- Бека?.. Бека, ты меня слышишь?

Рогер опустился на круглый табурет рядом с кроватью.

Ребекка скосила в его сторону глаз, свободный от повязки. Разлепила губы.

- Не-не-не! – Рогер испуганно замахал руками, крест-накрест. – Не вздумай разговаривать. Меня Бритта убьёт, – он оглянулся на дверь из матового стекла. – И народ. Догонит и убьёт второй раз.

- … Там много людей? На улице?

Она говорила тихо, но вполне обыденно. Без хрипа и драматического шёпота, которых, к своему стыду, ожидал Рогер.

- И на первом этаже. Человек сорок. Бритта сказала, главврач разрешил пустить. Там же видишь… – он показал большим пальцем на мокрые окна с серым небом. – Или ты… не видишь?

- Вижу, – глаз обиженно заморгал.

- Ну конечно ты видишь, – сжался Рогер. – Конечно.

Несколько мгновений он не мог придумать, что говорить дальше.

Ребекка ждала, не закрывая рта. На аппарате, к которому её подключили, горели зелёные огоньки. Из коридора просачивалось расторопное шарканье медсестёр.

- Тебе ведь сказали уже? – нашёлся Рогер наконец. – Про «Евровидение»?

- Нет.

- Нет?! – подскочил Рогер. – Как это так? 119 К онстантин Смелый – КЁНИГСБЕРГ ДЮЗ ПУА

- Мне ничего не говорят. Только приказывают лежать лежнем, – Ребекка с досадой зашевелила пальцами свободной руки. – Как будто я что-то другое могу делать… Нет, сказали, что ты придёшь. Бритта сказала ночью… А чем там всё кончилось?

- Кёнигсберг опять победил.

Он сказал только эти три слова и уставился на неё глазами пса, который приволок тапочки.

Пальцы замерли.

- Кёнигсберг победил?

- С отрывом в двести шесть баллов.

(Пока меня не освистали фанатики «Евровидения»: тут Рогер немного ошибся. На самом деле Кёнигсберг победил с отрывом в двести шестнадцать баллов.)

- … Кто пел?

- Ребекка Линдберг! – Рогер ещё отчаянней завилял невидимым хвостом и выпучил глаза, как часто делал, когда она была маленькой.

- Ну папа, – вздохнула Ребекка. – Брось паясничать.

Вы тоже подумали, что он паясничает?

Вы тоже ошиблись.

Затягивая «Напрасно старушка ждёт сына домой» в студии «Вражеского радио», Княжна Мери рыдала не потому, что ей было так жалко господина Рыбакова. Она рыдала, потому что полдевятого огласили итоги голосования. 87,5% тех, кому было не всё равно, не желали видеть её на сцене вместо Ребекки. Символизм пения Княжны под красно-янтарно-голубым флагом впечатлил кёнигсбергских политиков, но не тронул население РЗР.

Потому что людям, по большому счёту, начхать на символизм. И на далеко идущие последствия, которые тщатся предвосхитить министры на своих закрытых совещаниях в комнатах без журов и окон. Люди любят дешёвые спектакли, но, надо отдать им должное, не любят бесстыжего лицемерия. Их не колышет, что там за комильфо в Москве и какие мантры нужно читать, чтобы удержаться в российском телевизоре. Искренне ли, по долгу ли службы – ещё совсем недавно Княжна Мери публично плевала им в лицо. И едва людям дали возможность влепить Княжне пощёчину, они ею воспользовались.

Но это только половина правды. Другая половина, как ни крути, в дешёвых спектаклях. В народной любви, на которую я угробил четыре главы. Люди хотят любить громко. Им нужен повод пошуметь под окнами представительства Европейского вещательного союза. Им нужен шанс помахать самодельными плакатами с орфографическими ошибками и подержать портреты, распечатанные дома на папином принтере. Им подавай ночные заявления о форс-мажорных исключениях из правил. А главное, во время финала, когда участница под номером семнадцать не выйдет на сцену, когда зазвучит музыка и на экранах покажется поющее лицо Ребекки, им хочется плакать навзрыд, сжимая те самые красно-янтарно-голубые флаги, размазывая по лицу косметику, утирая мокрую щетину. Когда зазвучит песня номер семнадцать, им очень надо подпевать срывающимися голосами и шмыгать носом, и обнимать друг друга.

А впрочем, что я говорю – главное всё же не это. Главное – самое-самое главное – что потом, во время подсчёта голосов, когда впечатлительные европейцы спасуют перед народным горем, обаянием

Ребекки и липкой мелодией, когда все страны начнут, как заведённые, выставлять Кёнигсбергу неизбежные двенадцать баллов, людям хочется всхлипывать от благодарности. Им хочется орать во всю глотку и, выбежав на улицы, целовать каждого, кто подвернётся под руку, а под занавес ночи, не сговариваясь, столпиться в окрестностях больницы и думать (из последних сил), что в таком замечательном мире Ребекка придёт в сознание, Россия пришлёт посла вместо эскадры, и вообще всё у всех непременно получится – стоит только попытаться.

- В общем, ты победила, Бека, – сказал Рогер. – Поздравляю.

Ребекка беззвучно усмехнулась.

- Спасибо, пап, – её пальцы медленно распластались на белой ткани. – Так вот он какой. Новый секрет успеха. На будущий год половина участников будет в коме. А что. Удобно. Правда же? Петь вживую не надо. Волноваться не надо. Все тебя жалеют.

- Ну… – Рогер замялся, пытаясь отогнать идиотскую улыбку, которая лезла на лицо. – Ну… Это же не только, скажем так… Это же ещё и…

- Ой-ой, – вспомнила Ребекка. – Получается, я же всех подвела. Бухгальтер же взяла с меня слово. Что я не займу первое место. Теперь, получается, второй год подряд. Нам придётся платить за всё.

- О! – Рогер с облегчением хлопнул себя по колену. – Ооо, Бека, ты не поверишь. Эта проблема как раз решена. Нестеров – олигарх московский, который с Княжной Мери – помнишь?

- … С Машей? Которого она «папенькой» называет?

- Он. Сказал, что берёт половину расходов на себя.

Глаз округлился.

- Его же там – как это… – Ребекка осторожно закашляла. – Национализируют.

- Отберут всё, ты имеешь в виду? Теперь вряд ли. Он продал зимой Газпрому свой Тунгуснефтегаз. Вырученные деньги, надо полагать, хранит не в российском Сбербанке. Объявил буквально вчера, что хочет кёнигсберское гражданство, для себя и для Княжны. Пока не очень ясно, наши его развели на «Евровидение» или он сам, в прекрасном порыве. Но вот что любопытно: он собирается купить мавзолей белый на кваськовской набережной. Недалеко от поликлиники, где ступеньки под воду уходят. Обещает там жить. Сдаётся мне, что на весенних выборах у Квасько окажется много денег, а что он за эти деньги согласился сделать, мы, как водится, узнаем слишком…

- Папа, – сказала Ребекка неожиданно громко.

Рогер умолк.

- Извини, – прошептала Ребекка девять секунд спустя. – Извини, пап.

Рогер покачал головой. Вдохнул максимально возможное количество воздуха. Чеховская борода задрожала. Затряслись ладони, занесённые над коленями. Очки-велосипеды уже давно сползли на самый кончик носа, и глаза, красные от бессонницы, подслеповато щурились поверх дужек.

- Ннннет, Бека. Нет-нет-нет, – выдохнул он, переходя на шведский. – Не надо передо мной извиняться. Здесь только я должен просить прощения. За… За… За весь этот Кёнигсберг. Ты же понимаешь, да? Это я тебя привёз в этот филиал Страны Дураков. Я не задумывался, что для тебя-то это жизнь. А не любимая игрушка. Потому что для меня... Это для меня было такое реалити-шоу, о котором я мечтал с семьдесят шестого года. Понимаешь? Не понимаешь? Я сейчас объясню. У меня с детства

сидела в голове такая виртуальная глыба. Называлась «русская культура». Вся загадочная и пёстрая, и многогранная. С волнующими сполохами внутри. Я носил эту глыбу с гордостью. Если не с упоением. Глядел свысока на своих шведских одноклассников. Думал: у меня глыба, у вас Стриндберг с фрикадельками. Когда мы с мамой переезжали советскую границу под Выборгом, меня всего трясло от предвкушения. Но это я тебе рассказывал. Только как было потом – этого не рассказывал. Потому что никакой страны для моей глыбы не нашлось. Не было за советской границей никаких загадок. Там даже пятнадцатилетнему мальчишке всё было видно насквозь, даже без маминых объяснений. Другими словами, то, что я увидел, и та культура, которую я таскал в голове, – эти две вещи вообще никак не стыковались, Бека. Я спросил маму: как такое может быть? Мама сказала, всё потому, что русскую культуру пишут из Рима, с улицы Виа Феличе, за пятьсот царских червонцев. Потом добавила: шутки шутками, а между приличным искусством и народом в любой стране дистанция огромного размера. Я подумал, окей, огромного – но не настолько же? Не до такой же степени, чтоб в филармонии Шостакович, в Переделкино Пастернак, а на остальной шестой части суши – там только Брежнев и другие официальные лица? Не так же, чтоб в Доме кино Тарковский, а вокруг густая ложь и хамство всех против всех? Однажды – я уже был студентом – я взял и брякнул маме, со всем своим сраным максимализмом: мама, ты извини, но такая Россия мне просто не нужна. Мама посмотрела на меня, словно я заболел. Сказала: «Шведёнок ты мой луковый, другой России никогда не будет». Она была права – да что там, она до сих пор права, никакой другой России никогда не будет, но ведь хочется же! Хочется, чёрт побери… Ну а потом всё повалилось, всё завертелось. И из этой воронки вдруг выплыл Кёнигсберг. А то, что Наташа… Понимаешь, Бека, к сожалению, дело было не столько в Наташе. Дело было в том, что я купился на «выблядка империи». Я ходил и думал: да это же лабораторная работа по альтернативной истории! Это же единственный шанс! Совместить русский язык и человекообразное государство! Я должен там жить и размножаться! Вот прямо так… В итоге притащил тебя сюда. В это чёрт знает что и сбоку ручка. Но тогда мне такие слова на ум не приходили, о нет-нет-нет. Меня здесь всё нравилось. Меня всё веселило. Политики – чем изворотливей, тем лучше! Журналисты – чем наглей, тем лучше! Общественное мнение – чем яростней, тем эффективней! А тебя полоскали во всех газетах. Ты не могла в школу спокойно ходить. Всякая скользкая мразь обсуждала тебя на Жёлтом канале. И что я делал? Я говорил себе, пустяки, издержки открытого общества. Вперёд, Кёнигсберг! К светлому будущему! И так год за годом, без конца, одно и то же… Да, ты же ещё не знаешь: на следующий день после твоей аварии застрелился Рыбаков из «Янтарьгаза». Кто-то сразу же откопал фотографию, на которой ты и он в двух метрах друг от друга стоите. И понеслось. «Рыбакова убила любовь к Ребекке!» «Ребекка была тайной любовницей газпромовского бульдога!» Бека, я говорил уже со знакомыми юристами. В этот раз мы должны засудить всех к чёртовой матери. Мы должны обязательно всю эту палату номер шесть…

Рогер осёкся.

Несколько секунд он молчал, по инерции жестикулируя – всё медленней и медленней, пока наконец его руки не опустились и не обмякли на коленях. По лицу было видно, как из него рвётся что-то ещё не сказанное и как он пытается и не может найти – сначала правильные слова, а потом хоть какие-нибудь слова, которыми было бы не страшно это сказать.

- Прости меня, Бека… – в конце концов сдался он.

- Щелбан за шведский, – сказала Ребекка по-русски.

- Что? – суетливо переспросил Рогер. – Что ты говоришь, Бека?

- Щелбан за шведский, говорю, – повторила она чуть громче.

Рогер схватился за табуретку, на которой сидел, подтащил себя ближе и, согнувшись, поднёс лоб к руке, лежавшей на простыне. Рука приподнялась и символически щёлкнула его средним пальцем.

- Пап. Скажи мне. Честно.

- Да?

Он резко выпрямился – так, что очки, и без того еле державшиеся, слетели на пол.

- Скажи мне, – снова начала Ребекка, когда очки вернулись на переносицу. – Ты. Лично ты. Ты хотел бы жить в другом месте? Не в Кёнигсберге?

- Нет.

- Нет… А кто тебе сказал, что я этого хочу?

Рогер виновато захлопал ресницами. Начал выстраивать в уме какие-то ненужные оправдания. Но так ничего и не сказал. Он опасался, что стоит ему теперь открыть рот, как он разревётся от стыда и захихикает от радости. Одновременно.

- Какой ты, папа, дурак иногда, – Ребекка улыбнулась самым кончиком губ. – И монологи у тебя дурацкие.