Меня вызвал к себе командир роты. Он сидит за столом в красном углу избы, под образами, и бреется.

— Проходите, проходите, Кочерин. Присаживайтесь, я сейчас.

Капитан вытирает лицо влажным полотенцем, застегивает воротник гимнастерки, одергивает ее.

— Старшина Кузнецов мне говорил, что у вас есть родственники в Ленинграде? Просто знакомые? Кто же? Где они живут? Дорога на деревню Рыбацкую... Это, кажется, на Охте, у Пороховых? Ах, не знаете! Дело вот в чем: командир полка разрешил мне пятидневный отпуск с выездом в Ленинград, к семье. После снятия блокады я там не был. Могу взять вас, если пожелаете, как своего связного. На это тоже есть разрешение...

И вот мы с капитаном в Ленинграде. Бог ты мой, никогда не думал, что выпадет такое счастье — оказаться в Ленинграде, увидеть Галю, ту самую Галю, которая дала мне свою кровь, когда меня доставили в госпиталь!

С Витебского вокзала, задымленного, исклеванного снарядами и бомбами, с выбитыми окнами, мы едем на трамвае до Невского. У меня за спиной два вещмешка с сухим пайком. Один — мой, другой — капитана. Не хочу, чтобы офицер, да еще такой видный, как наш капитан, таскал на себе «сидор», потому и ношу сразу два, хотя капитан и не очень охотно согласился на мое предложение.

На Невском проспекте мы расстаемся. Командир дает бумажку со своим адресом, рассказывает, как ехать на Охту, и берет с меня слово, что я сразу же приеду к нему, если моих знакомых по каким-либо причинам не окажется дома.

Гали дома не было. Впрочем, и самого дома — тоже. Оказывается, в первую же блокадную зиму его разобрали на дрова. Так решили в райисполкоме: ветхие деревянные строения разобрать на дрова. Надо было чем-то отапливать находившийся поблизости госпиталь для раненых детей.

Все это рассказала мне Любовь Алексеевна, учительница-пенсионерка, до войны жившая в том же доме.

Мы сидим с ней на теплых кирпичах полуразрушенного фундамента, едим зеленоватые ягоды красной смородины, грустно вздыхаем каждый о своем. Любовь Алексеевна повторяет:

— Уехала, Галенька, уехала. Как вернулась из эвакуации, узнала, что отец погиб, сразу на фронт подалась. В регулировщицы ее зачислили. Мой племянник Виктор, он в автобате шофером, уже в Выборге ее встречал, когда наши освободили его. Говорит, видная она в военной-то форме. Стоит, флажками этак помахивает. Узнала Виктора, подбежала к нему, расплакалась. А вот адреса ее, полевой почты, значит, не догадался записать. Потом еще ездил, но уже не видел. На другой фронт, говорят, перебросили их батальон.

Я ведь, Сережа, Галеньку с рождения знаю. С первого по четвертый класс учила ее. Отец у них уж очень хороший был. Мосты на железных дорогах строил. Георгием Васильевичем звали. Умный такой, обходительный. А жена его, Маша, она не здешняя. Где-то на стройке познакомились. Она тоже хороша в молодости была. И очень, скажу я тебе, эту приметность в себе любила.

Галенька не в нее, нет. Она в отца пошла. Да что мы с тобой, как воробьи голодные, эту зелень клюем? Пойдем ко мне, я у дочки теперь живу, недалеко тут. Угощу, чем бог послал. Грибочков на комбижире поджарю. Насобирала тут в лесу.

Я отказываюсь, ссылаясь на то, что меня ждет командир, достаю из мешка банку рыбных консервов.

— Вот вам, Любовь Алексеевна, подарок с фронта...

— Спасибо, родной, спасибо, но не приму я его. Знаю, что за подарок. Это паек твой. А сам чем сыт будешь?

Она берет у меня из рук вещмешок, кладет в него банку обратно, умело, по-солдатски, затягивает шнурок и лямки.

— Если командир сказал, то надо идти, ступай с богом. Дай я тебя на прощанье поцелую, воин ты мой юный. А теперь запиши мой адрес. Если будет какая-либо весточка от Гали, я дам тебе знать на фронт. Пиши мне чаще.

Я написал Любови Алексеевне лишь глубокой осенью, когда стояли в обороне под Голдапом. Милая, добрая старушка на тетрадном листе в косую линейку, политом, очевидно, горькими слезами, сообщила мне страшную весть: Галя погибла в сентябре того же года на переправе через Теплое озеро — пролив между Чудским и Псковским озерами.

Как это случилось, никто не знает. В коротком извещении военкомата больше ничего не было сказано.

Пройдет много, много лет, прежде чем я побываю на ее могиле и положу на холодный бетон обелиска неяркий букет полевых цветов.

...Как проехать к Гагаринской, где жил капитан Полонский, мне объяснил милиционер. Но я решил все же идти пешком вдоль набережной Невы, к Литейному мосту. Мне казалось, что по рассказам я немножко знаю Ленинград. Оказалось — нет. Ни одного здания, которое я мысленно давно представлял себе, не узнаю.

У Литейного моста (его название я узнал со слов милиционера) меня останавливает патруль. Капитан внимательно читает документы, осматривает мой внешний вид, очевидно, находит его сносным и говорит:

— Можете идти, младший сержант.

— Товарищ капитан, а не скажете, где здесь можно переночевать? Как-то неудобно идти к незнакомым людям.

Капитан уже знает, что моей родственницы (так я отрекомендовал ему Галю) в Ленинграде нет, уехала на фронт, поэтому думает, как помочь мне.

— Вот что, — говорит он, — раз приехал в Ленинград, погуляй, посмотри город и поезжай на Фонтанку, дом девяносто. Там военный пересыльный пункт. Устроят как-нибудь.

Я ходил по городу весь день. К вечеру еле волочил ноги от усталости и думал лишь о том, где бы найти уголок в скверике, закусить и завалиться спать до утра. Ни на пересыльный пункт, ни к командиру роты решил сегодня не ходить.

Такой уголок я нахожу, когда уже начинает смеркаться. Скверик расположен невдалеке от улицы, на которой живет капитан, посреди его стоит какой-то памятник.

Я сажусь на ступеньку, ведущую к цоколю, достаю консервы, хлеб. У меня есть даже сахар и, если бы где-либо можно было разжиться кипяточком, — ужин оказался бы что надо.

Гранит ступеньки нагрелся на жарком июльском солнце, спать на ней будет удобно, как на печке. Лишь бы скорей темнело. Но, как назло, в Ленинграде в эту пору, как и у нас в деревне, темнеет где-то около полуночи. Тихие синие сумерки так незаметно переходят в ночь, что и не сразу заметишь, когда же она наступила.

Но вот, кажется, темнеет. Я расшнуровываю ботинки, кладу мешок под голову, ложусь на ступеньку, накрываю лицо пилоткой и в то же мгновение слышу:

— Это что такое? Кто тебе разрешил здесь спать?

Передо мной стоит женщина в каске, с противогазом и красной повязкой на рукаве синей вязаной кофточки. Голос ее строг, но глаза, кажущиеся неестественно огромными на красивом, отмеченном неизгладимой печатью блокады лице, улыбаются.

— Ты кто? — спрашивает незнакомка голосом, который я никогда прежде не слышал ни у каких других женщин.

— А вы кто?

— Я дежурная по подъезду. Как раз по тому, напротив которого ты расположился почивать.

— Слушайте, — женщина мне годится в матери, поэтому стараюсь быть предельно вежливым, — я сегодня пять раз показывал военным патрулям свои документы. Можно я вам их не покажу?

— Можно. — Женщина снимает каску и садится рядом. — Находилась я сегодня — моченьки моей нет. Как зовут тебя?

— Сергеем. Кочерин Сергей.

— Слушай, Кочерин Сергей, махорочки у тебя, случаем, нет?

— Есть!

— Давай покурим.

— Некурящий. А вы, пожалуйста, закуривайте.

— Вот умница. Давай, мальчик, подымим, а потом подумаем, как устроиться тебе с ночлегом. Не годится фронтовику на мостовых валяться.

— Я привык...

— Твоя привычка тебе еще послужит. Но не здесь. Здесь, Сереженька милый, Ленинград. А мы — ленинградцы. Зовут меня Нелли Максимовна. Пойдем-ка ко мне на квартиру.

— Нет, спасибо, я здесь...

— Глупый ты. Пошли. Все равно не отстану.

Она устало поднимается, отсыпает в горсть немного махорки, протягивает пачку мне.

— Возьмите всю. Говорил же: не курю.

— Ну спасибо за рыцарский поступок, товарищ фронтовик, — улыбается она и бережно опускает пачку в кармашек.

Нелли Максимовна живет на четвертом этаже. Лестница длинная, и она медленно идет впереди меня, цепко хватаясь за переплетье литых чугунных решеток.

— Разрешите, я помогу вам.

— Спасибо. Не привыкать. Все самое страшное, Сережа, уже позади.

За старинной ободранной дверью незапертой квартиры тянется длинный темный коридор. Нелли Максимовна включает свет, под потолком вспыхивает крохотная лампочка.

— Сюда, налево, Сережа. Это моя комната, входи.

— Вы одна живете?

— Сейчас одна. Соседи еще в эвакуации.

Комната Нелли Максимовны большая и, очевидно, светлая, с тремя высокими окнами, выходящими на Неву, почти пустая. В углу стоит старинный рояль с бронзовыми подсвечниками, но без крышки, в одном углу — кровать, в другом — печь-буржуйка со снятыми трубами.

Хозяйка опускает светомаскировку, делает это, наверное, по привычке и зажигает электричество. В простенке я вижу большой портрет в металлической раме. Это, конечно же, Нелли Максимовна. Она в огромной шляпе с какой-то сеткой, в белом платье с приколотыми цветами; на длинной, в мягком изгибе шее черная ленточка с брошкой.

Заметив, с каким вниманием я рассматриваю портрет, Нелли Максимовна подходит ко мне, спрашивает с улыбкой:

— Похожа?

— Конечно. Я сразу узнал.

— Это я в костюме Сильвы. Смотрел такую оперетту?

— Нет. Ни одной оперетты я не видел. Я ведь из деревни.

— Догадываюсь. Еще посмотришь, Сережа, посмотришь. Ты молодой. И оперы, и оперетты, и балет. Все посмотришь.

— А это ваш муж? — указываю я на мужчину средних лет, портрет которого висит в соседнем простенке.

— Он. Владимир Петрович.

— Наверное, тоже на фронте?

— Его уже нет в живых. Он умер от голода в январе сорок второго. И мама — тоже.

Нелли Максимовна достает из кармана «бычок» самокрутки, дрожащими руками зажигает спичку, прикуривает.

— Если бы ты знал, Сережа, какой это был человек!

— Он тоже артист?

— Нет, врач. Педиатр. Детский, значит. Он называл свою профессию самой гуманной на земле и умер, служа ей. Когда Владимир Петрович уходил на дежурство в больницу, я давала ему на обед тонюсенький ломтик хлеба с комбижиром. Но, оказывается, он не съедал его, а отдавал раненым детям. Так долго не могло продолжаться. Однажды, придя с работы, я нашла его мертвым... Скажи, ты уже был на фронте?

— Да, я после госпиталя.

— И ты видел фашистов, стрелял в них?

— Конечно. Я ведь был пулеметчиком и стрелял хорошо.

— Ну а вот так, лицом к лицу, приходилось сталкиваться?

Нелли Максимовна словно с недоверием смотрит на меня, грустно вздыхает, берет меня за руку выше локтя и очень тихо, почти шепотом, говорит:

— До войны я бы не поверила, что смогу убить человека... Но фашисты — они не люди и потому, наверное, Сережа, остались твои глаза такими чистыми. Впрочем, довольно. Давай-ка соображать ужин.

Нелли Максимовна снимает сумку с противогазом, вешает ее на спинку кровати.

— Знаете, я уже поужинал.

— А я нет. У меня есть рыбьи головы и картошка.

— У меня — кусочек сала и сахар. И хлеб, конечно.

— Хлеб теперь и у меня есть. Так что давай устроим пир.

Она принесла из кухни картошку, принялась готовить ужин.

— А ты, Сережа, полистай пока альбомы. Там много моих театральных фотографий. Они в рояле. Там внутри, на струнах лежат.

Альбомы листаю не без робости. До чего же она была хороша!

— Нелли Максимовна, а вы и сейчас артистка?

— Нет. После смерти мужа я санитаркой в госпитале работаю, рядом здесь.

Поужинав, Нелли Максимовна стелет мне в углу и приказывает снять белье.

— Ложись и не разговаривай. Я тебя укрою одеялом, а сама выстираю белье, к утру оно высохнет. Оно ведь почти черное у тебя, Сережа. А у меня кусочек мыла есть.

— Вам же отдохнуть... — пытаюсь протестовать, но хозяйка перебивает меня.

— Сегодня я всю ночь буду дежурить. Налетов на город давно нет, но дежурство не отменяется. Все. Спи, мой мальчик, я пошла на кухню.

Она будит меня утром. В изголовье лежит выстиранное и отутюженное белье, на столе попыхивает паром чайник, комната по самый потолок наполнена солнцем, и даже черная от копоти старинная лепка по карнизу кажется не такой уж мрачной.

— Одевайся, Сережа, и посмотри на это чудо, — Нелли Максимовна, приоткрыв дверь в комнату, показывает на окно.

Одеваюсь, босиком подхожу к окну, открываю его и вижу чудо, о котором говорит хозяйка.

Чудо — это Ленинград. Израненный бомбами и снарядами, изморенный голодом и морозами, опаленный огнем, он был воистину велик и воистину прекрасен. Велик мужеством и доблестью своих защитников, прекрасен плодами человеческого гения и ранами, полученными в долгом и страшном бою с врагом.

Каким я видел Ленинград? Вот таким. Великие люди писали о нем, и разве смог бы я что-нибудь добавить своими словами к той красоте, которая открылась передо мной в то ясное, подернутое голубой дымкой июльское утро сорок четвертого года.

— Ты знаешь, Сережа, — Нелли Максимовна, стоя за моей спиной, мягко кладет руку на мое плечо, — в сорок первом мне предложили эвакуироваться вместе с одним детским садиком. Я поехала, но только до Ладоги. Дальше не смогла. Ну скажи, могла ли я оставить это чудо в беде? Не могла! Я вернулась, чтобы разделить судьбу своего города. Если бы враг убил его, то только вместе со мной.

В девять утра я попрощался с Нелли Максимовной у ворот госпиталя на Суворовском проспекте и направился к Полонским, дав ей слово, что, если капитан не оставит меня в своей квартире, обязательно приду ночевать к ней.

Но к Полонским я пришел лишь после обеда. Ходил по городу, нашел Смольный, посмотрел на него издали, побывал у Исаакиевского собора, на Дворцовой площади. Если бы не патрули, ходил бы до темна, но надоело показывать свои документы и без конца объясняться.

На стук мне открыла дверь стройная, коротко стриженная женщина с погонами старшего лейтенанта медицинской службы и крохотным, почти игрушечным пистолетиком на ремне. Она улыбалась, жуя бутерброд.

Без труда догадываюсь, что это сестра капитана, он рассказывал про нее в поезде.

— Входите, — женщина отступила в сторону, потом, обернувшись, крикнула в коридор: — Вадим, это к тебе!

Из комнаты справа вышел капитан Полонский. Но это уже какой-то другой капитан. В синей рубашке без галстука, в серых брюках он выглядел гораздо моложе, чем в форме. И проще, и доступнее. Нас уже не разделяла невидимая, но реально существовавшая грань военных рангов, утверждаемая даже формой одежды.

— Входи, входи, Сергей. Но он, Лиля, скорее к тебе, чем ко мне. Ведь ты жаловалась, что сидишь без кавалера.

Лиля неожиданно громко рассмеялась, оглядела меня с головы до ног.

— А что? Он мальчик — ничего. Только молод для меня. — Она притворно вздохнула. — Не смущайся, Сережа, мы все Полонские такие. Давай твою пилотку, вещмешок вешай сюда. И, пожалуйста, не робей.

— Я и не робею, — с трудом выдавливаю из себя первые пришедшие на ум слова, хотя столь необычный прием, конечно, огорошил меня.

— Проходи, Сергей, — капитан открывает дверь, пропускает меня вперед. Вхожу в комнату и замираю: там одно начальство.

Делаю попытку отступить, но дверь за мной уже захлопнута, и старший лейтенант Лиля легонько подталкивает меня к столу.

— Садись рядом со мной, вон твой прибор.

— О тебе, Сергей, разговор уже был, поэтому представлять тебя не нужно. — Капитан ободряюще смотрит мне в глаза. — Здесь все мои друзья. Женщины — сплошь медицина, включая мою супругу, мужчины — сплошь строители во главе с нашим профессором.

Полковник с седыми длинными, не как у всех военных, волосами хитровато подмигивает мне. Догадываюсь, что он-то и есть профессор.

Мой приход прервал разговор старых друзей, наверное, давно не видевшихся. Я чувствовал себя в полном смысле не в своей тарелке, хотя Лиля уже успела наполнить ее нехитрой закуской.

— Друзья мои, — полковник застегивает крючки на воротнике кителя, — наша компания пополнилась еще одним, самым юным гостем, фронтовиком. Предлагаю, как старший по возрасту, выпить за здоровье этого паренька, за его удачи в бою.

Я взял дрожащей рукой рюмку (когда и кто ее поставил — не видел), поднялся со стула, как это когда-то делал отец, чокнулся со всеми поочередно, но делал все это механически, как заводной. У меня никак не укладывалось в сознании, что профессор, настоящий живой профессор, да еще полковник, будет предлагать тост за мое здоровье.

Едва не расплескав водку, я бережно ставлю рюмку на место и осторожно опускаюсь на стул.

— А почему гвардия не пьет? — сидящий напротив меня мужчина в полувоенной форме с любопытством поглядывает на нетронутую рюмку.

— Я, честное слово, не пью.

— Вадим, он тебя боится, — говорит миловидная женщина в очках (очевидно, жена капитана) и осторожно толкает Полонского локтем в бок.

— Чего ему бояться? За одним столом сидим. Выпей, Сергей, сколько можешь. Праздник у нас. Первый за всю войну.

Мне не выпивать, а есть хочется. Лиля ко всей прочей закуске положила мне на тарелку солидный кусок консервированной колбасы, а я не знаю, можно ее так есть, куском, или разрезать? Можно есть одну или обязательно с картошкой и огурцами? Нож я держу в правой руке, про это читал в книжках, а вот после того как что-либо отрежешь, куда его класть? Этого не знаю.

Но что за люди, эти Полонские! Что за друзья у них! Через минуту-другую они словно уже забыли обо мне, а может, умышленно это сделали, дав мне возможность поесть. А то, что я зверски голоден, видно было сразу.

Майор рассказывал о поездке в Америку, где он принимал, какое-то имущество, но я плохо слушаю его, боясь что-либо уронить на скатерть.

— Ты скажи, Вадим, почему до сих пор в пехоте? — неожиданно прерывает майора профессор. — Ведь ты строитель, и сам бог велел служить тебе в инженерных войсках.

— Так уж получилось, Николай Иванович, — капитан закуривает новую папиросу. — В дивизию народного ополчения я пришел рядовым. В этом же звании лечился в госпитале после первого ранения. Затем по воле кадровиков попал на армейские курсы младших лейтенантов, получил под начало взвод, воевал. Опять госпиталь, резерв офицерского состава, снова взвод, плюс лейтенантское звание, потом рота. Вот и вся моя военная карьера. — Полонский грустно и как бы виновато улыбается, глядя на своего профессора.

— Может, мне похлопотать в Главном инженерном управлении? — спрашивает полковник.

— Спасибо, профессор. Привык к новой должности. А война не особенно разбирает, кто, например, полковой инженер, кто ротный командир. Довоюю на этой должности. Теперь и до победы недалеко.

Разговор перекидывается на последние вести с фронтов. Мои собеседники, оказывается, знают многое из того, что не сообщается в сводках, и чутье подсказывает, что нужно уйти. Но куда? Я в чужой квартире. На улицу, вот куда!

Осторожно встаю со стула, но полковник замечает это.

— Сергей, спустись, дорогой, вниз. Там машина у подъезда стоит. Попроси у водителя мой портфель. В нем «резерв верховного командования», — полковник щелкнул пальцем по порожней бутылке на столе.

— Николай Иванович, — жена Полонского с укоризной смотрит на профессора, — у нас тоже есть «резервы».

— Сбегай, Сережа, сбегай.

Когда возвращаюсь с портфелем, в коридоре меня встречает жена Полонского.

— Сережа, мы не познакомились с тобой. Меня зовут Мариной Петровной. Вот так, а теперь позволь я покажу тебе Коленькину комнату. Можешь располагаться там. Я постелила на диванчике. И книжки там сохранились. Коленькины любимые.

Не знаю почему, но Марина Петровна быстро показывает мне рукой на дверь в конце коридора и уходит.

Да, меня здесь ждали. На маленьком диванчике — свежая постель, на спинке стула — старенькая полосатая рубашка с короткими рукавами. Даже тапочки есть. Хорошо, что Нелли Максимовна постирала мне белье. Как бы я в грязном-то ложился на такую простыню.

Сажусь к окну. На подоконнике — стопка книг. Верхняя — «Остров сокровищ». Читал такую. Но как давно это было. Еще до войны. Скоро начинаю клевать носом, а ложиться на диван стесняюсь: гости еще не разъехались. Приседаю несколько раз и снова берусь за книжку, но неожиданно в комнату входит Лиля с пачкой «Беломора» в руке.

— Ты не куришь?

— Нет.

— Будущий идеальный мужчина. — Она улыбается, садится на постель. — Ты откуда родом, Сергей?

Я отвечаю. Зная, что она все равно спросит про семью, рассказываю про отца, колхозного бригадира, про мать, сестренку.

— А это вся квартира ваша? — спрашиваю в свою очередь Лилю.

Она вздыхает.

— Была вся наша. Да нас-то — Полонских — осталось двое. Вадим да я. Марина — она на своей девичьей фамилии. В сорок втором здесь умерли папа, мама, младшая сестра — Катенька, на Синявинских болотах погиб старший брат Евгений. Его жена и двое детей утонули при переправе через Ладогу, под Лугой убит Коленька, сын Вадима и Марины. Он жил в этой комнатке. Вот каким был сорок второй год для нас, Полонских.

Лиля прячет лицо в ладони, наклоняет голову к коленям и тихо плачет. Ее бы, конечно, надо успокоить, что-то сказать, может, обнять за худенькие плечики, но как я это сделаю, если она старший лейтенант медслужбы!

Вдруг она быстро встает с дивана, поправляет волосы, расправляет под ремнем гимнастерку.

— Сейчас я вернусь. Ты посиди, Сережа.

Лиля возвращается с бутылкой и стаканом в руке, наливает себе немножко водки, пьет одним глотком и закуривает снова.

— Сейчас у меня пройдет. Выпила — вот и расслюнявилась. А их служебных разговоров за столом я не люблю. Как выпьют — давай поступки начальства обсуждать. Пойдем, Сережа, я покажу тебе комнаты. Все они, кроме этих двух, в запустении, но ремонтировать, видно, после войны будем.

Я никогда не видел такой большой квартиры с хрустальными люстрами под высокими потолками; квартиры с полукруглыми вверху окнами, с медными ручками на дверях и выщербленной мозаикой паркета.

Все это выглядело когда-то солидно, внушительно, вселяло невольное почтение к хозяевам у всякого, переступившего порог.

— Вы здесь и родились?

— Вот в этой комнате. Здесь была мамина спальня. За два года до революции родилась, Сережа.

— Значит, ваши родители были богачи?

Лиля прислоняется спиной к косяку двери, закрывает глаза и негромко смеется. От прежнего кислого настроения у нее не осталось и следа.

— Развеселил ты меня, Сергей Кочерин. Конечно, они были люди не бедные. Из дворян. Наш папа и до революции был профессором университета. Он написал очень много книг, объездил почти весь мир и всю жизнь до последнего дня честно трудился. Заводов, фабрик, поместий, Сережа, у него не имелось. Вот так. А теперь пойдем в твою комнату, поговорить нужно. Именно мне, и именно с тобой.

Она садится на диванчик и опять закуривает.

— Сегодня вечером я уеду в свой укрепрайон. Меня подвезет туда профессор. С Вадимом мы за всю войну видимся первый раз. О нем мы и поговорим. Что такое Вадим Полонский? Между собой мы называли его человеком не от мира сего. Он честнейший, принципиальнейший и упрямейший из людей. На сделку со своей совестью никогда не пойдет. И, увы, иногда из-за этого страдает. Начальники его недолюбливали. Исключение составлял Николай Иванович, который давно хотел взять Вадима к себе в институт, на кафедру, но этот упрямец все время отказывался и шел строить дома, работал прорабом.

Лиля помолчала, опять стиснула лицо ладонями, наклонила голову, густые темные волосы с едва заметными: сединками сползли на высокий чистый лоб.

— Да, так вот. Вы будете с ним на фронте. Сама я там не была, но знаю, что такое война. Прошу тебя, Сережа, молодого, сильного и, наверное, смелого парня: побереги своего капитана в бою. Ведь его может... ранить, контузить. Или мало ли что такое случится. Не оставь его в беде, умоляю тебя. Понял?

— Угу.

— Слово даешь?

— Честное комсомольское.

Она опять улыбается.

— Это ты хорошо сказал: «честное комсомольское». Наш Коленька тоже так говорил. Ты даже чем-то похож на него.

— А где эта Луга?

— Здесь, под Ленинградом. Он был бойцом в лыжной бригаде спецназначения. Ему едва исполнилось восемнадцать. Ушел добровольцем по путевке райкома комсомола. И вот еще что: о нашем разговоре, пожалуйста, никому ни слова. Особенно Вадиму.

Я обещал.

Утром, когда одетый и умывшийся я читал у окна, в комнату вошел капитан.

— Как отдохнул, Сережа?

— Здорово! Как в госпитале. На простыне, с подушкой.

— Отлично. Пойдем попьем чайку да будем собираться.

— Куда?

— Домой, Сережа, в роту.

— Так еще три дня?

— Видишь ли, — капитан садится на диванчик. — Марина Петровна сегодня улетает в Москву на какой-то слет фронтовых хирургов, Лиля уже уехала в часть, с друзьями я повидался. Что нам, двум бобылям, делать в пустой квартире? Поедем-ка и мы. В роте дел по горло. Город посмотрел?

— Посмотрел.

— Тогда порядок.

В роте ожидала приятная новость: приказано получить в отделение еще один автомат вместо карабина. Решаю вручить это мощное оружие пехоты Таджибаеву.

Итак, в отделении — ручной пулемет, три автомата, два карабина.

Через неделю после нашего возвращения из Ленинграда было проведено учение с ротами, готовящимися к отправке на передовую. Их оказалось довольно много: полтора батальона, без малого тысяча человек.

На учение приехали командующий фронтом и член Военного совета — известный в стране партийный работник. Было все, как в настоящем бою: артиллерийская подготовка, рота танков. «Противник» находился в окопах, за проволочными заграждениями, которые «простреливались» из дзотов и выносных ячеек.

Мы двинулись в атаку дружно, с криками «Ура!», но довольно скоро начальство вернуло все роты в исходное положение.

Командующий приказывает построить всех участников учений в одно каре посреди большого поля, недавно очищенного от немецких мин. В центр каре командующий и член Военного совета въезжают на открытой машине. Первым выступает командующий. Он указывает на допущенные ошибки, критикует нас за то, что отстаем от танков, держимся далековато от разрывов своих снарядов, прикрываясь которыми мы обязаны смело сближаться с противником, стремительно врываться в его траншеи, пока противник не опомнился и не сумел восстановить нарушенную нашей артиллерией систему огня.

Догадываюсь, что командование фронта осталось не очень довольно нашей выучкой, а потому все дни с рассвета дотемна мы стали проводить в поле. Даже обед привозили туда.

Чаще всего в составе роты мы занимаемся тактической подготовкой. За оврагом мы отрыли несколько линий траншей и теперь атакуем их по три-четыре раза в день. Перед каждой атакой отдаются боевые приказы, организуется взаимодействие в различных вариантах, условно проводится артиллерийская подготовка, и только потом мы начинаем очередную атаку.

После таких занятий еле добираемся до деревни, ужинаем и буквально валимся на пол. Встречи на завалинке прекратились, и даже Сивков больше не отпрашивается к Зинке-солдатке. Не до свиданий.

Баба Гаша ворчит, критикуя наше начальство. Нельзя, говорит, так людей изводить. Ну что ж, она не солдат, требования устава на нее не распространяются и вольно ей обсуждать приказы командиров.