Песнь моя — боль моя

Сматаев Софы Калыбекович

НАКАНУНЕ

 

 

1

Жаунбай огрел своего Рыжего плетью. В слякоти, в весенней степи, едва освободившейся от снега, конь порой увязал по колено. Молодой жеребец, которого лишь сегодня взяли из косяка, беспокойно озираясь, прядал ушами.

На землю опустился вечер, солнце уже почти закатилось, тени удлинились. И молодой Жаунбай, остро чувствуя свое одиночество на безлюдной равнине, подобно резвому коню, постоянно оглядывался, ощущая рукой зажатую под коленом дубинку. Джигит дивился себе. «Что это происходит со мной?» — думал он, натягивая покрепче повод. Самый младший из девяти «львов», сыновей славного Жомарт-батыра, Жаунбай слыл сорвиголовой и не упускал случая посостязаться с кем-нибудь. А сейчас он почему-то сник и ехал, втянув голову в плечи. Его беспокоила настороженность коня, словно предупреждавшая о неведомой опасности. Что это за холм чернеет впереди? Жаунбай неотрывно смотрел на него; заходящее солнце било ему в глаза своим тревожным огнем, усиливая беспокойство джигита. В ауле говорили, что его смелое сердце, когда он родился, застучало, споря с топотом коня. Отчего же ему не по себе? И тут Жаунбай заметил поднимавшегося на холм всадника. Рыжий конь вздрогнул, да и сам Жаунбай ощутил внезапный испуг. Черная тень всадника, заслонявшая маленькое багровое солнце, выглядела зловеще. Казалось, он головой подпирал небесный свод. Жаунбай смотрел пристально, но не мог различить лица незнакомца, напоминавшего привидение. Он пришпорил своего Рыжего. Конь ринулся вперед, оставляя позади странного всадника, как показалось джигиту, преследовавшего его. И верно, что-то непонятное творилось сегодня с ним: Жаунбай не помнил, чтобы скрывался от кого-нибудь в степи, а сейчас ему всеми силами хотелось избежать этой встречи. Смутный страх, не покидавший его весь день, скрутил Жаунбая, и он не смог заставить себя повернуть коня. Напротив, он натянул повод и помчался что есть мочи. Расстояние между ним и всадником все увеличивалось. Внутреннее напряжение постепенно отпускало Жаунбая. И тут около его уха что-то просвистело. Это была стрела со стальным наконечником, украшенная орлиными перьями. По телу Жаунбая пробежали мурашки, на лбу выступил холодный пот. Джигит прижался к гриве своего коня. Видно, дух предков защитил его, отвел вражескую стрелу. Ведь он был на волоске от смерти! Придя в себя, Жаунбай оглянулся и увидел, что всадник свернул. Джигит ехал быстрой рысью, неоседланный гнедой под ним направлялся к горе Актумсык. Мир уже не казался джигиту опрокинутым черным котлом, но пылавший над ним закат — ему почудилось — источал запах крови.

Его рыжий конь стоял как вкопанный. Жаунбай пришпорил жеребца. Комок подступил к горлу, он был недоволен собой. Постепенно освобождаясь от гнета страха, Жаунбай распрямил плечи. «Что мы с ним не поделили? — недоуменно думал он. — Неужто простые смертные, такие, как он да я, встретившись в бескрайней степи, должны нападать друг на друга? Зачем? Зачем ни с того ни с сего ему пускать в меня стрелу, желать моей гибели? Может, я когда-то провинился перед ним? Ведь я задира, сам ищу приключений, лезу куда не надо. Видно, он тоже не робкого десятка. Скорее всего он хотел припугнуть меня. Что ему стоило хорошенько прицелиться, и тогда бы я отдал богу душу. Но меток, шельма! Стрелять с такого расстояния! А что, если вернуться и поднять стрелу? Мы живем в смутное время, может, и разыщу когда-нибудь ее владельца».

Жаунбаю было не по себе, на душе у него скребли кошки. Вдруг Рыжий повернул голову направо и захрапел. Жаунбай выхватил из-под колена дубинку. Сумерки сгустились, очертания холмов слились с вечерним небом.

Жаунбай притаился. Его покрасневшие глаза буравили темноту, скуластое лицо побледнело. Он услышал людские голоса, а затем конский топот. Это была чеканная дробь стремительных копыт скакуна. Он едва удерживал своего Рыжего; его жеребец, закусив удила, прядал острыми ушами.

Жаунбай подвернул края мерлушковой шапки, запахнул чекмень из верблюжьей шерсти, потуже затянул кожаный пояс. Держа наизготове ременную камчу и боевую дубинку, он ждал, сам не зная чего.

С холма кто-то спускался. «Коке!» — услышал он сквозь топот копыт. Это был сын Суртая, Жоламан, усыновленный его старшим братом Садырбаем. Лихо подскакав на Сулуккаре, он остановился перед дядей.

— Агатай, с вас суюнчи!

Словно не расслышав слова Жоламана, Жаунбай любовался его молодой статью. Вчерашний мальчик на глазах превращался в юношу.

— Агатай… — раздался голос Жоламана.

Дубинка выскользнула из рук Жаунбая и упала на землю, задев ногу коня.

— Агатай, на вас лица нет, что случилось? — Жоламан нагнулся, поднял дубинку и протянул ее Жаунбаю.

— Сегодня в наш аул кто-нибудь приезжал?

— Нет, коке. Давеча я встретил поблизости путника на неоседланном коне, — беспечно сказал Жоламан, но Жаунбай схватил его за руку.

— Ты говоришь — на неоседланном коне?

— Да, коке. Чем вы так взволнованы?

— Где… Где ты его встретил?

Жаунбай отдернул руку и, чтобы не вызвать у Жоламана подозрений, стал гладить гриву своего коня.

— Да здесь, у холма… Он сказал, что разыскивает потерянный скот, — как будто я такой простачок, что поверю, — а сам расспрашивал о том о сем… Какой он пастух, если укрывается по оврагам? Вор он, вот кто! Особенно интересовался нашим дедом. Прямо глазами ел моего Сулуккару, да еще приговаривал: «Все девять сыновей Жомарта — сущие волки; мне сдается — они и увели скотину». Я до того рассердился, что хотел огреть его плетью. Если бы он не был в годах, ей-богу, огрел бы. Знаете, что я ему ответил? Сказал: «Лошади сейчас на пастбище. Не верите — поезжайте и убедитесь. Скоро мы их пригоним в аул, будем выхолащивать». А он мне: «Ты не заливай, парень. Зачем посылаешь меня на джайляу — чтобы я увидел старое стойбище?» Он мне не поверил. А ведь дед сказал, что не переменим джайляу, пока не кончим холостить, верно? Сам он жулик, а позорит наш аул! — вспылил Жоламан. Равняясь на своего дядю, юноша воображал себя удалым батыром, которому все нипочем. Откуда он мог знать, что его любимый дядя Жаунбай спасался сегодня бегством, как трусливый пес, завидевший волка. Радостно улыбаясь, он смотрел на дядю. — Ну, наконец-то вы приехали, агатай. Я с самого утра вас жду.

Теплое чувство к этому бойкому парнишке охватило Жаунбая.

— С утра, говоришь?

— Коке, с вас суюнчи! Вы еще в прошлом году обещали, что возьмете меня в поход. Так возьмете? — Жоламан уже забыл, за что он просил суюнчи, и выложил Жаунбаю свое сокровенное желание.

— Раз обещал, будь по-твоему, — с улыбкой ответил Жаунбай, у него поднялось настроение. — Не знаешь, Аршагуль разрешилась?

— Да! Это и есть моя добрая весть! — воскликнул юноша, но тут же сделал серьезное лицо и повторил слова, сказанные сегодня Жомарт-батыром: — «Моя дорогая сноха принесла первенца вашей молодой семье. Надеюсь, что в его руках не дрогнут курук и дубина».

Горячая волна радости захлестнула Жаунбая. Он почувствовал себя самым счастливым человеком на свете и, закинув голову, посмотрел на небо. Над ним сияла ранняя звезда. Увидев в этом доброе предзнаменование, Жаунбай прошептал молитву. «Вот звезда моего сына, — думал он, — но почему она одна на темном небе? Не к беде ли это?»

Сердце его беспокойно застучало. Огрев Рыжего плетью, подняв вихрь пыли, Жаунбай помчался в аул. Не поняв по молодости порыва дяди, Жоламан поскакал вслед за ним на Сулуккаре.

* * *

Девять сыновей Жомарт-батыра уже все поженились и создали свои семьи, но не отделились от отца. Не дожидаясь тепла, их аул недавно перекочевал в травянистую пойму реки Терикти.

Жаунбай с Жоламаном перешли на рысь.

Когда приехали в аул, их сородичи садились ужинать. Со стороны Актумсыка вышла полная луна. Как только она поднялась на длину курука, все окуталось тонким покрывалом молочно-белого света.

Жаунбай спешился у белоснежной юрты в центре аула, юрты отца. Легко соскочив с коня, Жоламан взял Рыжего за повод.

Откинув полог, из юрты вышел человек богатырского роста. На свежую рубашку был накинут легкий чапан. Жомарт-батыр держался прямо, в свои семьдесят пять он не выглядел стариком — благодаря бодрости и горделивой осанке. Борода с сильной проседью закрывала ему грудь. Он вышел навстречу Жаунбаю.

— Как там табун? Какие новости?

— Все в порядке, отец. Лошади упитанны. Как вы советовали, холостить будем в среду. — Жаунбай охотно отвечал отцу, но умолчал о встрече с незнакомцем. Если бы он поведал Жомарту, что в испуге бежал от него в степи, батыр воспринял бы это как позор для их рода. Даже в свои преклонные годы Жомарт мог осадить любого врага, и малодушие сына было бы для него как нож в сердце. Он прогнал бы его с глаз своих и долго бы сокрушался о новых временах и нравах. Поэтому Жаунбай не сказал больше ни слова. Жомарт хотел было пойти к себе, но остановился.

— Зря ты отделил Рыжего от косяка. Неужели не мог найти коня попроще — на каждый день?

Рыжий был любимцем Жаунбая.

Истомившийся за долгую зиму молодой джигит с нетерпением ждал летнего похода. Он не сказал отцу о том, что хочет вышколить к этому времени своего Рыжего. Раньше отец никогда не был сварливым, не жалел для родственников лошадей. «Неужто начал стареть?» — с грустью подумал Жаунбай.

— Так вот… Малыша я назвал Тасбулатом. Не ломайте голову, все равно лучше имя не придумаете. Как только станет тепло, я устрою в честь его сороковин большой той. — Сказав это, Жомарт вошел в юрту.

Недовольный тоном отца, Жаунбай хлестнул плетью по голенищу сапога и направился к своему отау.

Там было в разгаре веселье. Рождению первенца в семье самого младшего из сыновей Жомарта радовались все его братья. Восемь снох, пошушукавшись с дебелой байбише Жомарта, испросили разрешение на этот семейный праздник. Самый младший брат Жаунбая Тынышбай заколол ягненка для роженицы и теперь, взяв в руки черную домбру, вырезанную из корня карагача, наигрывал кюй, любовно поглядывая на свою жену, опалявшую на костре баранью голову. В юрте было жарко. Раскрасневшаяся жена Тынышбая, в богатой праздничной накидке, видя нежный взгляд супруга, игриво улыбается.

— Играй громче! — просит она.

Тынышбай воистину счастлив. Он вспоминает, как четыре года назад умчал юную сестру Куата.

Это произошло на тризне бая Серсекея, всполошившей весь Каратау и прошедшей на редкость пышно. Особенно отличился там Тынышбай, победивший в стрельбе из лука и в скачках. Прославился также и Куат, не знавший себе равных в борьбе. Вошедшие во вкус земляки уговаривали сразиться двух испытанных друзей, омывавших пылающие щеки в студеных родниках Каратау. Поскольку их аулы были рядом, два сверстника дружили с малолетства, резвились как стригунки и никогда не состязались друг с другом. Но они были вынуждены уступить настояниям почтенных людей и вышли в круг. Длинноногий рослый Куат, играя мускулатурой, сделал захват и закружил Тынышбая в крепких объятиях. Кюйчи не ожидал такого натиска, он думал, что все это игра, но, когда Куат испробовал на нем свою мертвую хватку, не на шутку рассердился. Щеки его горели огнем, он решил ни за что не уступать. Их борьба была неистовой, небо вертелось перед глазами джигитов, то один, то другой оказывался на земле, но тут же вставал на ноги. Ни Куат, ни Тынышбай не помнили такого изматывающего поединка. Их легкие, как кузнечные мехи, тяжело вздымались, хватая воздух.

Вдруг Тынышбай увидел отца. Суровые глаза с красными прожилками пронзали его как два копья. Тынышбай почувствовал, что старый батыр сгорает от стыда, взгляд Жомарта подхлестнул его как кнут. Прошептав: «О аруах!» — Тынышбай в крепком захвате поднял Куата над землей. В эту минуту он не думал ни о ком, кроме своего грозного отца.

Неукротимая сила рвалась из него наружу и воля к победе. Во мгновение ока Куат оказался на земле.

Только тогда Тынышбай опомнился и, озираясь по сторонам, понял, что посрамил лучшего друга. Поверг его в пыль, предал насмешкам толпы. Его не радовали восторженные возгласы и рукоплескания. Хмурый, потерянный, он вышел из круга. И тут чьи-то руки накинули ему на плечи прохладную ткань.

— Батыр, из одной шкурки не сошьешь шубу, — услышал он за своей спиной, — но и это — знак уважения, так говорили в старину. Примите же мою признательность, — нежным голоском проворковала юная девушка, поправляя на его плечах халат из белого сукна, расшитый золотом.

Тынышбай пробормотал слова благодарности и с удивлением взглянул на девушку. Это была младшая сестренка его друга, еще вчера игравшая в куклы.

— Неужто это ты, Кунаим?

— Я. Не печальтесь, вы победили в честной борьбе. — Проворная, как молодая серна, Кунаим исчезла в толпе.

Тынышбай ушел в степь.

Вечером, когда началась трапеза, Тынышбай взял свою черную домбру и долго не выпускал ее из рук. Видно, его сердце загорелось прекрасным неизведанным чувством, раз он играл допоздна.

Люди благодарно слушали его, кричали: «Сыграй еще!», наполняя своими возгласами мрак теплой летней ночи. Старый Жомарт уже по-иному смотрел на сына, и Тынышбай понял, что он просто ободрял его суровым взглядом, что отец всегда верил в него.

Взволнованное сердце кюйчи способно родить новую чарующую мелодию. Озаренный внезапным вдохновением, Тынышбай стал сбиваться с такта, его пальцы бегали вразнобой, как ретивый аргамак по степи.

В юрте воцарилось молчание. Слушая, как музыкант перебирает разные наигрыши, люди чего-то ждали.

И вдруг раздался новый, звенящий кюй, ликующим жаворонком взвился в зенит. Казалось, не домбра, а юная красавица серебряным, как колокольчик, голосом поет заветную песню любви, открывает тайну взволнованной души.

Тынышбай побледнел. Его большие черные глаза смотрели поверх голов, словно ища кого-то.

Мелодия все нарастала: теперь в ней слышался топот копыт, рокот ветра, свист стрел. Но через все многоголосье прорывался тот же неповторимый заветный звук, словно нежная сестренка провожала батыра в трудный поход.

Внимая зажигательной мелодии кюя, слушатели загорелись — в нем пела свободолюбивая казахская душа, гордая, непокорная, унаследовавшая от предков неистребимую жажду простора.

Это был звездный час Тынышбая. Новый кюй он назвал «Карандыс», что означает «Сестренка». А сейчас его маленькая Кунаим, разрумянившись, опаляет баранью голову на семейном празднике и слушает посвященную ей песню. И хоть не впервые исполняет ее Тынышбай, мелодия не стерлась, не потеряла своего неповторимого звучания.

…На другой день после состязаний Кунаим подошла к Тынышбаю.

— Я не знала, что вы кюйчи. Ваша песня будет мне напоминать вас, — сказала она, провожая его.

— Я посвятил этот кюй тебе, — признался Тынышбай.

— Если так, как же я могу расстаться с его творцом? — засмеялась девушка, и Тынышбай не устоял перед ее юными чарами.

— Ах ты, моя милая! Верно, ты права. И я не оставлю тебя — ты мое вдохновение. Дай-ка руку! — Тынышбай посадил девушку на коня и хлестнул его плетью.

В степи Тынышбай заметил погоню. Сердце бешено забилось в его груди. Это был Куат, он вел на поводу кобылицу-трехлетку.

— Эй, Тынышбай! Остановись! Кунаим не сирота, и твой друг — не такой уж слепец. Зря ты посадил ее на своего коня. — Он отдал трехлетку Кунаим. — Достань домбру и сыграй нам «Карандыс». Я буду сопровождать сестру, а ты играй кюй, посвященный ей.

Так и ехали трое всадников, радуя окрестные аулы своей улыбкой и веселой песней. Красуясь как чинара меж двумя стройными тополями, Кунаим снискала любовь людей своим нежным голосом…

Когда Тынышбай наконец кончил играть, в юрту вошел Жаунбай. Со всех сторон зашумели приветственные голоса:

— Наш младшенький и сам уже отец! Как бежит время!

— Сын уродился в тебя!

— Вот подарки в честь смотрин!

Поговорив со снохами, Жаунбай подошел к братьям. Пошли мужские разговоры о табуне, о новостях. Тем временем подали чай, а вслед за ним — свежее мясо.

Разговаривая с родственниками, Жаунбай всеми помыслами рвался к новорожденному сыну, которому дед дал старинное имя Тасбулат.

Жаунбай смотрел на своих степенных братьев, в их чертах уже проступала суровость отца. Они говорили о разных делах и нуждах, вызывая его скрытое раздражение. В другое время он бы охотно их слушал, но только не сегодня, когда его переполняли мысли о маленьком сыне. Ему не терпелось его увидеть. День, начавшийся неудачно, завершился таким радостным событием. А что можно сравнить с радостью лицезреть своего первенца, сотворенного из собственной плоти и крови…

К полуночи родственники разошлись. В юрте остались Тынышбай, Кунаим, Аршагуль и он.

Жаунбай не мог дольше сдерживать себя. Задевая утварь, он добрался до запеленатого младенца, лежавшего рядом с Аршагуль. Мальчик засучил крохотными ножками и слабенько закричал. Жаунбай уткнулся в красное морщинистое личико и вдохнул родной запах. Давняя мечта осуществилась — его первенец, его сын лежал перед ним. Жаунбай блаженно закрыл глаза, и вдруг в его душе зазвучал рокот бури. Ее черные призрачные крылья одну за другой задули свечи. Над его головой со змеиным шипением пролетали отравленные стрелы. С неба падали звезды, погребальный плач разрывал ему грудь. Все окуталось мраком. Небо напоминало разрытую яму. Одна-единственная звездочка замигала и начала таять… Кто-то взял его за плечи. Это была Кунаим.

— Что с тобой? Почему ты плачешь? — Красивое лицо его снохи побледнело.

Жаунбай посмотрел в ночное небо. Бархатная звездная ночь источала уже аромат весны. Круглая луна перевалила через холмы. В ауле погасли огни. Все навевало покой. Джигит вздохнул полной грудью и пошел проведать своего Рыжего.

 

2

— О, ты совсем забыл о новорожденном! Мы даже не отпраздновали, как велит обычай, а ведь это первенец твоего младшего сына, — упрекала Жомарта его байбише.

Жомарт сидел в глубине юрты и плел камчу для Жоламана. Он не пожалел времени для своего любимца и вот уже три дня был занят этой работой. Жомарт хмуро взглянул на жену, но затем его взгляд смягчился.

— Я же сказал, что в честь сороковин устрою большой той. Уйми своих снох, а в люльку пусть положит Тасбулата жена Падеса — Курана. Она дочь великого народа, наши пути с русскими рано или поздно сойдутся, ей мы и окажем эту честь…

Байбише удивилась — старик словно прочитал ее мысли, и она считала — лучше Кураны для этого случая никого не найти.

Она препоручила снохам заботы об угощении, а сама отправилась к Куране.

Когда она вошла в дом, Груня кормила грудью своего младшенького. Увидев байбише, поспешно прикрылась платком.

Старуха осталась довольна: «Какая она скромная, ни в чем не уступает казашке. И старших уважает, знает обычай. Всегда меня называет «апа». Может, все русские такие, как Падес и Курана…»

— Милочка моя… — начала байбише, — нашего малыша Тасбулата хотят положить в люльку. Дедушка-батыр выбрал тебя. Поэтому я и пришла…

— Ой, апа! Иду! Сейчас иду!

— Падес задержался, да? Когда он вернется?

— Они с Куатом хотели заехать в Туркестан. Сегодня-завтра будет.

Груня уложила ребенка спать и пошла с байбише.

Пока в казане варилось мясо, молодежь, собравшаяся в малой юрте, пела под наигрыш домбры.

— Тетя, теперь вы спойте, — не отставал Жоламан от Груни, — давно мы не слышали вашего голоса.

Груня улыбнулась и кивнула. Чуть прищурила глаза, приосанилась и высоким голосом запела. Вначале ее печальная песня напоминала казахскую мелодию, но когда собравшиеся в юрте услышали непонятные слова, то невольно посмотрели на Груню. Из ее груди рвалась тоска по родине, по любимой матери.

Матушка, ма-а-тушка, Что во поле пыльно? Сударыня-матушка, Что во поле пыльно?

На ее ресницах сверкнули слезы.

Взгрустнули и слушатели, сочувствуя Груне.

«Как она чудесно поет! И я затосковал, внимая ей. Увижу ли я когда-нибудь мать? Стал забывать ее лицо. Надо этим летом съездить на Тобол. И тетя Курана повидает родителей…» — думал Жоламан.

Груня заметила сочувственные взгляды и, словно устыдившись своей грусти, запела веселую, задорную песню:

Я вечор млада Во пиру была…

Со всех сторон ей начали подпевать.

— Смотрите, как она раскраснелась!

— Как зорька вешняя!

— Жаль, Падеса нет, а то бы они спели вместе.

— Вы на Тасбулата посмотрите, на этого курносика — как он важно слушает!

Жоламан был доволен. С благодарностью посмотрев на Груню, он вышел.

Жоламана хоть и усыновил Садырбай, но был он воспитанником Жомарта. Дед любил его, мальчик рос смелым, задиристым, не лез за словом в карман и с дядьями держался чуть ли не на равных. Но те не осаживали его, пытливый, задорный мальчишка был всем по душе. Считая его за младшего брата, они, зная его страсть к охоте, давали ему лучших скакунов и быстроногих легавых. Жоламан оправдывал их заботу и был удачлив в охоте. Он никогда не возвращался с пустыми руками, обычно к его седлу были приторочены несколько лис и зайцев.

Юноша сам вышколил Сулуккару, не слезал с него ни зимой, ни летом. Дед-батыр любовался ухоженным конем.

Солнце клонилось к закату. Слабо колыхались зеленые чии, степные травы наполняли воздух густым запахом. Ласково синело безоблачное небо, далеко простиралась исполинская тень Каратау. К югу от него высился одинокий холм. Заросли таволги, окаймляя подножье, постепенно редели, оставляя голой вершину.

Пришпорив Сулуккару, Жоламан поднимался по гребню холма. Неожиданно из-за кустов выскочила лисица. Не успел он крикнуть своему гончему «Айт!», как тот уже кинулся за ней. Поскакал и Жоламан на Сулуккаре. Проворный зверь, казалось, бежит, не касаясь земли. Не уступал ей в прыти и молодой гончий пес. Но обоим — и ему и хозяину — не хватало опыта: когда расстояние между ними сократилось настолько, что лису можно было схватить за хвост, хитрый зверь юркнул в нору. Нырни она в густые заросли, лиса еще могла бы спастись, теперь же Жоламан поскакал наперехват. Но его гончий опоздал, в зубах пса остался лишь клочок шерсти из лисьего хвоста.

Жоламан спешился, достал огниво, поджег кусочек кошмы, чтобы окурить нору. Он был наготове, спина у него взмокла, пот бежал по обветренным щекам. Нетерпеливо поскуливая, гончий присел на задние лапы и караулил зверя. Вдруг лиса выскочила, пес мгновенно схватил ее. Жоламан стукнул зверя по голове черенком плети, и лиса растянулась у его ног. Это был самец с желтым брюшком и дымчатой спиной. Жоламан пробормотал заклинание и содрал с лисы шкуру.

Сулуккара ждал хозяина. Юноша направился к нему и замер как вкопанный. На земле что-то сверкнуло. Нагнувшись, Жоламан увидел стрелу. Стрела была джунгарская — с красной пометкой. Он долго вертел ее в руке. Даже краска не сошла, явно — стрела была новой, не лежала под снегом. Это удивило Жоламана. Значит, на днях здесь побывал ойрот.

Жоламан приторочил шкуру к седлу и, держа в руке стрелу, сел на коня. Настороженно оглядывался по сторонам — владелец стрелы мог быть неподалеку.

Странная находка испортила ему настроение. Едва касаясь камчой бока Сулуккары, он ехал быстрой рысью, постоянно оглядываясь. И тут, на том же холме, он различил черную фигуру. Сердце юноши забилось сильнее, но он не свернул и, подъехав поближе, узнал в незнакомце старого лекаря своего деда. Жомарт-батыр дорогими подарками переманил его с северного склона Каратау. С годами батыр стал часто болеть, у него постоянно ломило кости. Прослышав про знахаря, Жомарт сам съездил за ним в аул своих родственников.

— Ассалаумагалейкум! — приветствовал его Жоламан, соскочив с коня. — Куда путь держите, дедушка?

Лицо старика заросло густей щетиной, щелочки глаз слезились, спутанные волосы спадали на плечи. Овечий чекмень совсем обветшал, из дыр торчали клоки шерсти, на посохе старика висели погремушки. Жоламану не понравился взгляд знахаря: в его недобрых раскосых глазах таилась непонятная угроза. Само собой так получилось, что в руках Жоламана оказалась странная находка. Старик впился колючим взглядом в украшенную орлиными перьями стрелу со стальным наконечником.

— Передай деду, чтобы срочно поставил здесь юрту. Я нашел лекарственный корень. На рассвете буду выкапывать, — сказал старик и свернул с троны.

Слова знахаря насторожили Жоламана. «И что это за трава такая? Зачем нужна юрта?» — подумал он, но смолчал и, волоча по земле повод, побрел за стариком.

Незаметно наступил вечер. Стояла глубокая тишина, лишь похрустывала трава под копытами коня. Гончий Жоламана остался у подножья холма.

Неожиданно знахарь обернулся и тут же набросился на Жоламана. Для старца движения его были удивительно проворны. Одним прыжком знахарь подскочил к Жоламану и выхватил стрелу, уже через минуту он с ожесточением грыз сосновый черенок. Жоламан и опомниться не успел, как стрела была раскрошена на куски. Гнусавя себе под нос и приплясывая, знахарь удалился. Жоламана разобрал нешуточный испуг, он поспешил сесть на коня. Лениво потягиваясь, поднялся с земли его гончий.

С наступлением темноты два человека привезли на верблюде юрту и поставили ее там, где указал табиб.

Жоламан ехал рядом со стремянным своего деда, старым Тасыбеком. Мысль о странном знахаре не давала покоя юноше, и он решил расспросить о нем разговорчивого старика.

— Аксакал, вы много повидали на веку, не обессудьте, если я вас кое о чем спрошу.

— Спрашивай, Жоламан, спрашивай, дорогой! Я люблю, когда меня спрашивают. — Довольный Тасыбек повернулся к нему.

— Зачем табиб велел поставить юрту? Или за этим что-то кроется?

— Ой, Жоламан, ой, мальчик мой! Да испокон веков наш народ только и спасался целебными травами и кореньями. Ей-ей! А как иначе остановить кровотечение, успокоить ноющие суставы? Родная земля сама исцеляет наши раны, дает все нужное для этого. Наши предки знали спасительные корни и, собирая их, шептали заклинания. Верно тебе говорю. А таких трав и корней великое множество. Вот емшан, например, лечит многие болезни. Однажды, когда у твоего деда прилила кровь к голове, я сам приготовил ему снадобье из листьев раваша. Жомарт-батыр выпил настой, и ему полегчало. Я знаю тайны многих трав. А «корень жизни», о котором говорил табиб, — лучшее средство от боли в суставах. Этот корень дает красные ягоды и сам похож на растопыренные пальцы. У каждой болезни есть свой хозяин. Так-то, сынок. А «корень жизни» выкопать труднее трудного. Как только приметишь его, надо сразу поставить над ним юрту и укрыть. Нечистых духов меньше всего бывает на рассвете. Если этот корень выкопать с первыми лучили солнца, нет такой хвори, чтобы не отступила перед ним. Ты всегда спрашивай, о чем не знаешь, Жоламан.

— Я рад побеседовать с вами, Тасеке. Наш дед-батыр не очень-то подпускает к себе молодежь. А вы много повидали, наслышаны о многом. Я вот слыхивал о джунгарском Галдан-хане. Говорят, что его племянник Цэван-Рабдан прогнал хана и сам стал хунтайши. Еще говорят — он часто нападает на казахов. Почему?

Тасыбек попридержал коня, достал чакчу и кинул под язык горстку насыбая.

— Э, сынок, то — долгий разговор. Зачем тебе все это знать? Но если хочешь, я скажу. Пусть ворчит моя старуха, сурпа перекипит немного, ничего… Давным-давно я однажды сам видел Цэван-Рабдана. Глаза у него завидущие, а руки загребущие. Вот что я скажу, сынок… А вообще-то в двух словах об этом не расскажешь…

 

3

Грузный, внушительный, Цэван-Рабдан сидел неподвижно на троне, напоминая вбитый кол. Его глаза, как две стрелы, нацелились из-под кустистых бровей.

В зале находились еще несколько человек, они молча склонили головы; не смея смотреть в лицо рассерженного хана, смиренно ждали, когда грозный повелитель заговорит сам.

В приемную вплыла величественная Ану-хатун. С тех пор как сын получил отцовский престол, к ней вернулись былое высокомерие и плавная лебединая походка.

— Сынок, — склонилась она перед ним, — на твою долю выпадет еще немало тягот. Если ты возьмешь в советчики разум, все пойдет хорошо и ты не разбудишь гнев народный. Я не стану отговаривать тебя совершить задуманное, только знай — никого у тебя на свете нет ближе меня. Облегчи душу, не таись перед матерью… — Она снова поклонилась.

Цэван-Рабдан пристально посмотрел на мать. И в молодые годы дородная, она теперь стала дебелой, но не утратила былой красоты и нежной гладкой кожи. Недаром она была любимой женой Сенге. Хан вздохнул. Ему захотелось, как в детстве, прижаться к ее теплой груди. Лицо, его смягчилось, на сердце полегчало.

— Говори, мать. Я слушаю.

— Коли ты просишь моего совета, так выполни требование Сюань Е, отправь к нему дочь Галдана-Бошохтуу — Жанцихай. Не играй с огнем, ты знаешь его железную хватку. Если ты выкажешь ему послушание и почтительность, и богдыхан будет считаться с тобой, не сделает тебе ничего худого. А когда окрепнешь, соберешься с силами, тогда и потягаешься с ним как равный с равным. Пока же тебе хватает дел здесь: расправься с мятежниками, укрепи государство. Не давай воли своей ярости, не то враги сокрушат тебя. Не медли, иди походом на Тауке, всыпь ему как следует, верни свою невесту, посланную Аюкой из Калмыкии. А земли, отошедшие к маньчжурам, пока не трогай. Не про тебя они. Вот что я хотела сказать.

Цэван-Рабдан внимательно выслушал мать. Оказывается, находясь с ней бок о бок, он не знал всех ее достоинств. Она всегда жила его интересами, была предана ему и, смотри ты, какие дельные дает советы… Да она стоит всех его тайшей! Верно говорит мать: увязнет коготь, отрубят руку… Хан с искренним восхищением смотрел на мать. Сюань Е настаивал, чтобы ему выдали останки Галдана. Хуанди хотел поставить урну с его прахом в Пекине, на городских воротах, и не собирался отступиться от своего требования. Но Цэван-Рабдан думал, как он будет выглядеть в глазах людей; ему не хотелось быть таким податливым, и он отнекивался, говоря: «Не могу отдать на поругание останки дяди». Однако он уже начал понимать опасность своего отказа, безвыходность положения, в которое тем самым попадал. Ведь пока он не наладит порядок в стране, все его ухищрения будут похожи на заигрывания зайца со львом. Рано ему дразнить хуанди — еще не перебиты соратники Галдана, засевшие в Кукуноре. Мать права — надо бросить кость Сюань Е, не за горами тот день, когда он расквитается с императором. А пока надо жить в мире с Китаем, и он правильно поступит, отправив к хуанди дочь Галдана-Бошохтуу — Жанцихай. Таков уж девичий удел — уезжать на чужбину. Ничего, она покорится судьбе — денек поплачет, а потом привыкнет. Стоит ли ему беспокоиться о какой-то пигалице? Как водится, сперва она зальется слезами, а стоит муженьку обнять ее покрепче, тут же и забудет все печали… Нельзя ему бряцать оружием, прежде надо укрепить страну. А с походом он пойдет на запад, в Казахию. Разобьет Тауке, проучит наглеца — нечего было ему отбирать его невесту, посланную ханом Аюкой.

Раскачиваясь на троне, Цэван-Рабдан обратился к матери:

— Пусть будет по-вашему. Урну с прахом Галдана и обещанную ему Жанцихай отправьте сами. Вместе с ней пошлите девять молодцов у девять девушек.

Один из присутствующих недовольно буркнул:

— Зачем невольнице нужны рабыни?

— Хватит трясти языком! — властно прервала его Ану-хатун. — Разве не нужда заставляет нас отправить Жанцихай? Мы любили ее, как родную дочь…

— Она рождена нашим врагом. Только это я хотел сказать.

— Ну и пусть она дочь Галдана. Бедняжка выросла на моих руках.

На этом споры прекратились, и придворные разошлись.

* * *

Выступив в 1698 году походом против казахов, Цэван-Рабдан следующие пятнадцать лет не воевал ни с кем. Он налаживал отношения с соседями и порядок в собственной стране. По его приказу стало развиваться хлебопашество, росли ремесла. Ежегодно триста женщин от каждого улуса в течение трех месяцев делали подшлемники, плели кольчуги. Так Цэван-Рабдан готовился к большой войне. Следуя примеру своего прадеда Хара-Хулы, деда Батора и отца Сенге, он крепил связи с калмыками на Волге, с хошоутами в Кукуноре… В 1701 году его красавица дочь Дармабала стала одной из многих жен хана Аюки.

Он продолжал прежнюю политику соглашательства с русским царем и с цинским правительством. Хунтайши не рисковал воевать с ними, не хотел играть с огнем, пока окончательно не окрепнет, не утвердит свою власть. Преждевременная война была бы для Цэван-Рабдана подобна пляске на провисающем канате.

В начале восемнадцатого века первая волна переселенцев из России и казахов достигла верховьев Иртыша, Енисея и Тобола. Первая русская слобода на Иртыше — Чернолуцкая — стояла на шестьдесят верст ниже реки Омь, а более поздние поселения, углубляясь в казахские земли, вклинивались во владения ойротов. Но до 1710 года Цэван-Рабдан не препятствовал росту этих слободок, он заступался за переселенцев, не позволял их грабить своим улусам и подвластным ему татарам и киргизам. Такая его политика дала себя знать при вероломном нападении Куирчика — сына Ереняка — на русские селения.

 

4

Друг мой читатель! Как рисунок ковра состоит из множества нитей, каждая из которых важна и неповторима, так и жизнь — это узор человеческих судеб. То исчезая, то вновь возникая, катятся волны, реки, и нет среди них безымянных, нет забытых…

Согнувшись, Корабай вошел в трехкрылую юрту. Вот уже месяц, как болеет Балаим. Давно не слышен запах вяленого мяса, давно не кипит вода в казане. Высохший, как жила, сгорбив свое большое тело, Корабай опустился на колени перед женой:

— Как чувствуешь себя, Балаим?

— Слава аллаху… Должно быть, скоро встану. — Балаим отвернулась к стене и застонала. Все эти дни, как она слегла, ей хотелось отведать свежей сурпы. Но Корабай был не в силах выполнить ее просьбу, у него не осталось скота. И сейчас ему показалось, что Балаим молча укоряет его.

Потягиваясь, он с трудом встал, вышел из юрты и сел на коня.

До темноты оставалось всего несколько часов, последние лучи солнца тускло озаряли степь. Корабай как раз и ждал сумерек. В отчаянье он решился на нечистое дело и сейчас скакал во весь опор, постегивая свою старую клячу.

Так он перевалил за холм и повернул к аулу Ереняка. После того как он был повержен на поединке Жомарт-батыром и вернулся на родину, бай не признавал его. И Корабай, взятый за горло нищетой, стал сторониться Ереняка. Аул бая с белоснежными шестикрылыми юртами расположился за шестью холмами. Если ехать быстрой рысью, то с первою звездою он доберется, а там стреножит клячу в каком-нибудь логу и украдет барашка.

Корабай не ощущал страха. Раньше он считал грехом даже завидовать чужому достатку, а теперь мечтал об одном-единственном барашке. Если его вылазка окончится удачно, завтра бедняжка Балаим откушает свежей сурпы, к ней вернутся силы, она оживет. А если она поправится, все у них пойдет снова хорошо — жизнь наладится, будет не хуже, чем у других.

Добравшись до места, он попридержал коня. Холод сентябрьской ночи пронизывал его.

Корабай спешился и повел свою клячу на поводу. Дойдя до лощины, лег ничком, прислушался. И вдруг… У него потемнело в глазах — сильный удар по голове лишил его сознания. Дубина здоровенного ойрота пришлась ему по затылку.

* * *

Когда Корабай очнулся, солнце уже было в зените. Тело было чужим и тяжелым, словно его стиснули железными обручами. Осмотревшись, Корабай увидел, что лежит на каменистом плато. Карликовые кустарники — эти пасынки природы — пугливо выглядывали из расщелин. Грозные, неприступные скалы высились над ним. В мертвой тишине они казались сказочными дивами, готовыми наброситься на него, если он посмеет шевельнуться. Прямо над головой, глухо шелестя крыльями, пролетела неведомая птица. «Куда она летит? — подумал Корабай. — Эх, подняться бы хоть разок над землей, и то бы сказал, что прожил не зря…»

Корабай попробовал ползти. Избитое, израненное тело невыносимо болело. «Что же мне делать? Куда идти, — в отчаянье думал он, — ведь я превратился в живого мертвеца… Больной, беспомощный, никому не нужный, где я преклоню голову? — Корабай безнадежно посмотрел по сторонам. Кругом не было ни души, безжалостно палило солнце. — Надо доползти вон до того кустарника. О всевышний, чем я прогневил тебя? Даже не украл, а только хотел… Хотел накормить больную жену. Разве это преступление? За что ты меня караешь? — Он застонал и попытался ползти. — Родная моя степь! Почему ты выгнала меня, как чужака? Ведь все мои дни я провел с тобой…»

Очень скоро Корабай снова потерял сознание. Он впал в забытье, ничто более не терзало его. Неподвижный, он был распростерт на земле.

Так он пролежал долго. Палящее солнце незаметно катилось к закату. Что может быть интересного для такого великого светила в мертвой, безлюдной пустыне… На землю опустились сумерки, подул прохладный ветерок, на небе высыпали бледные звезды.

С появлением первой звезды возле Корабая остановился одинокий всадник. Чувствуя дух человеческий, его конь запрядал ушами, и путник склонился над неподвижным телом.

— Бедняга, кажется, жив, — пробормотал старик себе под нос, отвязал бурдюк и сквозь сжатые зубы влил кумыс в рот джигита. — Если не кончились отпущенные тебе хлеб-соль, бог даст, скоро встанешь. Еще потопчешь землю, последний в своем народе… Как знать, может, отыщешь в далеком Алатау разбредшихся сородичей. А я, давно снедаемый горем, останусь в степи безлюдной сторожить могилы предков.

Корабай не знал, сколько он пробыл в пещере старика. Из целебных корней он изготовлял мази и настойки, лечил его раны. Корабай стал поправляться. Старик заколол единственного коня и кормил его свежим мясом. Джигит все еще был слаб. Дни они проводили в молчании.

Старик постоянно что-то бормотал. Непонятно — была ли это песнь или жалоба судьбе. Монотонно она сочилась, как вода с каменного свода. Корабай не разбирал его скорбных причитаний, но слушал старика с вниманием.

В сорок одном черном кургане тлеют кости киргизов, в сорок одном черном казане вскипают слезы киргизов. На гребне седых обветренных гор посадил я сорок одну березу. Разве я знал, что вражий топор прольет кровавые слезы? Сорок один черный топор в прах обратился, сломал топорище. Жаркая кровь наших сестер стонет в земле, отмщения ищет. Плачет душа, угасла свеча, может, это упала звезда? Тлеет огонь, но зола горяча. Неужто и мы уйдем навсегда?

Старик целыми днями бродил по предгорьям, а в пещеру возвращался с темнотой, Губы его потрескались, глаза гноились. Он постоянно сетовал на судьбу, проклинал свою долю, но продолжал заботиться о Корабае: кормил его, поил настоем лечебных трав. Разговаривали они мало. Корабай затаил свое горе, с каждым днем душа у него болела все больше, он рад был молчанию старика, боялся расслабиться, дать волю слезам. А сам старик с его единственным здоровым глазом был похож на открытую рану, на комок горечи — столько он вынес, претерпел на своем веку. Видно, столкнулся он с лютой жестокостью, поэтому и бежал из родных мест, сделался скитальцем. Когда, в какой день и час родилась его скорбная песнь, причитание, похожее на стон? Ему не нужны были слушатели, он пел для себя, сам себе жаловался, сам себя утешал. Раньше он жил среди своих, но нагрянувшие по велению Цэван-Рабдана ойротские зайсаны всех захватили в плен, оставили только пепелище. Они насильно увели его земляков. Так три тысячи киргизских семей побрели на далекий Тяньшань. Это случилось осенью 1703 года.

Старик не мог без слез видеть опустевшие жилища, вытоптанные пастбища. Губы его мелко дрожали, лицо избороздили морщины.

Корабай не знал об этом бедствии, не знал, что сам стал жертвой вероломных ойротов, его тревожили смутные догадки, но ими он не смел поделиться со стариком. Корабай целый день был наедине со своими горестными мыслями. Особенно тяжело было ему по вечерам видеть сгорбившегося над костром старца, когда он, проводив солнце, возвращался в пещеру. В его слезящихся глазах плясали отблески огня, напоминая волны неведомого моря. То было пламя затаенной надежды, тихой, похожей на стон; как седое изваяние он долгими часами неподвижно сидел у огня.

Однажды старик не пришел ночевать, а Корабай не мог уснуть. Темная пещера показалась ему сырой могилой, паутина на каменных стенах, неведомые шорохи — все стало для Корабая гнетущим кошмаром. Что это? Шум дождя или шаги, спешащие сюда? И вдруг Корабай услышал жалобный голос Балаим: «Сурпы! Хочу свежей сурпы!»

Всю ночь Корабай провел в бреду.

К вечеру вернулся старик. Молча он положил перед Корабаем женскую косу. Корабай схватил эту черную косу, сплетенную из трех прядей; он узнал серебряную подвеску, которую своими руками сделал для Балаим.

Старик ворошил хворост. Высоко взметнулось пламя, окрасив пещеру кровавым отсветом. Как всегда, старик затянул свою заунывную песню. Вырвавшаяся словно со дна черного котла, она умолкла, придавленная тяжелой темнотой.

…В сорок одном черном кургане тлеют кости киргизов…

 

5

О жестокая смерть… Беспощадная владычица мира… Разве найдется на свете хоть один, кто прожил тысячу лет! Или пятьсот? Стальной капкан смерти подстерегает каждого. Она может скрутить в бараний рог и твоего друга, и заклятого недруга. Разве, борясь за трон, Галдан-хан пощадил своих братьев? Нет, хунтайши истребил всех до одного. А он, Цэван-Рабдан, не пожалел Галдана-Бошохтуу. Значит, и ему смерть оказала услугу.

Возлежа на тигровой шкуре, постеленной поверх хорасанского ковра, Цэван-Рабдан дремал, изредка поглядывая на Ахай-ханыке, массирующую ему ноги. Его усы и бороду запорошил иней времени, но и красота ханши поблекла. И по ее прекрасному лицу прокатились колеса лет — испещрили его мелкими морщинами. Куда делась юная прелесть, игривый смех молодой чертовки, сводивший его с ума, разжигавший пожар страсти? Увяла и память о том далеком времени, когда он проводил ночи без сна в ее объятиях и встречал пунцовую зарю в сладком изнеможении. И, словно им не хватало радостей на супружеском ложе, они мчались по степи на резвых скакунах, опережая свиту. Хан хватал за тонкую талию раскрасневшуюся от быстрой езды ханыкей и жарко целовал ее в белую шею, потом они уединялись в зеленой шелковистой траве…

С тоской смотрел Цэван-Рабдан на поблекшую Ахай, словно не веря, что эта располневшая женщина когда-то была стройной и легкой как лань.

В последнее время он много думает о смерти, непроглядными ночами ощущает ее присутствие.

Дурбень-тумень-ойроты разрознены. Тургауты — на Идиле, хошоуты — в Кукуноре. Одних прибрали русские, других — китайцы. Халха склонилась перед хуанди — цинским императором. Попрана память святого Чингиса, на сорок частей раздроблена его страна. Священная Лхаса не помогает ему, она исполняет волю Цинской империи. А что, если, призвав на помощь дух Дзон-Каба, освободить Тибет? Но для этого нужен повод. А если он найдется, можно, опираясь на Лхасу, подавить хошоутского Гуши-хана.

Цэван-Рабдан подобрал под себя ноги; он раздумывал, перебирая бороду кончиками пальцев.

Размышляя в который раз, как подчинить хошоутов, Цэван-Рабдан вспомнил, что дибой Тибета является не кто иной, как Ладзан-хан. «Ну да, Гуши-хан — мой сват, я отдал его щенку мою дочь…» Это случилось десять лет назад, с тех пор он не виделся с дочерью. Выросшая в любви и холе, красивая девушка обливалась слезами — она не хотела уезжать в чужую, неведомую страну.

Хан глубоко вздохнул и увидел Ахай, смиренно сидевшую у его ног. Он скорее бы дал голову на отсечение, нежели выказал свое беспокойство перед женой. Хунтайши нахмурился.

— Ты еще здесь? Вели позвать Габана-убаши.

Ахай-хатун на цыпочках вышла из залы.

Смерть… Недаром он ждал ее помощи. Внезапная смерть иногда дорого стоит. Слава богу, он не обижен потомством. Ради своего могущества он пожертвует дочерью. Расплатится за ее слезы морем крови…

Маленький, тщедушный Габан-убаши вошел бесшумно и, низко склонившись, обнял ноги хана.

— Вы звали меня, мой повелитель?

— Садись и слушай.

Его тайный палач и осведомитель присел на колено, как пес на задние лапы.

— Заболела моя дочь в Лхасе.

— Она же была здорова.

— А я тебе говорю, что она больна и скоро отправится в святую обитель Дзон-Каба.

— Странно. Я, когда ее видел, ничего не заметил.

Хану не понравилось, что его лизоблюд, все схватывавший на лету, прикидывается бестолочью. Брезгливо посмотрел хан на его тонкую, покрытую гусиной кожей шею. Он знал цену этому ублюдку, знал также, что Габан-убаши справится с тем, что не по силам и десяти нукерам. Он заговорил без обиняков:

— Ты поедешь в Тибет. Дочь должна заболеть.

— Понял.

— В ее смерти будет виновен Ладзан-хан.

— Понятно.

— Чтоб комар носу не подточил…

— Ясно.

В скором времени из Тибета пришла скорбная весть о кончине дочери Цэван-Рабдана. «Погубили мою ненаглядную! Я отвечу им злом на зло», — сказал хунтайши и осенью 1716 года направил в Тибет войско под командованием своего сына Церен-Дондаба.

В следующем году ойроты захватили Лхасу, и Тибет был присоединен к Джунгарии.

Окрыленный победой, Цэван-Рабдан по-иному заговорил с цинским правительством. Направив посла к императору, он потребовал от Сюань Е вернуть земли, захваченные в царствование Галдана-Бошохтуу. Орлиным взором окинул Цэван-Рабдан окрестные веси и решил, что пора расширять границы Джунгарии. Прежде всего его интересовала Халха. Разбив Галдана, Сюань Е запретил ойротам даже ступать на землю предков. Теснимый русским царем, Цэван-Рабдан заявил свои права на владения хуанди.

Цинская империя не могла отдать Цэван-Рабдану Тибет, не могла допустить его влияния на лам. Наступило время решительных действий. В 1719 году Сюань Е выступил в поход. Ойроты были разбиты наголову и через год покинули Тибет.

 

6

Сегодняшний Большой совет во дворце хунтайши в городе Урге продолжался долго. Зайсаны вершили свой суд, спорили до хрипоты.

Цэван-Рабдан молча слушал, не вмешиваясь в спор. В своде «Цааджин бичиг» записано, что никто не может повлиять на суд зайсанов. Поэтому Цэван-Рабдан временами лишь неодобрительно поглядывал на каждого из десяти судей, и пристальный взор его словно вопрошал: неужели вам мало дня, чтобы прийти к согласию?

Правда, разбираемое дело было сложным: решалась судьба не какого-то простолюдина, а именитого человека — Серенжиба-тайши, хозяина большого улуса в тридцать тысяч семей и десятитысячного табуна. Он был виновен в отделении городов Хами и Турфана, бывших в подчинении у Джунгарии. В этих городах сидели ставленники Серенжиба-тайши. Они должны были зорко следить за волнениями и своевременно докладывать властям. Но то ли тайша недосмотрел, то ли его чиновники, стремясь к самостоятельности, не позарились на подачки, — словом, из-за их недонесения от Джунгарии отпало два округа. Пока ойротские войска возвращались из тибетского похода, Хами и Турфан стали отрезанными ломтями.

В «Своде законов» записано:

«Увидевший приближение врагов и утаивший это, должен быть казнен».

Мнения судей разделились: одни требовали вынести смертный приговор, другие не признавали тайшу виновным.

Цэван-Рабдан не желал казни Серенжиба. Этот тайша — крепкий орешек. Хунтайши не хотел восстановить против себя его сторонников, не хотел посеять смуту в своем разъединенном народе. Но и не наказать Серенжиба он не мог, нельзя потакать мятежникам — вот уже сто лет священный закон ойротов ни разу не нарушался. И хунтайши должен беспрекословно ему следовать. Значит, надо найти какую-то зацепку.

Поразмыслив, Цэван-Рабдан обратился к одному из зайсанов — Черендондуку:

— Хватит переливать из пустого в порожнее, надо принять решение. Вспомните закон, где сказано: «С того, кто посмеет разделить пограничный улус, взимать штраф — сто кольчуг, сто верблюдов, тысячу лошадей». По-моему, дело Серенжиба подходит сюда. — Намекнув суду, какое решение угодно ему, Цэван-Рабдан вышел из зала заседаний.

Стояла поздняя осень. По голой земле, подгоняемые ветром, стремглав летели перекати-поле. Глядя им вслед, Цэван-Рабдан невесело подумал, что и он так может покатиться по воле судьбы, если оступится, сделает неосмотрительный шаг.

Хунтайши направился к своей юной жене, взятой недавно. Там его ждал почетный гость — Цаган-Манжу, посланник Аюки, прибывший из калмыцких степей.

Быстро покончив с трапезой, двое мужчин заговорили откровенно.

— Цаган-Манжу, ты же знаешь мое доброе отношение к хану Аюке. Он вырос при дворе моего деда, и для меня все равно что родственник. Я хочу доверить тебе одну тайну — как своему человеку: впусти в уши и передай хану.

Цаган-Манжу — весь внимание — подсел поближе к хунтайши.

— Недавно умер Канси Сюань Е.

Тот промолчал.

— Он умер, и у меня развязались руки. С востока мне больше никто не грозит. Я отзову свои войска, ни одного шерика там не оставлю. А как наступит весна, отправлюсь в поход на Сырдарью через Семиречье. Казахам не поздоровится. Настала пора восполнить земли, захваченные русскими и хуанди. Лучшего момента не найдешь.

— Ваша правда, одобряю. После смерти Тауке-хана казахи разъединились, остались без хозяина. Абулхаир с Каюпом грызлись как бешеные псы, и в конце концов Каюп был убит. Булат-хан — вам не противник — дурная голова. Момент действительно подходящий.

— Ты все верно понял, смотришь в корень. Передай мою просьбу хану. Я выступлю ранней весной, как только начнется половодье. Пусть и Аюка ринется с запада на Эмбу, Илек и Иргиз. Возьмем казахов в клещи с двух сторон. Передай также хану, я хочу снова породниться с ним — женить моих сыновей на его внучках. Сыграем пышную свадьбу на берегу Яика под нашими славными знаменами — отпразднуем победу.

— Все передам, не сомневайтесь.

Весной следующего, 1723 года хунтайши направил в казахскую степь несметные полчища — семь туменов ойротских шериков. Он застал казахских батыров врасплох. Враги, налетевшие как черная туча, заняли долины рек Талас и Чу. Ойроты перебили прославленных батыров, способных поднять народ на борьбу. Оглашая мирные степи пальбой из пушек, захватчики врывались в казахские города, покорили Сайрам, Ташкент, Туркестан. Погрязший в дворцовых распрях, Булат-хан не смог собрать войско, дать отпор неприятелю, защитить страну. Казахи превратились в беженцев. Так родилась песня-плач «Елим-ай!», взывавшая к отмщению. Эта песнь разнеслась по просторным степям, запечатлев безбрежное страдание народа, время Великих Бедствий, когда матери теряли дочерей, отцы — сыновей, а весь народ — свободу и независимость. Поруганная, растерзанная страна создала великую Песнь скорби и ненависти, полную мужества и героизма.

Песнь моя — боль моя!