицы и кое-что еще. Товар этот показывался, однако ж, не каждому, продавец пробирался тайком к какому-нибудь приятелю и тут после надлежащего угощения показывал ему свои богатства».

Надлежащим угощением была водка, без которой не могла состояться ни одна коммерческая сделка, — как из-за страстных настояний звероловов, так и из-за трезвого расчета купцов. Торговля спиртным теоретически была незаконной, но практически — повсеместной, и даже Иннокентию Толмачеву, главе официальной экспедиции Академии наук на Чукотку, якутский губернатор посоветовал взять с собой запас алкоголя: без этого, как выразился губернатор, члены экспедиции «не смогут путешествовать среди чукчей». Согласно И.С. Полякову, обычная процедура торговли в низовьях Оби выглядела так: «дайте сначала остякам по чашке водки хорошей — даром; первую бутылку — за 1 рубль; две вторые, наполовину с водой, — по полтора рубля за каждую; следующие три бутылки чистой воды по два рубля, и остяки уйдут совершенно пьяные».

Сам обмен часто производился за закрытыми дверями, в доме купца или в юрте охотника. «Является к продавцу остяк со шкурками, уговаривается о цене каждой и раскладывает десяток их на полу юрты; покупщик кладет на каждую шкурку условленную плату; остяк собирает деньги, а покупщик — шкурки. Когда продажа всех шкурок остяком кончена, начинается тем же способом покупка товаров продавца».

Обычно все товары обменивались напрямую, но постепенно все больше и больше охотников оказывались вовлеченными в денежные отношения. Из-за различий между ценами, установленными государством, и ценами, которые назначали купцы, инородцам было выгоднее продавать свою пушнину, рыбу или рабочую силу купцам, а затем платить дань в денежном исчислении (с ростом широкомасштабного рыболовства на Севере становилось больше денег). Впрочем, сбыт товаров по определенной цене был большой редкостью. Практически все туземные охотники, рыболовы и оленеводы были в долгу у торговцев, так что каждая сделка представляла собой выплату долга, новую ссуду или часть отношений найма. Например, старожилы деревни Шеркалинское владели рабочей силой всех туземцев, живущих между Кондинском и Березовом в низовьях Оби. В обмен на обеспечение своих «друзей» продуктами, одеждой, орудиями труда и оружием (а также на уплату их дани) они имели исключительное право на всю их продукцию и арендовали большую часть их рыболовных угодий. На Енисее некий Кобачев официально просил правительство легализовать подобную ситуацию и предоставить ему исключительные права на весь Туруханский регион.

Проводившиеся государством антимонопольные меры не помогали. Согласно В.К. Бражникову, заведующему рыбными промыслами Приамурского управления государственными имуществами,

приходится гиляку волей-неволей, чтобы прокормить семью и собак, идти к знакомому промышленнику забирать у него в долг товары, негодные, втридорога, тогда как рядом в лавке можно бы купить и лучше и значительно дешевле; но ведь кто же кроме рыбопромышленника будет принимать в расплату рыбу, да еще верить в долг гиляку, живущему за несколько десятков верст? Промышленник же очень рад заранее обеспечить себя рыбой; дает сколько нужно, да еще и водкой поит, чтобы только гиляк не пошел к конкуренту {396} .

Хотя и казавшиеся довольно сонными по сравнению с быстро меняющимся Югом, заполярные регионы Российской империи не были полностью изолированы от новых тенденций экономического и политического развития. Бродячие инородцы сдавали свои рыболовные угодья в аренду крупным судовладельцам; уступали свои охотничьи угодья на Лене, Енисее и Байкале золотоискателям; меняли маршруты своих кочевок, чтобы обойти стороной новые поселения. Там, куда российские подданные не могли или не хотели добраться, было кому занять их место. Разрастающееся китайское население Северной Маньчжурии доминировало в торговле на Амуре, американские китобои и торговцы стали важнейшими торговыми партнерами чукчей, а итогом Портсмутского мирного договора 1905 г. стал переход Южного Сахалина к Японии и фактический контроль японцев над рыболовством в Охотском море.

Не все перемены вызывались действиями русских и их конкурентов из великих держав. На северо-западе большие стада ненецких оленеводов оказались во владении коми, на северо-востоке многие тунгусы и юкагиры перешли на якутский язык, а на Таймырском полуострове российские чиновники обособили четыре говорящих по-якутски тунгусских рода в особый народ — долган (само это население сохраняло родовую самоидентификацию и не имело общего самоназвания). Но, как и прежде, наиболее глубокие экономические и социальные последствия вызывало внешнее влияние. Болезни, внедрение новых технологий, уничтожение лесов, истребление животных и административное давление вынуждали большие массы людей мигрировать в новые районы или модифицировать свою хозяйственную деятельность. Некоторых ясачных людей переселили насильственно, чтобы они обслуживали почтовые тракты; некоторым таежным охотникам пришлось перейти к оленеводству; некоторые собиратели вынуждены были стать ямщиками, проводниками или торговцами; а от некоторых традиционных методов рыболовства и охоты пришлось отказаться, поскольку российские чиновники считали их варварскими. В той или иной мере все бывшие «иноземцы» освоили новые умения и приобрели новые жилища, орудия труда и одежду. Социальный статус все в большей степени ассоциировался с обладанием привозными промышленными товарами; охотничья удача зависела от доступности огнестрельного оружия (равно как от помощи иконы Николая Чудотворца); а русская медицина славилась колдовской силой. («Русский бог сильнее гиляцкого, значит, и русский шаман сильнее гиляцкого», — говорили Штернбергу его друзья-гиляки о врачах.)

Миграции, эпидемии и новые хозяйственные занятия влияли на величину и состав туземных сообществ. Зараженных сифилисом коряков избегали и считали неприемлемыми партнерами для брачных союзов; угорские общины начали принимать русских, а некоторые тунгусские охотничьи отряды могли включать членов разных родов. Фиктивные родовые группы, учрежденные российскими властями в фискальных целях, могли стать реальностью, поскольку их члены сообща платили дань, строили дороги и доставляли почту. Увешанные медалями «князцы», поддерживаемые администрацией и осмеиваемые путешественниками, предпочитавшими «неиспорченных» туземцев, могли успешно использовать связи с русскими в политических целях. Знание русского языка могло стать важным критерием компетентности в сфере обычного права, а обращение к российской полиции — важным фактором в решении местных споров.

Когда правительство побуждало инородцев сохранять владение своими землями, понятие земли и характер владения могли интерпретироваться по-разному, но окончательное решение выносило правительство, и некоторые таежные сообщества считались с этим. На Амуре, к примеру, большие нанайские роды начали ставить специальные знаки, чтобы обозначить «свои земли» в районах, где до 1880-х годов мог охотиться кто угодно. Более значимой (но реже обсуждавшейся) правительственной политикой было предоставление прав и обязанностей «инородца» лишь половине коренного населения. В то время как российские путешественники ужасались униженному положению женщины в туземных сообществах, имперская данническая система продолжала углублять неравноправие. Дань платили только мужчины, поэтому для Российского государства юридически существовали только мужчины: если убивали туземного мужчину и туземную женщину, администрацию прежде всего беспокоило первое. Даже в тех регионах, где женщины работали по найму (на засолке рыбы, дублении кож или в проституции) или где под влиянием миссионеров девочек отдавали в школу, ничто не могло сравниться с универсальной и свято исполнявшейся обязанностью платить дань.

Перемены в сфере торговли были наиболее заметными для сторонних наблюдателей. Как подчеркивал И.М. Ядринцев, величайший защитник «прав инородцев», «инородец… искусился… Прежние воззрения изменились, старая честность и доверие исчезли… Племена, обладавшие свойствами непосредственной, безукоризненной нравственности, потеряли свою детскую чистоту и явились ныне деморализованными».

Многие коренные северяне действительно приспособились к новым условиям торговли и изменили традиционные формы обмена. Пастухи-оленевода часто отказывались показывать свои стада русским. (По наблюдению П. Третьякова, авамские самоеда (нганасаны) были ужасающими «скрягами» по отношению к русским, но не по отношению друг к другу.) Некоторые охотники стали брать в кредит у чужих «друзей», и одна группа удэгейцев якобы «старалась набрать в кредит как можно больше, в расчете, что кредитор, опасаясь совсем потерять долг, согласится на уступки и сделает скидку». Порой такая тактика оказывалась успешной, и, согласно И. Гондатга, «некоторые из торговцев и промышленников, видя, что промыслы все более и более падают, что инородцы стали обманывать не хуже, чем их прежде обманывали, готовы были прекратить все торговые сношения с ними и заняться только рыбопромышленностью, но боязнь окончательно потерять тогда все долги удерживает их от этого и заставляет… продолжать оставаться опекунами над местным населением».

Некоторые коренные жители Севера действительно могли диктовать свои условия русским торговцам и путешественникам. Коряки, например, часто были единственными поставщиками продуктов и транспортных средств для путешественников на Камчатку, и многие из них так искусно пользовались этой монополией, что Питер Добелл назвал их «вероломными мошенниками», «злодеями» и «самыми жадными варварами, которых я когда-либо видел». «Действительно… они всегда прикидываются голодными, чтобы обмануть путешественников и вынудить их платить по самой дорогой цене. Стоит кому-нибудь возразить против их условий, как они ссорятся с ним и даже бьют или режут его своими ножами, если он будет безоружным и не способным защитить себя». Другие присоединялись к уже сложившимся торговым маршрутам или налаживали собственные прибыльные торговые сети, как те тунгусы, которые оказались вовлеченными в торговлю между Аяном и Якутском (доставляя товары с иностранных судов в Якутск), или те, которые ездили из Аяна в Уду, чтобы продавать свою пушнину даурам. Наконец, появились предприниматели, которые покупали товары у русских и перепродавали их с наценкой своим сородичам.

И все же никто не достиг столь впечатляющих успехов в деловых отношениях с внешним миром, как чукчи. Основываясь на Уставе об управлении инородцев, Свод законов Российской империи 1857 г. определял их как «инородцев несовершенно зависящих», которые «платят ясак по собственному их произволу, как в количестве, так и в качестве», и хотя из последующих изданий Свода законов эта категория была исключена, чукчи оставались полностью независимыми. Русское присутствие на Чукотке было минимальным, и все попытки организовать чукчей в административные единицы и заставить платить дань закончились провалом. В 1860-е годы барон Майдель, чиновник с Колымы «с чрезвычайными полномочиями», воспользовался заинтересованностью чукчей в Анюйской ярмарочной торговле и запретил «чукотские подарки», т.е. товары, которые давали чукчам в обмен на ясак. Ясак превратился из предмета торговли в налог на право торговать: чукчи, которые не приезжали на ярмарку, ничего не платили. Кроме того, Майдель ввел должность «верховного вождя всех чукоч», которого иногда называли чукотским царем, и попытался поднять авторитет «князьцов» (родовых вождей). Эти реформы, которые предпринимались «в старании привести их [чукчей] к присяге на верноподданство», не пережили своего инициатора. Родовые кланы существовали только на бумаге, а «князыды» были влиятельными владельцами оленьих табунов и могли легко лишиться своих оленей, а вместе с ними — и влияния, и «сородичей». Один из них рассказывал В.Г. Богоразу: «Я теперь тоён [вождь] и имею этот кортик и пачку бумаг как знаки моего достоинства. Но куда же девался мой род? Я не могу отыскать никого». Наследник чукотского престола унаследовал малиновый кафтан и медали своего отца, но не унаследовал его авторитет, так что преемники Майделя отказались от использования титула и забыли о претенденте. К 1910 г. местные чиновники заключили, что «чукчи не образуют общин и не имеют начальников, и все попытки русской администрации создать у них старшин и старост кончались неудачей».

Отсутствие общин и начальников означало отсутствие дани. После продажи Аляски американские суда стали частыми гостями на побережье Чукотки, и чукчи начали терять интерес к более дорогим российским изделиям. В обмен на китовый ус, оленьи кожи и моржовые клыки американские торговцы привозили ром, порох, винчестеры, муку, галеты, сахар, черную патоку, бусы, скобяные товары и ножевые изделия. Кроме брикетов чая и крепкого «черкасского» табака, немногие российские товары (значительная часть которых была американским импортом, поступавшим через Владивосток) оказались конкурентоспособными на новом рынке. Тем временем шкурки пушных зверей из Америки, которые раньше поставляли на Колыму торговцы-чукчи, теперь отправлялись с Аляски в континентальную часть Соединенных Штатов. В результате требовалось все больше и больше товаров, чтобы привлечь чукчей с побережья на колымские ярмарки. В 1892 г. Владимир Иохельсон стал свидетелем такой сцены на Анюйской ярмарке:

Десяток или около того чукчей из разных местностей пришли в палатку чиновника, и в присутствии уездного начальника казаки встретили их чаем, сахаром и печеньем. После того, как начальник при посредстве толмача произнес приличествующую случаю речь, сводящуюся к тому, что царь любит чукчей и посыпает им подарки, каждый из туземцев сделал небольшой даннический взнос рыжей или полярной лисицей. Затем императорские подарки были подвергнуты осмотру, и к ним выпросили добавки, которые по большей части пожертвовал начальник, очень желавший выпроводить своих докучливых гостей. Результаты этого обмена были весьма благоприятны для чукчей. Они получили подарки, по стоимости намного превосходившие выплаченную ими дань; тем временем шкуры были торжественно маркированы официальным клеймом и препровождены в Санкт-Петербург как знак покорности чукчей {424} .

Никто ничего не говорил о «произвольной» дани или верховных вождях — да и вообще между русскими и их «несовершенно зависящими подданными» велось мало разговоров. Чукчи никогда много не говорили по-русски, а к началу XX в., особенно после того как чукчи начали работать на американских китобойных судах, языком международного общения на западе Чукотки стал английский. В 1902 г. Северо-Восточное Сибирское общество полковника Вонлярлярского получило исключительное право добычи полезных ископаемых на Чукотке. Большинство акций новой компании принадлежало американским торговцам, и вскоре их лавки распространились по всему полуострову. Маршруты чукотских торговцев стали короче, часто не достигая русских поселений на Колыме, и некоторые торговые агенты-эскимосы сосредоточили в своих руках значительные средства. Чукчи оставались столь «несовершенно зависящими» и столь «загадочными», что многие русские считали их военной угрозой. Как сообщал подполковник Козик, «в 1877 году в Петропавловске ходили слухи, что чукчи воюют между собою и приближаются к Камчатке, что они хорошо вооружены ружьями и даже есть пушки, всем этим их снабжают американские китобои».

Семью годами позже чукчи обвинили торговца из Нижнеколымска в мошенничестве и конфисковали его товары. Обиженный торговец пригрозил чукчам карательным походом правительственных войск. Когда об инциденте стало известно властям, торговца посадили в тюрьму, а колымский уездный исправник потребовал «немедленно внушить всему русскому населению Нижнеколымской части, чтобы они отнюдь ни чем не раздражали чукоч, под страхом, в противном случае, ответственности по суду военному». В том случае, если это заявление не покажется чукчам удовлетворительным, исправник выразил желание лично встретиться с их «князьцами».

Удаленные от важнейших центров русского влияния и неуловимые на своем малодоступном полуострове, чукчи находились на особом положении. Большинство других бродячих инородцев были «совершенно зависимыми», и если не игнорировались полностью, то редко воспринимались как источник опасности или дохода. Хотя случайные гости из Центральной России порой жалели или хвалили их, бродячие инородцы оставались особой категорией подданных и — за исключением вооруженных чукчей и нескольких преуспевающих торговцев — занимали низшие ступени общественной иерархии. В старожильческом поселке или приграничном городке инородец, часто пьяный и растерянный, был легкой добычей шутников или бросающихся камнями мальчишек. Многие коренные северяне смотрели на каждого русского как на начальника и поступали соответствующим образом; большинство туземных старшин считали русских писарей вышестоящими лищми и выполняли их приказы.

Для большинства коренных жителей Севера адаптация к меняющимся хозяйственным условиям происходила недостаточно быстро. На Оби и Амуре в особенности они беспомощно наблюдали за тем, как истреблялась рыба и сдавались в аренду рыбные угодья. Постоянные эпидемии, а на Амуре еще и недостаток женщин делали положение еще более тяжелым. Тем временем потребности плательщиков дани росли быстрее, чем их платежеспособность. Некоторые из ввозимых товаров, такие как огнестрельное оружие, сети, капканы и домашняя утварь, становились частью местной экономической жизни (хотя и с потенциально дестабилизирующими последствиями); другие, такие как яркая ткань, бусы и кольца, приобретали символическую ценность, но не имели хозяйственного значения за пределами туземных сообществ; третьи, особенно водка, заметно ухудшали позиции инородца в его взаимоотношениях с торговыми партнерами. Некоторые коренные северяне стали полностью несостоятельными как охотники, рыболовы или оленеводы и нанимались на работу к русским купцам или крестьянам. Кто-то голодал, кто-то сидел у причала в ожидании корабля для разгрузки, а кто-то просил милостыню у входа в кабак.

Время от времени правительство пыталось вмешиваться. В рамках борьбы против купеческих монополий иркутский губернатор И.И. Трескин учредил казенные хлебные магазины и побуждал «непредусмотрительных» туземцев запасать рыбу на случай весенней голодовки. Сперанский облегчил приобретение еды в казенных магазинах для бродячих инородцев: в случае голода хлеб следовало ссужать по первому требованию, а долги следовало взыскивать с умеренностью. Впрочем, скоро стало очевидно, что мера оказалась по большей части контрпродуктивной. Задолженность росла с такой скоростью, что местным властям, испытывавшим бюджетное давление со стороны вышестоящих органов, все труднее становилось прощать долги. У некоторых должников конфисковывали всю продукцию и выставляли ее на аукцион, а некоторых сгоняли на общественные работы, но даже такие меры не помогали покрыть расходы или предотвратить дальнейшие займы. Многие из туземных покупателей считали государственный хлеб подарком; другие исходили из того, что покупка хлеба у правительства является их обязанностью как российских подданных. Это последнее убеждение могло быть внушено казаками, охранявшими хлебные магазины (вахтерами), которым выгодно было переманивать туземцев у частных торговцев. Существовали и другие способы получить прибыль: казаки и торговцы могли заранее договориться о ценах, или торговцы могли купить государственные товары, а затем перепродать их инородцам. Впрочем, ни того, ни другого не требовалось в тех случаях, когда казаки и торговцы были одними и теми же людьми, что было типичным для некоторых областей.

Казенные магазины не только усугубляли хроническую задолженность местного населения, но и существенно усиливали его зависимость от внешних источников продовольствия. Перед началом зимнего сезона некоторые охотники приходили за мучными продуктами, чтобы взять их с собой в тайгу. Если они были много должны, вахтер имел право отказать им, но в таком случае они иногда не уходили вообще. Долг оставался неоплаченным, а казак мог оказаться вынужденным кормить их всю зиму. В середине XIX в. правительство установило лимит на количество хлеба, который можно было выдавать в долг инородцам, и велело чиновникам выяснять, действительно ли данный инородец находится в отчаянном положении. Однако, как всегда с охотниками и собирателями, предоставляемую ими информацию было невозможно проверить, а кочующую «общину» невозможно было отыскать. Согласно А.Ф. Миддендорфу,

казна, в течение многих лет слишком великодушно поддерживавшая их из своих запасных магазинов, этим деморализовала их. О возврате займа не могло быть и речи… Когда, наконец, беднякам, с каждым годом все более должавшим… прекратили выдачу продовольствия, то они стали умирать с голоду. Я отметил у себя в дневнике, что при таких данных, по моему мнению, нельзя требовать от государства иной помощи, как распределение детей между русскими поселенцами {438} .

Фактически помощь государства ограничивалась созданием хлебных магазинов. Для инородцев не хватало ни времени, ни денег; организация регулярной медицинской помощи была неосуществимой, а единичные попытки открыть государственные школы окончились провалом из-за недостатка средств и протестов местного населения. Что касается местных администраторов, то большинство из них были сосланы в отдаленные северные уезды за различные прегрешения, и для них бороться с «инородческой проблемой» было не лучшим способом вернуться на «материк». Согласно Богоразу, который жил в Колымском уезде,

по всем округам, полицейским участкам и судам огромной империи рассылались поискные ведомости о разных лицах по тому или иному поводу. И вот на Колыму почта… приносила постоянно целые груды таких полицейских запросов. Ими были переполнены все местные архивы. Таков, например, запрос военного министра об отставном подполковнике фон-Штемпель, его сводной дочери Евгении Крумонес на предмет их ходатайства о приеме вышесказанной Евгении Крумонес в институт благородных девиц. Другой запрос относительно банкира Матвея Лейбиона, поступивший из города Гааги в Голландии, и множество других. Не стану говорить о розысках бежавших преступников, в том числе и политических, бежавших из южной Сибири. Никто из этих беглецов, конечно, не забрел бы в Колымск по собственной воле {440} . [50]

Сообщалось, что колымские охотники внесли 3 руб. 35 коп. на памятник графу А.А. Бобринскому, 1 руб. 50 коп. на памятник композитору Глинке в Смоленске и неназванные суммы на госпиталь в Константинополе и на Добровольческий флот. Пока они этим занимались, уездные чиновники заполняли правительственные анкеты:

Ослов и муйлов [sic] …… 000

Верблюдов и буйлов [sic] …… 000

Католиков …… 000

Протестантов …… 000

Посеяно ржи …… 000.

И так далее.

Некоторые из местных администраторов шли дальше и производили на свет собственную статистику. Один составил детальный отчет о всех половых контактах на Нижней Колыме, надеясь установить источник эпидемии сифилиса; другой составил следующий отчет:

Петр Рыбин …… 52 года от роду.

Семен Березкин …… 43 года от роду, и так далее.

Итого всей деревне …… 2236 лет от роду.

Некоторые чиновники затевали далекоидущие реформы, пытаясь, например, запретить ловлю рыбы, идущей на нерест, или заменить все собачьи упряжки оленями. Обе реформы привели бы к голоду, и обе провалились. Другие проекты даже не пробовали претворять в жизнь. Так, в Петропавловске один уездный начальник был объявлен невменяемым и выслан с полуострова после того, как он запретил торговлю спиртным, заставил торговцев платить за перевозки и допустил иностранных купцов к участию в пушном аукционе. Вскоре после этого он объявился в Хабаровске как издатель губернской газеты.

Подобные анекдоты смаковались и, возможно, раздувались потешающимися и негодующими приезжими, многие из которых оказались на Севере не по своей воле. Но даже если большинство северных чиновников были столь же внимательны к своим подопечным инородцам, как Гондатти и В.К. Бражников, очевидно, что у них не было ни средств, ни четких рекомендаций. Во всей Российской империи не было ни одной постоянной административной должности и ни одного учреждения, которые специально занимались бы инородческим населением. Губернаторы отвечали за все аспекты местного управления, и оседлые налогоплательщики поглощали все их время. «Я даже уверен, — писал один путешественник, — что многие местные администраторы даже не знают, что под их “просвещенной” рукой бродят “какие-то” дикари, стоящие на самой низкой ступени умственного развития».

С течением времени все больше путешественников и все больше читателей исходили из того, что администраторы — местные, и не только — не в состоянии просветить кого бы то ни было и что помогать дикарям продвигаться по пути прогресса — особая миссия особых людей, которые являются единственными правомочными представителями высшей стадии умственного развития («интеллигенция»). Согласно Петру Лаврову, большинство облеченных властью европейцев-колонизаторов являлись пассивными участниками европейской цивилизации, сводящими ее достижения к нескольким словам и правилам приличия («mi Deus вместо Мумбо-джумбо» и прикрытию наготы). За реальное дело приобщения дикарей к цивилизации — бродячих или оседлых, голых или одетых, гиляков или русских — должны взяться «люди мысли», которые «лучше туземцев различат недостатки общества, его нужды, его средства и лучше туземцев воспользуются средствами общества, чтобы исправить его недостатки».

 

Русские индейцы и интеллигенты-народники

Среди сотен юных провинциалов, поступивших в Петербургский университет в пору лихорадочного возбуждения между 1858 и 1861 г., была небольшая группа русских сибиряков. Они носили борода и длинные волосы, много курили, требовали освобождения крестьян, презирали начальство, говорили о революции, ходили на демонстрации, произносили речи на похоронах мучеников и боготворили Герцена и Чернышевского точно так же, как большинство других студентов. Но у них были необычные проблемы. В Сибири не было крепостного права, почти не было промышленности, совсем не было государственного вмешательства и, таким образом, было гораздо меньше возможностей для революционного самопожертвования, чем в других краях. Чтобы быть и патриотами, и «людьми мысли», младосибиряки нуждались в своем собственном деле, которое связало бы их «удаленную область» с неотложными задачами освобождения. И им не пришлось долго ждать. И Герцен и Чернышевский клеймили централизованную бюрократию как врага народа; польский сепаратизм, поддерживаемый «Колоколом», был важным элементом студенческих волнений; а популярный профессор И.И. Костомаров пропагандировал панславистский «племенной федерализм» и украинскую автономию. В 1861 г. петербургских сибиряков воодушевило прибытие из Казани их земляка и известного историка Афанасия Щапова. Как он объявил своим студентам, «не с мыслью о государственности, не с идеей централизации, а с идеей народности и областности вступаю в университетскую кафедру русской истории». Если концепция народности уже давно была краеугольным камнем радикальной мысли, то ее «областнический» аспект был одновременно новым и очевидным, поскольку, если сравнить «истинно народные» обычаи и учреждения, «много ли общего, например, между малороссийским, белорусским и сибирским народонаселением? Много ли общего между Польшей и Камчаткой?». Наконец, и снова не без помощи Герцена и Чернышевского, младосибиряки открыли Америку — ту «молодую и мощную» землю, которая, как и их родина, была частью «Европы, но оторванной… от замков, от средневековья». Вывод казался неизбежным. С одной стороны, Сибирь была многострадальной колонией, эксплуатируемой из-за ее природных богатств, презираемой за отсталость и загрязнявшейся российскими отбросами. С другой стороны, это была молодая и полная сил страна, заселенная вольнолюбивыми землепроходцами, которые образовали новый народ точно так же, как это сделали англичане в Америке и в Австралии. У них была собственная история, определенная Щаповым как «вольно-народная» колонизация, собственные общественные учреждения, отличавшиеся сильной крестьянской общиной и отсутствием крепостничества, и собственный национальный характер, которому свойственно стремление к равенству и независимости. Если они в чем-то нуждались, чтобы исполнить свою миссию (и чтобы сравниться с Соединенными Штатами), — то в развитии, экономическом и культурном. Для первого требовалась отмена системы ссылки и массовая крестьянская иммиграция из России; для второго необходимо было создание университета и свободной прессы, с тем чтобы в Сибири смогли появиться свои собственные «Джефферсоны и Франклины».

Иными словами, Сибирь была по отношению к России тем, чем Россия была по отношению к «Западу»: неразвитой и потому неиспорченной, некультурной и потому нелживой, — землей, где отсутствия были одновременно недостатками и достоинствами. Страдавшие от ностальгии по первозданной чистоте их родины и от ревности к российскому технологическому и интеллектуальному превосходству, сибирские областники унаследовали герценовскую дилемму, и противоречивость их позиции ни в чем не проявлялась так ярко, как в так называемом инородческом вопросе. С одной стороны, коренное население страны составляло ее корни, ее отличительные особенности, «средство очеловечить сибирское общество». С другой стороны, оно являлось воплощением колониальной отсталости, провинциальности и недоразвитости. «Нравственность инородцев, — писал С.С. Шашков, — представляет странную смесь отвратительных пороков и патриархальных добродетелей».

Отвратительные пороки оставались прежними: всех путешественников без исключения шокировала «нечистоплотность» инородцев, а также то, что инородческая женщина была «рабою, ибо [муж] приобретает ее как вещь». Такое поведение больше не оправдывали «глупостью» и редко списывали на «жестокость»; в эпоху Базарова оно считалось болезнью. Как писал доктор М.Ф. Кривошапкин, «честь и великая заслуга медицины» состоит в том, что она положила конец гонениям, вызванным невежеством, и «перевела в болезнь» многое из того, что прежде считалось преступлениями и отклонениями. Более того, благодаря популярности биологического и географического детерминизма список отклонений заметно сократился. Точно так же, как шаманство и «арктическую истерию» можно было объяснить химическими процессами в человеческом организме, кочевой образ жизни и неаппетитное питание можно было связать с физическими условиями Арктики — и таким образом расценить как нормальные (в данных условиях). Возражая на наиболее частые обвинения в адрес коренных жителей Сибири и цитируя пассаж из Сибирской летописи о «скотоподобии» северных «сыроядцев», Кривошапкин объяснял своим читателям, что сырая рыба является естественным лекарственным средством от цинги и что «западные» устрицы в любом случае «гаже»; Ядринцев доказывал, что с учетом их среды северяне были весьма передовыми и демонстрировали замечательную приспособляемость и изобретательность.

Для большинства путешественников, которые видели спасение в органическом единстве крестьянской общины, добродетели были более заметными, чем пороки. Инородцы «поражают путешественников своей феноменальной честностью и своими райскими правилами общественной жизни»: живут сплоченными коллективами и владеют всем сообща, никогда не воруют, высоко ценят равенство и независимость. К несчастью, влияние русских чиновников, купцов и старателей начало разъедать райские правила: некоторые туземцы «искусились», и даже всеобщие любимцы — тунгусы — были не столь привлекательны, как раньше. Согласно И.В. Латкину, «пьянство, плутовство, лень, апатия и какая-то хилость, вследствие развитых между тунгусами болезней, оспы и в особенности венерических страданий… изменили характер этого народа, отличавшегося прежде мужеством, отвагою, ловкостью, добросердечием и правдивостью».

Оплакиваемое и, очевидно, безвозвратное исчезновение «райского» коллективизма было не главным аспектом «инородческой проблемы» (русский коллективизм занимал умы гораздо больше). Сибирские областники обнаружили, что инородцы оказались в таком безнадежном положении — как физическом, так и экономическом, — что только самое энергичное вмешательство могло спасти их от полного вымирания. Ядринцев, лидер областников и главный поборник «инородческого дела», взывал к нравственному чувству своих читателей, описывая больных, нагих, голодных, пьяных, обманутых и заброшенных обитателей тундры и тайги. Следуя переметам в представлениях радикальной элиты о «народе», областники переосмыслили дикость как бедность. Эволюционная схема не претерпела изменений, но важнейшим симптомом отсталости теперь была нужда, объяснявшаяся социальной несправедливостью (эксплуатацией) и правительственным равнодушием. У большинства областников (и у народников в целом) географический детерминизм уживался с верой в неограниченные возможности направленного социального прогресса, и, учитывая неспособность и нежелание самодержавия идти в ногу со временем, «люди мысли», осознавшие свою вину перед народом, должны были взяться за дело сами. Точно так же, как русская интеллигенция вызвалась отвечать за страдания крестьянина, сибирские патриоты, согласно Ядринцеву и его последователям, должны были взять на себя заботу о туземцах. В конце концов, именно русское завоевание, правление и торговля привели коренное население страны на грань вымирания. «Мы… должны каждый раз при вестях об их бедственном положении, — писал Ядринцев, — испытывать муки совести». Речь шла не только о вине, но и о гордости. Русские доказали, что они были хорошими колонизаторами — не хуже испанцев и англичан. Теперь им нужно было показать, что они добрее и человечней. То, что произошло с американскими индейцами или с тасманийцами, не должно произойти с сибирскими аборигенами.

Первым шагом было просвещение русских. Прежде чем учить туземцев, им самим следовало поучиться, и большинство сибирских областников считали это своей главной задачей (русские старожилы могли быть морально здоровыми, но, согласно популярной формулировке Лаврова, которую принимал даже И.К. Михайловский, стихийная «культура» была ниже «цивилизации» мыслящего человека). Затем наступал черед практической работы по спасению и воспитанию: прогрессивные администраторы должны были сделать управление рациональным и гуманным; купцы и крестьяне должны были отказаться от нечестных приемов; а миссионеры должны были посвятить себя просветительской работе. Просвещение и христианизация — постепенные, тактичные, опирающиеся на национальные языки и народный опыт — должны были идти рука об руку. Все это было «обязанностью высшей расы, имеющей в виду привитие цивилизации», т.е. долгом цивилизации перед сибирскими аборигенами. Впервые с начала колонизации инородцы рассматривались как люди, имеющие «права» — не юридические права граждан, но права членов человеческого сообщества. Как писал Ядринцев, «сохранение инородческих племен, развитие образования среди них, так же как призвание их к гражданской и умственной жизни, есть настолько же историческое право инородцев на общечеловеческое существование, сколько исторический долг русской народности на Востоке».

Были ли они способны на такое продвижение вперед? Ядринцев не сомневался в этом, но не все были столь оптимистичны. Щапов, сосланный обратно в Сибирь вскоре после того, как он обратился в писаревскую «социально-антропологическую» веру, обнаружил, что инородцы не могут полностью усвоить «высших идей и чувств евангельской правды и любви к ближним». Причиной этого, по его мнению, было недостаточное развитие их «нервно-мозговых способностей» — заключение тем более неожиданное, что мать самого Щапова была буряткой; что бурятский улус оказался ближе к «правде» коллективизма, чем русская община, и что успех коллективизма был, согласно Щапову, результатом развития «высших нервных клеток больших мозговых узлов человеческой нервной системы». Шашков тоже сомневался в способности инородцев эволюционировать в правильном направлении. Те из них, которые получили некоторое образование, предупреждал он, «с презрением относятся к своим соотечественникам, гордятся своими чинами и ведут себя так глупо-напыщенно, что не могут быть терпимы в сколько-нибудь порядочном обществе», а единственные истинно просвещенные инородцы (Доржи Банзаров и Чокан Валиханов), по его сведениям, вернулись к прежнему образу жизни и умерли от пьянства.

И все же ни Шашков, ни Щапов не отрицали возможности прогресса для коренных жителей Севера: их путь мог быть медленным и неверным, но он был возможен. Как неодобрительно заметил один консервативный критик, радикальная интеллигенция пыталась примирить идеи биологической наследственности и борьбы за существование с верой в равенство. Действительно, Варфоломей Зайцев был одинок в своем «научном» расизме. «Разумные эгоисты» Чернышевского самоотверженно трудились во имя всеобщего братства, «мыслящие люди» Лаврова приобщали к цивилизации дикие племена, и даже «реалисты» Писарева признавали, что их индивидуализм должен будет послужить «всеобщему благу». Даже те, кто считал северных инородцев жертвами естественного отбора, верили, что образование может и должно обратить вспять этот процесс. Так, И.С. Поляков считал «подбор родичей у остяков» «самым неестественным, ослабляющим племенную крепость остяка и ведущим его к регрессу», но был уверен, что верная правительственная политика сможет предотвратить их вымирание. Убеждение, что прогресс не является неизбежным, если он аморален, было важнейшей частью философии российского народничества.

Как писал Г.И. Потанин, закон выживания наиболее приспособленного справедлив, но не обязателен. «Неразвтые племена при соприкосновении с цивилизованными исчезают, — признавал он, — но из этого еще не следует, чтобы это обстоятельство нельзя было предотвратить».

Каким бы ни было будущее положение «инородческих племен Сибири», все соглашались, что в настоящее время оно плачевно — столь плачевно, что привело к вырождению и развращению русских поселенцев. Ядринцев, Щапов и бесчисленные европейские путешественники снова и снова указывали на прискорбное «обынородчивание» русских сибиряков, и Ядринцев использовал этот факт как важнейший аргумент в своей кампании за усиление иммиграции из Европейской часта России. «При преобладании инородцев над русскими, мы видим ослабление и вырождение русских», — писал он. Но «там, где русское население в Сибири преобладает, мы видим поглощение, ассимиляцию инородцев». Как все романтики-националисты в странах, считавшихся отсталыми, сибирские областники оплакивали вымирание «неразвитых племен» и в то же время выступали за действия, которые приводили к их вымиранию. Решение, предложенное Лавровым и особенно Михайловским, состояло в разграничении коллективного и индивидуального прогресса. Как писал Потанин,

если русский элемент поглотит финский, то все-таки соседство, густота населения, усложнение жизни сделает то, что хотя нация исчезнет, так по крайней мере каждая финская семья совершит свой жизненный путь счастливо, спокойно, без нужд. Это будет лучше, чем… лишать современных Остяков выгод русского соседства и выморить их {478} . [52]

Немногие правительственные чиновники, имевшие дело с коренными жителями Севера, исходили из того же предположения. Владимир Иславин оставил туземную администрацию за пределами своего исследования о европейских самоедах (ненцах), поскольку считал их ассимиляцию «народами сильнейшими» неизбежной. Пятьдесят лет спустя губернатор Энгельгардг заключил, что протекционистские меры, основанные на «преувеличенных требованиях сравнительно небольшой группы самоедского населения», окончательно провалились и что было бы экономически правильным и исторически целесообразным позволить русским и зырянам (коми) делать свою цивилизующую работу. И, наконец, М.А. Миропиев, консерватор и суровый критик нераскаявшихся инородцев, писал, что русификация Сибири была не только желанной и неизбежной — она и была тем явлением, которое Ядринцев и прочие ошибочно принимали за вымирание. «Так называемое вымирание инородцев, — доказывал он, — есть в значительной степени слияние их с русскими» и представляет собой не что иное, как «благотворное, воспитательное воздействие русской культуры на диких и полудиких инородцев». Иными словами, антиправительственные интеллигенты, правительственные чиновники и православные идеологи были согласны друг с другом, когда речь заходила о «диких и полудиких инородцах». Прогресс, гражданственность и спасение душ были неразрывно связаны с русификацией. Даже физическое выживание северных инородцев — а также вымирание, интерпретированное как выживание, — означало «слияние с русскими».

Самым старым и последовательным членом этого непризнанного альянса была православная церковь. В отличие от союза социального прогресса с русским мессианизмом, провозглашенного Герценом после 1848 г., или отождествления Российского государства с русской народностью, ставшего официальной политикой при Александре III, совпадение православия и русскости воспринималось церковью как естественное с момента первого контакта между казаками и иноземцами-язычниками. С точки зрения большинства священников, «крещеный инородец» был оксюмороном до тех пор, пока инородец практиковал «дикие, страшные, отвратительные… обряда» и пребывал в своей «природной неразвитости, грубости нравов и легкомысленного отношения к предметам веры» — т.е. до тех пор, пока он оставался инородцем. От обращенного в православную веру ожидали, что он станет русским в той же мере, в какой становился русским обращенный в веру прогресса и цивилизации. Согласно архиепископу Иркутскому и Нерчинскому Вениамину, «православие должно вести борьбу не просто с чужою верою, но и с чужою национальностию, с нравами, привычками и всею обстановкою обыденной жизни инородцев, — убеждать их в превосходстве русского национального быта, чтобы сделаться им не по вере только, но и по национальности русскими».

Даже тактика церкви все более напоминала ту, которую проповедовал Ядринцев и его учителя. В начале 1860-х годов «миссионерский» подход Лаврова к прогрессу пересекся с «прогрессивным» подходом к миссионерству, когда ученый и церковный деятель И.И. Ильминский предложил радикально новую политику в деле обращения иноверцев. Согласно Ильминскому, инородцы сохраняют свою инородческую сущность, потому что у них не было возможности услышать христианское благовесте на родном языке. Если убрать эту искусственную помеху, то благовестие само позаботится о себе и «истинно, а не только наружно, обратит народ на путь христианства» (и тем самым — на путь окончательной русификации). Как объяснял один из последователей Ильминского, «родной язык непосредственно говорит уму и сердцу. Как скоро в инородцах утвердились христианские понятия и правила, в них пробуждается любовь к русскому народу». Впрочем, одного языка было недостаточно, поскольку, даже если «благовестник» знает, что говорить, знает, как говорить, и находит тех, с кем нужно разговаривать (например, вступив в одну из вновь образованных «странствующих миссий»), его успех будет прочным лишь в том случае, если он направит главные усилия на обращение женщин. Только женщины, консервативные в лингвистическом и культурном отношении, но исполняющие жизненно важную роль наставниц, могут в подлинном смысле слова открыть двери в «сердца инородцев». «Система Ильминского» казалась некоторым миссионерам пораженческой, но неудовлетворенность правительства «формальными обращениями» привела к ее официальному принятию в 1870 г.Обер-прокуроры Синода и приверженцы русификаторской политики ДА. Толстой и К.П. Победоносцев были согласны с мнением Ильминского, что религиозное диссидентство «восточных язычников» проистекает «от инерции их образа жизни, привычек и идей», а не от сознательного упорства в защите своей народности, на которое они не способны. В соответствии с этим Православное миссионерское общество получило больше денег и больше миссионеров, некоторые миссионеры получили специальную языковую подготовку, а вновь созданные школы для инородцев получили буквари и христианскую литературу на местных языках. Однако лишь немногие из этих инициатив достигли Полярного круга. В отличие от мусульман и ламаистов, северные народы не отличались склонностью к прозелитизму и потому не считались угрозой православию, странствующие миссии оказались слишком дорогостоящими, школам для инородцев трудно было привлечь учеников (мальчиков или девочек), и лишь немногие миссионеры проявляли желание ехать в Арктику. Большинство епархиальных отчетов представляло собой тщетные призывы к добровольцам и нескончаемые жалобы на то, что некому совершать богослужения для инородцев, а большинство миссионерских дневников заполнялось леденящими душу описаниями непроходимых болот, жестоких буранов, омерзительной местной пищи и враждебности со стороны торговцев и местных чиновников.

Участие сибирской интеллигенции в делах «стоящих на грани вымирания племен» оказалось таким же краткосрочным, как и инициативы правительственных чиновников и миссионеров. Первый сибирский университет был открыт в Томске в 1888 г., а российская колонизация превратилась в неудержимый поток в 1890-е годы, но если цели областников воплощались в жизнь, то областническая идеология — а вместе с ней и «инородческий вопрос» — теряла почву под ногами. Новые отрасли промышленности и новые переселенцы приносили с собой новые проблемы, и семидесятидвухлетний Потанин жаловался, что любимое детище Ядринцева, журнал «Восточное обозрение», больше интересуется бельгийским пролетариатом, чем сибирской автономией. «Теперь нет ни одной патриотической газеты, — писал он, — а есть газеты социал-демократов, партии народной свободы, союза 17 октября и т.п.». Даже в 1905 г., когда областническое движение ненадолго оживилось, его участники обсуждали создание Сибирской думы, введение земства в Сибири и отношение Сибири к остальной империи; инородцы оставались вне повестки дня.

Парадоксальным образом, именно недоступность, неактуальность и «застой» Заполярья в конце концов привели к его повторному открытию. Пока Южная Сибирь «оживала» (то есть становилась более русской), Крайний Север и регионы Дальнего Востока оставались Мертвым домом (т. е. идеальным местом для политической ссылки). Все больше и больше ссыльных польских националистов (после 1863 г.) и российских революционеров (начиная с 1870-х) оказывалось среди охотников и собирателей тайги и тундры. Мало кому из них доводилось раньше слышать о коряках или гиляках, но в большинстве они были хорошо подготовлены к этой встрече.

Изучение фольклора было популярным среди освободителей русского крестьянства с 1860-х годов (Иван Худяков, террорист и собиратель сказок и загадок, смог легко перейти к изучению якутского фольклора, будучи сослан в Верхоянск), но именно в 1870-е и 1880-е годы интерес интеллигенции к народной культуре стал особенно интенсивным и не вполне русоцентричным. Пришедший на смену мифологической школе «исторический метод» В.В. Стасова и А.И. Веселовского пробудил любопытство к монгольским и тюркским соседям России, а интерес к фольклору как таковому в значительной степени сменился изучением обычного права. Административные и судебные власти выпускали бесчисленные исследования о крестьянской общине; народники посвящали себя социологическому, экономическому и этнографическому изучению сельской жизни; провинциальные учителя и краеведы бродили по своим уездам в поисках сокровищ народной традиции; Русское Географическое общество и Академия наук активно исследовали аннексированные правительством земли; а писатели различных убеждений отправлялись в путь в поисках идеального травелога («сцен и явлений народной жизни, зарисованных с натуры»). Бродячие инородцы время от времени попадали в поле зрения путешественников, но важным объектом изучения новой науки они стали благодаря ссыльным революционерам. Жадно читавшие Конта, Спенсера, Энгельса, Тейлора и Моргана, почти все радикалы 1880—1890-х годов были этнографами, и все без исключения были эволюционистами. Направление прогресса человечества — а значит, будущее крестьянской общины и в конечном счете будущее социализма — можно было определить путем изучения «наших живых предков». Самыми очевидными предками были индейцы, африканцы и австралийские аборигены, но когда молодые интеллектуалы прибыли в места ссылки, они обнаружили благородную и трудную задачу: здесь жили свои, российские, индейцы, неиспорченные и неисследованные, достойные изучения, как далекие предки, и восхищения — как сознательные коллективисты.

Изучение и восхищение вели в разные стороны. В попытке реконструировать цепь эволюции человечества ссыльные этнографы неустанно искали самые древние общественные формы и самых примитивных дикарей. Так, Лев Штернберг прочитал «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса, когда сидел в тюрьме, ожидая суда за участие в «Народной воле». На Сахалине среди нивхов он обнаружил сходство с ирокезской и пуналуанской терминологией родства и вскоре открыл пережитки группового брака, этого «первоначального типа организации семьи и рода». Соратники Штернберга по революционному движению Владимир Богораз и Владимир Иохельсон были сосланы в Северо-Восточную Сибирь и открыли там ранние формы религии, брака и кочевого уклада. «Ранний» означало «первобытный», а «первобытный» означало «несовершенный» или «отсталый». И западные, и российские эволюционисты полагали — не всегда выражая это вслух, — что общественный и технический прогресс сопровождался расширением и, возможно, структурным улучшением умственных способностей человека. Таким образом, пережитки группового брака имели серьезные «психические» последствия для нивхов, и не только: чукчи не отличались острым умом, а коряки были не очень понятливы и не имели «никаких стандартов для выражения пространственных отношений». Подобные явления в конечном счете объяснялись условиями окружающей среды и потому были в какой-то степени относительными (Богораз напоминал читателю, что чукчи кажутся грязными только «с цивилизованной точки зрения»), но все исходили из того, что, хотя первобытный человек и не несет ответственности за условия своего обитания, он очевидно стоит ниже по развитию, чем люди, способные изучать его с научной точки зрения.

И все же эволюция не была тождественна прогрессу, по крайней мере с точки зрения русских народников. Чем ты примитивнее, полагали они, тем лучший ты коммунист — а значит, тем больше ты достоин восхищения. Согласно самому влиятельному российскому публицисту 1880— 1890-х годов, И.К. Михайловскому, неумолимое движение от простоты к сложности à la Спенсер было справедливым для общества в целом, но ложным для отдельно взятых личностей. Наибольшее разделение труда между людьми привело к наименьшему разделению труда между органами человеческого тела, т.е. к утрате целостности, разносторонности и независимости, типичных для первобытного охотника. Соответственно, нивхский старейшина в изображении Штернберга является «цельной личностью в ее высшем проявлении индивидуальности. [Его] влияние поэтому чисто фактическое, моральное, между ним и беднейшим из его сородичей нет еще никакой пропасти ни в умственном, ни в экономическом отношении, и в то же время над всеми доминирует высшая братская связь религиозно-социального союза рода». Даже Богораз, который старался «следовать за фактами» и «с некоторым трудом решался на обобщения» в академических трудах, вдохновленных примером Ф. Боаса, следовал совсем другой американской модели в «чукотских рассказах»:

Это были охотники, нападавшие с копьем в руках на огромного белого медведя; мореплаватели, на утлых кожаных лодках дерзавшие лавировать на негостеприимном просторе полярного океана, — люди, для которых холод был стихией, океан — нивой, а ледяная равнина — поприщем жизни, — вечные борцы с природой, тело которых было закалено, как сталь {512} .

Они не просто боролись с природой — они сами были «природными», «естественными», не обремененными мелочными условностями и гордо следующими безжалостному закону выживания. «Разве не всегда так в тайге, — рассуждал один из тунгусов И.Г. Гольдберга. — Медведь подстерегает сохатого, и тот со всех своих последних сил отбивается от врага. Волки кидаются на добычу, и она, спасая жизнь свою, идет на все». Впрочем, такое понимание природы было относительно непопулярным, и «модернисты» начала XX в., которые пытались его воскресить, оставались меньшинством среди ссыльных и путешественников. Для большинства авторов быть естественным по-прежнему значило быть безыскусным, бескорыстным, благородным и, таким образом, подверженным обману и эксплуатации. Опираясь на областническую литературу и приспосабливая народническую тематику к северным условиям, И.Г. Гарин-Михайловский, Д.И. Мамин-Сибиряк, В.М. Михеев, С.Я. Елпатьевский, В.В. Передольский и В.Л. Шишков оплакивали вымирание «доверчивого дикаря» и сожалели о его угнетенном и невежественном состоянии. «Да, его гоняли всю жизнь! Гоняли старосты и старшины, заседатели и исправники, требуя подати; гоняли попы, требуя ругу; гоняли нужда и голод, гоняли морозы и жары, дожди и засухи; гоняла промерзшая земля и злая тайга!»

Интересным и продуктивным компромиссом между чукчей-ирокезом Богораза и туземцем-горемыкой Шишкова стал Дерсу Узала, нанайский охотник, который был одновременно независимым и верным, прозорливым и беззащитным, вечным и обреченным. Будучи проводником у партии российских разведчиков, Дерсу знакомит своих подопечных с «первобытным коммунизмом» и с «особой таежной этикой» — единственной этикой, «чуждой… тех пороков, которые вместе с собой несет городская цивилизация». Раскрывая секреты первобытного коммунизма, Дерсу делает его уязвимым для разлагающих пороков и, на манер Христа, приносит себя в жертву во имя спасения мира от «ростовщичества, рабства, краж, убийств и, наконец, войны».

Арсеньев не останавливается на том парадоксе, что он и его литературный alter ego — армейские офицеры, возглавляющие наступление на первобытный коммунизм. Он не может «простить себе» того, что привел Дерсу в город, но ничуть не смущается тем, что привел город к Дерсу. Как Ядринцев, новые друзья туземцев желали в одно и то же время хорошего управления — и отсутствия управления. Так или иначе, у большинства из них — как у Ядринцева — были другие, гораздо более важные дела. Бедствия Дерсу не стали предметом политического выбора в столицах: возвращаясь из ссылки, ссыльные возвращались к насущным вопросам мировой войны и мировой революции. Даже у тех, кто не забыл своих дикарей, были другие интересы. В статье об инородцах, написанной в 1910 г., Лев Штернберг исключил северных охотников и собирателей из рассмотрения, поскольку в центре внимания сборника — и в центре дебатов, развернувшихся тогда по всей стране, — были не национальности, а национальные движения. А у бродячих инородцев такого движения не было:

Они… настолько малочисленны, настолько разбросаны на громадных территориях, настолько низко стоят на лестнице культуры и, наконец, благодаря географическим условиям, находятся в обстановке стать неблагоприятной для общения, как между собою, так и с более культурным населением, что, несмотря на свою самобытность, до национального сознания подняться не могли и едва ли когда-либо дойдут до него {518} .

Даже если коренные северяне были известны лучше, чем когда бы то ни было, они мало что значили как часть империи и не имели прямого отношения к «проклятым вопросам», над которыми бились политики и интеллектуалы. У них не было даже истории: в глазах большинства покорение Сибири завершилось «разгромом Кучума от рук Ермака», за которым последовали мрачные годы ссылки и драматическая эпопея крестьянского переселения. (М.И. Венюков сетовал, что образованная публика знает имена испанских и португальских конкистадоров, но никогда не слышала о великих русских землепроходцах.) Даже Дерсу Узала не был «последним из гольдов»: он символизировал гибель высшей нравственности, а не вымирание туземного племени (племя как таковое не представлено в книге). Единственная серьезная попытка мифотворчества вокруг Арктики окончилась крахом: не успела новорожденная сибирская интеллигенция воспеть «вольно-народную колонизацию» и сформулировать проблему коренного населения, как ее почти полностью поглотил мир ссыльных — точно так же, как прежние «вольные колонисты» были вытеснены волной новой иммиграции. Когда они не отбывали ссылку и не бродили по тундре в поисках неиспорченного русского крестьянина, большинство русских интеллектуалов жило в мире, который состоял го России и Запада, и даже те, кто примерял на себя роль скифов или туранцев, делал это, чтобы напугать или наказать Запад, а не для того, чтобы произвести благоприятное впечатление на «азиатов». Внутри самой России они видели себя в трагическом или героическом положении между извечно противоположными друг другу государством и «народом». Их роль, вина и ответственность осмыслялись в рамках этого российского — но не имперского — противостояния. Среди обвинений, которые они предъявляли режиму, почти никогда не было колониализма или империализма. Затяжная война на Кавказе, завоевание Средней Азии, русификация Украины и «вымирание северных племен» так никогда и не стали широко обсуждавшимися моральными проблемами. Как писал Ядринцев, «централисты-бюрократы сменяются централистами-культуртрегерами, централистами, идущими в народ, централистами-якобинцами и т.д.». Однако к началу XX в. о добродетелях периферии и нерусского национализма стали громко заявлять все более напористые этнические элиты. Северные инородцы оставались без собственного представительства — пока новый революционный режим не призвал бывших ссыльных выполнить эту задачу.

 

Глава 5.

ОСВОБОЖДЕННЫЕ

 

Народный комиссариат по делам национальностей и племена северных окраин

Бродячие инородцы не смогли уклониться от участия в русской революции. Народы Приамурья оказались в центре войны, тянувшейся еще долго после того, как Врангель оставил Крым: казачий атаман Семенов объявил всеобщую мобилизацию среди тунгусов; белый командир Бочкарев призвал на военную службу погонщиков собачьих упряжек Охотского побережья; а отряды красных партизан «добыли» у нанайцев 670 винтовок, 779 килограмм пороха, 571 килограмм дроби, 1518 лодок, 1188 лошадей и 1489 собачьих упряжек. Даже после восстановления государственной власти сибирские и центральные должностные лица продолжали получать отчеты «об убийствах, грабежах и прочих преступлениях, совершаемых милицией и воинскими частями в инородческом районе». В отсутствие реальных правовых преград тысячи русских крестьян, страдавших от земельного голода и просто от голода, вторгались на традиционно инородческие территории, охотились круглый год, грабили охотничьи припасы, воровали пушных зверей из капканов и без разбору убивали диких и домашних северных оленей. На реке Чуне даже поджог леса не спас местных эвенков от вторжения крестьян с Ангары.

Торговля в большинстве районов прекратилась почти полностью. Арктическая и субарктическая зоны были отрезаны от остальных территорий страны, а различные группы коренного населения были отрезаны друг от друга. Не было ружей, пороха, дроби, сетей, котелков, муки, растительного масла и сахара. Больше не проводилось ярмарок: кочевники ушли далеко в тундру и жили за счет своих оленей. Не было стрихнина для защиты от хищников, и тех оленей, которые не были забиты или реквизированы, съели волки. В результате численность оленьих стад, принадлежавших канинским ненцам, чукчам, корякам и северо-восточным эвенам, сократилась на 50%; у саамов и камчатских эвенов — на 70—75%, а у некоторых групп енисейских эвенков — на 90—95%. В Амурской губернии, опустошенной военными действиями, половина эвенков лишилась всех своих оленей. В отсутствие торговых партнеров многие северяне остались без продовольствия и одежды. Лишившись оружия и амуниции, охотники заново изобретали лук и стрелы, а также различные запруды, силки и ловушки. Но всего этого не хватало. По словам одного ханта, «нет пороха, дроби, свинца и пистонов, а без этого инородцу жить нельзя». С 1918 по 1920 г. добыча беличьих шкурок в Туруханском регионе сократилась с 200 тыс. до 50 тыс.. Во многих районах за голодом и миграцией последовали жестокие эпидемии оспы и тифа.

Установление советского строя означало, что все губернские и некоторые уездные административные посты были заняты приезжими коммунистами из Южной Сибири и Европейской части России, в большинстве своем — бывшими красными командирами. Коренные северяне поразили их своей ужасающей отсталостью и отчаянными условиями жизни. «О какой бы то ни было культуре, даже самой элементарной, у туруханских туземцев и говорить не приходится». По воспоминаниям одного из двух матросов из Владивостока, которые представляли революцию на Чукотке с 1920 по 1922 г., «конечно, сразу бросалась в глаза отсталость населения». Чукчи воплощали собой невежество и бедность «старого мира», разрушить который до основанья намеревались два матроса и их товарищи. Одно из первых обращений Камчатского революционного комитета, стилизованное в расчете на детское восприятие коренных жителей, точно отражает мировоззрение коммунистических полпредов:

К вам, жителям тайги и тундры, обращается Камчатский революционный комитет. Были в России плохие люди. Убивали, грабили они многих других людей, хотели от этого разбогатеть. Такие люди были и у нас на Камчатке. Тогда бедный народ собрался, взял ружья и стал прогонять плохих людей. Началась ужасная война. Народ страдал. Товара, муки, чаю, табаку, ружей, пороху стало мало. Пароходы перестали возить товар. Много пролилось крови в то время. Но бедный народ победил плохих. Народ сразу кончил войну. Собрались все трудящиеся люди и создали сильную Советскую республику {533} .

В мире, разделенном на бедный народ и плохих людей, не было сомнений, к какому лагерю принадлежат чукчи и прочие бродячие инородцы. Все они — и каждый из них — были не просто бедными: они были самыми угнетенными и униженными из бедных. Столь же очевидным было то, что плохими людьми являются торговцы — старожилы, новопоселенцы, американцы, китайцы и японцы. Решение казалось ясным, и большинство губернских революционных комитетов, исполнительных комитетов и чрезвычайных комиссий издавали декреты, провозглашавшие полное равенство перед законом (никаких старожилов, казаков или инородцев), национализировавшие имущество крупных купцов и ограничивавшие деятельность мелких торговцев. Тот же Камчатский революционный комитет аннулировал все долги и запретил любую продажу «спирта, водки, одеколона, мухомора (гриб) и прочих крепких и одуряющих средств». Также запрещена была торговля «всякими безделушками и побрякушками, как то: бусы, бубенчики, гармошки и прочее». Все торговцы должны были получить специальные патенты и заверить прейскуранты в милиции или ревкоме. Бели они оказывались в туземном поселении, им следовало предъявить местным должностным лицам свои патенты и прейскуранты и, получив дозволение, приступать к честной и упорядоченной торговле.

Новая политика столкнулась с серьезными проблемами. Во-первых, во многих районах заменить местных купцов было некем. На Крайнем Северо-Востоке собственность крупнейшей в регионе американской компании была торжественно конфискована, а затем, за неимением альтернативы, возвращена прежним владельцам. Кроме того, проведение этой политики предполагало наличие армии единодушных и «сознательных» представителей власти, которые разоблачали бы мошенничество, воспитывали кочевников и защищали бедный народ от плохих людей. Таких представителей власти найти было негде. Те немногие революционеры, которые провозгласили советскую власть на Севере, не очень хотели там оставаться. Как писал старший из двух чукотских матросов своему начальству, «просьба моя о присылке мне заместителя объясняется тяжелыми климатическими условиями уезда и плохим помещением, в котором приходится проводить суровую зиму, продолжающуюся почти целый год. Вы ведь не представляете себе, что такое Чукотский полуостров!.. На будущий год обязательно высылайте заместителя. Не останусь ни за что». Заместителя не прислали, и он не остался.

Представители власти, которые оставались, жили там и раньше. Это были старожилы-торговцы, чьи старосты теперь председательствовали в советах и заседали в революционных комитетах. Для новой власти, обосновавшейся в столицах и крупных губернских центрах, они были проблемой. Бесспорно плохие люди в сравнении с туземцами, они столь же бесспорно были бедным народом по меркам Томска, Красноярска или Владивостока. Они были «трудящимися» Севера, и именно их представители выступали от имени северных уездов на губернских съездах и конференциях. В любом случае, если туземцы не могли сами позаботиться о себе (а с этим никто не спорил), любую политику по отношению к ним следовало проводить при посредстве местного русского населения. Как представители низового звена власти в кооперативных, торговых и — все чаще — партийных организациях, поселенцы вновь стали единственным связующим звеном между государством и бывшими бродячими инородцами.

Для большинства из них эта роль оставалась важным источником дохода, и вскоре после окончания войны торговля с туземцами, включая торговлю спиртным, постепенно начала возобновляться. Улучшение экономического положения русских поселенцев облегчалось как фактической отменой Устава об управлении инородцев, предусматривавшего существование автономной туземной администрации, так и ликвидацией правовой категории «инородец». Ожидалось, что в состав сельсоветов в тайге и тундре войдут соседи-кочевники. Это позволило поселенцам принимать решения, касающиеся прав коренного населения, в особенности раздела земель и распределения налогов.

Губернские начальники, которым это не нравилось, были бессильны что-либо сделать. Не было ни радио, ни дорог. Транспортные средства (собаки, лодки, северные олени) и туземцы-проводники были редко доступны. Те немногие директивы, которые достигали Полярного круга, приходили с опозданием на год, а местные представители власти, которым они были адресованы, не умели читать или «валяли дурака», когда от них требовали отчета. Как сообщал Енисейский губернский исполком, «отдаленность [Туруханского] края, отсутствие путей сообщения и средств сношения создают для [Туруханского] крайисполкома… фактически независимое положение». Однако любые предложения легализовать эту независимость и позволить местным органам власти отражать (или защищать) интересы коренного населения наталкивались на стойкое сопротивление. В 1922 г. Петр Сосунов, глава Полярного подкомитета Комиссариата по делам национальностей, был отправлен в Тюменскую губернию, чтобы организовать конференцию национальных меньшинств низовий Оби. Конференция приняла резолюцию: просить о выделении Тобольского Севера в новую административную единицу в рамках Тюменской губернии. Как писали делегаты от туземного населения, долгая история их эксплуатации русскими «может быть заглажена через наше самостоятельное управление, каковое, стоя на защите своей нации, стремится влить в эту темную массу луч просвещения и культивировать их быт жизни». Сосунов, которого в Центре официально уполномочили воздействовать на позицию местных властей в данном вопросе и который верил, что «стремление туземцев к национальной независимости» было выражением их «противодействия угнетению», по прибытии в Тюмень был арестован местной администрацией и заключен в тюрьму по обвинению «в стремлении выделить крайний север в автономную область» (между тем создание автономных регионов для национальных меньшинств было в это время официальной политикой партии).

Главным возражением против национального самоуправления была неспособность «северных племен» вести свои собственные дела. Другой, все более популярный довод апеллировал к потребности страны в экономическом развитии. По мнению Томского губисполкома, «государственное строительство в Нарымском крае должно быть направлено в сторону колонизации его русским населением. Только заселение края способно оживить его, выделение же его в автономную инородческую область с Тобольским севером обрекает этот край на долгое время оставаться безлюдным и живущим за счет государства».

Но были и более существенные причины. Тайга и тундра не только кормили местных поселенцев — они стали важным источником доходов для сибирских городов, разрушенных войной, и для Советского государства, нуждавшегося в товарах для экспорта. Даже в Дальневосточной области, наиболее густонаселенной из северных регионов, туземные охотники обеспечивали 86,5% всей добычи пушнины. Областные органы управления не могли контролировать своих представителей в политическом отношении, но должны были опираться на них, чтобы получать от коренного населения рыбу, пушнину и мясо северного оленя. Москва, хотя время от времени демонстрировала заботу о коренном населении, дополнительно стимулировала активность властей, провозгласив политику продразверстки, а позже продналога. Эта политика была направлена в первую очередь против русских крестьян (и разработана в Европейской части России), но на Севере именно коренные народы владели всеми оленями, добывали большую часть ценного меха и ловили существенную часть рыбы. В результате во многих регионах туземные поселения и стойбища регулярно опустошались разъездными отрядами правительственных представителей. Ситуация осложнялась невежеством нового начальства в вопросах туземного хозяйства и нежеланием возрождать традиционную практику предоставления охотникам долгосрочных кредитов. Вместо этого чиновники экспериментировали с разными видами карточек и фиксированных нормативов, часто целиком заимствуя их из сельскохозяйственных регионов. В 1921 и 1922 годах коренные народа Сургутского района должны были платить налоги маслом, мясом, шерстью, кожами, пушниной и сеном, выполнять подводную повинность, платить за содержание городских исполнительных комитетов и школ, делать принудительные взносы в пользу голодающих Поволжья и отдавать около 10% своего улова рыбы государству в качестве «арендной платы». Как подсчитал один местный администратор, даже за вычетом так называемых общегосударственных налогов, сумма которых была неясна, туземный рыболов, чтобы расплатиться по всем своим обязательствам, должен был работать двадцать восемь месяцев в году — при условии, конечно, что «продинспекторы» согласятся принять его улов вместо масла и шерсти. Если они не соглашались, то имущество рыболова могло быть конфисковано — потому что, по словам одного очевидца, «когда обращаешься к остяку за маслом, то он остается в недоумении и спрашивает, что оно из себя представляет и как делается». А если соглашались, то рыболов и его семья могли умереть с голода — потому что в году только двенадцать месяцев и потому что продинспекторам было нечего предложить в обмен. Как сообщал делегат из Обдорска в докладе на конференции северных народов в Москве в июле 1922 г., «инородец вышел из зависимости от вольного рынка, но во много раз увеличилась его зависимость от общей и частной государственной экономической политики… Раньше он был в невылазной зависимости от купца, а теперь купцом стало государство». Или, скорее, купец теперь стал государством.

К 1921 г. доклады о бедствиях местного населения начали поступать в единственное московское учреждение, которое могло претендовать на юрисдикцию в данном вопросе, — Народный комиссариат по делам национальностей (Наркомнац). В период продолжающихся волнений в Средней Азии, растущего недовольства в Закавказье и на Украине и опасной антиколониальной риторики Султан-Галиева наркому Сталину и его конторе было чем заняться и без северян; тем не менее настойчивые и иногда панические доклады из Сибири требовали внимания. Авторы этих докладов (многие из них этнографы) настаивали, что, несмотря на малочисленность и политическую малозначимость, коренные народы Сибири держат в своих руках ключи к экономическому развитию почти одной трети территории страны. Заимствуя аргументацию у миссионеров школы Ильминского рубежа XIX—XX вв., ученые и местные активисты уверяли бюрократов, что защита «отсталых племен Севера» является не актом милосердия — и даже не проявлением классовой солидарности, а делом крайней срочности и первостепенной государственной важности. Север располагает уникальными минеральными и животными богатствами; только хорошо адаптировавшиеся к местным условиям туземцы могут эксплуатировать эти богатства; следовательно, исчезновение туземцев может превратить потенциально богатую страну в мерзлую пустыню; следовательно, отказ им в помощи станет колоссальным экономическим преступлением.

Никто не подвергал сомнению обоснованность аргументации. Но что можно было сделать? Информация о северных регионах была скудной и недостоверной. Как писал в 1919 г. один из наиболее влиятельных сотрудников Наркомнаца, С.М. Диманштейн, «дебри Забайкальской области населены Бурятами, а Енисейской Тунгузами, о них у нас в России тоже очень мало слышно. Известно только, что они монгольцы, лаймисты, и довольно дикие; вот и все».

Годом позже статистические сведения Наркомнаца о населении Севера выглядели таким образом: гиперборейцы, юкагиры, чукчи, коряки, камчадалы, айны, телеуты — 67 606 человек; прочие — 545 999 человек. В таблице, опубликованной в 1922 г., значились 106 «чунанцев» и 800 «юкаширов».

Даже если бы существовала более точная информация, воспользоваться ею было некому. Сибирский отдел по делам национальностей при Сибирском ревкоме (Сибнац), который был сформирован в 1920 г. и имел свои отделы (губнацы) в нескольких сибирских губерниях, в основном занимался проблемами растущей иммиграции (в нем были специальные немецкий, еврейский, латышский и эстонский подотделы). Так или иначе, ему отчаянно не хватало средств, людей, конторских помещений и писчей бумаги, а местные подотделы находились под постоянной угрозой перехода в руки местных исполкомов, всегда готовых найти лучшее применение деньгам и персоналу.

После примерно года зыбкого существования Сибнац был закрыт и заменен Сибирским бюро Народного комиссариата по делам национальностей, который вошел в Сибревком как орган, не имеющий права голоса, но подчиняющийся непосредственно Москве. Замысел состоял в том, чтобы приобрести независимый источник финансирования, хотя один недовольный служащий бюро утверждал, что бьшший глава Сибнаца, товарищ Плич, затеял всю эту перестановку, чтобы сбежать из Сибири и заняться сибирскими народами в более комфортных столичных условиях. В любом случае Плич возглавил вновь созданный отдел по делам национальных меньшинств Наркомнаца, его сибирский преемник вскоре последовал за ним в Москву, а преемник преемника посвятил свой недолгий срок пребывания в должности выпрашиванию средств и, если верить его заместителю, уделял больше внимания женскому полу, чем национальным меньшинствам. Между тем денег по-прежнему не было, а осажденные представители Сибирского бюро по-прежнему зависели от местных чиновников, которые «считали нацвопрос совершенно ненужным и как таковой совершенно не существующим», «лишней волынкой» и «роскошью, подлежащей полному упразднению». После того как Оросин, единственный в бюро специалист по коренным народам, умер от тифа, оставшиеся три сотрудника пережили «кошмарный» переезд из Томска в Новониколаевск весной 1922 г. и посвятили свои слабеющие силы добыванию еды, писанию доносов и упрашиванию наркомата прислать им денег и «уделить сугубое внимание на работу местных его работников подведомственных ему учреждений, знать где и что находится и не пугать Азербайджан с Сибирью, а Сибирь с Украиной». Плич, у которого денег не было и который не всегда знал, кому пишет, отвечал обвинениями сибиряков в лени, пустой болтовне и плагиате. Тем временем забытых сотрудников губернских отделений Сибирского бюро преследовали, игнорировали, морили голодом и иногда «мобилизовали без всякого ведома заведующего отделом на другую работу, отрывая от работы учреждения».

В конце концов в ноябре 1922 г. все губнацы, кроме двух, и все национальные отделы в сибирских партийных комитетах и образовательных учреждениях были упразднены. Их бывшие сотрудники стали местными «полномочными представителями» Бюро, и когда попытки Наркомнаца выделить им средства провалились, Бюро отправило телеграмму в Москву, в которой «сняло с себя ответственность работы на местах». Оставшиеся без зарплаты полпреды продержались некоторое время за счет продуктовых посылок, а потом перешли на более перспективную работу. Бюро выпустило еще несколько отчаянных обращений о тяжелом положении туземного населения и необходимости «эксплуатировать несметные богатства Сибири», а потом исчезло тихо и бесследно. В апреле 1923 г. глава административного отдела Сибирского ревкома писал главе Отдела национальных меньшинств Народного комиссариата по делам национальностей: «Сообщаю, что в представительстве НКН ни одного работника не осталось, а поэтому ответ на Ваши запросы №№ 211 и 314 дать некому». 24 мая 1923 г. Наркомнац объявил о «временной ликвидации» своего сибирского бюро, а новый и энергичный глава Отдела нацменьшинств Анатолий Скачко сосредоточил все свое внимание на лоббировании и теоретизировании в столичных учреждениях.

Теоретизировать о народах Заполярья было ненамного легче, чем управлять ими через Сибирское бюро комиссариата. «Инородцы» стали «туземцами», но попытки включить их в рамки «национального вопроса» оказались сопряжены с большими трудностями.

В марксистской доктрине только классовые различия являются значимыми. Капиталисты не придают значения национальным границам в погоне за прибылью, а пролетарии всех стран объединяются ради борьбы с капитализмом. Тем не менее даже «классики марксизма» рассуждали об «ирландцах» и «поляках» как о реальных субъектах истории, а ко времени русской революции капитализм превратился в «империализм», а национальность стала «вопросом». Большевистский ответ на этот вопрос состоял в том, чтобы признать национальности «объективно» существующими и зачислить их в союзники по борьбе против угнетения. По словам Сталина, «нация может устроиться по своему желанию. Она имеет право устроить свою жизнь на началах автономии. Она имеет право вступить с другими нациями в федеративные отношения. Она имеет право совершенно отделиться. Нация суверенна, и все нации равноправны». Нации были реальностью, все реально существующие нации были суверенны, и все суверенные нации имели право на политическое самоопределение на «своей собственной» территории. Нации без территорий реальностью не были; все территориальные границы делились на искусственные и естественные («сообразно “симпатиям” населения»); а естественным результатом симпатий населения было, по словам Ленина, «возможно большее единство национального состава населения». Если для этого требовалось создание бесчисленных «автономных национальных округов», то мировой пролетариат будет состоять из бесчисленных «автономных национальных округов» — сколь угодно малых и сколь угодно непролетарских.

Зачем же идти на поводу у «мещанского идеала», тормозившего превращение «сонных крестьян» в «подвижных пролетариев»? Во-первых, потому, что ни сонные крестьяне, ни даже подвижные пролетарии не могли стать коммунистами без специального руководства со стороны специальной коммунистической партии. А если уж так случилось, что они говорят на множестве разных языков, то партийные пропагандисты должны «проповедовать… на всех языках, “приноравливаясь” ко всем местным и национальным особенностям». Для Ленина, как и для казанских миссионеров-реформаторов времен его юности, язык был прозрачным передаточным средством: все марксистские школы должны были преподавать одно и то же марксистское учение независимо от языка обучения. Национальность была «формой». «Национальная форма» была допустима, поскольку не существовало такой вещи, как национальное содержание.

Другой причиной, по которой Ленин и Сталин настаивали на национальном самоопределении, было различие между национализмом нации-угнетателя («великодержавным шовинизмом») и нации угнетенной (национализмом в собственном смысле слова). Первый был дурной привычкой, от которой можно было избавиться сознательным усилием пролетарской воли и актом рефлексии; второй был понятной (хоть иногда и чрезмерной) реакцией на угнетение, которую можно было унять только сочувствием и тактом. Дарование права на национальное самоопределение было жестом раскаяния, которое должно было в конечном итоге привести к национальному прощению и, таким образом, к исчезновению националистических обид и, рано или поздно, — к исчезновению национальных различий.

Перестроив капитализм в социализм, пролетариат создаст возможность полного устранения национального гнета; эта возможность превратится в действительность «только» — «только»! — при полном проведении демократии во всех областях, вплоть до определения границ государства сообразно «симпатиям» населения, вплоть до полной свободы отделения. На этой базе, в свою очередь, разовьется практически абсолютное устранение малейших национальных трений, малейшего национального недоверия, создастся ускоренное сближение и слияние наций, которое завершится отмиранием государства {584} .

Когда пролетарская революция наконец совершилась, она оказалась настолько же национальной, насколько пролетарской. Первые декреты советской власти описывали победоносные массы как «народы» и «нации», наделенные «правами»; провозглашали все народы равными и суверенными; гарантировали их суверенитет при помощи этнотерриториальной федерации и права на отделение; приветствовали «свободное развитие национальных меньшинств и этнических групп» и обещали уважать национальные верования, обычаи и учреждения. К концу войны эти принципы, а также потребность в местных союзниках и признание существующих национальных единиц произвели на свет широкий ассортимент официально признанных советских республик, автономных республик, автономных областей и коммун трудящихся. Некоторые «интернационалисты» из числа левых коммунистов выражали крайнее недоумение, но Ленин разбил их на VIII партийном съезде, провозгласив, что нации существуют в природе и что «не признавать того, что есть, нельзя: оно само заставит себя признать». Кроме того, что они существовали в природе, различные национальности страдали от такого безжалостного национального угнетения и были полны такой «бешеной ненависти» к русским, что любое отступление от принципа языковой и территориальной автономии могло быть понято как попытка сохранить Российскую империю. За этим последовали многочисленные требования этнотерриториального признания, основанные на аргументах о существовании данного народа в природе и многовековой истории его жестокого угнетения. Национальные интеллигенты, местные чиновники, столичные бюрократы, «национальные съезды» и сочувствовавшие петроградские ученые — все требовали административной автономии, отдельных учреждений и финансовых средств (для себя и для своих протеже). Средства были скудными, но автономные единицы и учреждения чрезвычайно размножились после того, как X съезд партии приравнял (нерусскую) национальность к отсталости и таким образом узаконил политику институционализации этичности. Согласно формулировке Сталина, «суть национального вопроса в Р.С.Ф.С.Р. состоит в том, чтобы уничтожить ту отсталость (хозяйственную, политическую, культурную) национальностей, которую они унаследовали от прошлого, чтобы дать возможность отсталым народам догнать центральную Россию». Чтобы достичь этой цели, партия должна была помочь «отсталым народам»

(а) развить и укрепить у себя советскую государственность в формах, соответствующих национально-бытовым условиям этих народов; (Ь) развить и укрепить у себя действующие на родном языке суд, администрацию, органы хозяйства, органы власти, составленные из людей местных, знающих быт и психологию местного населения; (с) развить у себя прессу, школу, театр, клубное дело и вообще культурно-просветительные учреждения на родном языке {590} .

Национальность приравнивалась к отсталости, но отсталость не равнялась национальности. В мире, который населяли большевики, отсталость была больше, старше и важнее. Она составляла (хотя вслух этого не признавали) разницу между марксизмом и ленинизмом, служила описанием России вне партии, была отличительной чертой «Востока» в сравнении с «Западом» и представляла собой пятую колонну прошлого в сердце настоящего, устремленного в будущее. Впрочем, некоторые разновидности отсталости были более отсталыми, чем прочие. «Сонный» русский крестьянин, «приросший к своей куче навоза», был заскорузлым и тупым, но в конечном счете исправимым (в этом заключалась исходная посылка теории пролетарской революции в России), но что можно было сказать о территориях, которые проспали большую часть истории человечества и ничего не знали о подсечно-огневом земледелии, не говоря уже о кучах навоза? По словам Ленина, «к северу от Вологды, к юго-востоку от Ростова-на-Дону и от Саратова, к югу от Оренбурга и от Омска, к северу от Томска идут необъятнейшие пространства, на которых уместились бы десятки громадных культурных государств. И на всех этих просторах царит патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость».

Впрочем, даже в самой настоящей дикости была своя польза, ибо если империализм — это капитализм в мировом масштабе, то «отсталые массы Востока» — это новый мировой пролетариат. В этом качестве, согласно Ленину, они были естественными союзниками революционных пролетариев Запада. «Мы все усилия приложим, чтобы с монголами, персами, индийцами, египтянами сблизиться и слиться; мы считаем своим долгом и своим интересом сделать это, ибо иначе социализм в Европе будет непрочен» {593} . Чтобы этот союз был прочным, европейцы должны были оказать своим отсталым братьям «бескорыстную культурную помощь» и распространить на них принцип национального самоопределения (на «Востоке» отсталость казалась тождественной национальности).

Когда революция превратила союз с «Азией» в непосредственную тактическую цель, главный тактик революции убедил своих последователей вынести «Азию» за рамки привычного классового подхода. В случае особой отсталости, доказывал он, требуется особая политика:

Что же мы можем сделать по отношению к таким народам, как киргизы, сарты [60] , которые до сих пор находятся под влиянием своих мулл?.. Можем ли мы подойти к этим сартам и сказать: «Мы скинем ваших эксплуататоров» [?] Мы этого сделать не можем, потому что они всецело в подчинении у своих мулл. Туг надо дождаться развития данной нации, дифференциации пролетариата от буржуазных элементов {595} .

То были тревожные дни марта 1919 т., когда большевикам и от малого союзника отмахиваться не приходилось. Шестнадцатью месяцами позже, после решающих побед над Деникиным и Колчаком, Ленин изменил свою точку зрения. Дожидаться развития данной нации и классовой дифференциации было, в конце концов, необязательно:

Постановка вопроса была следующая: можем ли мы признать правильным утверждение, что капиталистическая стадия развития народного хозяйства неизбежна для тех отсталых народов, которые теперь освобождаются и в среде которых теперь, после войны, замечается движение по пути прогресса. Мы ответили на этот вопрос отрицательно. Если революционный победоносный пролетариат поведет среди них систематическую пропаганду, а советские правительства придут им на помощь всеми имеющимися в их распоряжении средствами, тогда неправильно полагать, что капиталистическая стадия развития неизбежна для отсталых народов {596} .

Если Россию можно было спасти от «идиотизма деревенской жизни», то и дикарей можно было спасти от дикости. Для достижения этой цели X партийный съезд предписал промышленное развитие, классовую дифференциацию сверху и, в случае народов на грани вымирания, защиту от русского колониализма. Главной задачей партой было преодолеть экономическую отсталость «переносом фабрик к источникам сырья», а социальную отсталость — «отстранением всех туземных эксплуататорских элементов от влияния на массы». Иными словами, партия должна была идти к сартам и скидывать их эксплуататоров. Кто был в подчинении у мулл вчера, не будет в подчинении у мулл завтра.

Такими были идеологические предпосылки, в рамках которых действовал Народный комиссариат по делам национальностей. Проблему национальности следовало решать путем автономизации, а проблему отсталости — прямым вмешательством Центра. Если эти проблемы сосуществовали (как это было, согласно резолюции X съезда, во всех нерусских регионах бывшей Российской империи), тогда один из этих методов должен был стать основным, но никто не знал, какой именно. Дух новой экономической политики благоприятствовал национальной автономии, но некоторые нации были в таком безнадежном подчинении у своих мулл, что их требовалось спасать немедленно.

И наконец, существовали «самые настоящие дикари» северных окраин. Их национальность казалась крайне неразвитой, а их неразвитость казалась крайней. Соответственно разговоры о национальной автономии продолжались недолго. Для сотрудников Наркомнаца народы без «национального» самосознания, без национальных лозунгов, без интеллигенции и без «культуры» не были настоящими национальностями, тем более что их названия, их языки и само их существование часто находились под вопросом. Оставалась одна отсталость или, скорее, класс без национальности, а это означало, что «самые настоящие дикари» были «деревенской беднотой» или даже «истинными и самыми настоящими пролетариями». Из этого вытекала обычная дилемма: либо «миссионеры коммунизма» должны пытаться «насаждать там культуру» и таким образом превращать их в настоящие национальности, потенциально равные другим, либо следует использовать ситуацию тотального угнетения для создания тотальных пролетариев. Ибо, согласно большевистской логике вещей, обратной стороной самой настоящей дикости является первобытный коммунизм, а это значит, что самые настоящие дикари могут стать отличными учениками в школе научного коммунизма и в конечном счете — «проводниками идей советского строительства и коммунизма в восточной части страны». А если не получится, то всегда есть возможность использовать «эмбрион классовой борьбы» и содействовать подлинной классовой дифференциации. Впрочем, последняя точка зрения была относительно непопулярной. Вплоть до роспуска Наркомнаца в 1924 г. большинство его сотрудников, занимавшихся Севером, исходили из того, что народы Заполярья представляют собой особый случай бесклассового коммунистического общества, т.е. общества, состоявшего из одного эксплуатируемого класса.

Такая позиция сложилась у партийных чиновников благодаря влиянию профессиональных этнографов, которые были единственным источником информации о северных народах. Поскольку большинство из них в прошлом были ссыльными революционерами, полярные этнографы не были «буржуазными экспертами», в которых нуждались, но которым не доверяли. Со своей стороны, многие этнографы полагали, что теперь наконец можно что-то сделать с человеческой трагедией, которой долгие годы пренебрегали. В апреле 1922 г. Отдел национальных меньшинств Наркомнаца сформировал Подотдел Полярного Севера, а шестью месяцами позже этнографу Д.Т. Яновичу удалось создать Этнографическое бюро, состоявшее из одного сотрудника. Прежде чем формулировать политическую линию, говорил он, новая власть должна посоветоваться с теми немногими людьми, которые хорошо знают предмет, поскольку иначе «драгоценный материал, имеющий громадное научное, общественное и административное значение, гибнет и пропадает безвозвратно». В соответствии с этим Янович провозгласил научную работу главной задачей своего бюро и посвятил себя организации профессиональных дискуссий по политически значимым вопросам и добыванию средств существования для своих безработных и голодающих коллег (ни на минуту не прекращая свою собственную безнадежную кампанию против студенческого общежития, которое захватило его ванную комнату и пыталось лишить его остальной части квартиры).

По мнению этнографов, наиболее актуальной задачей была защита народов Заполярья от русских торговцев, крестьян и чиновников. Эта позиция в первую очередь оправдывалась государственным интересом, но столь же важными считались страдания коренных жителей, уникальная ценность их культуры и человеческое сочувствие «к этим детям природа, наивным, чистым и честным». Поскольку главными врагами детей природа были русские поселенцы, единственно возможное решение состояло в том, чтобы лишить их всех административных постов на территории проживания коренных народов и создать централизованную и независимую систему туземного управления. С точки зрения большинства этнографов (и их союзников, коллег и бывших товарищей по ссылке из числа провинциальных учителей, историков и музейных сотрудников), лучшим способом добиться этого было создание племенных резерваций.

В.Г. Богораз, автор наиболее продуманного и широко обсуждавшегося проекта обустройства «первобытных племен», утверждал, что недавний опыт Соединенных Штатов, Канады, Бразилии, Аргентины и Гренландии доказал необходимость физического разделения «сильных» и «слабых» культур. В Сибири «слияние с русскими без всяких оговорок есть смерть для инородцев». Американская модель казалась особенно достойной подражания. По мнению Богораза, Бюро по делам индейцев добилось значительных успехов в деле защиты своих подопечных от торговли спиртным, помощи нуждающимся подарками и займами, развитии образования и здравоохранения. России нужен был такой же правительственный орган, ответственный за благополучие ее собственных индейцев. Его задачей было бы изучение образа жизни коренных народов и на этой основе проведение просвещенной политики, направленной на защиту коренных народов, рационализацию их хозяйственной деятельности, сохранение окружающей среды и «улучшение всей экономической жизни туземцев и внесение в нее соответствующих элементов, дающих возможность безболезненного прогресса». Богораз не объяснил, какими должны быть эти элементы, но было очевидно, что к ним относились здравоохранение, ветеринарная служба, образование, технологическая помощь и (со временем) государственная монополия на торговлю.

Вопрос о конкретных взаимоотношениях между резервациями и центральной туземной администрацией был открыт для обсуждения, но большинство участников дискуссии исходили из того, что жизнью аборигенов должно управлять обычное право; что средства для большинства будущих программ будут формироваться за счет фиксированных вычетов из прибыли государственных предприятий, работающих на Севере (или за счет сдачи туземных территорий в аренду таким предприятиям), и что новые «агенты по делам индейцев» должны быть абсолютно независимы от контроля на местах.

Кто же был пригоден для службы в качестве инспекторов и ревизоров? У этнографов не было сомнений на этот счет: такими людьми были они сами, этнографы, поскольку только они были «компетентны судить об особенностях быта и духа инородцев и при том по самому роду своих занятий привыкли подходить к туземцам вдумчиво и с любовью». Таким образом, первым шагом должно было стать расширенное преподавание этнографии и организация полевых исследований с целью создания растущей сети компетентных кадров.

У Богораза и большинства его коллег не возникало моральных сложностей относительно участия в правительственной работе. В традициях русской либеральной интеллигенции моральная и политическая активность считались священным долгом науки, а выражение «кабинетный ученый» употреблялось в уничижительном смысле. Кто бы что ни думал о политической платформе Ленина, казалось очевидным, что новое правительство предлагало уникальную возможность провести значимые реформы, тем более что в первые годы советской власти позиция большевиков по национальному вопросу была относительно гибкой. Другой причиной оптимизма был рост престижа и роли этнографии на Западе. Мировая война забросила многих будущих ученых в затяжные полевые экспедиции и заставила метрополии более внимательно относиться к управлению и экономической эксплуатации колоний. Этнография заявила о себе как о науке, имеющей существенное практическое значение, и этнографов, особенно в Британской империи, стали использовать в качестве советников и ответственных чиновников. Многие полагали, что у прикладной этнографии большое будущее.

На советских бюрократов произвел впечатление энтузиазм этнографов, их специфическая сфера компетенции и их бескорыстная заинтересованность. Позиции этих двух групп были чрезвычайно близки друг другу. Большевики, ставшие этнографами, соглашались с необходимостью покровительствовать туземцам и обучать будущих чиновников местным языкам и этнографии, а этнографы, ставшие большевиками, поддерживали принцип прогрессивных перемен, привносимых извне. Многие из них вместе были в ссылке, и у большинства были общие интеллектуальные корни. Те и другие не доверяли местным чиновникам и сокрушались об отсталости и беспомощности «туземных племен». Те и другие верили в эволюцию, в прогресс и в долг сознательной интеллигенции содействовать тому и другому. В вопросе о роли интеллигенции ленинская версия марксизма представляла собой радикальный возврат к русской интеллектуальной традиции, и в особом случае «первобытных племен Севера» большевики и народники были согласны относительно того, в чем эта роль заключается. По словам одного старого большевика, впоследствии обвиненного в народнических взглядах, «приобщить к общечеловеческой культуре племена оленеводов и охотников, стоявших до того на ступени чуть ли не неолита, — какая это трудная, а вместе с тем и заманчивая задача!»

 

Комитет Севера: Комитет

После создания Союза Советских Социалистических Республик управление делами национальностей было передано новому союзному законодательному органу. Комиссариат по делам национальностей прекратил свое существование. То же самое, в юридическом смысле слова, произошло и с «племенами северных окраин». Они не были полноправными национальностями, не имели своих автономных образований и не были представлены ни в одном правительственном органе. И все же этнографы и некоторые должностные лица продолжали выступать от их имени. Анатолий Скачко, бывший ссыльный, командующий Второй Украинской армией в годы Гражданской войны и последний глава Секции национальных меньшинств, бомбардировал Наркомнац и Центральный Комитет партии страшными предсказаниями в том смысле, что «если дело пойдет так и дальше, то в течение десяти лет сибирские народности вымрут дотла и многотысячеверстная тундра обратится в необитаемую пустыню». Для пущей убедительности Скачко драматизировал «экономический» аргумент, утверждая, что, кроме уже наделенных автономией бурят и якутов, в Сибири проживают около пяти миллионов коренного населения (на самом деле их было около 150 тыс.) и что за прошедшие триста лет «никогда еще их эксплуатация не достигала таких бесстыдных размеров и форм, как при советской власти». Государство фактически предоставило полную монополию старым сибирским купцам, которые «всегда были заядлыми колонизаторами» и с точки зрения которых «туземец всегда был и остался не человеком, а лесным зверем, самой природой предназначенным для эксплуатации». Иными словами, новое правительство поддерживает людей, которые подрывают власть, убивая «курицу [т.е. туземцев. — Ю.С.], несущую золотые яйца [т.е. «богатейшие россыпи драгоценных металлов, угля, графита,… пушнины, рыбы, ценного леса». — Ю.С.]». Еще более зловеще звучало предупреждение, что, если белые высадятся в устье Оби и Енисея, курицу нельзя будет упрекнуть в предательстве, поскольку «вымирающие от голоду туземцы станут на сторону всякого, кто предложит им мало-мальски сносный товарообмен». Единственно возможным решением было создание в Москве центрального органа, который бы вел дела северных народов «непосредственно через своих людей, не подчиненных сибирским властям». «Местные органы вплоть до губернского отдела ГПУ» не должны иметь права арестовывать служащих этого органа, а сами служащие не должны иметь права оставаться в должности на неограниченный срок, потому что на Севере «даже самые честные работники через несколько лет становятся или пьяницами, или грабителями». При отсутствии такого автономного центрального органа, заключал Скачко, Север лишится своих туземцев, а Российская Федерация лишится Севера.

Правительство Российской Федерации не могло игнорировать подобные доводы. «Учитывая огромное экономическое и политическое значение северных окраин», равно как и необходимость «возбуждения самодеятельности местного туземного населения» и «защиты их [туземцев] интересов», 29 июня 1924 г. Президиум Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета провозгласил создание Комитета содействия народностям северных окраин (Комитета Севера). Главой нового органа стал старый большевик, заместитель председателя Президиума ВЦИК Петр Смидович, а среди его членов было несколько высокопоставленных партийных деятелей: С.М. Диманштейн, А.С. Енукцдзе, Емельян Ярославский, П.А. Красиков, Л.Б. Красин, Ф.Я. Кон, А.В. Луначарский, С.И. Мицкевич и И.А. Семашко. Как и во многих других комитетах, созданных в середине 1920-х годов, обилие звучных имен должно было компенсировать недостаток бюджетных средств. Реальную работу предстояло вести активистам, которые и просили о создании такого комитета, — в первую очередь Анатолию Скачко из Наркомнаца и группе ученых во главе с Богоразом.

Общая позиция, которой эти люди достигли в начале 1920-х, легла в основу политики Комитета. Народности северных окраин (или «малые народы Севера», как их иногда называли, чтобы отличить от автономных в административном отношении и активных в политических притязаниях якутов, бурят и коми) не делились на классы и были — все без исключения — жертвами нищеты и угнетения. Господствующую точку зрения выразил П.И. Сосунов (тот самый, которого тюменские власти арестовали за «сепаратистскую» деятельность от имени инородцев):

Безоленный промышленник… и собственник десятка тысяч оленей …хозяин и батрак живут в одинаковых жилищных условиях, кушают из одного корыта, и даже труд по уходу и охране оленеводческого хозяйства ими делится почти в равной мере…

Хотя каждый самоед мечтает быть оленеводом и копит оленей без числа, но копит их отнюдь не как капитал, не как средство дальнейшей наживы и эксплуатации других (он даже не умеет хозяйничать ими экономно), а копит их как будто специально для очередной эпизоотии, неминуемо постигающей данное хозяйство, как сказано выше, чрез год, два, пять и никак не более как десять лет. Стадо оленевода-кочевника — это его запасной капитал на случай голода и постигающих его стихий {621} .

Если этого капитала больше не было, то оленевод всегда мог положиться на бескорыстную помощь своих более удачливых соседей. Идеи класса и эксплуатации были полностью чужды туземному образу жизни. Даже шаманы не составляли обособленной касты. Как объяснял И. Галкин, «это не духовенство для отправления религиозных треб. Шаман — хранитель традиций и предрассудков. Он врачует больных, узнает волю духов, предотвращает дурные намерения злых сил». Иными словами, он не более эксплуататор, чем удачливый оленевод в промежутке между двумя эпизоотиями, и его ни в коем случае нельзя приравнивать к православному или католическому духовенству. «Малые» значило «первобытные», а «первобытные» значило «бесклассовые». Все малые народы были в равной степени первобытными и бесклассовыми.

Со времен капитана Сарычева, и в особенности после Ядринцева, эти образы всегда несли в себе немалую долю морального одобрения. В годы нэпа они звучали музыкой для ушей напуганных и разобщенных горожан. По словам Новицкого, «хозяйственно-бытовой обстановке туземцев свойственны честность, гостеприимство, отсутствие беспризорников. Проституция у необруселых совершенно отсутствует». Когда один провинциальный радикал, открывший классовое расслоение у туземцев низовий Оби, попытался пересмотреть эту картину, лидеры Комитета строго напомнили всем заинтересованным лицам, что «представлять себе это расслоение наподобие классовых групп экономически более развитых стран было бы, конечно, совершенно неправильно… Богатый сегодня садовладелец завтра легко может потерять всех оленей и стать нищим, бедняк же, случайно добыв черную лису и вообще хорошо напромышляв, легко обзаводится оленями».

Согласно официальной точке зрения, единственными эксплуататорами на Севере были русские, поэтому первостепенной задачей Комитета было «определение и заказ (резервация) территории, необходимой для обитания и развития культуры каждой народности, соответственно ее быту и образу жизни» и обеспечение защиты этих территорий от «хищников» и «эксплуататоров». Однако в условиях всеобщего энтузиазма по поводу колонизации и экономического развития Азиатской части России идея создания резерваций была отвергнута в пользу идеи национального районирования (демаркации этнических границ). Это было частью «ленинской национальной политики», которая строилась на том, что советская федерация состоит из этнических групп, что все этнические группы имеют право на собственную территорию, что все национальные территории должны обладать политической и культурной автономией и что энергичное развитие такой автономии является единственным условием будущего единства. Теоретически ни одно из этих положений не было применимо к малым народам Севера, поскольку они были слишком бесклассовыми и некультурными, чтобы быть настоящими национальностями, но теория не была серьезным препятствием, когда речь шла о защите малых народов от хищников. Пока всеобщая индустриализация оставалась делом будущего, беженцы из перенаселенных деревень Европейской части России продолжали двигаться на север и на восток в поисках земли. В 1925 г. 80%, а в 1926 — 50% всех иммигрантов в Сибирь прибыли туда нелегально. Переселенческие учреждения не могли и не желали давать пристанище каждому, и большинство новых поселенцев обходились с коренным населением по своему усмотрению. С точки зрения Комитета, однако, ситуация только ухудшилась, когда правительство начало контролировать этот процесс и строить грандиозные планы организованного перемещения миллионов новых поселенцев в Сибирь и на Дальний Восток. Справиться с государственной колонизацией оказалось гораздо труднее, чем жаловаться на нелегальных поселенцев. Будучи не в состоянии противостоять все более радикальным программам экономического развития, Комитет настаивал на скорейшем завершении работ по национальному районированию и требовал для себя существенных полномочий по надзору за переселением. Необходимость подобного надзора по-прежнему обосновывалась тем предположением, что только хорошо адаптировавшиеся к местным условиям туземцы смогут успешно эксплуатировать несметные природные богатства Севера. Русские крестьяне, ставшие заполярными охотниками, были повинны в том, что дезертировали с фронта зернового производства и нарушили хрупкое равновесие северного присваивающего хозяйства, а русские, которые всегда были заполярными охотниками, были повинны в коммерческой эксплуатации туземного населения. Частную торговлю следовало резко сократить, а продажу спиртных налитков и «безделушек» запретить вообще. Местных должностных лиц следовало по возможности заменить специальными инструкторами, ответственными напрямую перед Комитетом, а все налоги следовало временно отменить. Наконец — и это было самой неотложной задачей — Комитет должен был удостовериться, что малые народы получают продовольствие, ружья и боеприпасы. Была официально возрождена политика долговременного кредита и создания государственных «запасных магазинов», и всех «трудящихся» Арктики побуждали вступать в кооперативы, которые Комитет считал истинно советским институтом, а также лучшей тренировочной площадкой для обучения туземцев самоуправлению и самозащите.

Опекать беспомощных туземцев и поддерживать их существование было самой неотложной задачей, но истинное и священное призвание Комитета состояло в том, чтобы помогать малым народам в нелегком деле восхождения по эволюционной лестнице. Культурный прогресс означал преодоление отсталости, а отсталость, согласно весьма традиционным воззрениям членов Комитета, означала грязь, невежество, алкоголизм и угнетение женщины.

Всякий, кто хоть немного знаком с жизнью нашего Севера, знает, что вся обстановка, окружающая туземца, как будто нарочно рассчитана на то, чтоб он легче заболел, а заболевши, не вылечился. Прежде всего, непроходимая грязь. Никогда не мытое тело. Одежда, которую, раз одевши, снимают только тогда, когда она разваливается от пота и грязи. Паразиты. Годами не мытая посуда. Дымный чум; резкая смена температуры. Пища — полусырые ржаные пресные лепешки, сырое мясо и рыба, которыми кормятся даже грудные дети. И, наконец, поголовное курение табаку {637} .

Автор этого описания проповедовал старый миссионерский метод, который снова стал популярным в 1930 г.: в первую очередь обращать в свою веру женщин, поскольку именно женщины являются хозяйками, домоправительницами и воспитательницами. В 1920-е годы, однако, добраться до женщин казалось почти невозможным: единственными официальными представителями туземного населения были мужчины, а дальние «дымные чумы» редко были доступны из-за трудностей пути, незнания языка и недостатка эмиссаров. Следовательно, битву за гигиену должны были вести разъездные врачебные отделения, а положение женщины следовало исправить руками мужчин, которые становились все более сознательными. Пример был дан в резолюции, составленной от имени туземцев на Первом туземном съезде Дальневосточной области:

Заслушав доклад о положении женщины при Советской власти, мы, туземцы, впервые на съезде узнали о правах, которые дала Советская власть женщинам. Только теперь мы поняли всю тяжесть жизни наших женщин. Одобряя все мероприятия Советской власти в области раскрепощения женщины и защиты ее прав, со своей стороны считаем в дальнейшем недопустимым держать женщину в том рабстве, какое было до сего времени {639} .

Мало кто из членов Комитета Севера верил в такой быстрый и полный переворот в сознании. С их точки зрения, дорога к усвоению прогрессивных представлений лежала через длительное обучение — в конечном счете туземными учителями на местных языках, а до тех пор русскими добровольцами, знакомыми с «местными особенностями». По стране в целом концепция школы как отражения жизни была популярной революционной теорией, рожденной в противовес формальной образовательной системе старого режима; на Севере эта концепция была выражением давней заботы этнографов о сохранении культуры коренного населения. Согласно их плану, деятельность школ не должна была нарушать сезонного хозяйственного цикла, вырывать детей из привычной среды или внушать им враждебность к традиционному образу жизни. Цивилизующая работа школ должна быть постепенной и очень бережной, поскольку кавалерийская атака на отсталость могла привести к депопуляции стратегически важного региона (и, как шепотом говорили этнографы, к разрушению уникального образа жизни). Однако из этого правила было одно важное исключение. Все были согласны, что условием истинного прогресса через образование было наличие национальной интеллигенции, а это значило, что некоторых детей следует обучать быстрее и тщательнее, чем прочих.

А пока кто-то должен был закладывать фундамент, распространять информацию, основывать школы, набирать учеников и отбирать будущую элиту. Было ясно, что, учитывая ограниченность бюджета, суровость климата и недостаток персонала, разъездные инструкторы Комитета не смогут даже приступить к выполнению столь внушительной задачи. Ясно было и то, что местные должностные лица ничего не будут делать для «азиатов». О создании достаточно широкой сети независимых стационарных школ не могло быть и речи. Решение, как и во многих других случаях, следовало искать в миссионерской практике. Каждый важный регион и в идеале каждый малый народ должен был иметь свою собственную «культбазу» — коммунистическую миссию, при которой размещались бы больница, ветеринарный пункт, школа, музей, научные лаборатории и Дом туземца, где местные жители могли бы отдохнуть за чашкой чая и газетой. Таким образом, холодный и голодный учитель или врач не должен будет гоняться за кочевниками по всей тундре — туземцы, привлеченные полезными услугами, приедут сами. Будучи слишком немногочисленными, культбазы не могли обслужить большие области — их задачей было служить примерами, притягательными центрами, узловыми пунктами распространения цивилизации. «В процессе повседневной деятельности» они должны были «создать местную культуру и подготовить туземных культуртрегеров».

Тем временем Комитет Севера — первый центральный орган по управлению коренными народами в истории Российской империи — должен был разработать общие правовые рамки для своей деятельности. Первая попытка кодифицировать новые принципы управления коренными народами была предпринята в Дальневосточной области в августе 1924 г.. За следующие два года центральный Комитет Севера обсудил две версии своего устава, и в октябре 1926 г. ЦИК и Совет Народных Комиссаров РСФСР одобрили окончательный вариант «Временного Положения об управлении туземных народностей и племен Северных окраин РСФСР».

Любопытно (хотя, учитывая протекционистские убеждения членов Комитета, не слишком удивительно), до какой степени этот документ, задачей которого было обеспечить переход северных туземцев к коммунизму, был создан по образцу Устава об управлении инородцев 1822 г. Предназначенный для охотников, рыболовов и оленеводов, у которых не было собственных автономных единиц, он был основан на родовом принципе и предоставлял туземцам много времени, чтобы «догнать» других. Родовые собрания должны были избирать родовые советы (в прошлом родовые управления) из трех членов. Главной функцией родовых советов был сбор статистической информации для вышестоящих органов и поддержание внутренней законности и порядка. Первичные ячейки туземного правительства обладали юрисдикцией по всем гражданским делам (кроме тяжб по нотариально заверенным актам, дел, затрагивающих интересы государства, и случаев злоупотребления властью со стороны правительственных должностных лиц), а также по незначительным уголовным преступлениям. Во всех судебных делах родовые советы должны были следовать традиционным обычаям, если те не противоречили нормам Конституции РСФСР (в частности, запрещались наказания, предполагающие пытки и унижения). Такая терпимость по отношению к обычному праву достойна упоминания, поскольку в то же самое время резко усилилась правительственная кампания против племенных и шариатских судов в Средней Азии. Даже в 1928 г., когда Советское государство провозгласило тотальную войну с традицией, Комитет Севера просил, чтобы новый закон против «преступлений, составляющих пережиток родового быта» не применялся к народам Заполярья. Согласно решению Пятого пленума Комитета, на Севере нет кровной мести и почти нет убийств, похищения женщин, насильственных браков и продажи женщин (поскольку калым обычно равнялся приданому).

Все родовые советы каждого района должны были посылать своих представителей на районный туземный съезд, который должен был избирать туземный районный исполнительный комитет (тузрик). Аналогичные дореволюционным «инородным управам», тузрики напрямую подчинялись нетуземным райисполкомам и обладали правом надзора за деятельностью рода, распространения правительственных распоряжений, апелляционного рассмотрения судебных дел, а также борьбы против нелегальной торговли, эксплуатации, азартных игр и алкоголизма.

Таким образом, после почти десятилетних споров и неопределенности народы Севера вернулись к обновленному варианту старой административной системы. Бродячие инородцы стали туземцами, кочевые и оседлые инородцы остались при своем, а управления превратились в советы, но основной принцип неспешного прогресса через культурные заимствования остался прежним. Единственным революционным нововведением было лишение права голоса бывших эксплуататоров и священнослужителей, но эта норма была скопирована из Конституции РСФСР и из-за ее почти комического несоответствия условиям туземной жизни (права голоса лишались монахи, жандармы и рантье) казалась не имеющей отношения к делу.

Впрочем, административные инновации не относились к числу важных целей Комитета. Ключ к прогрессу находился в руках новых миссионеров, хорошо подготовленных и неподкупных. Как писал Богораз,

мы должны посылать на Север не ученых, а миссионеров, миссионеров новой культуры и советской государственности. Не старых, а молодых, не испытанных профессоров, а начинающих, только что окончивших курс работников, воспитанных новой советской средой и готовых внести на Север весь пыл энтузиазма, рожденный Революцией и умелость практической работы, отточенную в революционном процессе. Эта молодые работники Северного Комитета должны предварительно получить полное и тщательное научное образование, по преимуществу — этнографическое. Но на Севере их основная работа не научная, а практическая {648} .

К моменту принятия «Временного Положения» первый отряд уже был на месте, готовый к самоотверженной работе. Его члены были первыми студентами Штернберга и Богораза, первыми профессионально подготовленными полевыми этнографами в истории СССР и первыми проповедниками социализма среди первобытных народов Севера. Они полностью осознавали свою высокую ответственность и, по словам одного из них, чувствовали себя полностью готовыми к тому, чтобы «дать солнце» туземцам.

Официально преподавание этнографии в России началось в Московском университете в 1884 г. (по инициативе Д.И. Анучина). В программу обучения (на естественном отделении физико-математического факультета) входила физическая антропология, география и археология. Но этнография как самостоятельная «наука о культуре» не заявила о себе до начала XX в., когда Штернберг вернулся с Дальнего Востока и организовал чтение лекций в Петербургском Музее этнографии. Лекции не были признаны официально, но к 1915 г. героические усилия Штернберга на академическом и бюрократическом фронтах принесли свои плоды, и он стал преподавателем этнографии на вновь созданных Высших географических курсах. Курсы придерживались нового и чрезвычайно широкого подхода к образованию, но они не давали профессии (не существовало ни дипломов, ни удостоверений), и большинство слушателей составляли женщины. Преподаватели были мужчинами и не получали жалованья.

После революции новые чиновники от образования проявили больше понимания по отношению к науке ссыльных, и курсы были преобразованы в Географический институт, в который вошли географический и этнографический факультеты. Штернберг возглавил факультет этнографии и вплоть до своей смерти в 1927 г. оставался лидером своей профессии как по рангу, так и по научному авторитету. Он был болезненным, но неустрашимым подвижником и первопроходцем. Он считал, что новую науку, которая сделала историю человечества осмысленной и разумной, следует преподавать каждому ребенку в каждой школе. «Кто знает один народ — не знает ни одного, кто знает одну религию, одну культуру — не знает ни одной». Те, кто избрал этнографию своей профессией, должны преданно служить ей и «никогда не уклоняться с этого пути», поскольку этнография была не просто одной из наук в ряду прочих: в мире относительных ценностей она была единственной наукой, основанной на общей теории культурной эволюции. «Этнография — венец всех гуманитарных наук», потому что

наука о культуре по самому существу своему — едина. Она должна охватить творчество человека во всем его объеме, и во времени и в пространстве; иначе говоря, она должна охватить культуру всех народов земли, всех ступеней развития, от самых ранних периодов до настоящего времени. Этой единой наукой должна бы быть история. Но до сих пор история изучала лишь верхушки человечества, народы так называемые исторические, обладающие памятниками письменности и достигшие более или менее высокой ступени социального развития. За этими пределами остается еще огромная часть человечества, не имеющая никаких памятников письменности, которая, ввиду особо сложившихся условий, до сих пор остается на низших ступенях культуры {654} .

Целью этнографии было изучение культуры в целом и культуры бесписьменных народов в особенности. Она в равной степени включала в себя и была частью таких наук, как история, социология, археология, философия, фольклористика, лингвистика и история религии. В соответствии с этим наряду с разнообразными курсами по этнологии учебный план штернберговского факультета включал все вышеперечисленные дисциплины плюс традиционные китаистику, египтологию и востоковедение. Убежденный эволюционист и приверженец идеи «психического единства человечества», Штернберг объяснял отсталость условиями окружающей среды. Поэтому было вполне естественным, что от его студентов требовалось освоить основы физики, химии, анатомии, физиологии, биологии и геологии. И наконец, Штернберг на всю жизнь сохранил верность учению И.К. Михайловского и «субъективному методу». Культура подвержена воздействию окружающей среды, но создают ее личности. «Творчество немыслимо без интеллекта, а интеллект существует только в индивиде». Следовательно, еще одним необходимым предметом была психология, важный курс в институте и центральная тема в трудах самого Штернберга.

В дополнение к энциклопедическому образованию будущие миссионеры должны были приобрести разнообразные практические навыки, которые могли понадобиться во время их путешествий. В 1922 г. Штернберг пригласил в институт своего коллегу Богораза и попросил его взять на себя эту сторону учебного плана (тем самым усилив северную направленность российской этнографии). Полная противоположность Штернбергу по темпераменту, Богораз был крупным жизнерадостным человеком, любившим организаторскую и политическую деятельность. Как преподаватель он уделял главное внимание знанию языков и полевой подготовке и проявлял изумительную изобретательность в деле добывания средств, в частности для множества организованных им студенческих экспедиций. Одним из самых эффектных его триумфов было приобретение красных ливрей лакеев Зимнего дворца для подарков туземным информантам.

Новая наука и два ее харизматических представителя оказались популярными. С 1918 по 1922 г. численность студентов выросла с 577 до 1530 человек, большинство из них были женщины. Немало было и молодых евреев, толпами прибывавших в столицы из бывшей черты оседлости. Типична в этом отношении история Ерухима Крейновича, будущего специалиста по нивхам. После революции он поступил в Вечернюю школу рабочих-подростков им. И.Г. Чернышевского в Витебске, где, получая марксистское образование, увлекся теориями эволюции Моргана и Энгельса. Это привело его к Штернбергу, а Штернберг убедил его, что нет более высокого призвания, чем призвание исследователя и покровителя беззащитных и неразвращенных народов, до сих пор игнорировавшихся наукой. Ко времени окончания института Крейнович знал, что, невзирая на преграды и расстояния, он пойдет по стопам своего глубоко почитаемого учителя, «беспредельно близкого и родного Льва Яковлевича». Он был готов ехать на Сахалин, «согласиться на любую работу, а в свободное время… изучать жизнь нивхов». Охваченный теми же чувствами, Владимир Иванчиков писал своему наставнику Богоразу, что хотел бы выучить язык чукчей, «а затем ехать надолго, на большую работу в страну “рожденных от беломорской жены” и там хотя бы в малой степени продолжить Ваше дело, начатое Вами на Колыме в 1894 г.» В институте царила атмосфера личной и профессиональной преданности, а также народовольческой смеси энтузиазма и подвижничества. Семинары проводились в холодных комнатах при свете керосиновых ламп, и студенты знали, что они, по словам отца Крейновича, «ссылают сами себя на каторгу».

Из 1530 студентов, поступивших в институт в 1922 г., только двенадцать были большевиками. В результате квот, введенных в 1923 г., эта пропорция очень быстро изменилась, но первые выпускники, окончившие институт в 1925—1926 гг., были воспитаны на ценностях, далеких от ленинизма, «пролетарского» иконоборчества и кожаной тужурки с наганом. «Десять заповедей этнографа», сформулированные Штернбергом, призывали студентов любить науку, быть преданными ей, защищать ее чистоту от плагиата, карьеризма и скороспелых выводов. Завершались они следующим образом:

Не произноси ложного свидетельства на ближнего своего, на другие народы, на их характер, обряды, обычаи, нравы и т.д. Люби ближнего больше самого себя.

Не навязывай насильно исследуемому народу своей культуры: подходи к нему бережно и осторожно, с любовью и вниманием, на какой бы ступени культуры он ни стоял, и он сам будет стремиться подняться до уровня высших культур {665} .

 

Комитет Севера: Север

Когда новые сотрудники Комитета (молодые и старые) прибыли на Север, они обнаружили, что ситуация была именно так плоха, как им рассказывали. Недоставало ружей, боеприпасов, рыболовных сетей, одежды, муки, табака и котелков. Численность оленьих стад не восстановилась, поставки пушных зверей продолжали сокращаться. Многие северяне голодали, и некоторые искали работу вне сферы традиционного хозяйства.

В соответствии с политикой Комитета и предположениями этнографов большинство эмиссаров считали русских важнейшей угрозой жизни и благосостоянию коренных народов. Они сообщали о продолжающемся притоке крестьян, поджогах лесов, исчезновении животных и беспорядочной круглогодичной охоте. За крестьянами-переселенцами шла армия искателей удачи, вырванных из привычной жизни в годы Гражданской войны и воспрянувших благодаря нэпу. Золотоискатели вытеснили эвенков с Алдана; дальневосточные чиновники терроризировали население Охотского побережья по ходу спора о границах с Якутией; а на Камчатке тысячи сезонных рабочих, нанятых на принадлежащие японцам рыбные промыслы, выменивали меха на спиртное — когда не отнимали их силой. В 1925 г. было подавлено крупное восстание эвенков.

Большая часть туземной торговли по-прежнему находилась в руках старых «друзей», которые использовали старые методы и связи, конкурируя друг с другом под вывесками различных государственных и кооперативных предприятий. Главное отличие заключалось в том, что традиционные колониальные товары не всегда были доступны из-за запретов и ограничений, а монополия «друзей» больше не была полной, поскольку некоторые крупные компании пытались действовать через их головы и посылали своих представителей и дешевые товары далеко в тундру. Но пока новых агентов было мало, а старожилы надежно поставляли пушнину, местные чиновники не обращали внимания на торговлю спиртным, взимание дореволюционных долгов и налоговые махинации. Местные чиновники, разумеется, сами были старожилами. Единственный способ обойти «хищников» состоял в том, чтобы по мере возможности опираться на те крупные компании (такие, как Госторг или Акционерное камчатское общество и Охотско-Камчатское акционерное рыбопромышленное общество на Дальнем Востоке), которые могли позволить себе нанимать персонал не из числа местного населения, но туземная торговля с ее огромными транспортными расходами оказалась невыгодной для громоздких фирм с южными штаб-квартирами (за возможным исключением рыболовства, для которого не было коммерческого рынка на Севере). Дополнительную проблему создавало нежелание приезжих коммерсантов играть по местным правилам: они избегали заключения традиционных «дружеских» договоренностей, пренебрегали законами гостеприимства и отказывались предоставлять своим клиентам долговременные ссуды.

Да, на самом деле, какая надобность самому добросовестному служащему губсоюза или госторговли вставать ночью, открывать ворота приехавшему, замерзшему инородцу. Будить жену. Ставить самовары. Греть похлебку, обогревать и кормить его и лишь только потому, что он приехал с пушниной. Пусть ждет на улице. Ехал три дня и три ночи, не замерз, — не замерзнет и на четвертую. Голодал три дня — поголодает и четвертый. Ведь не день и ночь он [служащий] должен работать {673} .

В следующий раз замерзший инородец, по всей вероятности, не постучался бы к новому служащему, и вскоре наниматели этого служащего перестали бы воспринимать тундру как серьезный источник дохода. В результате Север все больше и больше превращался в свалку для низкопробных товаров, которые невозможно было продать где-нибудь еще. Фактории были переполнены ножницами, которые не резали, фитилями, которые не подходили к лампам, биноклями, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть, а также товарами не самой первой необходимости в условиях тундры — вроде туфель на высоком каблуке или зеркал с изображениями обнаженных женщин. Тем временем некоторые действительно необходимые товары были недоступны или же поступали на Север на разных стадиях порчи. «Даже сами руководители охоткооперации, курившие папиросы высшего сорта, съехали на махорку и докатились до того, что махорку брали у “карагассника”». У самих же карагасов (тофаларов) часто не было ни махорки, ни еды. Один чукча посетовал российскому контрактному служащему: «Что вы сами пьете без сахару — для вас один год ничего, а нам, живущим здесь всю жизнь, хочется, чтобы чай был слаще».

Другим способом обойти местных посредников было создание туземных кооперативов, но они бедствовали и отличались своеобразным отношением к торговле. Один агент, посланный с неотложной миссией по спасению подобного предприятия, живописал: «Есть своя лавка, товаров много, значит, надо, чтобы никто ни в чем не нуждался… Зачем к приказчику обращаться, самому интересно побывать за прилавком. Надо товар посмотреть, пощупать, масло в кадушках поковырять и полизать масленый палец. Приказчик же с сознанием собственного достоинства, с карандашом за ухом, важно восседает на венском стуле и записывает кто и что берет».

По мере того как различные экономические и административные меры продолжали терпеть крах, коренные северяне продолжали жить хуже, чем до революции (по крайней мере, так многие из них утверждали). По словам камчатских эвенов, «видишь, привыкли хлеб кушать, и чай, и табак, рубашки тожа привыкли носить — стыдно как-то без них — плохо, скучаем — когда всего нету». Кроме того, по словам соседствовавших с эвенами коряков, «видишь, боимся налогу, в 1923 г. совсем разорили — последние куклянки пришлось продать за налог, торбаза и всю одежду продали, аленьчиков только мало-мало осталось; сами сопсем худые стали: брюха сопсем нет, щеки вот так ушли… Боимся чибка налогу».

Комитет был полон желания помочь, но не располагал для этого ресурсами. Он был задуман как «консультативный орган», но консультации немного значили, когда нужно было оказать давление на торговые компании или оказать финансовую помощь туземному кооперативу. В большинстве резолюции Комитета выражали желание попросить ЦИК убедить различные народные комиссариаты вложить больше денег в туземные районы или порекомендовать местным комитетам Севера уговорить областных чиновников уважать «Временное Положение». Большинство этих просьб не удостаивалось внимания. В отсутствие реальной власти и денег возможности Комитета Севера были ограниченны. Учреждения, к которым он обращался, либо не проявляли интереса к коренным народам Севера, либо, напротив, были крайне заинтересованы в том, чтобы их подчинить или вытеснить. Нужно было обладать гораздо большим влиянием, чем то, которым располагал Комитет Севера, чтобы убедить Переселенческое управление выплачивать компенсацию туземцам, которых оно лишало средств к существованию; губисполкомы — финансировать родовые советы, до которых им не было никакого дела; а Наркомат просвещения — строить дорогие школы для неуловимых кочевников, которые отказывались их посещать. Идея налогообложения северных предприятий (основанная на невысказанном принципе суверенных прав аборигенов) стала почти смехотворной, а разговоры о налогообложении северных народов противоречили самой идее существования комитета, не говоря уже о том, что «туземцам это будет чрезвычайно сложно объяснить».

В этих условиях единственной надеждой Комитета были «миссионеры новой культуры». Учителя, краеведы и другие сотрудники и друзья Комитета продолжали трудиться вопреки бессилию Москвы и враждебности местных властей, а юные выпускники считали себя апостолами и первопроходцами. Согласно одному восторженному сообщению, ученики Богораза А.С. и К.М. Форштейны «приготовились жить в чукотской яранге — во всем так, как живут чукчи. Их не пугает, что в течение трех лет они, может быть, не увидят ни одного европейского лица». Другой выпускник, И.Б. Шнакенбург, заявлял: «Уеду в самую глушь тайги, к реке Ванкарема. Твердо уверен в себе и работе». Год спустя он писал со своей временной зимней квартиры в бухте Корфа: «Никак не могу прибыть на место работы. Видимо, мы все очень далеко забираемся. Может быть, [пароход] “Колыма” на м. Северном останавливаться не будет, но я все равно где-нибудь выброшусь на Чукотке, а там доберусь. Идти назад не по мне». И он, и большинство его однокурсников добрались и назад не пошли. Они стали учителями, переводчиками и статистиками и всерьез относились к своей роли защитников туземцев. Они посвящали туземцев в тайны цивилизации, пытались организовать их в политическом отношении и докладывали Комитету о деятельности поселенцев. Один молодой исследователь прочитал специальную лекцию, в которой объяснил местным чиновникам, что Уголовный кодекс неприменим к туземцам, если он противоречит их обычному праву («Временное Положение» утверждало обратное).

Повсеместное использование профессионально подготовленных специалистов оставалось делом будущего. А пока оно не настало, центральное правительство, Комитет Севера и различные наркоматы и торговые организации, действовавшие на Севере, пытались привлечь добровольцев, предлагая им выгодные контракты, высокие зарплаты и пенсионные пособия. Некоторых привлекали экзотические мечты о далеких землях и диких племенах; другие надеялись заработать на торговле с туземцами; были и такие, кого завербовали агенты, получавшие вознаграждение по количеству нанятых ими людей. Некоторые ехали на Дальний Восток, чтобы сбежать оттуда в Америку: двое молодых учителей, работавших на Чукотке, были такими «без пяти минут» беглецами, которые решили, что высокие северные заработки — более надежный путь к благосостоянию (и университетскому образованию), чем рискованное путешествие на Аляску. Другой учитель признавался: «Уезжая на Север, я хотел как следует поохотиться на уток, гусей, хотел ловить осетров и стерлядь, по которым я считаю себя специалистом, рыбаком и охотником».

Большинство таких добровольцев не представляли себе, на что они идут. (Специалист-охотник так и «не убил ни одной утки, не то что гуся».) Никто не получил личных наставлений от профессора Богораза, и мало кто слышал его имя или названия племен, среди которых им предстояло работать. Их знакомство с Севером оборачивалось шоком. «Берег [Чукотки] произвел самое тяжелое впечатление: голая тундра, вдали чернеют горы, жизни никакой… Сотрудники, оставленные на фактории, выглядят невесело, особенно жены. Как на необитаемом острове». Для некоторых лучше так и не стало. Согласно одному красноречивому свидетельству,

думать, что работа на Севере — это сплошная героика и романтика — заблуждение… Попробуйте прожить круглый год в «кочевом состоянии», как живут на севере медврачи и ветеринары подвижных отрядов — круглый год в чуме или яранге (шалаше из моржевых, оленьих шкур) при пятидесятиградусном морозе, при вечных снежных пургах, не позволяющих целыми днями носа высунуть из-под полога, в вечном дыму костра, в вечной грязи, не умываясь, неделями не снимая верхнего платья, населенного вшами. Попробуйте в этой обстановке вести лечение или исследование, когда лекарства замерзают, инструменты вываливаются из окоченевших рук… Зимой — ежиться от холода, задыхаться от дыма вечных костров, летом — задыхаться под пологом «накомарюжа», вечно ходить в туче комаров и мошкары, назойливо лезущих в нос, глаза, уши, не позволяющих рта раскрыть… Спасаться от них опять же только в чалу дымокуров. Во всем этом очень маю героики и очень много неприятного {697} .

У врачей не было больниц, у учителей — школ. В немногих существовавших зданиях недоставало крыш, окон или мебели. В некоторых местах даже служащие государственных торговых организаций жили только на чае и хлебе и страдали от цинги. Один такой служащий записал в дневнике: «Скоро ли конец стуже, ночевкам на морозе, бесконечной белой пелене, нарте, собакам?»Местным сотрудникам Комитета Севера приходилось еще хуже. Их зарплата составляла одну треть от зарплаты работавших в сфере государственной торговли, и те из них, которые отваживались покинуть города, делали это на свой страх и риск и на свои средства. Из относительно небольшой первой группы молодых этнографов Георгий Каминский умер от тифа в низовьях Оби, Владимир Иванчиков (который хотел продолжать дело Богораза) утонул на Чукотке, Павел Молл стал жертвой туберкулеза, а Наталья Котовщикова умерла от холода и голода где-то на Ямале.

В этих условиях не только этнографам, но и многим из новых кадров не оставалось ничего другого, как спать, есть и работать в «дымных чумах». Непредупрежденные и неподготовленные, они жаловались на «невероятную грязь» и отказывались верить своим глазам, когда чукчи, например, ели вшей или использовали одни и те же горшки для отправления естественных надобностей и для приготовления пищи. Даже самые бесстрашные, любознательные и романтически настроенные из неподготовленных добровольцев не выдерживали долго в этих условиях, казавшихся им худшей разновидностью тюрьмы. Агент Галкин писал: «С меня довольно яранг. Пусть кто-нибудь другой разнообразит свои жизненные впечатления и знакомится с бытом чукотского народа».

И все же холод и грязь были «не самым тяжелым, не самым неприятным». По мнению как этнографов, так и неспециалистов, это определение в первую очередь относилось к местным русским чиновникам. Неограниченные правители на десятках тысяч километров редконаселенной территории, председатели местных исполкомов из одела старожилов делали все, что могли, чтобы избавиться от незваных чужаков.

Притон тому было много. Во-первых, новые эмиссары, как правило, не любили и презирали своих «опустившихся» соотечественников. То, что могло быть понятным или даже привлекательным в «азиатах» и вчерашних инородцах, выглядело как вызов цивилизации, если встречалось у русских. Да разве старожилы были настоящими русскими? Они смешно говорили, смешно одевались и жили в темном царстве суеверия, жестокости, разврата и пьянства. Одни и те же верования и порядки казались «естественными» (хотя и отсталыми) в дымном чуме, но совершенно неуместными — если не вызывающими — в русской избе (или русском чуме). Вдобавок к этому многие старожилы жили за счет торговли с туземцами и были, таким образом, эксплуататорами. Комитет Севера, всегда помнивший об уникальности и гибкости туземных культур, описывал образ жизни старожила как «невыносимый хищнический, некультурный».

Такое отношение не сулило плодотворного сотрудничества. Центральные учреждения ясно давали понять, что предпочли бы не зависеть от старожилов. Врачебные отделения и культурные базы должны были иметь свои собственные бюджеты и не должны были подчиняться местным властям. Со своей стороны, старожилы привыкли не доверять «русским» любого сорта. Так, Александр Форштейн, отважный этнограф, который вместе с женой готов был провести три года, «не видя ни одного европейского лица», вызывал всеобщую ненависть среди местных «европейцев», которые решили, что «рыжая носатая крыса, наверно, донос готовит». Согласно другому сообщению, «нервный и малограмотный председатель райревкома… бегал с наганом в руках по улицам Гижиги за своим грамотным секретарем». Секретарь якобы злонамеренно представил ему письменный отчет на «окончательную обработку».

Особенное раздражение вызывала забота пришельцев о туземцах. Она выглядела бессмысленной при любых обстоятельствах, но в тяжелые времена трата денег на создание туземных школ, больниц или чайных представлялась многим преднамеренной провокацией. Ревностно охраняемая административная и финансовая независимость этих учреждений была вызовом людям, которые привыкли быть хозяевами «своих собственных» районов. Наконец, уже само появление в тундре относительно больших сумм денег и медицинских препаратов, в том числе спирта, часто становилось искушением, которому невозможно было противиться.

По всему Северу «старые» должностные лица объявили войну новым. В одном районе в течение одного года (с лета 1927 до лета 1928 г.) пять врачей подряд были уволены с работы по обвинениям в незаконной торговле пушниной, растрате средств, хищении спирта, неправильной кадровой политике и слишком частых поездках в город. Трое из этих врачей уехали (один из них был официально оправдан Наркоматом здравоохранения); четвертый покончил жизнь самоубийством; а пятый во время расследования писал отчаянные письма из тюрьмы, где просил, чтобы ему разрешили поехать в областной город и доказать свою невиновность. В другом районе некий доктор Мухаршев отказался поделиться медицинским спиртом с местными чиновниками. Его обвинили в совращении санитарки (при помощи двухлитровой бутыли «возбуждающих капель»), уволили с работы, выселили из комнаты и в конце концов приговорили к двум годам тюремного заключения (спирт должным образом употребили совслужащие, производившие арест). Когда жалоба Мухаршева дошла до прокурора Верховного суда (через Комитет Севера), дело было закрыто и «близкий к сумасшествию» доктор был освобожден.

Обвинения в сексуальных преступлениях всегда были популярны среди провинциальных чиновников, пытавшихся отделаться от назойливых чужаков. На дальнем севере Тобольской области директор школы Бобров был обвинен в сексуальных домогательствах по отношению к местной женщине. В телеграмме, адресованной двум наркоматам, Комитету Севера и прокурору республики, он сравнил «духовную атмосферу» области с «климатом полярной тундры» и умолял о незамедлительной помощи и защите. В Тазском районе доктора Норкину обвинили в проституции, проведении нелегальных абортов и подкупе туземцев, а причиной навета было то, что она настаивала на соблюдении политики Центра — найме на работу туземцев вместо родственников местных партийных начальников. Ее жестоко избили и заставили переселиться в ненецкую землянку. Туземных протеже Норкиной вышвырнули из больницы.

Некоторые миссионеры новой культуры вступали в бой и побеждали. Ерухим Крейнович был выслан с западного Сахалина, но не прекратил работу и даже организовал школу на восточном побережье. Но гораздо больше было таких, которые уезжали, отчаивались или начинали пить. Один ветеринар из Карагассии признавался: «Больше я не могу… Я просто боюсь. Мое здоровье неважно, нервы расшатаны до невозможности».

Все эти трудности — климат, питание и «духовный климат» — обычно описывались как «условия существования». Но была еще и «работа среди туземцев» — официальная и иногда реальная причина пребывания на Севере и высшая цель, которая делала страдания осмысленными. Для тех немногих, кто смог приспособиться к условиям существования, эта работа была связана с серьезными сложностями.

Прежде всего применение «Временного Положения» или, скорее, наведение порядка в системе туземного управления оказалось гораздо более трудным, чем ожидалось. Большинство местных русских саботировали или игнорировали туземное самоуправление, а волостные исполнительные комитеты отказывались расходовать ограниченные средства на родовые советы. Губернские органы, которым полагалось надзирать за работой в районах, были далеко и занимались более важными делами. После публикации «Временного положения об управлении туземных племен, проживающих на территории Дальневосточной области» Хабаровский исполком отказался организовывать родовые советы, поскольку это могло испортить статистику избирательной кампании.

Повсеместное применение родового принципа было так же невозможно, как при Сперанском. Инспекторы, работавшие с ненцами в Архангельской области и с эвенами Охотского побережья, обнаружили, что у членов одного и того же рода могут быть разные маршруты кочевок. В соответствии с этим родовые советы были заменены территориальными (известными как тундровые или островные советы у ненцев и кочевые советы у эвенов). Рассмотрев положение амурских народов, разбросанных среди растущих русских поселений, местные власти решили подчинить «туземные советы» русским районам. В Нарыме, другом регионе крестьянской миграции, о туземном самоуправлении речь не заходила. Там единственными административными органами были сельские советы и «смешанные советы», где доминировали русские; эти органы сдавали в аренду туземные рыболовные угодья и отменяли запреты на охоту.

Как всегда, чукчи и коряки представляли особую проблему. Местные власти примирились с отсутствием родов, но надеялись ввести новую форму административного контроля, организовав так называемые лагерные комитеты (лагеркомы). Как писал в 1927 г. один такой организатор, успех был довольно скромным: «Приехав в нымным [стойбище], я собрал в ярангу Рищипа все местное население на общее собрание и объявил, что им нужно выбрать своего представителя в лагерком. На что получил ответ, что никакого лагеркома им не нужно, потому что они всегда жили без представителя, а моржей больше не станет, если выбрать представителя».

Другой организатор чукчей сообщал, что кандидаты в представители или председатели советов отказывались от этой чести, потому что «ведь меня засмеют свои же». «У нас все равны, — могли они сказать, — и речи о начальстве никакой быть не может». По мнению организатора, советизация кочевников останется минимальной из-за «отсутствия какого бы то ни было самоуправления».

Даже в тех регионах, где родовой принцип казался осмысленным, введение советской системы сталкивалось с трудностями. Среди авамских нганасанов «замена родовых управлений родовыми советами» означала прибытие надоедливого районного инструктора, ненужные поездки к отдаленным местам собраний и частичное возрождение ненавистной подводной повинности. На последующем сходе нганасаны объявили: «Мы решили… остаться без родового совета, потому что считаем его навязанным силою». А по поводу туземного исполнительного комитета они сказали: «Мы не понимаем, для чего его создают, и боимся, что он будет орудием в руках долган и якутов для давления на нас, самоедов. Поэтому мы спрашиваем, обязаны ли мы подчиняться беспрекословно инструктору, как раньше подчинялись приставу».

Убедившись, что не обязаны, нганасаны отказались от исполнительного комитета, сказав, что «лучше подождать».

Мы это говорили так потому, что инструктор сказал, что теперь свобода и можно говорить, что думаешь. Мы просили еще раз хорошенько объяснить, что такое ВИК [волостной исполнительный комитет], чтобы потом, разъехавшись, объяснить своим сородичам. Пока мы там все говорили, инструктор прервал нас, крича «ну опять заболтали», а когда мы кончили, сказал нам: «вы старики имеете в уме старый закон, богу молитесь и идете против советской власти, если вы еще будете так говорить, то придут из Красноярска сюда солдаты с винтовками и запрут вас в железную коробку». Мы тогда испугались и замолчали, и собрание так и кончилось в молчании {726} .

Так или иначе, на бумаге, а иногда и в реальности большинство коренных северян обзавелось местными советами. Полезность этих советов как защитников интересов коренных народов и проводников правительственной политики была минимальной. Не было особых причин, в силу которых родовые советы должны были оказаться более успешными в этом отношении, чем их дореволюционные предшественники. Соотношение влияния поселенцев и туземцев не изменилось, помощь из центра не доходила, и даже когда политические навыки туземных представителей соответствовали ожиданиям, отсутствие денег делало переговоры бессмысленными (несколько попыток ввести принцип туземного «самообложения» закончились неудачей).

У самих коренных групп не было причин полагать, что их отношения с государством существенно изменились. Родовые советы состояли из тех же старшин, которые служили местными начальниками при старом режиме. Русских, отвечавших за проведение реформы, неизменно приводило в отчаяние «отсутствие [у туземцев] понимания» новых демократических принципов местного управления. «Труженики тундры» прилагали новые нескладные названия к знакомым реалиям, и фразы типа «Я родсовет» или «Исполком ушел рыбу ловить» были столь же обыденными, сколь возмутительными для реформаторов. Деятельность подобных советов была весьма традиционной, как свидетельствует следующий отчет тазовского ненецкого совета за 1927 г.:

Во время перевыборов родового совета в состав такового вошли товарищи] Ямкин и Лырмин; после чего нами, в частности Ямкиным, принято от старого родсовета коробка с делами, печать старая и значок председателя родового совета. Собраний за все время было три, судов — пять. Заболеваний людей не было, олени не болеют тоже. Промысел был хороший и сейчас тоже ладно. Люди живут ничего. Летом неизвестно кто поджег тундру, и этот пожар угрожал [нам]. Мне пришлось собирать людей для того, чтобы тушить. Выездов в волисполком не было в силу отдаленности. Распоряжения ВИКа выполнял только устные, а письменные все лежат нечитанными, потому что нет секретаря и нет грамотных людей. Собрать учеников в школу не удалось, потому что никто не дает. А больше я никуда не ходил и ничего не делал {731} .

Единственный способ добиться, чтобы туземные советы выполняли правительственные инструкции и поддерживали делопроизводство в должном порядке, состоял в том, чтобы обеспечить их русскими секретарями. Это была старая практика, узаконенная «Временным Положением», и ее очевидное — и доказанное временем — неудобство состояло в том, что она уничтожала всякую надежду на «истинное самоуправление» и отдавала советы в руки старожилам (новые кадры были слишком малочисленны, чтобы на них можно было положиться).

С секретарями или без них, большинство туземных сообществ слышали правительственные сообщения только во время редких визитов районных инструкторов (обычно в ходе избирательных кампаний). Но и тогда то, что они слышали, не обязательно совпадало с тем, что говорил инструктор. По воспоминаниям одного чукчи, учившегося в Ленинграде,

во время перевыборов приезжает инструктор, не знающий ни одного слова по-чукотски, объясняющийся через переводчика, который, не понимая научных слов, передает совершенно другое… После различных указаний инструктор оставляет кучу директив и инструкций, которые председатель получает, кладет в мешок, и они лежат у него до тех пор, пока кто другой не приедет через год из РИКа [районного исполнительного комитета]. Тогда председатель показывает их, а проделанной работы нет никакой. Посылаются, например, из РИКа директивы в конвертах, они не открываются, потому что лежат в конвертах и председатель боится их открыть {733} .

Многие инструкторы довольствовались такими визитами и случайной односторонней перепиской. Некоторые, очевидно, исходили из того, что иначе не может быть: «Предвыборная кампания по выборам в родовые Советы в силу экономическо-бытовых условий населения широко не проводилась. Пришлось ограничиться предварительной информацией населения через влиятельные группы».

Особенно неуместным казалось единственное революционное нововведение «Временного Положения» — лишение эксплуататоров права голоса. По словам того же камчатского инструктора,

контингент лишенных избирательных прав среди туземцев-кочевников должен был, согласно общей инструкции о выборах, состоять главным образом из шаманов, но в силу того, что вопрос шаманства среди народностей Севера здесь еще недостаточно изучен, классификация шаманов от простого туземца, умеющего бить в бубен, довольно затруднительна; что шаманство среди туземцев является как культ с одновременным знахарским уклоном — факт бесспорный, но что шаманство как явление, служащее источником существования отдельных лиц, — вопрос, требующий детального изучения, — почему мне пришлось воздержаться в вопросе лишения избирательных прав указанной группы. Фактически это провести было и нельзя, так как в каждой юрте кочевника можно найти бубен или два как главную принадлежность культа, в который хозяин в свободное время бьет {735} .

Другие должностные лица настаивали на строгом исполнении приказов, некоторые по причине иного темперамента, другие — потому, что имели дело с такими народами, как эвенки или тофалары, чьи шаманы были похожи на профессионалов. Ответом на эти и другие формы бескомпромиссного наступления на традиционный образ жизни было молчание, побеги или сопротивление. Распоряжения о регистрации гражданского состояния игнорировались, шаманы отказывались сдавать свои регалии, а женщин не допускали на собрания. Один только что назначенный управляющий государственной факторией решил положить конец традиционной и, с точки зрения горожанина, экономически невыгодной практике предоставления неограниченных долговременных ссуд. Клиенты-эскимосы связали его и сами распорядились товарами. В другом месте авамские нганасаны объявили, что, если инструктор, угрожавший им железной коробкой, останется на своем посту, они больше не будут проводить собраний совета.

Попытки ускорить прогресс при помощи судебных органов приводили к таким же результатам. Коренные жители Севера продолжали обращаться в русские суды (с недавних пор «народные»), когда они считали решения своих старшин несправедливыми или не имели возможности проследить за их исполнением; тем не менее они принимали помощь русских, только если она имела смысл с точки зрения обычного права. Так, когда один пурский ненец увез чужую жену, а мужу отдал только половину первоначального калыма (одного оленя вместо двух), тот официально предъявил иск обидчику. Русский суд постановил, что уплата калыма была незаконной, и велел истцу вернуть единственного оленя, который ему достался. Выйдя из помещения суда, мужчины согласились друг с другом, что решение было дурацким и что передача дела в суд была ошибкой.

У Комитета Севера были все основания для опасений. Как сказал один чукча, «чукчи больших начальников никогда не видят. Если сюда посылают хороших людей — значит, большой начальник хороши человек; ели сюда приезжают плохие люди — большой начальник может быть плохой».

Несмотря на все усилия Комитета, репутация нового строя была низкой, и признаков улучшения не наблюдалось. Народы Заполярья жаловались на неспособность или нежелание правительства обуздать русских переселенцев и улучшить качество привозимых товаров. Доведенная до крайности группа алюторских коряков предъявила отчаянный ультиматум: «Мы… перестанем курить, пить чай, класть табак за щеки и будем жить одни и пускай они над нами не смеются». Более того, большинству не нравились те немногие реформы, которые новая власть пыталась провести: административные перетасовки, равноправие женщин, сухой закон и в особенности создание школ. По словам наркома просвещения, «мелкие кочующие народности Севера… запуганы до чувства ненависти к русской культуре». На Северо-Востоке, где американские торговцы могли предложить альтернативу, местные народы определенно предпочитали их русским.

Разумеется, все эти явления могли быть временными. Комитет ожидал большего финансирования по мере того, как Советское государство будет крепнуть, и большего понимания по мере того, как малые народы оценят пользу от нововведений. (Многие действительно были рады прибытию врачей и просили присылать их больше.) Самым серьезным разочарованием была безнадежная нехватка кадров. Один отряд за другим (используя популярную в те времена военную терминологию) терпел поражение из-за холода, голода, враждебности поселенцев и, самое главное, из-за отказа коренного населения от сотрудничества. Великая жертва была отвергнута.

Много лет спустя студентка-манси вспоминала свою первую учительницу, молодую девушку, которая не говорила на местном языке и не умела обращаться с несговорчивыми детьми: «Уговаривала нас девушка, Мария Андреевна наша, просила, просила и потом вдруг села и заплакала». Через несколько дней она заболела и уехала.

В конце 1928 г. П.Г. Смидович писал о протеже своего комитета:

Их (туземцев) верования, их отношения сложились в веках в зависимости от условий борьбы за существование. Шаманизм, жилье и семья; охота на песца, на моржа, нерпу, на кита, первобытный коммунизм, собаки и олени — все это так, как сложилось в тумане веков. И мало меняет то новое, что внесено новой культурой… Строй жизни и сейчас не изменился в широком масштабе… Не изжита зависимость туземца от стихии, не изжиты голодовки при неудачном промысле. Так же косят эпидемии при отсутствии врачебной помощи {749} .

В этих словах есть разочарование, но нет уныния. Прогресс за полярным кругом требовал больше времени и новых жертв, но он не был невозможным. Никто и не предполагал, что «зависимость [туземцев] от стихий» удастся ликвидировать за четыре года. В 1928 г. тон докладов Комитета был мрачным, но не безнадежным. Главной причиной оптимизма была вера в то, что рано или поздно хорошо подготовленные кадры займут свои места в тайге и тундре. Институты продолжали готовить новых выпускников, а в Ленинград, для знакомства с «цивилизованным миром», прибыла первая группа будущих туземных врачей, учителей, журналистов и партийных секретарей.

Теоретики Комитета исходили из того, что народы Заполярья смогут преодолеть отсталость и стать полноправными и равными членами многонациональной семьи только в том случае, если их поведет за собой собственный «сознательный» авангард (то же самое относилось ко всем народам, стремившимся «наверстать» ход истории). Создание туземной элиты было одной из главных задач Комитета, и, как оказалось, наиболее реалистичной. При нехватке средств и людей Комитет мог оказаться не в состоянии преобразить «дальние окраины», но он всегда мог позаботиться о горстке молодых людей, посланных в Ленинград.

Выдвижение рабочих на управленческие посты через систему образования было одним из важнейших элементов политики советской власти. Поэтому казалось совершенно естественным, что школа для будущих туземных лидеров должна строиться по модели «рабфаков», где готовили будущих советских начальников. В 1925—1926 годах туземный рабфак был создан в Ленинградском университете, а годом позже он был преобразован в рабфак Ленинградского института живых восточных языков (как его Северное отделение).

Вербовка студентов была нелегким делом. Местные чиновники не могли понять, зачем кому-то понадобился дикарь в вузе, и настаивали на отправке туда зырян, якутов или русских. Некоторые не упустили уникальную возможность и послали своих собственных детей. Многие кандидаты из числа «собственно малых народностей» отказались ехать или не подошли по состоянию здоровья. Само путешествие было событием эпического масштаба. Растерянные, испуганные, часто не понимавшие по-русски юноши и девушки добирались до Ленинграда неделями, а то и месяцами, открывая для себя толпы, города, поезда и становясь открытием для других пассажиров. Когда группа нанайских путешественников остановила поезд, потому что один из них отстал, железнодорожные власти не стали штрафовать их «из уважения к столь редкостному представителю нацменов… и его будущей деятельности». Один студент-кет вспоминал:

В Ленинград приехали днем. Когда из вагона стали выходить, я одного эвенка сзади рукой держу, для того людей между чтобы не потеряться. Так мы на площадь вышли. Там мы на коне поехали. Я в кибитке спиной вперед сидел. На площадь смотрю — на большом камне наверху большой конь стоит, на нем верхом еще большой человек сидит. Я так подумал, это — самый большой (старший) из милиции, который за порядком смотрит {753} . 

Большим человеком был Петр Великий, инициатор единственной предыдущей попытки со стороны государства силой обратить малые народы Севера на путь прогресса.

За прибытием в институт следовал визит в баню, ритуал, который означал начало борьбы с отсталостью во всех туземных школах страны. Затем следовал карантин, после которого студенты, одетые в строгую черную форму, были готовы к поединку с европейской культурой. Переход был трудным. Многих свалили венерические болезни, туберкулез, трахома, грипп или пищевые отравления, и их пришлось отправить домой. Некоторые попали в больницу прямо с поезда и так и не получили шанса увидеть институт. Спальни были холодными, сырыми и перенаселенными; город снаружи казался страшным. Как сказал один коряк, «дома высокие и все заслоняют — хочется увидеть что-нибудь подальше». Многих студентов грабили и избивали банды подростков. Некоторые становились алкоголиками и заканчивали тюрьмой, другие так и не вернулись с каникул, а третьи отказывались возвращаться домой.

Руководство института пыталось бороться с проблемами адаптации при помощи дисциплины и насыщенной учебной программы. Студенты вставали в восемь утра, пили чай и занимались до обеда, который был в четыре часа. Затем их ждали собрания в клубе, организованные экскурсии и различные репетиции. Общественная работа была обязательной.

В аудиториях проблемы продолжались. Студенты были разного возраста и говорили на разных языках. Некоторые имели какую-то подготовку, другие были выдернуты прямо из «дымных чумов» и совсем не знали русского языка. Буквари содержали множество незнакомых реалий, а чукотские женщины наотрез отказывались говорить на «мужском языке». Постоянные изобретения туземных терминов для таких понятий, как «буржуазия», «пролетариат» и «крестьянин-бедняк», были столь же трудным делом для студентов, сколь увлекательным для преподавателей. И все же они занимались — в основном русским языком, математикой, политграмотой, географией и полярной лингвистикой, а также рисованием, физкультурой и даже английским. В 1927 г. к первым тридцати студентам присоединились пятьдесят два новичка. Тех, кто пережил шок и болезни, обращали в новую веру — новый способ воспринимать мир и самих себя. Несколько лет спустя выпускник-коряк мог сказать:

Когда я был дома — не верил, что где-нибудь живут люди, кроме Камчатки. И когда меня командировали из райисполкома, думал, что ничего не выйдет из такого темного коряка. Один вопрос все никак не мог решить, — боялся, — туда ли меня повезут? Ведь на море нигде не видать земли и леса. И вот сомнение выходило: и если меня повезут на море, то меня там бросят в море и меня укалэ (тюлени) съедят, или же возьмут помощником работать на пароход…

Вот как я представлял себе все, когда еще ничего не знал, не понимал русского языка, был темный. А теперь, благодаря правильной национальной политике Советской власти и партии по отношению к малым народностям Севера, я и другие постепенно уже многое узнали и сможем многое рассказать своим народам. Теперь я обучаюсь в Институте Народов Севера и узнал о том, что движет пароход, что такое радио, и мне самому смешно, как я неправильно раньше все понимал {760} .

Члены Комитета полагали, что с такими людьми у них есть основания для оптимизма. Борьба будет долгой и трудной, но армия растет на глазах. Этнографы будут учить все больше туземцев на культурных базах; лучшие из них приедут в Ленинград, а затем вернутся назад, чтобы учить еще больше людей; и так будет продолжаться, пока, через несколько поколений, коренные народы Севера не отвернутся от старого образа жизни и не начнут шагать в ногу со всей страной.