Дивизия, в которую мы влились, после форсирования реки Шешупе вступила на территорию Восточной Пруссии, но смогла пробиться вглубь лишь на несколько километров. Сказывались предыдущие многодневные бои, и прибывшее пополнение, очевидно, было для нее каплей в море и не могло сыграть какой-либо существенной роли в тех наступательных боях.

Когда мы прибыли на передовую, то на следующее утро, после короткого артналета полк, в который вошла наша рота, двинулся в атаку, но, встреченный сильным пулеметным огнем из каменных подвалов какой-то юнкерской усадьбы, залег.

Даже нам, рядовым солдатам, и то было ясно, что без танков эти огневые точки не подавить. А танков не было. Две маленькие самоходки, поддерживавшие атаку нашего батальона, сгорели в самом начале боя.

Но едва ли не страшнее пулеметов для нас была эта чужая земля. Не земля, а просто жирная глина, размытая непрерывными дождями, вдоль и поперек оплетенная колючей проволокой, она хватала нас за ноги мертвой хваткой. То словно губка всасывала ботинки, то, наоборот, уплывала из-под ног, когда мы пытались подняться на голые высоты, обороняемые врагом. Это был враг лютый, озверевший, стремившийся во что бы то ни стало не пустить нас теперь уж в свои города и городки, в свои хутора и усадьбы.

Но что хорошо понимали мы, то еще лучше понимали там, наверху, включая, наверное, командующего фронтом. Поступил приказ прекратить атаки, не губить людей зазря. У меня в отделении потерь не было, хотя во время последней атаки мы продвинулись дальше всех шагов на двадцать.

И вот третью неделю сидим в обороне. За это время нас успели еще раз переформировать. Капитан Полонский теперь — адъютант старший батальона, а мое отделение целиком передано в пятую роту.

В нее же назначен парторгом и старшина Кузнецов. Это хорошо. И еще: наше отделение тоже пытались разбить по другим взводам роты, но капитан Полонский не разрешил. Спасибо ему от всех нас. Перед выходом на передовую он хотел взять меня своим связным, но моего согласия не получил. Я даже напомнил капитану его слова, сказанные профессору в Ленинграде, — до конца войны оставаться в роте. Полонский погрозил мне пальцем и не стал настаивать.

Что же это такое «сидение в обороне»? Зимой прошлого, сорок третьего, когда моя служба только начиналась, это был по фронтовым условиям рай. Здесь — ад. Тельный говорит, что грешников вместо поджаривания на огне следует совать в эту глину. Дешевле будет.

Идет нудный моросящий дождь, не укроешься от сырого холодного ветра. Ни обсушиться, ни обогреться. Чтобы притащить термос с холодной кашей, приходится передвигаться ползком, так как ход сообщения залит водой и ее не откачать во веки вечные не только что ведрами, но и сотней пожарных насосов.

Ночь напролет всем отделением посменно котелками вычерпываем воду из тесного блиндажика, вырытого прямо в стенке хода сообщения. Но она продолжает на наших глазах сочиться и сочиться из земли, словно кто-то гигантским прессом выдавливает ее оттуда. Ночью мы ходим за еловыми ветками, застилаем пол блиндажа, но уже к утру земля заглатывает их.

Чтобы вода не стекала в блиндаж, пол которого ниже хода сообщения, Игнат соорудил запрудку из палок, дерна и соломы. Час-другой запрудка держит воду, потом уступает ей, расползается на глазах, и вся «гидротехника» вместе с потоками воды устремляется в блиндаж.

Но пуще всяких бед для меня стали чирьи, один за другим вздуваются на шее и затылке. Военфельдшер батальона направлял в медсанбат, но я, честно говоря, не хотел оставлять своих ребят, боялся, что меня могут неправильно понять, хотя полежать недельку в сухой теплой постели было бы недурно.

— Командир, у меня предложение, — говорит Сивков. Он держится молодцом, лучше всех нас, и ничто не может поколебать его врожденного оптимизма. — Надо выбираться из этого чертова блиндажа.

— Куда?

— В стенках траншеи вырыть норы. Эти дренажные колодцы ни хрена не помогают.

Дренажные колодцы в траншее и в блиндаже мы выкопали по предложению капитана Полонского, закрыли их щитами из жердей, но вода в них стекает плохо. Глина не впитывает влагу и не пропускает ее. Дно траншей давно превратилось в настоящее болото.

— Но ведь загнемся в этих норах, окоченеем от холода, — возражаю я Алексею.

— И об этом покумекал. Километрах в двух отсюда заприметил я сарай. В нем сено. Гнилое, но нам сгодится. Предлагаю: сегодня за день вырыть норы в стенках траншеи. Не вглубь, а как бы вдоль. Ночью сходить к тому сараю, принести по доске и по тюку сена в плащ-палатках. Постелить это сено на доски и будет сухо.

— С Гусевым поговорить бы...

— Так поговори. Он мужик головастый.

Да, наш новый взводный — мужик головастый. Младший лейтенант Гусев уже не молод. Офицерское звание получил здесь, в полку. Начал войну рядовым, командовал отделением, был помощником командира взвода.

Он одобряет предложение Сивкова.

— Правильно, делайте. Снарядами немец кидается редко, мина на такую толщину не возьмет, а из пулемета тем более фриц не достанет. Копайте.

Мы беремся за лопаты. За работой греемся, она хоть на время отвлекает от невеселых дум. Скорей бы ударили морозы. Но, говорят, в этих краях они настают и поздно, и вяло.

Глину из ниш выбрасываем на бруствер. Если ссыпать на дно траншеи, тогда вообще не проползешь. Немцы замечают нашу работу. Для острастки дают несколько очередей из пулеметов, но нам наплевать на них. Роем себе и роем.

У Манукяна и Кремнева дела с отрывкой ниш продвигаются плохо. Армен — парень исполнительный, но сильно ослаб за последние дни. Я предлагал санинструктору отправить его в санчасть подлечиться, однако тот ответил, что в роте таких, как Манукян, каждый третий. Что касается Кремнева — то он верен себе: от каждого свиста пули приседает, лопатой двигает еле-еле.

— Шибче работай, Кремнев, — говорю ему. — Не успеешь дотемна.

— Не успею, и черт с ней.

Хочется сказать ему что-либо этакое... Но сдерживаюсь и снова берусь за лопату. За работой злость проходит.

Хлюпая по жиже кирзачами, подходит парторг, телогрейка вымазана глиной. Лицо у Ивана Ивановича серое, глаза ввалились, на щеках инейком светится седая щетина.

— Здоров будь, Кочерин. Что сооружаешь?

Объясняю, попутно упоминаю о предложении Сивкова направиться ночью к сараю.

— Мысль верная, хотя и самодеятельность. — Старшина присел, прислонясь спиной к стенке траншеи. — Но это полумера, Сергей. Командование смотрит и дальше, и глубже. Сегодня в штабе полка соберут партактив, расскажут, что делать. Так больше не может продолжаться. Больных много. А пока копайте. Я доложу ротному, может, на всех этого сарая хватит.

Передохнув, он заходит в наш блиндаж под двумя дохленькими накатами из березовых бревен, соглашается, что жить в нем больше нельзя, оставляет свежий экземпляр дивизионки и идет по траншее дальше.

Весть о полковом партактиве ободряет. Знаю, что собрания всегда проводятся по очень важным вопросам. Потом, наверное, соберут и нас, комсомольцев-активистов, но уже в батальонах, расскажут, как и что.

Первым заканчивает свою нишу маленький Таджибаев. Усенбек работает, как крот, без разговоров, перекуров. Роет и роет.

— Готов, товарищ младший сержант, — по-уставному докладывает он. — Мой окоп готова.

Все, кроме Кремнева, втыкаем лопаты в грунт и, разгоняя ботинками жижу на дне окопа, подходим к Таджибаеву. Нишу он вырыл аккуратную, невысокую, как раз такую, чтобы можно было удобно лежать на боку.

— Везет тебе, Усенбек, — вздыхает Тельный. — Копнул два раза и — готово. Маленький ты, а мне вон сколько рыть надо.

— Товарищ командир, — спрашивает Таджибаев, — Манукян помогать можно?

— Можно, Усенбек.

Мне хочется сказать что-то хорошее, теплое этому парнишке за его готовность помочь товарищу, но при всех я почему-то стесняюсь делать это и опять бреду к своей неоконченной норе.

А ведь напрасно! Мог же я, как командир, официально объявить ему благодарность? Конечно, мог. За отличную работу. И объявлю. Обязательно. Вот как только за сеном сходим.

За сеном и досками Гусев разрешил идти не всем — я и Тельный с пулеметом должны быть на месте.

— Товарищ младший лейтенант, — не соглашаюсь я, — да в такую погоду, да еще ночью, немцев на цепи из окопа не вытащишь...

— Все, Кочерин. И приучайся не торговаться со мной. Для твоего сведения, я имею привычку думать, прежде чем отдать приказание. И тебе советую так поступать.

За старшего к сараю отправился Алексей. Но наших опередили. Сено, трухлявое и прелое да и то почти все растащили, а досок не оказалось вообще. Сарай был покрыт дранкой. Ее принесли в плащ-палатках.

И все-таки кое-какие подстилки мы смастерили. На следующую ночь решили сходить в лес, нарубить лапника и устелить им свои «берлоги».

Поздно ночью, согревшись горячим чаем, вскипяченным в блиндаже на крохотном костерике, расходимся по своим местам. В траншее на постах остаются Сивков и Таджибаев. Через час их сменят Кремнев и Тельный. Потом заступим мы с Манукяном.

Как командир отделения, я могу и не дежурить в траншее, но люди ослабли, пусть хоть подольше отдохнут. Теперь на дежурных возлагается еще одна обязанность — накрывать лежащих в нишах сеном.

А все-таки в нишах лучше, чем в блиндаже. Печки там все равно нет, костер жечь всю ночь не из чего, под боком одна мокрая хвоя, ноги в воде.

Бедные наши ноги. Мы не разувались уже больше двух недель, и ни минуты за это время они не были сухими.

В нише сухо. Уже одно это хорошо. Я лежу на дранке, накрывшись плащ-палаткой, сверху даже присыпан сеном. Алексей разложил его на мне ровным слоем, оставив небольшую щель для глаз и носа. Лежать я должен не шевелясь, чтобы мое «покрывало» не свалилось в траншею. От сена терпко воняет плесенью, но это уже пустяки.

Над окопами низко ползут тучи, сыплется мелкий надоедливый дождь, с бруствера траншеи, булькая, сбегают крохотные ручейки, но все мимо меня. В нишу не попадает ни одна капелька. Молодец Алексей Сивков. Умно придумал.

Под толщей туч то и дело вспыхивают белые всполохи. Сначала они быстро расползаются, теснят темноту рыхлыми дрожащими боками, потом, будто убоявшись ее или обессилев, сжимаются, становятся бледнее и, наконец, гаснут.

Это осветительные ракеты. Их пускают немцы с крыши господского дома на высотке. Пускают не так часто, как в прошлом году. Видно, и с ракетами у них туговато стало. Экономят, паразиты. Экономьте, экономьте, пригодятся.

Судя по сводкам в газетах, наше наступление прекратилось почти по всем фронтам. Сильные бои продолжаются только в районе Будапешта. Далеко отсюда этот Будапешт, ох как далеко!

Стучит пулемет. Но это наш. Наш — значит хорошо. Заснуть бы малость. И еще — написать бы письма маме и Полине. Адрес есть постоянный, а вот написать некогда.

Так-то, товарищ отделенный командир. А прелое сено кажется теплее. Ведь в нем, должно быть, происходит какая-то химическая реакция, выделяющая тепло. Спать надо, спать, спать...

...С собрания партактива полка Иван Иванович приносит хорошие вести: отдых. Конечно, не совсем отдых, мы не отводимся во второй эшелон. Просто от каждой роты в первой траншее будет находиться лишь один взвод. Два других — отводятся во вторую. Она там, за сараем с сеном, по ту сторону этой проклятой низины, в которой мы успели промокнуть до корней волос. Во второй траншее есть удобные блиндажи с печками. Там же в брошенных жителями домах будут оборудованы бани.

Мы помоемся, обсушимся, отдохнем. Дело ясное — наступать будем не скоро. Для нового наступления нужно набраться сил. Теперь нас интересует одно: какой взвод останется здесь? На этот вопрос ни Гусев, ни Кузнецов ответа не дают. Может, и знают, но молчат начальники.

Остается третий взвод. Наш взвод первый и первым следующей ночью снимается с позиции. Идти за хвоей в лес не пришлось, к великой радости не только Кремнева.

Наша новая позиция расположена метрах в пятидесяти от опушки леса. И примерно в километре от старой. Она проходит по склонам пологой высоты, у основания которой стоит тот самый сарай с остатками прелого сена и ободранной крышей. От нас до немцев километра полтора. Нам даже не нужно бояться их пулеметов. А самое главное — отделению достался отличный сухой блиндаж с печкой, сооруженной кем-то из чугунного котла с пробитым дном. Труб, правда, нет, но прежние хозяева сделали дымоход прямо над печкой, и, полагаем, дым не будет выкуривать нас из блиндажа. В нем есть нары... и кресло-качалка с продавленным сиденьем. Очевидно, наши предшественники понимали толк в делах житейских, устраивались с удобствами. Что ж, условия им позволяли.

День уходит на организацию обороны. Дооборудуем ячейки, уточняем секторы обстрела, перекрываем участки траншеи, благо лес под боком, и все ждем. Чего? Наступления темноты, чтобы раскалить докрасна нашу «домну» и высушиться. В сумерках Игната отправляю на заготовку дров, Манукяна — за ужином.

Ведь надо же! Отошли от передовой всегошеньки на один километр, а жизнь уже другая. Печку мы раскалили едва ли не докрасна, и в блиндаже стало жарче, чем в бане. Сидим на нарах в чем мать родила и усердно шлепаем себя по груди и ляжкам. Хоть беги, грей воду и начинай мыться.

И что за характер у русского солдата! Стоило отогреться, сытно поесть, как он уже забыл и блиндажик с плывуном под боком, и нудность осеннего дождя.

Сидим, хохочем, Игнат рассказывает очередное похождение времен бродячей жизни, а Сивков предлагает прижечь мои чирьи на затылке горячим шомполом. По его словам — здорово помогает. И только Усенбек и Армен молча сидят по углам, как мышата поглядывают на нас быстрыми черными глазками. Кремнев стоит на посту, в траншее.

Наутро всех отправляют в баню. Ее соорудили в подвале большого господского дома. Огромная каменка, напоминающая египетскую пирамиду, пышет жаром, под ногами хлюпает грязная вода (санитар из полковой санчасти не успевает отчерпывать ее детской ванночкой), но это мелочь, которую мы не замечаем.

Самое главное — жару вдоволь, без нормы горячей воды, которая поступает в бочки по трубам откуда-то сверху. Паримся нагретыми на каменке сосновыми ветками. Не сахар, конечно, но лучшего ничего нет, а зудящее тело само просит подраить его. Впору хоть посыпай грудь песком, бери лапоть, как это делают у нас в деревне при мойке полов, и три, что есть мочи. Временем не ограничивают. Мойся до тех пор, пока обмундирование находится в дезокамере.

Невольно вспоминаю ту первую фронтовую баню зимой прошлого года, упавшую занавеску, Полину, сжавшуюся в углу, Петра, идущего выручать ее из беды.

Как все это недавно и давно было. Уже нет в живых Петра, Ивана Николаевича, Чепиги. Стали инвалидами Полина и Галямов, ничего не знаю о судьбе Вдовина и Тимофея.

— Ты вздремнул, что ли? — Сивков толкает меня локтем в бок. — Потри, говорю, спину ветками.

— Больно будет тебе.

— А у меня кожа дубовая. Не бойся, шуруй...

Два дня мы блаженствовали, отсыпались. И вот поступил приказ: начать занятия. Отдых кончился. Из штаба батальона даже приходит расписание занятий: тактика, огневая подготовка, инженерная.

На тактике мы в составе взвода учимся штурмовать господские дворы, превращенные в опорные пункты, использовать для скрытного подхода к противнику глубокие дренажные канавы, дамбы, деревья вдоль дорог, ведущих к усадьбам.

Для нашего батальона учебным полем становятся развалины соседнего господского двора. Вокруг него мы натянули проволоку в несколько рядов и теперь штурмуем. Штурмуем, ведя огонь боевым патроном, метаем боевые гранаты. Все как в настоящем бою.

На одном из занятий произошел случай, который вполне мог стать последним в моей жизни. И все из-за Кремнева.

Он шел в «атаку» рядом со мной. Когда послышалась команда: «Гранатами, огонь!», Кремнев отцепил от ремня свою РГД, остановился, вытащил чеку, замахнулся, чтобы бросить гранату в окоп «противника», но в самый последний момент, очевидно, струсил и разжал руку. Сработал запал, я услышал знакомый щелчок и обернулся: Кремнев, бледный, столбом стоял среди поля, у ног его лежала граната.

Не раздумывая, я бросился к нему, схватил за руку, успел оттащить на пять-шесть шагов и толкнуть на землю. Падая, услышал взрыв. К счастью, оба остались невредимы.

Ох, Кремнев, Кремнев! Сколько толковали ему Сивков и Тельный, что нельзя быть на войне таким, как он. Нельзя бояться каждого выстрела, трусить, жить в отделении особняком, жадничать, ругаться с товарищами по каждому пустяку, отлынивать от дел. Ничего не помогало.

Но что делать? Не могу же я прийти к командиру взвода и сказать: заберите Кремнева, потому что он мне не нравится, что не верю ему, не надеюсь на него в бою.

После случая на занятии мы возвращаемся в блиндаж молчаливые, злые. Сивков сердито спрашивает Кремнева:

— Ты хоть понимаешь, что сержант тебя от смерти спас?

— Так уж и от смерти... — Кремнев пожимает плечами, присаживается к «домне».

— Хоть спасибо бы командиру сказал... — Не унимается Алексей.

— На что оно ему? Шубу что ли шить?

— Ну и шкура ты, Кремнев, — Тельный сокрушенно качает головой, тяжело опускается на нары. — В морду бы тебе заехать, да она и так разбита.

— А может, Кочерин и разбил ее. Может, он нарочно так сильно и толкал меня, чтобы я мордой о землю ударился.

Это выводит Тельного из себя. Он срывается с места, хватает Кремнева за ворот шинели, сверля его взглядом, спрашивает тихо-тихо:

— Да ты хоть понимаешь, кулацкая твоя душа, что он жизнью из-за тебя рисковал? Неужели ты не видел, что Кочерин к гранате ближе тебя лежал?

— Сядь, Игнат, — вмешиваюсь я, видя, что дело принимает слишком крутой оборот. — Оставь его.

Молча ужинаем при печном свете и ложимся спать, но нас сразу же поднимают. Приказано помочь саперам носить мины. Они минируют всю низину между первой и второй траншеями, оставляя узкие проходы. Потом их обозначат и все будут пользоваться только ими.

Ясно, раз к нам приехали саперы из фронтовой инженерной бригады, значит, садимся в оборону на этом месте основательно.

Всю ночь таскаем маленькие и большие деревянные ящики, складываем их у лунок, отмеченных палочками. Чтобы противник не догадался, к утру саперы должны закончить установку мин.

А немцы словно и не те немцы, которых я раньше знал. Вот уже недели две, как над нами не пролетал ни один вражеский самолет, ни одна мина не плюхнулась в наши окопы. Даже их дежурные пулеметчики и те стреляют только по видимым целям, а не просто так, для острастки.

В День Конституции в полк приезжают артисты фронтовой концертной бригады. Приказано выделить из каждого отделения по три человека. Назначаю для следования на концерт Сивкова, Таджибаева и... себя.

Усенбек неожиданно отказывается, говорит, что плохо знает русский язык, и предлагает вместо себя Тельного.

Дорогой мой, хороший Усенбек, я понимаю твою нехитрую уловку. Ты уступаешь эту радость старшему. Но не могу же я оставить здесь на позиции одних вас, молодых! Вместо Таджибаева с нами пойдет Манукян.

Побывать на концерте настоящих артистов — это событие во фронтовой жизни пехоты. Мы бреемся (что я начал делать совсем недавно по настоянию Сивкова), подшиваем свежие подворотнички. Тельный даже предлагает мне свои кирзовые сапоги, но они еще хуже моих ботинок. Разве что вместо обмоток — голенища.

Сбор всех, отправляющихся на концерт, — у землянки командира роты. Оттуда, вытянувшись в длинную цепочку, идем куда-то в тыл по просеке.

Второй раз в жизни предстоит видеть и слышать настоящих артистов. Жаль не будет со мной рядом Гали. Галя, Галя. Где ты?.. Письма маме, Полине и Любови Алексеевне в Ленинград я на днях отправил, теперь буду ждать весточки. А что если Галя где-либо здесь рядом? Ведь и у нас здесь, в ближайшем тылу, есть дорожные батальоны.

Перед началом концерта нас ожидает сюрприз: каждому из присутствующих в зале (а это второй этаж большой мельницы, где раньше, очевидно, хранили муку) выдают по заклеенному бумажному пакетику. Это подарки, которые привезла с собой фронтовая концертная бригада. Они, как сказал майор-агитатор полка, куплены на средства работников театра.

Бережно разрываем пакетики. Их содержимое одинаково: два подворотничка, лезвия для бритв, иголки, камешки для зажигалок, нитки на картонке, зубной порошок, курительная бумага, открытка с поздравлением по случаю 27-й годовщины Октября. Опоздало немного поздравление, но ничего.

Мы дружно аплодируем какому-то незнакомому мне капитану, Герою Советского Союза, выступающему от нашего имени с благодарственным словом за подарок, ожидая начала концерта, но вместо ведущего на импровизированную сцену снова выходит агитатор полка.

Он сообщает последние сводки с фронтов, новости, поступающие с заводов и колхозов, призывает нас сильнее бить врага, энергичнее готовиться к решительным боям за Кенигсберг — цитадель прусского милитаризма.

Тогда я впервые услышал это слово — Кенигсберг. Звучное и грозное. И слово «цитадель» — тоже, хотя толком и не понимал, что это значит.

Концерт нам очень понравился. Мы сидели на полу, скрестив по-турецки ноги и положив оружие на колени. И хлопали, хлопали без конца. Полковое начальство и офицеры постарше сидели по бокам зала на скамейках, бочках, табуретках, внимательно наблюдая и за тем, чтобы никто из нас не вздумал задымить.

Пожалуй, больше всего аплодировали очень молодой артистке, исполнявшей еще незнакомую нам «Песню креолки». Много раз уже после войны я слышал ее в исполнении К. И. Шульженко, но тогда песня воспринималась совсем по-другому.

Возвращаемся с концерта около полуночи. Идем той же просекой. Наконец-то ударил морозец. Под ногами звонко похрустывает ледок на крохотных лужицах, ботинки не скользят по глине.

Вызвездило. Небо видится нам необыкновенно высоким и чистым, в нем купаются верхушки сосен, тронутые первым инейком, и от этого они кажутся серыми.

В голове цепочки идет младший лейтенант Гусев. Идет, сложив руки за спиной, и по обыкновению молчит. Спускаемся в ход сообщения. Вот и траншея нашего взвода. В ней слышится чей-то стон, но это не настораживает младшего лейтенанта.

— Все мается, бедный, — говорит он, качая головой.

— Кто? — спрашиваю я.

— Да Куклев из третьего отделения. Зубы замучили бедолагу.

Я знаю этого едва ли не самого старого по возрасту солдата в роте. Вместе с ним пришли в полк.

Куклев ходит взад-вперед по траншее, что-то прижимая к губам. Оказывается — льдинки.

— Ну что, Куклев, не проходит? — Участливо спрашивает младший лейтенант.

Куклев отмахивается от нас и уходит прочь. Здесь же замечаем ротного санинструктора, молоденького парнишку, на днях прибывшего к нам.

— Ты почему его в санчасть не отправишь? — Гусев смотрит вслед Куклеву, держа санинструктора за ремень его санитарной сумки.

— Не идет он, товарищ младший лейтенант. Говорит, боюсь, зуб драть будут.

— А что им, молиться что ли на его зуб?

— Погоди, — мимо нас к санинструктору протискивается Сивков, — а если здесь выдрать?

— Кто выдерет-то?

— А ты...

— Я боюсь.

— Эх ты! Давай я выдеру. Какой зуб?

— Откуда я знаю? Не смотрел. — Санинструктор сердито отворачивается от Сивкова.

— Эй, земляк. Куклев, тебя, что ли? Иди сюда, посмотрю твой зуб.

Куклев не обращает на слова Алексея внимания, продолжая расхаживать по траншее. Сивков не унимается: его самолюбие задето.

— Да иди, чудо гороховое. Я в деревне первым человеком по этой части был. Знаешь, как сплавщики зубами недужат?

Куклев некоторое время раздумывает, потом сплевывает и решительно подходит к Сивкову.

— На, деы, оыт с тоой! — В голосе его — одно отчаяние.

— Айда к вам в блиндаж, — Сивков берет Куклева за руку и тянет за собой.

В блиндаже зажигаем лучину, Алексей сажает больного на нары, открывает ему рот, осматривает зубы, словно ярмарочный барышник, покупая коня. Я тоже смотрю из любопытства.

— Покажи, который болит? — Глаза Куклева закрыты, по щекам скатываются капли пота, руки дрожат, и он не сразу попадает заскорузлым с черным ногтем пальцем в больной зуб.

— Та-ак, понятно.

— Чего тебе нужно, Алексей?

— Пока ничего. Голову подержи ему, когда скажу.

Сивков достает из кармана моток ниток, отрывает, сколько нужно, складывает вдвое, делает на одном конце петлю и заводит ее на больной зуб.

— Сейчас, Куклев, сейчас. Потерпи. Нам этот зуб выдрать, как...

Алексей поясняет, насколько просто ему это сделать, но Куклев не слушает. Страх сковал его тело, суставы пальцев, судорожно сжатых в кулаки, побелели.

— Ну, командир, готово. Попридержи ему голову.

Алексей упирается левой рукой Куклеву в подбородок, на правую наматывает свободный конец нитки, делает ею несколько коротких взмахов, как бы набирает инерцию, и резким рывком опускает руку вниз.

Как не рухнул тогда накат от рева Куклева, удивляюсь до сих пор. От его удара головой я откатился в угол нар, Сивкова он коленями свалил на пол.

Кто бы мог подумать, что в таком сухоньком теле Куклева таилось столько силы!

Он лежал на нарах и улыбался, хотя изо рта шла кровь, а Сивков протягивал санинструктору нитку с болтающимся на ней длинным, кривым зубом.

— Ты это не забудь, Куклев, сто граммов с тебя, — Алексей поднимается с пола, застегивает шинель. — А сейчас неплохо бы ледку положить на щеку, чтобы кровь унялась. Понял?

Куклев в знак согласия кивает головой, что-то мычит. В нашем блиндаже нас ожидает новость: Кремнев отказался выполнить распоряжение Тельного, оставшегося за командира отделения, — не пошел за дровами.

Случай, на первый взгляд, не ахти какой, но я понял, что в бою, где Игнат будет моим постоянным заместителем, Кремнев может допустить неповиновение, уже не связанное с дровами, а кое с чем поважнее, и потому решил еще раз поговорить с Кремневым при всех.

Но он и слушать не хочет меня. Сидит, насупившись, смотрит в угол землянки, как бы давая понять: мели, мол, Емеля, твоя неделя.

— Слушай, Кремнев, как ты думаешь: что бы сделал Тельный с тобой, если бы ты отказался выполнить его приказ в бою?

— А чего мне думать. Пусть он думает...

— Тогда скажу я: он обязан, понимаешь, обязан применить в этом случае оружие и заставить тебя выполнить приказ...