Песнь моя — боль моя

Сматаев Софы Калыбекович

БЕДСТВИЕ

 

 

1

Горные хребты Большого и Малого Торе устремлены навстречу друг другу. Как два батыра на поединке, они стоят почти на расстоянии протянутой руки. День и ночь гудят над ними буйные ветры, летят косматые тучи. У подножья скал извивается змеей тропинка, огибает их и петляет по восточному склону Большого Торе, где журчит студеный родник. Тропка исчезает вдали, в зарослях камыша. Редко можно встретить здесь путника; только куланы, томимые жаждой, в июльский зной забредают в эти дикие скалы, чтобы освежиться родниковой водой. Они пьют медленно, смакуя каждый глоток, и прядают ушами, почуяв человеческий запах, заслышав неведомый шорох или одинокую протяжную песню. Вспугнутые куланы, оглашая склоны дробью копыт, исчезают за скалами. Кажется, степь настороженно прислушивается к каждому звуку. Она внимала младенческому лепету родника, рассыпающему радужные брызги, содрогается от грома дальней грозы, когда зарницы длинными сполохами перечеркивают тревожное взбухшее небо. В такие минуты степь похожа на запыленного дервиша, одержимо стучащего священным посохом и шепчущего молитву. В степи тоже пробуждается таинственная сила; она полнится странными шорохами и гулами, словно каждая травинка и камень обретают голос; и все это поет, гудит, стонет под накатами яростного, пронизывающего ветра. Только родник по-прежнему журчит мерно и спокойно, выбираясь из каменных теснин, становясь речкой в степном раздолье. Горы Большого Торе питают ее. Своенравный поток, падая с кручи, увлекает за собой валуны. Как раз в том месте, где родник разливается и превращается в речку, расположился аул Жомарт-батыра. Еще не начался апрель, а солнце, похожее на огромный медный поднос, палит вовсю. Первая зелень, высунувшаяся из-под талого снега, преобразила землю. Белоснежные юрты окружены молодыми побегами тростника.

На холме, подле коновязи, сидят несколько человек. Обращает на себя внимание высокий широкоплечий старик. Морщины, как глубокие борозды, испещрили его лицо, из-под кустистых бровей пристально глядят черные проницательные глаза. Нет, то не взгляд коршуна, высматривающего добычу, — это мудрый, пытливый взор многоопытного орла. На могучие плечи старого джигита накинута синяя бархатная шуба, подбитая хорьком; бешмет, также бархатный, заправлен в суконные брюки, собранные поясом с серебряной пряжкой. Его не по-стариковски стройные длинные ноги затянуты остроносыми сапогами на высоком каблуке. Из голенищ высовываются длинные чулки-байпаки, изукрашенные вышивкой. Этот преклонных лет человек всегда ел умеренно, оттого и сохранил тонкую талию, подтянутое тело. Все в нем было достойно восхищения — богатырская грудь, мускулистые руки.

Вы, наверное, догадались, что этот аксакал — знаменитый Жомарт-батыр, найман из подрода садыр, отец девяти отчаянно смелых сыновей. Он сидел молча, теребя окладистую седую бороду смуглыми жилистыми пальцами. Те, что были рядом с ним, словно находились в полузабытьи, как суфисты, шепчущие молитву. Также принаряженные, иногда они выходили из оцепенения и робко поглядывали на аксакала. Кто сидел на коленях, иные возлежали на боку — в них ощущалась скованность. Один батыр вел себя непринужденно, как волк степной. У подножья холма кто-то суетился — наступило время дойки кобылиц. Из юрты в юрту сновали девушки и молодухи в развевающихся платьях, на солнце переливались их бусы, браслеты, подвески. При виде их у сидящих поодаль от стариков так называемых старших джигитов блестели глаза, — видно, сказывалась весна. Им хотелось послушать веселые наигрыши и застольные шутки, но они терпеливо ожидали, когда, нарушив молчание, заговорит Жомарт-батыр. Ежедневно по утрам созывал он сюда своих ровесников-друзей, чтобы посоветоваться с ними, обсудить новости. Сегодня Жомарт собрал более широкий круг, и все эти почтенные люди ждали, но батыр по-прежнему сидел неподвижно, устремив глаза на восток.

В это время над самой дальней сопкой поднялся столбик пыли. В дымном облаке мелькнула фигура всадника и снова исчезла.

Первым его заметил Жомарт-батыр, но и сидящие на холме зашумели: «Вишь, как несется!», «Куда он так мчится?», «К добру ли это?» Жомарт надменно оглядел их. Возгласы умолкли. Бешеную дробь копыт услышали в ауле, люди вышли из юрт. С затаенной тревогой смотрели они в дымную степь, где мчался неведомый всадник. Испокон веку в такие минуты у них, привыкших к походной жизни, щемило сердце. Смолкла мелодия домбры, как теплый дождь ушла в глубь песчаной земли. Только рыжий стригунок, убежавший из косяка, резвился в луже, подымая брызги. Потом он ткнулся мордой в теплый бок стоявшего у коновязи аргамака и весело заржал. Искоса взглянув на него, Жомарт улыбнулся. Кто знает, может, он вспомнил какую-нибудь юную баловницу, некогда заигрывавшую с ним…

Тем временем всадник оторвался от вихря пыли и стал отчетливо различим. Поблизости здесь не было ни одного аула, — значит, он пробыл в пути не меньше суток. Его конь мчался что есть мочи, закусив удила. Во взорах, устремленных на него, светилось искреннее восхищение. Заметив сидящих на холме, джигит с трудом осадил коня перед Жомарт-батыром. Это был юноша по имени Бесикбай, сын Мукатая, одного из родственников Жомарта, живших на южном склоне горы Туксиген. Утомленный долгой ездой, джигит еле слез с коня и, прижав правую руку к сердцу, громко поздоровался:

— Армысыз, Жомарт-ата!

Сдвинув насупленные брови, Жомарт еле слышно ответил. Он не мог взять в толк, почему юноша отправился в путь в такое тревожное время. Батыр увидел присохшую пену на губах скакуна, запыленный кафтан юноши, туго обмотанный волосяным арканом. «Вот герой выискался, — усмехнулся он, — посмотрел бы на себя со стороны. А какую саблю длинную прицепил — разве она для его хилых рук? Как бы не накликал позора на свой род…»

Запыхавшийся Бесикбай судорожно глотнул воздух и наконец обрел дар речи. Но голос его сорвался…

— Батыр-ага, ойбай, враги! Кругом враги! Несметные полчища наступают на нас…

— Замолчи! — громовым голосом осадил его батыр. Он властно взмахнул рукой и уничтожающе взглянул на юношу. — Постыдись, негодник! Увидел двух-трех разбойников и напустил полные штаны, потерял разум от страха. Что может понять такой растяпа, готовый собственную ресницу принять за вражеское ружье? Не сей панику, баламут!

Бесикбай опустил голову, съежился под гневным взглядом батыра. Юноша прерывисто дышал, спина у него взмокла. Он прискакал с тревожной вестью, а его наказали недоверием. Робко он взглянул на молчащую толпу.

Люди явно были взволнованы — каждый день до них доходили разные слухи. Между казахами и ойротами часто возникали стычки из-за скота, договориться мирно они уже не могли. От соседей постоянно исходила угроза, это было в порядке вещей, просто аул не ожидал нападения ранней весной. В то время как Цэван-Рабдан собирал войско, возомнив себя непобедимым, Абулхаир и Булат-хан продолжали грызться, что было на руку хунтайши. Джунгария напоминала крепко сжатый кулак, в Казахии же султаны и ханы буквально раздирали страну бесконечными распрями. Старики силились как-то выйти из этого горестного положения, но были бессильны что-либо изменить, казахи рассеивались, как просо, по великой степи, становились неуправляемыми. Гибли искусства и ремесло.

Наконец гнетущее молчание прорвалось, посыпались вопросы:

— Когда ты их видел?

— Сколько их?

— Куда они держат путь? Кто их предводитель?

Но Бесикбай не мог ответить хоть сколько-нибудь убедительно. Он лишь повторял одно и то же: их великое множество, жгут аулы, топчут пастбища, режут всех поголовно…

Взметнув полы шубы, встав на одно колено и глядя поверх голов на зеленый холм, расплывавшийся в небесном мареве, заговорил Жомарт:

— Возьмите себя в руки! Мы не бабы, чтобы спасаться бегством. Эка невидаль — джунгары! Да мы воюем с ними сколько себя помним. Мужчина рожден для битвы, слышите меня? Разве эта политая кровью земля не наша священная колыбель? Разве могут чужеземцы, эти паршивые собаки, заставить меня покинуть родную степь, где даже сухой ковыль служит мне панцирем? Если я буду повергнут врагом, родная земля раскроет мне объятья, если я разобью его — обнимусь с моими сородичами. Разве впервые заклятый враг идет на нас? Не смейте дрожать перед ним, спрячьте поглубже ваш страх! Если, услышав топот вражьих коней, я брошусь наутек, спасая свою шкуру, духи предков проклянут меня, а родной народ забросает камнями. Он меня заживо похоронит и застонет от жгучей боли, как белая аруана, потерявшая своего детеныша. Я не из робкого десятка, мне не страшны вражеские козни, а тех, кто думает спасаться бегством, я не задерживаю.

И Жомарт пошел, как бы говоря — решайте сами. Гордо и уверенно спускался он с холма, потом на мгновение остановился и обернулся:

— Тасыбек, отведи черного жеребца на Караул-Тюбе. Дух усопших взывает к отмщению. Надо совершить жертвоприношение… А ты, трус и паникер, — он посмотрел на Бесикбая, — возвращайся в свой аул. Скажи, пусть не разбегаются. Если ты говоришь правду и враг действительно надвигается, я сяду на коня и за два дня подыму всех, кто способен держать меч.

Бесикбай знал, что бесполезно спорить с суровым стариком. Усевшись на белого скакуна, он дал ему шпоры. Над ним взвился столб пыли и протянулся как зыбкий мост между холмами. Потом и он растаял в золотистом мареве.

Притихшая толпа стала расходиться. Молчали даже заядлые говоруны, все шли, понуро опустив головы. А что тут скажешь? Страшная весть придавила людей как каменная плита. Не каждый отзовется на боевой клич, удел большинства — вот так уныло брести, проклиная горестную судьбу. Будущее покрыто мраком, а за мраком таится пропасть. Не все можно решить кулаком, враг же с каждой минутой продвигается все дальше, грабит и жжет родную землю. Согнав казахов с их исконных земель, с Идиля и Яика нападают тургауты, на юге свирепствуют ойроты, захватившие Семиречье, вверх по Иртышу растут крепости русского царя. Больше всего угнетало Жомарта то, что его соплеменники скорее готовы драться между собой, разорять своих же земляков, чем дать отпор подлинному врагу.

Его односельчане встали полукругом возле вороного аргамака. Жеребец заржал, глядя на Жомарта, и стал рыть землю передними копытами. Прядая острыми ушами, он беспокойно озирался, видимо считая, что хозяин собирается в поход, — недаром он так долго держал его на привязи без корма. Этот преданный конь, за десять лет не раз спасавший батыру жизнь, последние полгода пасся на воле, в табуне, не зная узды и курука. Теперь, с возрастом, Жомарт окончательно стал домоседом, что вызывало пересуды. Наверное, вспомнив верную службу коня, батыр некоторое время постоял молча, потом погладил жеребца по шелковистой гриве и резко повернулся. Подал знак Тасыбеку, откинул полог и, сгибаясь в три погибели, вошел в юрту.

 

2

Когда Жоламан проснулся в белой юрте деда, еще не рассвело. Он быстро оделся и вышел. На небе сияла утренняя звезда, и Жоламан загляделся на нее. Потом привел Сулуккару, пасшегося в лощине с густой, сочной травой. Вдали чернели вершины Большого и Малого Торе. Жоламан взглянул на хребты-близнецы, гордо высившиеся над мирской суетой. Постепенно утренний сумрак рассеялся, заря прочертила на небе розовую полосу. Она высветлила могучее тело молодого джигита, красивую стать Сулуккары. Благодаря щедрой заботе дядей и деда-батыра его снаряжение было отменным: слепило глаза кованое седло, сафьяновый потник украшали гвозди из чистого серебра.

Сгибая огромное, как у Жомарта, тело, Жоламан вошел в юрту.

Жомарт в этот ранний час не спал. Откинув стеганое шелковое одеяло, он приподнялся на постели. Надев чапан, он теперь сидел неподвижно, уставившись зоркими глазами на внука. Казалось, он постарел за одну ночь: морщинистое лицо утратило прежнюю суровость, батыр выглядел удрученным.

Жоламан с тоской смотрел на деда, потом отвел глаза и снял со стены сплетенную им камчу.

— Опять уезжаешь? — печально спросил Жомарт.

— На вершине Актумсыка я нашел лисью нору. Меня там застала ночь, и пришлось уйти, но я завалил вход камнем.

Старик молчал. Сквозь открытый полог он смотрел, как пробуждается аул, потом тяжело вздохнул. Жомарта давила эта тишина, и вот безмерная тоска батыра, как кровь у раненого, хлынула через горло.

— Присядь-ка.

Жоламан опустился на пол, нехорошо ему стало на душе от этой единственной фразы, сказанной дедом. Стало невыносимо тяжело, словно ему в уши вливали расплавленный свинец.

Жомарт неуклюже подвинулся к юноше и припал лицом к его щеке. Жоламан был смущен внезапной нежностью своего сурового деда, он привык к его сдержанности. Джигит увидел, что в его глубоко посаженных глазах светятся слезы. Заметив волнение юноши, батыр свернулся калачиком на постели и больше ничего не сказал.

Жоламан еле поднялся; чувствуя себя разбитым, он вышел из юрты. За одну ночь его дед из грозного льва превратился в слабого, обмякшего старика… Уже вовсю палило солнце, но в глазах у юноши было темно. С трудом забравшись на Сулуккару, он поехал тихой рысью. В лицо ему дул встречный ветер, осушая его мокрые щеки.

После ухода Жоламана батыр долго лежал, стеная как раненый зверь. Ему не хватало воздуха в огромной восьмикрылой юрте. Старик метался, скрипел зубами; он словно забыл, как, накинув чекмень из верблюжьей шерсти, каждое утро подымался на свой любимый холм. Девять сыновей приходили один за другим, но, видя его состояние, не переступали порога юрты, уходили поникшие, потрясенные. И, как назло, куда-то подевался табиб, всегда вселявший в старика бодрость. Никто не обратил внимания на отсутствие знахаря — кто знает, где он бродит в поисках лекарственных трав и кореньев…

Жомарт все еще лежал ничком, в голове его роились беспокойные мысли. Перевернувшись на спину, он взглянул на шанрак юрты и заметил, что одна из планок купола сломана. Старец увидел в том недобрую примету. Жомарт дорожил этим величественным шанраком, изукрашенным серебряными кольцами, — он достался ему от прадеда, — и если купол стал разваливаться, значит, пришел конец его славе, счастью батыра. Жомарт смежил тяжелые веки. В коротком сне явился ему черный жеребец, принесенный вчера в жертву; он громогласно заржал и на полном скаку с силой лягнул решетчатую стену юрты, потом сразу исчез, словно провалился сквозь землю, Жомарт проснулся в холодном поту. «О всевышний! О наш бренный мир!» — простонал он. Ему стало жаль своего любимца вороного. Доброе животное слушалось его без плети, безошибочно различал конь потаенные степные тропы и вот погиб по его велению…

Острая боль разрывала ему грудь, сердце бешено стучало, словно предупреждая об опасности. Неожиданно в юрте стало светло, солнечные зайчики заплясали на стенах — это байбише Жомарта открыла тунлук. Она о чем-то спросила батыра, но тот отмахнулся от нее. Седая старуха недоуменно замолчала и попятилась к двери.

Жомарт сидел опустив голову, перед его мысленным взором проплывали прожитые годы. Когда-то и он, ликующий отрок, впервые схватил коня за гриву… О, что это были за годы! Искры сыпались из-под копыт его скакуна. Годы кипучей отваги, смелых надежд… Как ясно он их видит… Но почему туман застилает глаза? Жизнь он провел в седле, не задумываясь, коротка она или длинна. Он постоянно рисковал, всегда хотел новой славы, немало износил кольчуг, а сколько вражьих копий вбил в землю! На своем бранном пути он предостаточно изведал мук, но не испытал унижения… Задумываясь о прошлом, Жомарт с болью ощутил, что не все подвиги его красят, что не только достойные дела на счету, и лишь одно, пожалуй, служит ему оправданием — боевой клич, который они бросили с Тауке лучшим сынам родины. Шесть дней тогда в степи шли ожесточенные бои, шесть дней у них во рту и росинки не было, кроме бараньего курта. Шесть ночей взывали они к духам усопших предков. Сколько раз он падал из седла, столько и подымался, глотал пыль, харкал кровью… Задали они жару ойротам, у тех только пятки сверкали. Радость мести тогда заполонила его. Но эти победоносные дни растаяли в дымке времени, в мраморной усыпальнице покоится некогда отважный Тауке…

Неподвижно сидел Жомарт — будто каменное изваяние, его согбенные острые плечи напоминали дозорные холмы.

Солнце уже двигалось к зениту. Обычно с восходом косяки возвращались из ночного, лошади весело фыркали, подымая пыль в ауле. Сегодня Жомарт не слышал знакомого ржания, встревоженно выли собаки, пробирая до костей своим воем. Что-то человеческое слышалось в непривычном вое, словно безутешно плакала вдова над погибшим мужем.

Чугунный чайник во дворе вскипел три раза, три раза подливали в него воду. Седая байбише всегда сама приготовляла пищу для батыра. Она не решалась войти в юрту, снова приходили все девять сыновей, но так и уходили ни с чем.

— Все сидит? — спрашивали они.

— Сидит, — еле слышно отвечала мать, — это не к добру.

Батыр и сам не мог бы сказать, что с ним происходит, ломило все тело, словно его прибили гвоздями к земле. Он не мог сбросить с плеч давящую на него тяжесть, не мог подняться. Сунув руку под подушку, он извлек расписную чакчу, изготовленную из турьего рога, достал горсть черного насыбая и отправил его под язык. Старик смаковал табак, обычно тот успокаивал его, приводил в доброе расположение духа. Батыр ждал этой минуты.

Приоткрыв скрипучую дверь, в юрту вошли его соратники во главе с Жумабеком, от их грузных тел сразу стало тесно.

— Ассалаумагалейкум, батыр! Что это ты сегодня не выходишь на люди, сидишь как орлица в гнезде? — попытался развеселить его Жумабек.

Но Жомарт не ответил на шутку, будто не расслышал ее, подал им знак сесть и запахнул чапан. Он глядел поверх голов на дальние сопки, окутанные белесым маревом.

Пожилые друзья батыра молча смотрели по сторонам, словно пришли сюда впервые.

— Жоламан не вернулся? — неожиданно прогремел голос батыра.

Все невольно вздрогнули.

— Нет еще.

— Разве его удержишь дома?

— Отбился от рук парень… — вставил кто-то из подошедших девяти сыновей Жомарта.

Батыр хмуро оглядел всех девятерых, а потом медленно отчеканил:

— Сколько бы он ни охотился, главное — чтобы остался жив. — Слову «жив» старик придал какое-то особое значение, и присутствующие отметили это. Жомарт откинулся на кошме, казалось — он весь ушел в себя.

Жумабек осторожно протянул руку к чакче батыра, взял щепотку насыбая и положил его за губу, потом со свистом чихнул и отер глаза. Все остальные последовали его примеру.

Тынышбай сызмальства знал, что может привести его сурового отца в хорошее расположение духа — колдовство искусных пальцев, наигрывающих боевой призывный марш. Надеясь, что ему повезет и сейчас, Тынышбай достал домбру.

— Ты помнишь, что я люблю… — тихо сказал старый батыр и выпрямился.

Вначале Тынышбай не мог найти верный тон, сбивался, фальшивил, может, он робел перед отцом, — словом, наигрыш у него не получился. Легкие пальцы на этот раз не слушались его, не находя привычных ладов, они бежали неуправляемо, как скакуны в степи. Кюйчи мучился, не в силах выудить из инструмента долгожданного звука.

— Что ты издеваешься над домброй, почему она у тебя скулит как щенок? Опомнись, ты совсем раскис! — сердито выговорил батыр сыну и снова посмотрел на дверь. Его зоркие глаза заметили бешено мчащегося всадника на Пепельном холме. Он то исчезал в золотом мареве, то появлялся вновь.

Видно, недовольство отца придало сил Тынышбаю: проворные пальцы наконец нашли нужный лад, тревожная мелодия росла, набирая мощь. Лица сидящих в юрте стали торжественными, чеканными, все слушали с глубоким вниманием.

Играя, Тынышбай следил за старым батыром. Когда глухой набат аккордов сменил нежный, похожий на плач свирели напев, глаза Жомарта затуманились. Лицо его посветлело, с него слетела суровость. Может, в раскатах кюя он услышал гром далеких битв, топот коней предков, проводивших дни в ратных схватках, или он увидел бархатную лунную ночь, первую любовь, явившуюся ему в облике томной красавицы; может, батыр почувствовал себя молодым и любимым — кто знает? — однако на щеках его заиграл румянец. Теперь перед Тынышбаем сидел не согбенный старик, удрученный надвигающимся несчастьем, а смелый горный орел, собравший силы для последнего взлета.

Теперь кюй рокотал как неистовый ураган, обрушившийся на одинокие скалы. Разверзлась твердь неба: грохотал гром, падал сокрушительный ливень. Временами казалось, что бешеные куланы бьются в кровавой схватке, не в силах одолеть друг друга. Кюй нарастал и ширился, превращаясь в грозный набат, зовущий на борьбу с врагами отчизны.

Жомарт нетерпеливо заерзал.

Достигнув высокой звенящей ноты, мелодия неожиданно оборвалась. Все сидели в мертвой тишине, гнетущее безмолвие нарушало лишь жужжание мухи.

А тот одинокий всадник уже приближался к аулу, он махал руками и кричал. Люди выбежали из юрты. Над копьем запыленного джигита болтался привязанный конский хвост.

— На коней! Батыр! На коней! — истошно кричал всадник издали.

Этот боевой клич поднял мужественных сыновей степи — всех до единого, — им ли было не знать его, всегда воевавшим, спавшим по-походному, подложив седла под головы. В мгновение ока все выбежали из юрт, заплакали дети, залаяли собаки.

С тревожной вестью прискакал Тасыбек — а гонцом был именно он, — его воспаленные глаза так и зыркали по сторонам. Стремянный Жомарта не слез, а прямо-таки скатился с коня, казалось — все его тщедушное тело изрыгало вопль отчаянья и ужаса.

— Батыр! Ойбай! Нас застали врасплох. Джигитов перебили! Враги уже здесь!

Захлебываясь словами, Тасыбек стал рассказывать, что неприятель напал, когда они пасли кобыл на южном склоне Ортенжала, налетел внезапно, в предрассветной мгле, и только он, Тасыбек, чудом спасся благодаря своему проворству. Хитрец полагал, что никто не догадается, какой он любитель поспать, что выжил он только потому, что вздремнул где-то под кустом.

На самом деле, он все проспал и очнулся лишь от дикого ржанья лошадей, в испуге разбегавшихся по степи; тогда-то он и помчался сюда, чтоб сообщить о беде.

Все в ауле перевернулось вверх дном. Вокруг Жомарта собрался небольшой отряд, вооруженный чем попало. Но и эти сто джигитов задали бы жару врагу, будь у них кони. Беда была в том, что аул еще не перекочевал на джайляу, не расстался с зимовьем, люди не подозревали об опасности — ни одной лошади не стояло у коновязи. Да и чего можно ждать, пока не пройдет половодье? Даже в смутные времена старины люди не слыхивали, чтобы вражеское нашествие начиналось ранней весной. Теперь приходилось кусать локти — расплачиваться за собственную беспечность.

Жомарт горестно молчал. Если полчища врага уже на южном склоне Ортенжала, значит, вот-вот они будут здесь. От них не укроешься, не спрячешься — нет времени. Будь что будет, надо встретить врага достойно.

— Тасыбек, отдай своего коня мне. На верблюдов посадим женщин и детей, — кто знает, может, успеют перевалить за гору.

Тут же батыр лихо вскочил на усталого гнедого — у того, казалось, кости хрустнули под мощным телом старика. Жомарт скинул чапан, распахнутый ворот рубашки обнажил его смуглую грудь. Жаунбай принес отцу его колчан и лук.

Тем временем густая стена пыли взметнулась до небес и перевалила через холм, она надвигалась как черный смерч. Все потонуло в мутной пелене, ничего не было слышно от лютого грохота бесчисленных копыт. Да, так не налетают конокрады, с гиканьем умыкающие чужое добро, — то мчался беспощадный и неумолимый враг, скакал во всеоружии, чтоб истребить всех поголовно. Поняв это, жители аула устремились к Пепельному холму. Там, среди каменистых скал и впадин, удобнее обороняться и можно задержать врага с тем, чтобы женщины и дети успели скрыться за перевалом.

Головные отряды врагов подлетели к аулу на полном скаку с боевыми кличами. Заметив вереницу женщин и детей у перевала, почуяв легкую добычу, они помчались, как голодные волки, ворвавшиеся в овечье стадо.

Небольшая дружина Жомарта спряталась за валунами, держа на изготовку бухарские ружья, пищали и луки. Джигиты вспомнили заклинание: «Оглянись, кому умирать пора!» — и прицелились. И вот раздался первый выстрел — это Жомарт подал команду открыть огонь. Мчавшийся впереди несметных шериков ойротский воин откинулся назад и рухнул наземь. Засвистели стрелы, загрохотали ружья. Как отскакивает морская волна, натыкаясь на скалы, так вражеский отряд беспорядочно отступал. А стрелы продолжали свистеть, унося у противника его вышколенных воинов.

Солнце было в зените, но завеса пыли проглотила его как зловещий дракон.

Шуна-Дабо, сын Цэван-Рабдана, надеявшийся с маху разделаться с этими жалкими казахами и не ожидавший сопротивления, узнав, что метким выстрелом сражен его батыр, был вне себя от гнева. Кровь прилила ему к лицу, редкая борода ощетинилась. Досадливо сплюнув, он отдал приказ о наступлении. Ветер далеко разнес его гортанный голос. Ойротское войско разделилось: двести отборных шериков отправились догонять беженцев, оставшиеся шестьсот воинов ринулись с обеих сторон.

Жомарт ожидал этого; свою небольшую дружину он тоже разделил на две части, и когда враг достиг их укрытия, из каменистых расщелин на ойротов посыпался ливень стрел. Шерики падали с коней.

Старый батыр не мог унять свой гнев. О, если бы у них были резвые скакуны, они бы показали врагу, сбили с него спесь в открытом бою, а теперь вынуждены прятаться в этих проклятых ямах без надежды на успех…

Вдруг Жомарт повернул голову с запекшейся на виске кровью в сторону горных хребтов и побледнел. Он увидел шериков, гнавшихся за беженцами. Батыр крикнул:

— Жаунбай! Садырбай! Поймайте, заберите у ойротов коней! Живо!

Затем он послал еще одну быструю стрелу в цепь врагов. Еще один безбородый рухнул наземь. Земля жадно приняла его тело, но ее жажда безмерна, ненасытна…

Солнце катилось к закату.

В это время юная жена Жаунбая, Аршагуль, вытащив Тасбулата из колыбели, металась по юрте. На личико беспечно улыбавшегося малыша падали горячие материнские слезы. Аршагуль горестно причитала:

— Жеребеночек! Первенец мой! Что нам делать! Неужто пропадем с тобой?

Испуганный рыданиями матери, Тасбулат истошно заорал. Давеча, когда Тасыбек повел женщин и детей к перевалу, молодая мать, всю ночь не спавшая над колыбелью Тасбулата, ненадолго вздремнула. Проснувшись от шума и криков и увидев, что осталась в ауле одна, тотчас взяла сына из колыбели. Так она и ходила по юрте. Откинув кошму и разглядев несметные вражеские полчища, она поняла, что смерть пришла за ней. Аршагуль зарыдала еще пуще. Она отрезала прядь волос с головы малыша, еще не отметившего свои сороковины, завернула нежные волосики в кусок батиста и повесила этот талисман себе на шею.

За легкими стенками юрты стоял несусветный шум. Жаунбай с товарищами заарканил уже тридцать лошадей. Жомарт посадил на коней самых смелых, решительных и находчивых джигитов и послал их защищать беженцев.

* * *

На гребень Актумсыка Жоламан поднялся подавленный. Под ним бежал его верный Сулуккара. То и дело показывался гончий Алгуин, бежавший на расстоянии посланной пули. Внезапно пес рявкнул и помчался стрелой. Всмотревшись, Жоламан увидел несущегося к холму волка. Жоламан огрел Сулуккару плетью, глаза юноши слезились от ветра.

Алгуин, хоть и настиг волка, никак не мог вцепиться в него. Стоило хищнику ощетиниться и выгнуть спину, как пес мгновенно отскакивал, а потом накидывался на зверя с новой силой.

Заметив это, Жоламан крикнул: «Айт, Алгуин!» — как вдруг конь его споткнулся, и юноша на полном скаку полетел вниз. Небо и земля закружились у него перед глазами.

Жоламан пролежал долго, — к счастью, он упал на песчаник и не сильно расшибся, только с правого виска стекала струйка крови. Он вытер лицо полой бешмета и поднялся. Пробормотал молитву и трижды плюнул туда, где только что лежал.

Жоламан отряхнулся и не спеша пошел к тому месту, где споткнулся конь… Это была нора в песчанике. Подошел Сулуккара и лизнул юношу в шею. Прибежал разгоряченный Алгуин и свернулся калачиком у его ног.

— Что случилось с тобой, мой преданный конь, — ты как нарочно споткнулся в глухой степи. Припомнишь ли ты, чтобы я падал из седла? А с тобой что приключилось, мой верный пес, отчего ты упустил добычу? — Юный джигит стоял потерянно, живые глаза его потухли. От его молодого задора и удали не осталось и следа.

Тут Жоламан услышал конский топот, он вскочил на Сулуккару. Только теперь он заметил, что уехал далеко от аула — на западный склон Ортенжала. Юноша узнал знакомый косяк, стремглав он перемахнул через горный хребет. Табун бежал, сгрудившись, одной темной массой, но только в обратную от аула сторону. Да и табунщиков было что-то многовато — с криками и гиканьем они гнали лошадей с трех сторон, размахивая куруками. Сулуккара запрядал ушами и трубно заржал. Множество лошадей, вздрогнув от этого голоса, вскинули головы; заострив уши и расталкивая боками мешавших им людей, бросились врассыпную к склону, где стоял Жоламан.

От табуна отделились два-три всадника и направились к нему. Особенно резво мчался рослый рыжий жеребец, словно не ощущая веса щуплого, как летучая мышь, человечка, притулившегося на его спине.

Жоламан пригляделся и понял, что это враги. Повернув Сулуккару, он поскакал во весь опор. Юноша действительно испугался гнавшегося за ним ойрота, теперь вся его надежда была на Сулуккару. Чтоб увериться в своих подозрениях, Жоламан несколько раз обернулся — щупленький человечек не отставал. Юноша был бы не прочь потягаться с ним силой, но робость сковывала его, ведь он еще не получил боевого крещения.

Преследователи не отставали. Наконец, видя, что им не догнать Сулуккару, они повернули к табуну, и только замухрышка не оставлял Жоламана в покое. Тогда Жоламан отважился на риск: он повернул коня и бросился навстречу своему врагу. Недаром, по веленью деда, Жаунбай научил его некоторым приемам конной схватки. Его противник стремительно приближался, воинственно занеся черную палицу. Поравнявшись с ним, Жоламан юркнул на скаку под брюхо Сулуккары. Палица разрезала воздух и упала на землю. Ее хозяин чуть было не свалился с коня, но в последний момент удержался. Пока он пытался спастись бегством, Жоламан с силой схватил его и бросил поперек гривы Сулуккары. Незадачливый преследователь сразу обмяк. Почти не разжимая губ, он прошипел:

— Ничего, я еще с тобой расквитаюсь, малыш! Это я угробил вас всех, я, которого ты сейчас везешь как барашка!

Жоламан только сейчас узнал табиба своего деда, знахарь сбрил бороду, вместо ветхого чапана на нем была боевая кольчуга.

— Кто ты? Говори!

— Я лазутчик Шуна-Дабо, меня зовут Габан-убаши.

— Может, ты когда-то и был Габаном-убаши, но теперь ты жалкий пленник, жертва моего деда…

— О, да! Если твой дед вернется с того света, он не преминет плюнуть в мою рожу! — захохотал ойрот.

Он злорадно смеялся, пока Жоламан не ударил его по затылку и не связал ему руки волосяным арканом.

Поднявшись на холм, молодой джигит увидел клубы пыли над аулом и понял, что там стряслось. Он пришпорил Сулуккару.

Вдруг земля задрожала от непонятного грохота. Жоламан смотрел на небо и дивился — на нем не было ни облачка, а гром продолжал греметь. Это ухали пушки.

Сулуккара мчался вихрем, он миновал Пепельный холм и на всем скаку влетел в аул. Юноша заметил преследователей, но они скрылись в столбе пыли. Тут он увидел несколько всадников у родника.

Посреди напирающих шериков лихо орудовал черным копьем и рычал как взбешенный лев Жомарт-батыр. Внезапно он увидел Жоламана и, ощутив слабость во всем теле, попытался вырваться из кольца врагов. Словно степной волк, отбрасывающий от себя вцепившихся шавок, он прорывался с боем. Жоламан услышал его душераздирающий крик.

— Зачем ты вернулся, внучек! Я молил аллаха, чтобы ты остался в живых! Жоламан, жеребенок мой, умоляю, спасайся! На нас не смотри…. Разыщи Куата… Передай… Передай народу моему… Сохрани в сердце этот скорбный день и… передай…

Голос старика прервался, враги теснили так, что он отбивался одновременно от четырех воинов.

Жоламан не вполне расслышал, что говорил Жомарт, он ринулся на выручку деду. В тот же миг волосяная петля просвистела в воздухе и нашла его шею. Жоламан упал с коня, земля завертелась у него перед глазами, и синее небо накрыло его как опрокинутая чаша.

«Неужто пришла моя смерть? Оказывается, она подкрадывается молча, смерть — это тишина. Разве я ждал тебя, смерть, зачем ты пришла так рано? Ты застигла меня врасплох. Я не знал, что ты так тиха и незаметна. Что же, бери меня, но повремени, если можешь, ведь я ничего не успел в жизни…»

Жоламан на мгновение открыл глаза: голубое небо, горы и степь яркой вспышкой обожгли ему зрачки. Потом все погрузилось во мрак, Жоламан потерял сознание. Над ним склонился Габан-убаши.

Тасыбек дрался самозабвенно. Увидев Жоламана, упавшего с коня, он поспешил на выручку, но, споткнувшись, выронил саблю. Торопясь, он подскочил к шерику, накинувшему петлю на шею юноши, и вцепился ему в горло.

— Будь проклят твой дед и прадед! Все вы до седьмого колена! Душить вздумал, гад! Вот как душат, вот! Отправляйся в преисподнюю! Будьте прокляты!

Жилистые руки Тасыбека сомкнулись вокруг его горла как железные клещи, никакая сила не смогла бы их оторвать.

Над головой Тасыбека сверкнула сабля.

Два тела рухнули рядом.

Жоламана, упавшего с коня, увидели Жомарт и трое его сыновей — оставшихся в живых из девяти. Они кинулись к нему, но ойроты преградили им путь. Первым пал Тынышбай. Он успел вытащить стрелу, пронзившую ему грудь, и рухнул с коня. Руки, не выпускавшие весь день саблю, повисли как плети. Его похолодевшие пальцы уже не сыграют искрометный кюй. Прощай, домбра! Как жаль, что смерть настигла Тынышбая в расцвете его жизненных сил, когда ему наконец открылась тайна вдохновенья…

Тут конь Жомарта застыл на месте, словно его ударили по голове обухом, и стал медленно оседать. Прикрывая пешего батыра, двое его сыновей стали потихоньку отступать в сторону Большого Торе. Сейчас они уже не могли помочь Жоламану, ничком лежавшему на земле. Да и поведение врагов переменилось: как жадные волки, они зажали в кольцо батыра, их скуластые лица ухмылялись, узкие глаза лихорадочно блестели, как бы говоря: «Ага, попался в ловушку, славный Жомарт-батыр!»

Батыр споткнулся о чье-то тело, пригляделся и увидел руку, вцепившуюся в горло. У него защемило в груди: он рассмотрел горло с запекшейся кровью, а головы не было, она отлетела от удара саблей. Жомарт узнал лежавшую на земле голову Тасыбека.

Солнце опускалось за хребет Большого Торе, — казалось, вечное светило стремительно убегало от зрелища этой кровавой бойни.

Умолкли крики. Жомарт различал лишь топот коней своих преследователей. Над его головой пролетела маленькая ласточка, батыр боялся взглянуть на нее — это жизнь прощалась с ним… Какое-то подобие улыбки пробежало по его суровому лицу — как все же причудлива жизнь: он слышит приветную песню птахи в тот миг, когда судьба готовится нанести ему последний удар. Казалось, на лице старика распрямились морщины, тусклые огоньки вспыхнули в глазах. Прощаясь в этот миг с родимой степью, с которой было связано все лучшее в его жизни, с землей, принесшей ему счастье мужчины и славу воина, Жомарт горевал о том, что кончает свои дни так печально. Тут же он взял себя в руки и, размахивая саблей, стал пробиваться вперед. Он и не думал склониться перед врагом. Сколько его пота впитала родная земля, теперь он польет ее своей кровью. Степная земля — родимая колыбель, она помнит его лучшее время. Сколько раз, возвращаясь с победой, он ликовал, пел во весь голос. Как жаль, что в трудную годину он не смог личным примером поднять своих беспечных земляков, живущих более прошлым, нежели настоящим, и привыкших по старинке надеяться на свой кулак, как будто им можно сразить вооруженного противника. Народ разрознен и не внемлет урокам истории. Что осталось от многих бесполезных кочевий, кроме заглохших пепелищ? Теперь враг разобьет по частям его соплеменников, время упущено, тупость, невежество сильных мира сего, их недальновидная политика привела народ на край гибели.

Старик думал обо всем этом, и у него дрожали губы. Он и не заметил, как очутился у отвесных скал Большого Торе. Перед ним точно из-под земли вырос всадник на кауром коне. Это был Шуна-Дабо, сын Цэван-Рабдана. Выпрямившись на стременах, он важно изрек:

— Жомарт-батыр! Покорную голову меч не сечет. Я не стану хвастаться своей победой, а ты считай себя побежденным. Я был наслышан о твоей отваге и сегодня убедился, что молва не лжет. Не собственным мужеством я одолел твою гордыню, я победил числом и умением. И мне и тебе ясно: вы застигнуты врасплох из-за своей же беспечности. Теперь никто не придет тебе на выручку — кто остался из твоих сыновей? Полегли твои соратники. Можешь кричать весь день, разве что куланы степные тебя услышат. Из-под копыт клячи даже пыль не стелется, это я о тебе говорю, Жомарт. Ты похож на старого мерина. Лично тебе я не сделаю ничего худого… Отпустите его! — приказал он своим шерикам.

Два сына батыра — Жаунбай и Садырбай, — стоявшие молча по обе стороны от отца, замерли, увидев направленные на них луки. Вглядевшись в ряды ойротов, Жаунбай вспомнил неоседланного гнедого и хозяина странной стрелы, он хотел броситься на него, но в тот же миг рухнул на землю, поверженный. Тело его судорожно дернулось и замерло. Вторая стрела сразила Садырбая.

У Жомарт-батыра потемнело в глазах, он схватился за саблю и колючими глазами впился в ухмыляющееся лицо ойрота.

— Шуна-Дабо, мне, казаху, унизительна твоя милость. Я не собираюсь спасать шкуру и навлекать на себя позор. Лучше лягу в сырую землю. Ты плохо знаешь казахов, у нас много героев, много сильных личностей. Не за горами тот день, когда твоя гордыня будет повержена. Ты послушай наши песни — все они о мужестве народном. Ради нашего славного будущего ничего не жаль. Я приношу себя в жертву — выходи на поединок!

— Где ты видел, батыр, чтобы чингизид дрался с черной костью? Если хочешь, сразись с любым моим шериком. — Шуна-Дабо был явно уязвлен.

Кто-то вышел в одной кольчуге-безрукавке.

С лязгом скрестились сабли. Глаза Жомарта налились кровью, он не видел никого, кроме своего противника. Старый батыр, подавленный и вконец измотанный, конечно же не мог дать должного отпора, только руки еще помнили былой навык. «Но я все равно пролью его кровь!» — мелькнуло у него последнее желанье.

Крякнув, Жомарт ударом сабли выбил оружие из вражеских рук, в тот же миг его булат сверкнул над головой шерика, нанося сокрушительный удар.

Шуна-Дабо кивнул.

Со всех сторон вонзились копья в незащищенное панцирем тело и высоко взметнули Жомарта.

— Ну как, батыр, что ты теперь видишь?

— Вижу родную степь, горы, всю свою землю вижу. А ведь и сейчас я стою выше тебя…

Копья опустились.

Жомарт собрал последние силы, сделал шаг и упал на своих сыновей-богатырей, лежавших в обнимку.

 

3

Солнце уже скрылось за горами. Над поруганным, растерзанным аулом стояла зловещая тишина. Постепенно рассеялась пелена тумана. Кругом не было ни души. От богатого цветущего селенья осталось черное пепелище. Паря над трупами, картаво каркают вороны — эти горе-вестники степи. Нет других голосов. Не слышно. Утихла дробь коней врагов — они перекатили через перевал.

Тусклые звезды вспыхнули в траурном небе. И с первой звездой в сожженном ауле послышался безутешный плач. Он напоминал стон белой верблюдицы-аруаны, потерявшей детеныша. Плач то обрывался, то нарастал с новой силой, нарушая мрачное безмолвие. Немало повидал слез древний Каратау, но и он содрогнулся от этих душераздирающих стенаний.

То плакала несчастная Аршагуль. Среди разбросанного скарба, прижав к груди малыша, она рыдала безутешно. Перед ней лежал шанрак сгоревшей юрты.

Увидев врагов, ворвавшихся в аул, юная мать металась по юрте, прижав к себе Тасбулата, и все кричала: «Не отдам! Не отдам!» Потом в изнеможении опустилась на лежанку. Она не помнила, сколько просидела так. Затем с трудом поднялась, распахнула безрукавку и дала малышу грудь. Грудь набухла от молока, Тасбулат жадно сосал.

Вдруг Аршагуль почувствовала запах паленого. Она выскочила из юрты. Все вокруг пылало, пламя неумолимо приближалось. Мешкать было нельзя. Аршагуль охватил ужас. Путаясь в длинном платье, она побежала. Внезапно она споткнулась. Это был огромный казан деда-батыра, в котором помещалась туша стригунка. Аршагуль притаилась за котлом-великаном. Сердце бешено колотилось в груди.

Вдруг некстати звонко заплакал Тасбулат. Аршагуль увидела двух всадников, скакавших в некотором отдалении. С быстротой молнии женщина сняла с себя безрукавку и завернула в нее малыша. Затем поцеловала Тасбулата и опустила его на землю. Накрыла его опрокинутым котлом, под ушко казана подложила камень, чтобы проникал воздух. На все это ушло какое-то мгновение, но Аршагуль оно показалось вечностью. Только что сынишка безмятежно спал в ее объятиях, а теперь ей почудилось, что она закапывает его живым.

— Жеребеночек мой! Что мне делать! Пусть хоть ты будешь жив. Всевышний не может покарать нас обоих. Да буду я твоей жертвой, Тасбулат! — плача, говорила она, уходя все дальше от котла. Ей хотелось отвести от сына смерть, явившуюся в облике двух вражеских всадников.

Ноги подкосились у Аршагуль, она бежала, то падая, то подымаясь. «Тасбулатик мой, сынок!» — шептала она, и ей казалось, что сердце не выдержит горя, разорвется у нее в груди.

Но всадники, видно, не заметили Аршагуль, проскакали мимо. Спрятавшись за крайней юртой, женщина видала, как пожар охватил весь аул. Языки пламени уже плясали вокруг белой юрты Жомарта. А у входа в нее стоял огромный опрокинутый котел. «Тасбулат! Ягненочек мой! Останешься ли ты живой?!»

Путь назад был отрезан, крупные капли падали из глаз Аршагуль. Она нырнула в густые заросли камыша.

Откуда-то доносились громкие голоса, хохот врагов. Но плача Тасбулата женщина не могла различить. Она раздвинула камыш и взглянула на аул. Над ним стояла стена пламени. Тяжелый запах гари витал в воздухе, как будто на кострах опаляли сотни овечьих шкур.

Аршагуль не находила себе места, металась в зарослях. Лицо было в порезах камыша, белое батистовое платье запятнала кровь.

Вдруг в камышах послышался треск. Это один из всадников бросил в них головешку. Сухой камыш загорелся мгновенно, высоко взвился над ним столб пламени… Только сейчас Аршагуль заметила, что она не одна в своем укрытии. С полсотни телят с громким ревом бросились из зарослей. Воины Шуна-Дабо погнали всполошенное стадо.

Аршагуль не знала, что ей делать, заросли становились все непроходимее, платье на ней было изорвано в клочки. А огненная лавина надвигалась. Тут, наступив на волочившийся подол, она упала навзничь. Сознание оставило ее.

В полубреду она увидела лунную ночь, девушек и детей, качающихся на качелях среди больших деревьев, что росли за аулом. О невозвратимые дни юности! Как она резвилась и смеялась в молочном свете луны! Обычно молчунья, она говорила в ту ночь без умолку. Видно, ощутила в себе, застенчивом подростке, девичью прелесть. Джигиты тогда впервые назвали ее по имени — Аршагуль. И мир для нее преобразился, она волновалась впервые в жизни, ее бросало то в жар, то в холод. Она хотела слезть с качелей, но парни не пускали ее. Смущаясь, она видела восхищенные взоры, устремленные на нее. Тогда они с Жаунбаем впервые посмотрели друг на друга. Как робел перед ней этот статный джигит, даже глаза отводил! А потом увел ее в укромное место и протянул к ней свои жаркие ладони. Так они сидели в забытьи, глядя на мерцающие звезды. Скованность Жаунбая как рукой сняло. Он страстно обнял девушку, и она покорно положила голову ему на грудь, давая молчаливый обет верности. С нее слетела соболья шапка, густые волосы рассыпались по плечам. Юноша ощутил запах душистого мыла…

Так они просидели до рассвета, укрытые одним чапаном. Как великолепна была в то утро заря! Она напоминала розовый полог над ложем молодоженов…

Красное зарево било в глаза Аршагуль. Она очнулась.

В смятении она смотрела на бушевавшее пламя, прекрасное видение — утро ее любви — мгновенно исчезло. Она бежала, как вспугнутый олень, не разбирая дороги, только бы уйти подальше от страшного, проклятого места…

* * *

Она долго петляла среди опаленных кустов, прежде чем решилась вернуться на пепелище, в свой разгромленный аул. Уже спустился мрак, в рассеявшемся дыму ветер трепал обгоревшие кошмы, жуткими скелетами казались обуглившиеся остовы юрт. Ноги у Аршагуль подкашивались, в этом страшном хаосе она никак не могла найти огромный черный казан. И чем мучительнее становились поиски, тем упорнее казалось ее исстрадавшемуся сердцу, что маленький Тасбулат мертв, что если она и отыщет котел, то найдет лишь холодное тельце…

Она набрела на казан случайно или материнское чутье не обмануло ее, но, завидев его, она упала на колени и застонала. «Бедный мой сыночек, кровиночка моя, ведь я убила тебя!» — стучало у нее в сознании.

Она билась головой о котел, рыдала, в исступлении царапала себе лицо, боясь увидеть мертвого сына, и тихо приговаривала:

— О всевышний, неужели ты призвал к себе моего несчастного малыша, невинного малютку, единственное утешение, оставшееся мне в этой горестной жизни!

Обессилевшая женщина наконец схватилась за край котла, но никак не могла его приподнять. Тогда, утерев слезы, она встала на колени и, поднатужившись, опрокинула казан. Она увидела неподвижного Тасбулата, завернутого в ее безрукавку.

Тут малыш зашевелился, и Аршагуль, не помня себя от радости, прижала его к груди. Она кормила Тасбулата, и горячие слезы смешивались с материнским молоком.

В полночь над Актумсыком поднялась луна. Подул свежий ветерок. Вдруг в зловещей тишине раздался конский топот. Аршагуль вздрогнула и крепче обняла Тасбулата.

Всадник приближался, в лунном свете стал отчетливо виден его силуэт. «Будь что будет, — подумала Аршагуль, — у кого подымется рука на мать с младенцем?» И тут она узнала путника.

— Куат, это ты?

Пережитые муки дали себя знать, Аршагуль потеряла сознание. Соскочив с коня, Куат поднял ее с земли.

Молодой батыр сокрушенно склонился над Тасбулатом. «Несчастный сиротка! Последний из рода Жомарта! Да запомнится тебе этот страшный день! Да займется над твоей головой заря отмщенья!» Чем дольше смотрел Куат на ребенка, тем больше мрачнел.

С первыми отблесками зари они уселись втроем на коня. А родник привычно журчал, не подозревая, что отныне он будет называться «Садырова западня». Правда, достигнув зловещего пепелища, речка будто замедляла свое течение. Ее сверкающая гладь вздымалась, как страждущая грудь. Из найманского подрода садыр в кровавой резне уцелел единственный потомок — младенец Тасбулат, не проживший еще и сорока дней на белом свете. Обливаясь слезами вместе со своей молодой матерью, он покидал родные места, уезжая в чужую сторону…

 

4

Плавно, величаво течет река Талас. С наступлением весны ее веселый голос оглашает округу.

Безлунной ночью степные травы похожи на глухо сомкнутые ресницы. Все объято тишиной, лишь Талас не умолкает. Он оправдывает свое имя, ведь Талас означает — спор. Вечен спор воды с немотой степи. По берегам Таласа живут и казахи и киргизы, и те и другие не представляют своей жизни без этой реки…

Лунной весенней ночью в отау Даулена, младшего сына Ошаган-бия, веселилась молодежь. Здесь гостили дорогие гости Даулена — племянница Бексана и зятек Джандыр. Они пробыли в ауле несколько дней и собирались ехать домой. Даулен устроил прощальный вечер.

Молодежь гуляла всю ночь. Спутник Джандыра был искусным акыном, он пел задорные песни Сары-Арки, вспомнил протяжные напевы Жетысу. Все наперебой благодарили певца:

— Ты усладил наш слух!

— Как вдохновенно ты пел!

— Вот это голос!

Песни акына сменили веселые наигрыши домбры, потом начались игры-состязания, столь любимые в народе.

«Коли ты, джигит, — орел, то возьмешь себе лебедку. Но ворону ты найдешь, если ты от века зол, если любишь плетку», — подтрунивали девушки над Джандыром, желая его раззадорить. Но молодой джигит не любил колкости, он никого не хотел обижать и поэтому отвечал в шутливом тоне: «И ворону в соловья превратит искусство. Я и черных птиц люблю — это дело вкуса».

Тяжело ступая в длинном платье, жена Даулена Рухия подала на стол угощение.

Откушав, гости вышли во двор, вымыли руки и стали расходиться.

— Игрунья моя, теперь ты вышла замуж и приехала к нам как гостья, попроси меня о чем-нибудь, я выполню любое твое желание, — улыбаясь, сказала Рухия и обняла Бексану.

Ощутив теплое тело невестки, Бексана почувствовала, как в бок ее что-то легонько толкнуло. Рухия наклонилась к ней и шепнула:

— Это забияка братишка здоровается со своей тетей…

Бексана крепко поцеловала Рухию. Эта застенчивая миловидная женщина всегда была ее любимой невесткой. Бедняжке не везло: четыре года назад она вышла за Даулена, а детей все не было. Бексана от души сочувствовала Рухии, и, верно, создатель услышал их молитвы, скоро подруга ее юности станет матерью. Бексана ощутила, что Рухия стала ей еще дороже.

— Женеше, мое единственное желание — не расставаться с тобой, но я уезжаю, поэтому подари мне песню, пусть хоть твой голос останется со мной.

— Игрунья моя, я ведь уж давно не пою, какая из меня певица… — попробовала отказаться Рухия, но Бексана настаивала, и жена Даулена запела.

Джандыр никогда не слышал этой песни, в ней звучал трепет влюбленного сердца, страстное ожидание и затаенная печаль. «Кто бы мог подумать, что у нее такой чарующий голос! Но что за горестные вздохи вылетают из ее груди? Чего она боится в минуты радости, покоя? Умница Бексана, что попросила ее спеть, это лучший подарок…»

Затаив дыхание, собравшиеся слушали Рухию. Ее песня, овеянная легкой грустью, была напутствием любимой золовке, уезжающей в далекий аул, пожеланием счастья.

Когда Рухия кончила петь, спутник Джандыра сказал:

— В ее песне заключено многое. Я просто крикун рядом с ней. Спасибо, сердечное спасибо! — И он склонился перед Рухией.

На рассвете гости уехали.

Прощаясь, Ошаган-бий поцеловал Бексану в лоб.

— Будь здорова и счастлива, внученька. Не знаю, увидимся ли, поэтому прими мой совет: почитай своего свекра, слушайся свекровь, будь верной подругой и помощницей мужу. Радуйся, живи весело, цени годы, отпущенные тебе творцом. Мы живем в тревожное время, помни, что все мы смертны в этом мире. Ты всегда понимала меня, дорогая, и сегодня ты устроила мне праздник, я вспоминал юные дни. Я хочу, чтобы тебя уважали на родине мужа. Не кичись своим славным родом, добивайся всего сама, внученька. Не падай духом, не плачь, слышишь? Я тоже вытру слезы. Какой в них толк! Если меня не будет, с тобой останутся твои родичи, твой народ. Соскучишься — приезжай меня проведать. Если не застанешь меня в живых, навести мою могилу. Я из-под земли тебе улыбнусь и от радости перевернусь на другой бок. Будь здорова. — Он снова поцеловал Бексану и благословил ее.

Рухия плакала, прощаясь с ней.

— Прощай, моя игрунья! Больше я тебя не увижу.

— Что ты говоришь! Не накликай беду.

— Я чую что-то недоброе. Наверное, мне осталось жить недолго. — Со слезами Рухия протянула Бексане узелок.

— Что это, женеше?

— В дороге посмотришь. Ну, с богом! Зятек, не обижай мою игрунью…

Даулен проводил племянницу до берега Таласа.

Нетерпеливая Бексана развязала узелок. Там был талисман с горстью земли, ожерелье из таволги, вышитый носовой платок и веточка полыни.

Земля закружилась перед глазами юной женщины, к горлу подступил комок. Ожерелье было памятью о Даулене. Он сделал его вскоре после женитьбы. Платочек — память о Рухии, земля — кусочек родного края, полынь — запах отчего аула. Ее дорогая невестка ничего не забыла. Громко рыдая, красавица Бексана уезжала все дальше от родных мест.

Через три дня после их отъезда аул Ошагана настигла лютая беда.

Утром женщинам показалось, что у Рухии начались родовые схватки. Наспех к жердям юрты прикрепили веревку, чтобы роженица могла за нее ухватиться. Однако опасения оказались преждевременными. Ошаган-бий гадал на бобах. Но расклад все время получался плохой, и старик не на шутку встревожился. В сердцах опрокинул шкуру стригуна, на которой гадал, поднялся, тяжело опираясь на землю, и вышел из юрты.

Диск солнца окружал странный черный нимб — как при затмении, ни с того ни с сего разбушевался Талас, вода в нем поднялась, словно начиналось наводнение.

Долго простоял Ошаган, опираясь на посох.

В отау Даулена была суматоха, то и дело в нее входили женщины, бормотали заклинания.

Ошаган-бий думал:

«Появление на свет маленького несмышленыша — большая радость, но и большая ответственность, ведь так, создатель? Из-за этого весь аул ходуном ходит. Он еще не появился на свет, а сколько забот доставляет людям. Спеши, спеши в мир, мой внучек, но главное, чтобы была жива и здорова моя любезная сноха. Как она будет рада своему первенцу! Правда, и радость недолговечна… Что это мне взбрело на ум? Так можно и сглазить. Это все оттого, что я переживаю за сноху. Разве простое дело — родить человека? Вот и весна незаметно пришла. Как стремительно бежит жизнь! Мне уже перевалило за семьдесят, а желаний не меньше, чем у молодого. Оказывается, возраст не помеха, и несбыточные мечты терзают человека, даже когда становятся родителями его собственные дети. Скворцы прилетели… Вьют гнезда. Тоже хлопочут, как люди, выводят потомство. Неужели Талас выйдет из берегов? Так рано? Вон женщина выбежала из юрты. Если будет просить суюнчи, отдам ей серебряный слиток — жамбы. Он у меня припрятан на такой случай. Нет, повернула обратно. Неужели не видит меня? Что это я так разволновался?»

У Ошагана задрожали колени, он побрел за околицу, его белая борода развевалась на ветру. Старику стало зябко, он запахнул чапан.

Навстречу кто-то мчался.

— Коке! Ко-о-о-ке!

— Что случилось? Почему кричишь? Или ты думаешь, что все оглохли? — рассерженно спросил старик.

Даулен соскочил с коня.

— Коке! Надо спешить откочевывать. Враг нагрянул.

— Что ты сказал?!

— В верховьях Таласа истреблены все аулы. К Каратау идут толпы беженцев. Надо торопиться, иначе мы все погибнем.

Ошеломленный Ошаган-бий стал оседать на землю. По бороде его катились слезы.

— У Рухии начались схватки. Надо хоть день выждать.

— Ойбай, что вы говорите, отец! Разве они будут ждать? К вечеру нагрянут сюда… — горячился Даулен.

Аксакал быстро взял себя в руки.

— Сын мой, я расскажу одну притчу. Кто еще поддержит тебя в трудную минуту? Так вот, давным-давно пришла мышь к своей соседке и говорит: «Слыхала ли ты новость? Кота загрыз лев, теперь нам некого бояться». Но другая мышь усомнилась. «Что-то не верится, подружка, — сказала она, — нет на свете зверя сильнее, чем наш кот». Ты слушаешь меня, сын? Так и ты веришь в могущество ойротов. Но если вздумаешь бежать от них, спасая собственную шкуру, они наголову разобьют вас. Подумай об этом! А теперь иди. Пусть люди собираются в дорогу. Позаботься о Рухии. Для нее путь будет трудным. Но ничего не поделаешь.

Аул был охвачен паникой. Сдирали кошмы, снимали шанраки. Ревели верблюды, выли цепные псы. К полудню кочевье тронулось в путь.

Даулен подскакал к отцу, неподвижно сидевшему на том же месте.

— Отец, что вы сидите? Почему не собираетесь?

— Даулен, иди ко мне, сядь рядом.

Джигит присел возле отца.

— Сынок, первое, что я услышал в жизни, — это шум камыша возле Таласа. Тогда мне эти камыши казались исполинами дромадерами, а ближние холмы — высокими горами. Первой высотой, которую я преодолел, был этот заветный холм. Потом я подымался на многие перевалы, но только здесь мне дышится легко. Тут я впервые увидел небо, здесь я поставил юрту молодоженов, радовался своей любви. Я привязан к этому холму своей пуповиной. Я уже перешел за семьдесят. Много ли мне осталось? Если я покину отчий край, разметая по ветру бороду, похожую на осенний ковыль, где я найду утешение, куда дену жгучую горечь разлуки? Нет, сынок, я останусь.

— Я не ослышался, коке? В уме ли вы?

— Ах, мальчик! Я в своем уме. Только душа у меня горит. Бегство не по мне. Ты не тревожь меня. А сам отправляйся. Ежели сноха благополучно разрешится, твой старый отец Ошаган не останется без внука. Если сможешь, собери войско, отомсти врагам…

— Мы же спасаемся бегством…

— Не вы одни спасались… А потом бежали враги под ударами отважных батыров. Казахи рождаются орлами и умирают гордо. Запомни это. А теперь дай мне свои руки, я благословлю тебя. — Старик прошептал слова молитвы.

— Что я скажу людям, отец?

— А ты им ничего не говори. Сейчас каждый думает о себе. А потом они поймут и не Станут укорять меня. Как я могу уйти отсюда? Здесь мои горы, моя река, даже пепел родного костра будет тосковать по мне. Если я сейчас уйду, то уж не будет сил вернуться обратно. Пусть бог упокоит мои старые кости здесь. Нагнись, Даулен-жан. — Бледные губы старца коснулись лба сына. Две слезинки блеснули в его выцветших глазах, потом лицо аксакала сделалось суровым, и он застыл как седой валун.

В оцепенении Даулен кивнул; тяжело поднявшись, сел на коня. Он еле держался в седле, тело его сотрясали беззвучные рыдания. Он предавал отца в руки врагов, но иного выхода не видел. За его плечами оставался живой смертник. Это была первая смерть на его коротком веку. Прижавшись к гриве коня, Даулен обернулся и увидел четкий силуэт отца — как степной беркут, старик сидел на кургане.

Чем дальше джигит уезжал от аула, тем меньше становился холм и вскоре он уже напоминал могильный бугорок. Этот одинокий курган стал называться потом «Бий-тюбе» или «Оставшийся старец». Сколько легенд и преданий сложили о нем люди!

С запада накатила черная туча. Засвистел пронзительный ветер. Талас разбушевался, его пенистые волны с силой ударялись о скалы. Начавшийся дождь перешел в ливень. Буря переворачивала котлы и кереге, оставленные беженцами, и, подхватив, несла их к берегу Таласа.

Ливень буйствовал несколько часов кряду. Непохоже было, что он уймется, но Ошаган так и не сдвинулся с места. Он весь вымок, холодный ветер пробирал его до костей, под ногами старца бушевал Талас. Опустилась темнота, дождь лил не переставая.

Но опечаленный старец даже был рад разбушевавшейся стихии. «Чем погибнуть от вражеской пули, лучше умру своей смертью, — думал он. — Лей, дождь! Бушуй, неистовый ветер! Разгорайся, народный гнев! Разнеси по всем весям стон моих земляков. Греми, гром! Сверкай, молния, покарай захватчиков, родная земля! Стань злой мачехой для проклятых чужеземцев!»

Дождь стих лишь к утру. Из-за горных вершин показалось солнце. Его лучи высветлили красную воду Таласа. Ошаган поднял отяжелевшую голову и в испуге закричал:

— Кровь! Это течет кровь!

Эта долгая ночь доконала старика: щеки его впали, он натужно кашлял. Когда солнце поднялось в зенит, вдали показались ряды всадников. Проклятая чума надвигалась черным шквалом. Клубы пыли подымались над еще не просохшей землей.

Конский топот все приближался, слышались боевые кличи, лязг сабель.

Это вел свое войско Манжу, соратник Галдан-Церена, сына Цэван-Рабдана. Он жег аулы, истреблял всех поголовно и, не встретив пока никакого сопротивления, совершенно обнаглел. Он убивал мужчин и детей, глумился над женщинами, а пленных старух заставлял варить пищу и смотреть за награбленным скотом. Горестный обоз тянулся позади его шериков.

Отряд сделал привал на месте откочевавшего аула. Ойроты грызлись как собаки, деля скарб, оставленный беженцами. Иные так увлеклись мародерством, что пустили в ход ножи, их пришлось разнимать всадникам.

Пригнали овечьи отары. Видит око, да зуб неймет: жадные шерики зарезали столько овец, что не могли сварить и съесть мясо, кровь ручьями текла по земле.

Пленным казашкам приказали приготовить кумыс для военачальников.

Ошаган все еще сидел на кургане. Снизу доносился дразнящий запах бараньего курдюка. У него засосало под ложечкой, невыносимо хотелось есть.

Для Манжу поставили пятикрылый шатер. Его нукеры привели пленных в жалких рубищах. Манжу, усевшись на деревянную люльку, валявшуюся на земле, отдавал короткие приказания своим прислужникам.

Пленным развязали руки. Кто-то из шериков крикнул: «Беги!» — но никто не двинулся с места. Засвистели нагайки. «Бегите!» — повторили приказ. Один пленник, втянув голову в плечи, попробовал бежать, к нему присоединились еще двое. Тут же засвистели стрелы, и беглецы упали на землю.

Видевший все это Ошаган застонал.

Снова раздалась команда: «Беги!» Тогда один пленный джигит бросился на шерика и, выхватив у того из рук саблю, отсек ему голову. Но тут же его настигло вражеское копье.

Кровопийцы не пощадили никого. Зарубили всех пленных на месте. Там, где стояли давеча мирные юрты, выросла гора трупов. Даже не оглянувшись на своего убитого товарища, палачи вытерли сабли и направились к кипевшим котлам.

Ошаган обомлел. «Звери, сущие звери! Пролили кровь, а теперь набивают брюхо как ни в чем не бывало. Несчастный мой народ! Неужто так и истребят казахов, каждого по отдельности? Разве они посчитаются с моими земляками? Ведь им нужен скот и наши пастбища. Умертвят всех до единого, а кровью напоят Талас. Они хотят стереть нас с лица земли. Вот мясники — режут людей, как овец! Бедные парни! Погибли ни за что!» — Старик не мог унять свой гнев.

Тут кто-то вышел из шатра Манжу и направился к женщинам, суетившимся у костров, — наверное, с тем, чтобы их поторопить. Одна из старух, в измазанной сажей косынке, зачерпнув поварешкой сурпу, хотела было попробовать ее на вкус, но подошедший шерик ударил женщину плетью. И этого ему показалось мало: он повалил несчастную на землю и стал ее пинать сапогами.

Ошаган-бий не выдержал. Он бросился с холма, крича:

— Не трогай женщину, мерзавец!

Заслышав казахскую речь, сидевшие у костра схватились за оружие.

Во мгновение ока Ошаган был связан, но продолжал кричать:

— Прекратите издевательства! Я не дам ее бить!

Аксакала потащили к шатру Манжу.

Тот хмуро посмотрел на него.

— Откуда ты взялся, бродяга?

Ошаган пришел в себя и даже выдавил усмешку.

— Ты хотел меня оскорбить, а, говоря по правде, бродяга не я, а ты. Я нахожусь на своей земле. Я уважаемый человек в своем народе, меня зовут Ошаган-бий. Это пастбище — мое, эта река — мой Талас. Ты и есть сущий бродяга, приблудный пес.

— Где же твой народ, Ошаган-бий? Где твои сородичи? Чего можно ждать от народа, добровольно отдавшего свою землю, оставившего своего бия на потеху врагам? Ну-ка отвечай!

— Героизм — удел многих, а не единиц. Тебе не понять, почему я здесь остался. А мой сын уехал, чтоб собрать войско и жестоко покарать вас, разбойников. Мои земляки откочевали, но остались их стойбище, мой очаг. Они обязательно вернутся. И что тогда будет с тобой? Думал ли ты об этом?

— Не настанет такой день. Мы истребим казахов поголовно, наполним твою реку трупами.

— Ошибаешься! Полностью вы нас не уничтожите. Ты — грабитель, и твои воины — жалкие воры без чести, без совести. Даже степной ковыль отринет вас, станет вам ножом острым…

— Да опомнись, Ошаган-бий! Или ты совсем ослеп? Вот уже десять дней я делаю с вами что хочу, всех режу напропалую, и еще ни одно копье не поднялось против меня. Твои угрозы ничего не стоят. Или ты думаешь, я испугаюсь такого старого хрыча, как ты? Нас семь тысяч. Под семью знаменами мы хлынули с семи сторон, как семь могучих рек, и наводнили все кругом. А твой Абулхаир, твой Барак — ничтожества, пустые головы. Кто поведет казахов? Твои батыры перебиты в своих зимовьях, никто из них не принял боя.

— Эй, вояка! Кого ты запугиваешь своими семью туменами? Никому не под силу истребить целый народ, даже китайскому императору. Подлость, насилие ты считаешь подвигом? Чем ты хвастаешь — тем, что убиваешь матерей и режешь маленьких детей? Но издревле известно, что поднявший руку на мать сам подохнет как собака. И ты, и твой хунтайши останетесь гнить на этой земле без погребения. А наши холмы и рощи будут называться «Ойротская могила», «Урочище джунгар». Пришедший с мечом от меча и погибнет. «Не рой другому яму…» — да ты и сам знаешь эту пословицу. Разве мы вас звали? Мы сжигали ваши улусы, топтали ваши стойбища? «Смерть за смерть!» — говорили наши предки. Не думай, наш обычай не утрачен. Ни один из вас не останется в живых. В это я верю. Радуйся чужому горю, горлань, но дни твои сочтены. Ты опьянел от крови, а на душе у тебя кошки скребут. Тот, у кого душа темна, не узнает светлых дней. Страшно сгинуть в чужом краю, умереть без погребения… — Старец облизал пересохшие губы.

— Эй, старый пес! Теперь ты будешь при мне. Своими глазами увидишь, как твои батыры становятся бабами, а ваши женщины — нашими подстилками. Вот тогда ты по-другому запоешь. Развяжите ему руки, полоумный старикашка никуда не денется.

— Я еще не кончил, кровопийца!

— Брешешь как шелудивая собака, брошенная хозяином. Мне надоел твой лай!

— Ты еще не знаешь, как я умею кусаться! — С неожиданным проворством сухопарый аксакал бросился на Манжу и вцепился ему в горло.

Видимо, ярость и беспредельное отчаянье прибавили сил старику. Ойрот выпучил глаза и захрипел. Слабеющей рукой выхватил кинжал и вонзил его в грудь Ошагана.

Старец зашатался и плюнул кровью в лицо Манжу.

— Звери! Все равно пропа-адете! Поги-ибнете! — Это были последние слова бия.

Его жилистые пальцы, сведенные судорогой, долго не могли оторвать от горла полководца.

Рыча от боли, Манжу стал растирать посиневшую шею. Взглянув на мертвого старика, он пнул его носком гутула.

— Проклятый народ! Даже дряхлые старики у них кусаются как львы. Если так пойдет, мы и вправду будем валяться незахороненными, — покачал головой ойрот.

И сутки не прошли, как эти слова Манжу подтвердились.

Его шерики безмятежно спали под покровом бархатистой ночи. Не встретив покуда сопротивления у казахов, они даже не поставили часовых.

На рассвете, когда первые лучи прорезали легкие сумерки, к лагерю приблизились десять всадников. Это были разведчики Сайрык-батыра, собравшего дружину в семьсот воинов; среди них был и Даулен, который, прослышав, что батыр собирает войско, прискакал к нему с двадцатью джигитами. Люди рвались в бой: каждый день они слышали о злодеяниях врага, грабившего аулы, убивавшего их земляков.

Высмотрев расположение врага, джигиты прискакали к Сайрыку.

— Если мы нападем внезапно, никто из них не уйдет живым.

— Как они обнаглели! Храпят, словно у себя дома!

— Нельзя медлить. Надо расквитаться с ними!

— Как ты думаешь, Даулен, — спросил Сайрык, когда они остались одни, — перережем их спящих или встретимся в открытом бою?

— О Саке! С волками надо расправляться по-волчьему. Ведь они вероломно нападают на женщин и детей, проливают нашу кровь. Надо воспользоваться их замешательством.

— Нет, Даулен, мы не разбойники, мы защищаем нашу поруганную родину. Я хочу испытать своих джигитов на поле брани. Справедливость на нашей стороне, — значит, и победа будет за нами. Честная схватка приносит неувядаемую славу, подымает боевой дух. Я — за открытый бой!

С рассветом дружина Сайрыка окружила войско Манжу. Батыр разделил силы своих сарбазов: сто джигитов засели в засаде, сам он командовал средним отрядом, вести правое крыло он поручил дулату Ельчибаю, а правое — Уйсун-батыру.

— Ты, Ельчибай, со своими сарбазами спрячешься в камышах. Отступать Манжу будет к Таласу, там его и встретишь, — строго наказал Сайрык.

Проснувшись, ойроты увидели сверкавшие на солнце копья казахских джигитов. Шерики не ждали нападения, не рассчитывали, что их окружат; охваченные паникой, они приняли небольшой отряд чуть ли не за целую армию.

— Саке, предоставьте мне право поединка, — попросил Даулен.

Сайрыку было понятно желание Даулена, но он жалел молодого джигита, ему не хотелось, чтобы погиб единственный мужчина, уцелевший из рода Ошаган-бия. В том, что аксакал мертв, батыр не сомневался, — разве пощадят старика эти звери? Но нельзя и отказать Даулену — это вопрос чести. Скрепя сердце Сайрык согласился.

— На поединок! — крикнул Даулен, гарцуя на своем белоногом жеребце.

Со стороны ойротов, сверкая доспехами, выехал внушительного вида воин. Все затаили дыхание. Даулен сражался во многих боях, но был он слишком худощав, тонок как тростинка, а его противник — сущий исполин, весил по крайней мере в два раза больше.

— Что, казахский сморчок, дрожишь? — заревел ойрот. — Не сносить тебе твою головенку! — Он обнажил саблю.

Даулен пришпорил коня и поскакал навстречу.

— Бродяга, наглый разбойник! — закричал Даулен и, ловко вывернувшись из-под вражеской сабли, с размаху ударил ойрота палицей по затылку.

Тот рухнул на землю, но ноги его долго еще волочились в стременах; конь встал на дыбы, чтобы сбросить мертвое тело, и голова убитого, ударившись о валун, раскололась как арбуз.

— Стреляй! Бей их без промаха! — отдал команду Сайрык.

Степь и горы огласились боевыми кличами:

— Бухар!

— Дулат!

— Аруак!

Ойроты перепугались не на шутку: их батыр бесславно погиб, а сами они, окруженные казахами, оказались под обстрелом.

Казахи разили врагов саблями, орудовали палицами, пользуясь их замешательством. Воины Манжу метались, как лошади в горящей степи. «Вот и смерть пришла», — угрюмо думал джунгарский тысячник. Он отдал приказ прорываться к Таласу, не подозревая, что ведет своих шериков в засаду Ельчибая.

Если в сердце поселяется страх, там нет места мужеству. Перед лицом смерти человек нередко забывает о чести, выдержке, упорстве. Ужас охватил воинов Манжу. Они бежали врассыпную, надеясь вырваться из когтей смерти. Бросившиеся в погоню казахские джигиты без труда снимали их с коней.

— Разожги большой костер! — приказал Сайрык одному из своих людей. — Надо подать сигнал сарбазам Ельчибая. И пусть наши подтягиваются.

Завидев дым, отряд Ельчибая с боевым кличем кинулся наперерез ойротам, им поспешили на помощь еще сто джигитов.

Воины Сайрыка действовали сплоченно. Окружив врага с трех сторон, они наголову разбили ойротов на берегу Таласа, уцелело не более ста шериков.

Манжу увидел Сайрыка, приближавшегося к нему на взмыленном жеребце, и, желая уйти от схватки с предводителем казахов, кинулся вместе со своим конем в Талас. Словно овечья отара, ведомая козлом, его шерики, расталкивая и давя друг друга, бросились в воду с крутого берега. Бурный Талас поглотил их всех до одного.

Сайрык победил, но дорогой ценой. Сто его сарбазов полегли на поле брани, в ста юртах дети будут расти без отцовской ласки, сто молодых женщин уже не припадут к стременам коней своих мужей…

Сайрык долго не мог прийти в себя. «Какие это были прекрасные парни! Если бы не лютая година, каждый стал бы уважаемым человеком в своем ауле, его вожаком. Сколько смелых надежд погибло в их искрящихся глазах! Кто знает, может, из неродившихся детей этих джигитов выросли бы акыны и батыры, мудрецы и ораторы… О чудовищная несправедливость войн! Смерть оборвала не только молодые жизни этих казахов, но и неспетые песни будущих поколений, которые безвестно рассеялись в воздухе. Прощайте, дорогие! Спите спокойно. Вы заслонили сотни жизней, пожертвовав собой, и народ не забудет вас. Я тоже буду помнить вас вечно, расскажу своим землякам, как бестрепетно приняли вы смерть. Я отомщу за вашу гибель, буду сражаться с врагом до последнего дыхания. Ваши надежды сбудутся. Ваше благородство останется в памяти народной. Прощайте, орлы, прощайте герои!» — Сайрык бросил горсть земли на братскую могилу.

Даулен пошел искать своего отца.

Воины устроили привал, накормили несчастных стариков и старух. Привели захваченный врагами, награбленный ойротами скот. Джигиты не могли долго оставаться здесь, поэтому под охраной пятидесяти сарбазов печальная вереница двинулась, а люди Сайрыка собирались примкнуть к ним позже. Они торопились влиться в войско Бокенбая, собиравшего добровольцев.

Даулен вернулся, неся на руках щуплое тело отца.

— Они изверги, Саке. Как я могу забыть об их злодеянии?! — рыдал убитый горем сын.

— Не падай духом, дружище. За отца ты уже отомстил. А теперь мы должны освободить нашу поруганную землю. Мы все почитали Ошаган-бия за его доброту и светлый ум. И свой конец он принял мужественно: предпочел позору смерть от вражеского клинка. Пусть наши булаты умножат его славу. В этот день скорби мы клянемся отомстить за наших павших джигитов и замученных старцев! Клянемся алыми тюльпанами и бурными волнами нашего Таласа! — Молнией сверкнула сабля над головой Сайрыка.

— Клянемся!

— Даем присягу! — взметнули в небо сабли его сарбазы. Когда после полудня отряд выехал в степь, Даулен оглянулся. На выжженном холме, где два дня назад одиноко сидел его отец, как старый беркут, у которого нет сил взлететь, теперь чернел маленький бугорок — могила Ошаган-бия.

«Прощай, коке! Прости меня!»

Второй раз потеряв отца, теперь уже опочившего, джигит смотрел слезящимися глазами вперед. Но глаза его были влажны от ветра, он был тверд душой и собран, как никогда. Даулен огрел жеребца и вскоре поравнялся со своими товарищами.

* * *

Федосий действительно заехал в Туркестан и лишь потом встретился с Куатом. Узнав о гибели Жомарта и девяти его сыновей, он онемел от горя.

Куат потряс его за плечо:

— Что делать, Падес! Смерть не разбирает, кого уносит… Так, значит, было на роду им написано. А мы должны жить, слышишь? Крепись! Не падай духом!

— Эх, Куат! Не обманывай себя. Так вы и будете погибать, думая, что это предписано свыше? Куда вы раньше глядели? Джунгары все время угрожали вам мечом. Я удивляюсь вашей беспечности, глупому терпению. Если бы вы подготовились к обороне, не кусали бы сейчас локти! — Федосий был в отчаянье.

— А ты где был, Падес? Или с неба упал? Почему не предостерег нас, не подсказал… — Куат рассердился.

— За дело ты меня костишь, признаю. Но людей не так-то легко убедить. — Махов вздохнул. — Не было ли вестей о моей Груне?

— Аршагуль говорит, что женщины и дети укрылись за Туйоркешем. Кто погиб, кто попал в плен… Если она жива, думаю — встретитесь.

 

5

— Скорей разбирайте юрты!

Когда Рухия услышала этот крик Даулена, она, еле живая, лежала, ухватившись за веревку, привязанную к жерди. В глазах мужа было смятение, и она поняла, что случилось нечто ужасное. Боль на мгновение оставила ее…

— Рухия, как же будет с тобой? Ума не приложу! — В отчаянье Даулен присел у очага.

И вдруг, на удивление женщинам, собравшимся в юрте, Рухия, целый день не находившая себе места от боли, встала, положила руку на плечо Даулена.

— Ничего, за меня не беспокойся. Готовься к отъезду.

Ее усадили на верблюда, схватки больше не повторялись.

Вечером на привале Даулен подошел к Рухии и стал спрашивать о самочувствии.

— Милый Даулен, плохо ли хорошо, мы прожили с тобой вместе четыре года. Я вижу, ты хочешь мне что-то сказать. И свекор остался на холме, не примкнул к нам. Достойному человеку дороже всего его честь. Если ты что-то надумал, не беспокойся обо мне. Моя дорога — это путь моих земляков. Я буду твердой, поверь мне. Это верно, что женщина создана из ребра мужчины. У меня нет человека ближе тебя. Но разве я посмею оставить тебя при себе, когда все терпят бедствие, лишь потому, что нуждаюсь в твоей защите? Увы, таких женщин много, но грош им цена. Что ты хотел мне сказать?

Сердце Даулена переполнилось благодарностью к Рухии: она понимала его с полуслова.

— Любимая моя жена! Наверное, главное, что соединяет нас, — это искренность. Мне повезло в жизни, лучшей подруги, чем ты, и пожелать нельзя. Как мне отблагодарить тебя? Сейчас, в такую трудную для тебя пору, ты готова жертвовать собой. Если бы не выпало нам это ужасное испытание, разве я не поддержал бы тебя, отошел хотя бы на минуту? Но что я могу сделать сейчас? Может быть, придет время — и я смогу отплатить тебе за твою безмерную доброту и терпение. Если я когда-нибудь обидел тебя, прошу, прости меня, Рухия! Не для того я тебя встретил в жизни, чтобы потерять. Ты для меня тоже самый близкий человек, я всегда мог открыть тебе душу. Из твоего чрева рвется на свет наш потомок, живая память нашей любви. Поручаю его твоим заботам. Поверь, черные дни минуют, нам еще улыбнется радость. Будем жить ради этого дня. Жди меня с сыном, Рухия! А сейчас отпусти меня… — Он поцеловал жену в лоб.

— Доброго пути тебе, Даулен! Буду ждать тебя вместе с сыном.

С трепетом смотрела Рухия, как ее муж и еще несколько джигитов садились на коней. Их силуэты быстро растаяли в ночной мгле.

На рассвете к ним примкнуло еще одно кочевье — оборванные старики и дети, как выяснилось, дальние родственники аульчан.

— Слава аллаху, враг не перебил вас, вот и свиделись в трудную годину, — сказал один старик. — Мы очень голодны, три дня и росинки маковой у нас во рту не было.

Беженцы вытащили хурджуны, разожгли костры, зарезали несколько ягнят, чтобы накормить вновь прибывших.

Кто-то затянул в вечерней тишине заунывную песню:

Где ты, отчий край любимый? Цел ли ты, создателем хранимый? Как мне этот час приблизить, Чтоб хоть раз тебя увидеть?

Несколько голосов подхватили припев:

О родимый край! Для меня ты — рай. Свижусь ли с тобой, Мой аул родной?

На глазах людей навернулись слезы. У каждого была своя тоска-кручина. Все они думали об оставленных близких, о родной земле. Общая печаль, горечь невосполнимых утрат объединяла их.

Один из стариков сердито пробормотал:

— Перестаньте петь!

— Почему?

— Своими причитаниями вы накличете врагов. Тогда не поздоровится ни вам, ни вашей песне.

— Вот ты и не пой, если боишься, а нам не приказывай. Мы — не жалкие трусы. Или мы забыли обычай предков? Они пели не только в радости, не забывали песню и в трудных испытаниях. Какой выискался! Затыкает нам рот! Как можно без песни — ведь в ней казахская душа… Нельзя затаить душу как что-то постыдное. Наши пламенные песни от века подымали людей на борьбу. Пусть родная степь станет свидетельницей наших страданий, пусть шелестящий ковыль разнесет весть о безутешном горе. Пусть она несется по всем аулам и весям. Нам нельзя иначе! Нельзя молчать! Или мы превратимся в толпу покорных рабов. Надо достойно принять выпавшее на нашу долю. Песня поможет нам выжить. Пойте люди, доверьте песне свою скорбь!

— Я не потому сказал… Воротит с души от песен: на моих глазах убили всех моих близких, никого не пощадили, даже годовалого внучонка бросили в огонь…

— А моих родных, думаешь, пожалели? Кого подвесили за ноги к кереге, кого копьем проткнули… Разве я когда-нибудь это забуду?

Высокий печальный голос продолжал:

Не забуду я ручей тот звонкий… Я внимал ему ребенком.

И снова все подхватили припев:

О родимый край! Для меня ты — рай. Свижусь ли с тобой, Мой аул родной?

Наутро беженцы двинулись в путь, снова потянулась изнурительная дорога. Вечером сделали привал. Рухия лежала под кустами, прислушиваясь к неясным болям в себе.

«О мой маленький забияка! Как ты мучаешь свою мать! Потерпел бы немного, скоро вернется твой отец. Сыночек мой ненаглядный!»

Вдруг она услышала крики, проклятия.

«О аллах, что там происходит?» — с ужасом подумала женщина. Она увидела, как ойроты бросают детей в пылающие костры. Вопли и рыдания уносились далеко в ночную степь:

— Ненаглядный мой! Лучше бы ты умер от голода…

— Чтоб земля под тобой разверзлась, негодяй, исчадие ада!

— Пусть и твоих детей вот так сожгут!

— Не отдам ребенка! Убей лучше меня!

В кровавых отблесках огня Рухия увидела эту страшную картину и все поняла.

Одна женщина, прижав к груди малыша, вырывалась из рук шериков.

— Пу-у-устите! Проклятье вам! — кричала обезумевшая мать.

Тогда ойрот замахнулся саблей; женщина упала наземь с отсеченной головой. Малыш с развевающимся на ветру хохолком ползал подле нее и гладил обезглавленное тело матери, жалобно пищал. Палачи не выдержали этого зрелища и нырнули в темноту. Другой шерик подбежал к ребенку и, подняв его на копье, бросил в огонь.

Рухия вскрикнула и потеряла сознание.

Она пришла в себя лишь на рассвете, увидела обугленные тела стариков и детей; казалось, сама земля стала пьяной от крови.

Шатаясь, Рухия побрела куда глаза глядят.

К полудню она примкнула еще к одному кочевью. Пожалев несчастную женщину, чужие люди напоили и накормили ее, утешили добрым словом.

Вдали показались хребты Каратау, замаячил свет надежды. Каратау — это жизнь. Там — свои, много казахских аулов. Перевалить через Каратау, — значит, вырваться из когтей смерти.

Только об этом думают сейчас беженцы, плетутся из последних сил, измученные, истощенные. Нет у них ни провизии, ни скота. Все утеряно, все досталось врагам.

Увидев вдали Каратау, загорелась надеждой и Рухия. Она пристально вглядывалась в пыльную дымку — не появятся ли казахские дружины…

«О мой несчастный народ! Где же твое войско? Куда разбежались трусливые ханы? Где же наши батыры, смелые удальцы, почему не мчатся навстречу с боевым кличем? Неужто они не видят, как нас истребляют, сжигают заживо, рубят мечами?»

Рухия не плакала, она выплакала все слезы.

И с погодой что-то странное творится: внезапно подымается ветер, начинается ливень. Ненастье доканывает изможденных людей. Многие начинают харкать кровью, валятся тут же на обочинах. Родственники подымают их с земли, пытаются тащить, а несчастные умоляют их: «Оставьте нас здесь. Бог прощает, и я прощу вам. Спасайтесь сами…» Но все равно их берут под локти, несут чуть ли не на себе. Еще бы — уже показался Каратау! Надо немного потерпеть, собраться с силами, и все мучения останутся позади. «Мы еще выпьем свежего кумыса, накушаемся парным мясом. Невзгоды забудутся, как страшный сон…»

Рухия еле волочила ноги, живот как будто сдавливало клещами, но, прикрыв платком рот и стиснув зубы, она старалась не стонать.

На своем пути беженцы встретили заблудившегося верблюжонка. Увидев людей, бедное животное с радостным ревом побежало к ним.

— Вот это удача! — обрадовались оголодавшие беженцы. — Воистину аллах увидел наши страдания.

— Ловите его! Если убежит, нам его не догнать.

«Бедный несмышленыш! — подумала Рухия. — С радостью устремился сюда, а его, доверчивого, поджидает смерть…»

Женщины быстро разделали мясо верблюжонка и принялись готовить пищу.

— Наконец-то мое дитятко поест мяса.

— Почки я отдам моему малышу. Можно?

— Поешь бульона, ненаглядный сыночек.

— Ах, если бы щепотку соли…

Недаром говорится — человек привыкает и к аду. Лица усталых путников посветлели, с них слетела безнадежность; благодаря судьбу, смотрели они на кипящие котелки.

Рухия не взяла в рот ни кусочка, ей даже было противно смотреть на мясо, — может, из жалости к верблюжонку или еще отчего, она и сама не знала. Свою долю она выменяла на два кусочка курта. Пососала этот курт, чтоб хоть как-то утолить голод.

«Где же мой Даулен? Жив ли он? Только бы нам свидеться! Тогда бы я высоко подняла нашего новорожденного, а сама взялась за повод коня моего ненаглядного. Счастье — это благополучие всего народа, мир и покой у очага. Но счастье — как сказочная птица… быстро улетает, лишь слегка коснувшись крылом… Мы были так счастливы. Вернется ли это время?»

Ночь без сна всегда кажется длинной. Рухия лежала на спине, глядя на загоравшиеся звезды. Вспыхнул Млечный Путь — столбовая дорога неба.

Закрыв глаза, Рухия молила звезды указать путь ее любимому, привести его к ней. «Неужели мы превратимся в вечных бродяг? — думала она. — У кого хватит сил выдержать этот бесконечный путь?.. Говорят, чтобы попасть в рай, надо на том свете пройти мост толщиной с волос. Наш земной путь не легче… За что страдают невинные люди, ответь, создатель? Почему ты насылаешь нам столько бед, а наших врагов не караешь? Или до твоего слуха не доходят наши стоны, мольбы о помощи? Как ты жесток к нам! Неужто ты считаешь нас ничтожными тварями, жалкими насекомыми, которых только и стоит давить? В какую пучину горя ты вверг нас! Чем предавать нас на бесконечные муки, уж лучше бы уничтожил всех разом!»

На следующий день Рухия молча плелась за кочевьем. Никому не жаловалась на судьбу. На коротких привалах поест дикого чесноку, попьет родниковой воды — вот и вся ее еда.

К ней присоседилась одинокая старуха; отказывая себе, потчевала ее куртом.

— Запомни, дорогая, — убеждала Рухию старушка, — ты должна заботиться о том, кто в тебе, — о твоем дитяти. Я уже отжила свое, а тебе вот-вот рожать придется, ты должна подкрепить силы.

Старуха с каждым часом слабела, ноги ее заплетались. Наконец она сказала Рухии:

— Доченька, дорога долгая, у меня нет больше сил идти. Не задерживайся, оставь меня здесь…

— Бабуля, потерпите еще немного, Каратау уже близко, — уговаривала молодая женщина, ведя старуху под руку.

— Нет, не могу больше… — Она в изнеможении осела на землю, оглянулась. — Вон там, за горами, лежит мое урочище, туда меня привезли невестой… Там осталась моя родня. Слышишь? Ветерок подул с той стороны… Грудь уже не ломит, легче дышится. О ветер родной стороны! Вот так лежала бы и все смотрела туда…

Старуха судорожно икнула и откинулась назад, ее неподвижные глаза смотрели в синюю даль…

Рухия оцепенела. Ей казалось, что силы покинули ее. У нее было одно желание — остаться здесь, в степи… «О проклятая жизнь! Все тебе неймется! Почему ты отбираешь у нас даже крохи надежды?»

Рухия тяжело поднялась, собрала сухие ветки, прикрыла лицо старухи.

— Бабушка! Пусть земля тебе будет пухом… Пусть твоя исстрадавшаяся душа узнает райское блаженство…

Еле передвигая ноги, Рухия вышла на дорогу. Тем временем беженцы ушли далеко, несчастная жена Даулена поняла, что ей их уже не догнать.

Она снова осталась одна.

 

6

В этом году Чирчик поздно вышел из берегов. В былые годы своенравная река в такую пору уже успокаивалась, вела себя тихо, как верблюд, уставший от брачных игр. Ее прозрачная вода, напоенная весенними дождями, сверкала на солнце. Но тут река разлилась внезапно, она ревела и клокотала.

Ветер нагнал черные тучи, сверкнула молния, загрохотал гром, на землю обрушился ливень. Всю ночь дождь хлестал как из ведра. По оврагам и лощинам понеслось множество ручейков, устремляясь в Чирчик. Словно непослушный ребенок, выпавший из колыбели, река вырвалась из своего русла. Как ретивый жеребец, закусивший удила, поток с грохотом мчался, стремил вспененные воды. Разъяренная пучина готова была смести все на своем пути, закрутить в бешеном водовороте случайную добычу. Не приведи господь попасть в ее хищные когти — измолотит, разобьет о прибрежные камни. В таком единоборстве выживает сильнейший — река знает свою силу, действует уверенно и беспощадно.

Борте-батыр проснулся в смятении. Ему снилось, что он не смог переправиться через разлившийся Чирчик. Боясь наводнения, его аул, расположенный ниже по течению, спешно перекочевал в степь, подальше от разбушевавшейся реки. В рассветных сумерках батыр нащупал свои сапоги — саптама. С неохотой поднялся, вышел из юрты. Порывистый ветер вырвал из его рук полог и ударил им Борте по плечу.

Батыр обогнул юрту и крикнул:

— Байбише! Вставай! Надо разбирать шанрак да уезжать подобру-поздорову. — Бешеный ветер стегал его по лицу.

Из-за юрты показалась женщина в годах, показалась и тут же юркнула в тепло. Но не ее искал глазами Борте.

Вскоре он вернулся, ведя под уздцы гнедого жеребца. Снова не встретив свою токал — молодую жену, Борте рассвирепел и, схватив с земли березовую дубину, начал лупить ею по стенкам отау.

«Кому нужна эта смердящая жизнь?! Если собственная жена не ставит меня ни во что, я разрушу свой дом!» — думал в сердцах батыр.

Тонкий шанрак накренился под ударами, полетели кошмы. Из юрты, прикрывая чем попало наготу, выскочили двое: его красавица токал и парнишка-пастух.

Обессиленный, Борте опустился на землю. Он не мог смотреть ни на свою простоволосую жену, ни на ее улепетывавшего возлюбленного.

«Вот цена этой жизни! Вот что делает со мной моя токал, еще недавно вившаяся подле меня. И на кого она променяла своего мужа — на грязного сопляка, которого я же и приютил. Тот, кто ревнует, любит вдвойне, не могу же я отсечь собственную руку — вот в чем беда. Как же покарать эту потаскуху?»

Долго батыр просидел неподвижно. Он только отмахнулся от байбише, пытавшейся заговорить с ним. Его охватило полное безразличие.

Борте происходил из ветви Матай, рода найман. Ему уже перевалило за тридцать, но бог не послал батыру ни сына, ни дочери, его стали снедать невеселые думы о будущем. Некому было ему излить душу, кроме своей немолодой жены, — с ней они долгими ночами лежали в юрте, отвернувшись друг от друга. Однажды к ним в аул приехал кто-то из дальних родственников с юной дочерью. Жена Борте со снохой отправились в гости, и батыр остался в юрте вдвоем с пятнадцатилетней девочкой. Обычно скромная и неприметная, дочка родственника на этот раз стала заигрывать с Борте, теребила его бороду, щипала за щеки. Наконец она обвила его шею лебяжьими руками, обожгла батыра своим горячим дыханием. У него закружилась голова, он потерял власть над собой и сжал ее в крепком объятии…

То, что делаешь сгоряча, обычно добром не кончается. Они все еще лежали в объятиях, когда в юрту вошла жена Борте. Она прогнала смутившуюся племянницу и заговорила со своим раскрасневшимся мужем:

— Говорят, что нет такой грязи, чтобы нельзя было отмыться. Мы никогда не ссорились с тобой, негоже нам грызться сейчас, когда мы уже в годах. Раз так получилось, женись на племяннице. Я не принесла тебе потомства, значит, нам делить нечего. А ты поставь юрту молодоженов, не следует тебе оставаться бездетным.

Она взяла на себя переговоры с родственниками, все уладила, и вскоре Борте привел молодую жену.

Запоздалое чувство опьянило батыра медовым хмелем, ввергло в пучину безумной страсти. Дни сменялись месяцами, месяцы — годами, а сладостная буря в его душе не утихала. Так минуло четыре года, но красавица токал, как и первая жена, не принесла ему детей. Нельзя отобрать у бога то, что он не дает. Борте уже потерял надежду, но сделался крайне ревнив. Даже простая улыбка, обращенная на его жену, вызывала бешенство батыра. Но женщину нельзя приторочить к седлу, как хурджун. Борте казалось, что мужчины так и липнут к его ненаглядной, а он хотел, чтобы она принадлежала только ему, и поэтому ушел из аула, поселился отдельно. Свою тысячную отару он пас один, дни проводил в трудах, в заботах по хозяйству. Прошлой осенью он взял себе в помощники одного тихого паренька. И вот как тот отплатил ему за доброту!

Ливень не прекращался всю ночь. Суетясь, две женщины разбирали юрты и опасливо поглядывали на хозяина. Иногда байбише спрашивала его о чем-нибудь, а белолицая токал молчала и все поглядывала в сторону аула.

На рассвете Борте оседлал жеребца и погнал отару на пастбище, с женами даже словом не обмолвился.

Через несколько часов дождь кончился, рассеялись тучи. Из их лохмотьев, как тело из рубища, показалось солнце. Вдалеке грохотала река, над землей повисла пелена тумана. Закончив хлопоты, женщины молча сидели рядом. Наконец токал не выдержала и заговорила со старшей женой:

— Неужели ты думаешь, что я должна жить отшельницей в этой безлюдной степи?

— Оставь меня в покое.

— Ах, оказывается, я тебе мешаю! Плевала я на твой покой! Если хочешь, сиди так хоть до судного дня, обняв свои тощие колени. А с меня хватит! Лопнуло мое терпение. Ты — известная ханжа, закрываешь лицо при виде мужчин, подумаешь, скромница! Что вы шум подняли из-за бедного пастуха? Ты день-деньской читаешь молитвы, а я хочу заниматься другим, слышишь? Кто мне люб, тот пусть меня и обнимает, я своего не упущу, так и знай! — Ноздри Ахтохты хищно раздувались, когда она говорила эти непотребные слова.

Байбише ничего не ответила ей, ее молчание еще больше распалило молодую женщину, она порылась в своем сундуке и, вытащив все свои наряды, надела их один поверх другого.

— Я уезжаю. Передай своему старикану — пусть не пытается меня разыскивать. Он может еще десять раз жениться, все равно у него не будет детей. Я заберу черную верблюдицу. Пусть не жадничает, моя молодость, которую я подарила ему, чего-нибудь да стоит!

Байбише не пошевельнулась, она словно окаменела.

Черная верблюдица зарысила в степь. Чем дальше она удалялась от аула, тем сильнее ревела.

Ахтохты направлялась в ту сторону, куда убежал пастух. Она стегала верблюдицу по чему попало — по шее, по голове; та неуклюже бежала, выбрасывая длинные ноги.

Земля еще не просохла после ночной бури, над степью стоял густой туман. На кустах вспыхнули зеленые почки, воздух был насыщен острым запахом молодой травы.

Черная верблюдица уже не ревела, трусила мерной рысью, Ахтохты озиралась по сторонам, боясь заблудиться.

Когда показался родник, женщина заставила верблюдицу опуститься на землю, а сама прилегла в луговую траву. Стоило ей смежить ресницы, как откуда ни возьмись, появился отряд всадников. Они окружили Ахтохты, а один смуглый джигит разбудил ее.

Она открыла глаза и, увидев вооруженных мужчин, удивилась, но не испугалась. Игриво улыбаясь, Ахтохты заискивающе смотрела на их предводителя.

— Доброго пути, батыр!

— Путь у меня всегда добрый. А ты кто будешь?

— Я жена Борте-батыра.

— А где сам Борте?

— Погнал овец на берег Чирчика.

— Он что же, один? — полюбопытствовал джигит.

— Он вечно один как перст. Ни с кем не водится, кроме собственной тени. — Ахтохты потянулась как кошка и подмигнула всаднику.

Тот, смекнув, куда она клонит, быстро отослал своих людей, а сам вернулся к смазливой красотке.

* * *

Понуро плелся Борте за своей отарой, настроение его было под стать хмурой погоде. Тело у него ломило, да и гнедой жеребец раздражал его своим вялым шагом, прямо-таки руки чесались сломать об этого лентяя плетку.

Впереди показался Чирчик, уже был слышен шум его беспокойных волн, половина отары успела перевалить за холм. Когда Борте поднялся на его вершину, перед ним простиралась разлившаяся река.

Батыр с тоской посмотрел назад. Ему показалось, что он загнан в тупик врагом, лютыми ойротами, слухи о которых с каждым днем все дальше разносились по степи.

Вдруг его конь запрядал ушами; выгнув шею, обернулся и тревожно заржал. Тут и Борте заметил четырех всадников, скачущих ему наперерез. Не было сомнений, что они заметили батыра, но внезапно повернули коней и нырнули в туман.

Что это означало? Встревоженный Борте пришпорил жеребца и, собрав рассыпавшуюся отару, погнал ее вдоль берега.

К полудню туман рассеялся, остыл и гнев Борте, теперь ему хотелось одного: поскорее увидеть свою Ахтохты.

«Боже правый, ведь, если поразмыслить, во всем виноват я сам. Сдались мне эти овцы! Жадность меня погубила. Если бы я жил по-людски, в своем ауле, и Ахтохты была бы довольна мной. А то ведь у меня одно на уме — мой скот. Молодая женщина не может жить без ласки, без внимания. Вот она меня и проучила, поделом мне…»

Борте вспомнил атласную кожу своей токал и горестно вздохнул. На всем скаку он взлетел на холм и с ужасом заметил, что окружен ойротами, их было около ста. Завидев Борте, они помчались во весь опор.

— А вот и славный казахский батыр!

— Ишь как улепетывает! — донеслось до Борте.

Эх, был бы он один! Но что делать с отарой? Несчастные овцы не могли переплыть разбушевавшуюся реку.

Борте повернул обратно. Достал окованный серебром колчан, вытащил оттуда украшенную перьями стрелу и поднес к губам стальной наконечник — такая у него была привычка.

Батыр приближался к реке, не отставала и погоня. Беспорядочно летели стрелы и падали на полдороге — старый способ постращать врага.

Борте натянул тетиву до отказа, один из ойротов свалился на землю. Жеребец батыра прыгнул в воду, и его стало относить течением, надо было следить, чтобы он не захлебнулся. Испуганные овцы кинулись от берега и, попадая под копыта вражеских коней, задержали погоню. Теперь Борте был уже недосягаем для ойротских стрел.

Впереди его встретила разбушевавшаяся стихия. Если бы не бешеные волны, батыр давно бы переправился на другой берег, но взбунтовавшаяся река уносила его все дальше. Если захлебнется его верный конь, тогда не жди от нее пощады. Борте натянул повод, сапоги его наполнились водой, тянули вниз. Все кружилось у него перед глазами, а сзади доносились злорадные крики врагов.

Жеребец Борте был настоящим аргамаком. Намокшая грива прилипла к его лбу, ноздри жадно ловили воздух, временами только острые уши торчали над водой. В скором времени ноги аргамака коснулись дна; рванувшись из воды, он вынес Борте на берег.

Батыр обернулся. Река, казалось, успокоилась и дразнила его: «Ну что, испугался? Не хочешь ли еще раз сразиться с моими волнами? Подумай хорошенько — ведь на том берегу остался твой очаг, твой скот…»

Усталый батыр слез с коня, из сапог вылилось доброе ведро воды. Босиком подошел он к берегу и бросил горсть земли в воду. Так он отвращал от себя коварную реку и притаившихся за ней врагов.

Потом он подтянул подпругу покрепче и направился в Туркестан. По пути он встретил не одно кочевье, а великое множество бездомных людей.

 

7

Темная ночь накинула на землю траурное покрывало. Ни одной звезды не было на небе. Черные тучи поглотили свет и надежду, пролившись на степь беспощадным дождем.

Тоскливо воет ветер, надрывно скрипит курай, ноги проваливаются в грязь по щиколотку.

Рухия вконец обессилела. Она давно потеряла свой белый платок, мокрые волосы облепили лицо, теперь на ней одна дырявая безрукавка, намокшая, тяжелая…

Рухия сбилась с пути. «Выжить, надо непременно выжить…» — тускло стучит в ее сознании. Давеча, устав, она прилегла под кустом и снова отбилась от кочевья. Ей не хотелось быть обузой для этих изможденных стариков и женщин, но как одолеть одной бесконечную дорогу? Очнувшись после короткого отдыха, она увидела недалеко от себя мертвую старуху и страшно испугалась. Больше всего ее поразили открытые старческие глаза. Ей показалось, они смотрят на нее с немым укором и словно говорят: «Что ты сидишь? Я не могу встать, но ты-то живая. Моя душа не отлетела совсем. Я вижу небо, жду моих отважных сородичей — они отомстят за меня…»

Рухия заставила себя подняться и, шатаясь, пошла снова…

Как пахнет полынью! Как хочется есть… но вот тошнит, противный комок подступает к горлу… Что это — туча или чьи-то волосы разметались по небу? Проклятый дождь, когда он кончится?

Рухия скорчилась, превратилась в один сплошной комок боли, живот тянет ее к земле, наползает на колени. Когда она подхватывает его руками — ощущает биение сердца своего ребенка, и это не дает ей погибнуть, заставляет идти…

Она не помнит, когда расползлась ее обувь, ноги распухли, кровоточат. Страждет все ее существо; пронизанная безмерной болью, она не ощущает маленькой боли. Временами ее охватывает ужас, тело покрывается холодной испариной. Только не останавливаться… Иначе она уже не сможет подняться. Но родовые схватки начинаются с новой силой. Рухия откидывает со лба намокшие пряди и стонет. Нет страшнее чудовища, чем эта нескончаемая, беспросветная ночь…

Мир как будто потерял все голоса. Нет, он полон странными звуками и шорохами, но молодая женщина, витая между жизнью и смертью, словно оглохла. Шаги ее замирают вдали, нет конца этой сумрачной дороге…

Опять ее ноздри щекочет запах полыни. Как трудно дышать… Младенец торкается в ее чреве, просится в мир. Рухия подставила губы каплям дождя, немного утолила жажду.

«Куда я бреду, не разбирая дороги?» Вдруг ей послышался чей-то голос. «Значит, я иду верно, там кочевье… Если бы ноги не были разбиты в кровь…»

Голос послышался снова. «Ведь это человеческий голос! Как сладостен он одинокой истосковавшейся душе!» Слезы отчаянья хлынули из глаз Рухии.

Родовые схватки снова начали мучить ее. «О мой маленький. Я так и назову тебя — Тентек. Подожди немного, надо догнать кочевье». Странно, крохотное существо в ее чреве казалось Рухии единственным ее заступником на земле.

Голос то исчезал, то возникал вновь. Женщина шла на его звук, тело ее окаменело, она еле двигалась.

— У-у-у-у!

Кто это — человек или волк? Для обезумевшей женщины то было уже безразлично. Только бы не упасть, боль сдавливала все ее тело. Лучше умереть, чем так страдать. Впервые смерть показалась ей облегчением, лишь мысль о младенце заставляла держаться на ногах. «Чем он виноват, мой маленький? Я должна терпеть ради него…» Вдруг невыносимая боль резанула ее как ножом, и она покатилась по земле.

Земля показалась мягкой. Рухия металась, царапая себе лицо, вдруг ухватилась за стебель таволги. Жар разлился по всему телу, она истошно закричала, уперлась пятками о землю и тут почувствовала странное облегчение. У ее ног лежал теплый живой комок. «Забияка мой!» — прошептала она и потеряла сознание.

В забытьи она была недолго. Ее разбудил тоненький плач. Дождь прекратился, утих ветер. Рухия скинула безрукавку, запеленала малыша; прижав его к себе, стала кормить грудью.

Так она блаженно сидела, укачивая его.

Занималась заря. Ее неудержимо клонило в сон. Почмокав беззубым ртом, прикорнул и малыш.

Услышав топот копыт, Рухия в испуге вздрогнула, но тут же успокоила себя: «Кто бы они ни были, они же люди, не смогут обойтись со мной жестоко, пощадят…»

К ней приблизились четыре всадника.

— Кто ты? — спросил один, не слезая с коня.

— Бедная путница…

— А что ты тут делаешь?

— Отстала от кочевья… Родила… Кормлю ребенка.

— Принесла еще одного врага! — Ойрот замахнулся плетью.

— Чем я провинилась перед тобой? — Шатаясь, Рухия встала, по щекам ее бежали слезы.

— Что уставилась, сука? — Шерик огрел ее камчой.

Рухия ни слова не обронила, только заслонила руками младенца.

Один из всадников спрыгнул с коня и выхватил у своего спутника плеть.

— Может, красавица, немного позабавимся, а? Что ты молчишь? Или хочешь, чтобы я проткнул копьем твоего заморыша?

Острым ножом впились страшные слова в сердце Рухни. Что она могла поделать? Она была беззащитна перед этими извергами, напавшими на нее.

— Вытри слезы, улыбнись, так-то лучше. Идем, идем…

Рухия еле волочила ноги. Трое не отставали от нее, предвкушая забаву. Их жадные глаза скользили по ее разорванному платью, раздевали женщину. Показался родник.

— Я пойду помоюсь.

— А не сбежишь?

— Куда же мне бежать?

— Ну ладно, только быстро.

Рухия подошла к воде. Те — за ее спиной — смеялись, торопили. Ей так хотелось вцепиться им в горло, но что будет тогда с ее несчастным малышом? Не может она стать их подстилкой, лучше умереть! Что же делать? Чтобы они проткнули копьем сынишку, едва увидевшего свое первое утро? Отчаянье, леденящая безысходность сковали Рухию.

Снова остро запахла полынь. О заветный запах родной земли, нежный, влекущий!.. У Рухии созрело решение. Взглянув исподлобья на своих мучителей, она незаметно положила малыша под большим кустом. «Постарайся выжить, солнышко мое! Видит бог, я больше ничего не могу для тебя сделать…» Не смея обернуться, она пошла прочь.

— Куда ты? — окликнули ее.

— Отойдем подальше.

Четверо шериков ехали за ней, они удалялись от родника. Рухия понуро плелась впереди, а душа ее рвалась назад — к сыну.

«Куда я иду? — с ужасом думала она. — Я попала в западню. Как я могу противостоять им? Что за пытку придумал для меня создатель?»

— Эй, баба! Остановись!

— Батыр, даже перед боем бывает поединок. Вы что же, вчетвером кинетесь на одну женщину?

Шерику явно польстило, что его назвали батыром. Он остановил своих шериков, спешился и вместе с Рухией стал спускаться в лощину.

— Куда ты все бежишь, казахская красотка? Ты уже распалила меня, мне не терпится тебя обнять… — Он положил руку на ее тонкую шею.

Рухия вздрогнула как от прикосновения змеи.

— Удальцу, говорят, пристало терпение. Я же никуда не денусь. Пойми, я только родила… Повремени пару дней, ты же не зверь… — Пытаясь заговорить ему зубы, Рухия нащупала на поясе у ойрота кинжал.

— Какое у тебя жаркое дыхание! Я не могу больше терпеть… — Шерик привлек ее к себе.

— Отстань! Убери руки!

— О-о-о, хатун! Не выводи меня из себя, не то я распорю тебя надвое!

Рухия не смогла вытащить его кинжал; испугавшись гнева шерика, она сменила тон, заговорила примиряюще:

— Ох, какой ты сердитый! Зачем так? Давай присядем в тенек, поболтаем о том о сем…

— Вы, казашки, свое дело знаете, улещите любого. Ладно, будь по-твоему, присядем.

Он опустился на траву, а Рухия подняла с земли внушительный камень и с силой ударила шерика по затылку. Тот и охнуть не успел, как повалился замертво.

«Все кончено», — подумала Рухия и в изнеможении опустилась на землю. Она отомстила за свое унижение, за бесконечные страдания. Она сидела неподвижно, мытарства последних дней доконали ее, у нее больше не было воли к сопротивлению.

Трое шериков долго дожидались своего товарища и в конце концов, встревоженные, спустились в лощину.

Увидев, что их товарищ распростерт на земле, они схватили Рухию. Сверкнула сабля.

— Руби!

— Нет, сперва сорви ее лохмотья!

Грубые руки мгновенно стащили с нее рубище, раздели донага.

— Эта тварь соблазняла нас своими грудями. Отсеки их!

Сверкнувшая сабля отрубила ее набухшие молоком груди.

— Отрежь косы!

Две смоляные косы, доходившие Рухии до колен, упали на землю.

— Отсеки ее проклятые руки, поднявшие камень. Такая участь постигнет любого, посягнувшего на жизнь шерика!..

Ее руки, пульсируя, упали на землю. Руки, которыми она только час назад обнимала своего малыша.

— На колени! — приказал разъяренный ойрот.

Обливаясь кровью, Рухия упала на землю. Собрала последние силы и плюнула кровавой пеной в лицо своего истязателя.

Шерик не ожидал этого, он опешил.

— Даже бабы у этих казахов не молят о пощаде!

Ойрот, возомнивший себя героем, шипя от злости, подошел к ней вплотную и, выхватив кинжал, вонзил его в живот Рухии.

Дернувшись, она упала навзничь, и ее прекрасные глаза в последний раз увидели небо. В последний раз жарко пахнуло полынью, и все потонуло во мраке…

К вечеру дымка над степью рассеялась, открывая взору страшное злодеяние, совершенное неподалеку от чистого прохладного родника.

С холма спустился одинокий всадник. Увидев в траве изуродованную женщину, он долго стоял потерянный. У него потемнело в глазах от гнева. Он догнал трех шериков, пеших и безоружных, и бросился на них с копьем.

— Вот! Получай, негодяй! — крикнул он, сваливая одного из них.

Тут же был сбит с ног и второй ойрот. Третий, спасая свою шкуру, попробовал бежать, но и его настиг карающий булат.

— Ты думал, что уйдешь? — все больше распалялся всадник. — Оказывается, ты — удалец против овец, убиваешь слабых женщин! Пусть вороны выклюют тебе глаза, исчадие ада!

Это был Борте-батыр.

Расквитавшись с ойротами, он спешился и подошел к Рухии. Опустился на колени и бережно закрыл ей глаза. Долго рыл саблей могилу в сухом песчанике. Он знал всего-навсего одну молитву и трижды прошептал ее. Затем предал земле истерзанное тело женщины.

Его жеребец захрапел. Борте подошел к роднику, умылся, напоил коня. Окинул взором голые скалы, вспомнил Чирчик, родной аул, оставшийся за ними. Ему вспомнился и пригретый им парнишка-пастух. А ведь он не был похож на казаха. Ну да, как-то в ночном, когда они пасли лошадей, тот заговорил во сне на чужом языке. «Как же я не догадался, вот простофиля!» — горестно вздохнул батыр. Покачал головой, досадливо сплюнул и достал из-за пазухи чакчу. Отвернул пробку, но, увы, насыбай кончился. Борте соскреб со стенок остатки, жадно вдохнул кисловатый запах и чихнул.

Его конь рыл копытами землю.

— Что тебе не терпится? Сейчас поедем.

И тут батыр услышал тоненький плач. Борте вздрогнул.

— Что это за бедняга скулит в безлюдной степи?

Плач усилился. Борте побежал туда, откуда он доносился, и увидел крошечного ребенка, завернутого в лохмотья.

— О аллах! Как ты допускаешь подобные зверства? Неужто малютку оставили, чтобы он умер в этой пустыне?

Сам чуть не плача, Борте взял в руки младенца. Неумело прижал его к груди, стал укачивать. Ненависть и скорбь, боль и отчаянье застряли у него в горле яростным комом. Почувствовав человеческое тепло, малыш безмятежно уснул.

Батыр сел на коня. Укутав ребенка овчиной, он придерживал его левой рукой. Крохотное существо слабо зашевелилось. Борте подкрутил усы. Вот ведь как бывает в жизни — родная степь, приносившая ему раньше лишь горечь одиночества, уготовила неслыханный подарок — этого малыша, такого же сироту, как и он сам. «Мой найденыш! Мой единственный! Теперь я для тебя и мать, и отец! Сам умру от голода, но отдам сынку последний глоток молока. Спасибо тебе, о всевышний! Я жил как одинокий пень, и вот ты ниспослал мне сына!»

Он осторожно погладил ребенка. Его конь удалялся от родника, но батыр видел все как в тумане — слезы нежности и благодарности застилали ему глаза.

Земля остро пахла полынью.