Уже неделю наш взвод снова находится в первой траншее. Для усиления ему придан станковый пулемет, позиция которого находится правее нашего отделения, на стыке со вторым.

Основательно подморозило, и теперь мы уже не испытываем тех адовых мук, которые преследовали нас две недели назад. Живем почти с комфортом. У нас даже есть печка, а за дровами ходим ночью, разбираем сарай, в котором когда-то брали сено.

Днем чистим траншеи, выравниваем их дно, сбивая ломами и лопатами комья смерзшейся глины. По ночам посменно дежурим в траншее. Получили две ракетницы, солидный запас ракет и в случае надобности можем бросать их в сторону противника, который ведет себя все так же тихо и настороженно. Тельный говорит, что немец отнаступался и думает лишь о том, как бы усидеть на месте, не пустить нас дальше на свою землю.

Игнат, конечно, прав. Я тоже так прикидываю, но соглашаться с Тельным не имею права. Это уже попахивает самоуспокоенностью. А от нее до притупления бдительности, особенно ночью, — даже не шаг, а половина его. Поэтому, как могу, опровергаю суждения Тельного, хотя фактов для таких опровержений никаких нет. Одни слова. Сам знаю не больше Игната. Нашу размеренную оборонную жизнь прерывает событие, случившееся в одну из ночей: шальной пулей был ранен в кисть левой руки Кремнев.

А случилось это так. Я разбудил Кремнева около полуночи и приказал ему сменить Таджибаева, находившегося на левом фланге отделения. На «передке» было очень тихо, немцы не стреляли, даже ракеты с их стороны и те довольно редко нарушали этот необычный покой фронтовой ночи.

Таджибаев переобулся и лег на свободное место у печки. Так было установлено: это место занимает только что сменившийся с поста, затем уступает его очередному. Прошло, наверное, с полчаса. Я не успел вновь задремать, как вдруг снаружи раздалась приглушенная пулеметная очередь с той стороны и громкий крик Кремнева.

— Помогите-е, братцы-ы-ы!

Подняв отделение «В ружье», я первым выскочил из блиндажа, на ходу зарядил автомат. Над траншеей свистели пули, стрелял немецкий пулемет из подвала сарая. Его «голос» любой из нас мог определить хоть днем, хоть ночью.

Я подбежал к Кремневу. Он стоял на коленях у входа в свою ячейку, прислонившись лбом к стенке, и стонал. Было ясно, что Кремнев ранен, но куда — я еще не знал. Подбежали Сивков и Манукян. Алексей склонился над Кремневым, достал индивидуальный пакет, начал перевязывать раненого, что-то нашептывая ему.

Кисть левой руки Кремнева оказалась простреленной наискосок. Пуля вошла в ладонь около мизинца и вышла у основания большого пальца. Обильно лилась кровь, повязка моментально набухла. Я достал свой пакет и стал затягивать жгутом руку Кремнева выше локтя. Кровь кое-как мы остановили. Сивков и Манукян повели Кремнева в блиндаж. Таджибаеву я тоже разрешил покинуть свою ячейку и идти отдыхать. На пост заступил Игнат.

Пришел командир взвода Гусев, пытался расспросить Кремнева, как это случилось, почему немцы вдруг открыли стрельбу, но тот не отвечал. Он лежал на нарах навзничь, прижимая к груди забинтованную руку, и с причитаниями стонал. Сквозь стиснутые зубы из его рта почему-то обильно текла слюна.

Некоторое время Гусев о чем-то напряженно думал, не отдавая никаких распоряжений, потом присел на нары, еще раз внимательно посмотрел на раненого, сказал:

— Отправляйте его в санвзвод. Там есть повозка.

И Кремнева увезли.

Дня через два у нас на позиции появляется незнакомый офицер в телогрейке без погон, в солдатской шапке-ушанке и валенках. Вместе с капитаном Полонским они осматривают оборону противника в стереотрубу, изучают местность перед ней, инженерные заграждения с нашей и противоположной стороны. Прибывшего офицера, очевидно, что-то не устраивает, что-то не нравится ему, и вместе с капитаном они уходят по траншее на левый фланг, в соседнюю роту.

— Что это за начальство? — спрашиваю Гусева, ходившего с незнакомым офицером по участку обороны нашей роты.

— Начальник разведки полка. Майор...

— В разведку что ли здесь пойдут?

— Не знаю. Мне пока ничего не сказали.

— Наверное, в разведку, — высказываю предположение я, а младший лейтенант встает и надевает каску. — Ты, Кочерин, пока будь тут. Может, понадобишься разведчику...

Гусев приподнимает палатку, ныряет в ход сообщения и уходит.

Любопытный человек младший лейтенант. Ему около сорока. Полгода назад стал офицером, а ни образом своей жизни, ни характером, ни поведением — решительно ничем не отличается от нас, его подчиненных. Как был, так и остался в душе рядовым, протопав на своих двоих от Москвы до Голдапа. Живет все время с третьим отделением, ест из одного котелка с его командиром, с которым вместе пришли на фронт еще в сорок первом.

Наш младший лейтенант не ошибся. Часа через два майор уже один, без Полонского, возвращается к нам, снова наблюдает за противником с разных точек, что-то записывает на полях карты, потом зовет меня:

— Слушай сюда, сынок. — Майор молод, но, замечаю, появилась в последнее время у офицеров привычка покровительственно называть нас сынками. — Представь себе, что ты получил задачу разведать систему огня у противника и взять контрольного пленного.

— А что это такое «контрольный пленный»?

— Видишь ли, есть подозрение, что противник произвел перегруппировку своих сил. Ранее взятые пленные говорили одно, контрольный может сказать другое, может оказаться из части, которой раньше и в помине здесь не было. Так вот, где бы ты, старожил этих мест, повел своих людей на ту сторону, — майор кивает головой на господский двор, — где бы ты стал брать пленного?

Что ответить майору? Впервые со мной советуется такое высокое начальство, спрашивает, как бы поступил я. Это и приятно, и боязно. А отвечать надо, майор ждет.

— Пленного я бы брал в боевом охранении. Но не напротив нас, а правее, ниже сараев.

— Это почему же?

— Там есть мертвая зона, которая не простреливается из подвалов.

— Большая?

— Метров сто. А напротив нас каждый метр простреливается.

— Разумно. И младший лейтенант так говорит. Ну а людей где бы повел в поиск?

— Отсюда, от нас. Если немцы и обнаружат выход, то подумают, что вы атакуете их в лоб, все внимание сосредоточат на этом боевом охранении.

— Так. А моим людям, значит, какое-то время придется топать вдоль фронта, по минному полю?

— Там минных полей нет. Они начинаются от подножья высоты и тянутся до самых окопов боевого охранения.

— Ну что ж, сержант, спасибо. — Майор прячет бинокль в футляр, свертывает карту и сует ее за голенище валенка. — Мысли твои верные, быть тебе полководцем, но нужно еще что-то придумать, чтобы перехитрить немцев. Прощай пока.

Наутро майор появляется снова, на этот раз со старшим лейтенантом и тремя саперами. Догадываюсь, что старший лейтенант — командир взвода и ему будет поставлена задача захватить контрольного пленного.

Саперы, очевидно, тоже из разведки, беседуют с нашим командиром взвода, интересуются немецкими минными полями. Проходы в своих полях будут делать для разведчиков саперы из полковой роты.

В сумерках в траншее появляются и сами разведчики. Их человек двадцать. Пока командиры отделений уточняют задачи на местности, разведчики сидят в блиндажах, курят, о чем-то негромко переговариваются между собой.

Они вооружены автоматами, гранатами, ножами, ножницами для резки проволоки. Добротно одеты, все без вещмешков.

Нам приказано в случае необходимости поддержать их огнем. Для этого на позиции моего отделения даже установили «максим».

Что это за люди? На вид такие же простые, как и мы, но одно слово — разведчик — у меня, например, вызывает чувство восхищения и даже... зависти.

Я знаю: спрашивать кого-либо из них о том, как попал в разведку, не очень удобно, а все-таки хочется. Но я переборол это свое желание. Тем более что люди они не так чтобы словоохотливые. Да и можно ли быть человеку словоохотливым, идя на ту сторону на такое смертельно опасное дело.

В нашей землянке их шестеро. Мое внимание привлекает один из разведчиков — красивый и, видимо, сильный мужчина лет тридцати с небольшим. Он один из присутствующих носит усы. Рыжеватые, аккуратно подстриженные, слегка нависающие над верхней губой. Он не курит и ни с кем не разговаривает. Сидит ссутулившись, сжимая коленями ППШ, и смотрит на огонь.

О чем он думает? Не знаю. Был бы здесь Сивков, обязательно стал бы его расспрашивать, но все отделение, за исключением меня, находится на местах, в своих ячейках. Я же поведу своих гостей до нейтралки, за наши проволочные заграждения, минные поля и потому нахожусь в блиндаже. Обратно они должны выйти на участок соседней роты.

Нагнувшись, в блиндаж входит длинный, сухой сержант с озорными цыганскими глазами.

— Что притихли? — Он вешает автомат на гвоздь, звучно потирает озябшие руки, присаживается на корточки у печки. — Значит, так: выходим через пятнадцать минут. Задача прежняя. Но есть изменение: артналет отменяется. Будем атаковать втихую. В случае надобности нас поддержат минометчики, артиллеристы и пулеметный взвод. Но это только при отходе, уже после выполнения задачи. Вопросы есть? Вопросов нет. Хозяин, угостил бы чайком на прощанье...

Это уже ко мне.

— Чайку нет. Кипяток в ведре, могу подогреть.

— Валяй. У меня в кармане есть заварка, а уж без сахарку как-нибудь обойдемся.

Я ставлю ведро на печку, подбрасываю дров, сажусь на свое место рядом с рыжеусым разведчиком. Меня не покидает чувство какой-то вины, что ли, перед этими людьми: они идут, быть может, на верную смерть, а я вот остаюсь. Хотя «остаюсь» — понятие относительное. До преодоления наших заграждений я пойду первым, это все они знают и потому, кажется, относятся ко мне если не уважительно, то как к равному, своему парню, из одной упряжки.

...Ползу, ужом прижимаясь к земле, по следу, промятому в снегу нашими саперами. Колючка с банками приподнята на распорки, но не высоко. Если бы на нас были вещмешки, ни за что бы не проползти, не зацепившись за нее.

За мной ползет сержант, кто за ним — не знаю твердо. Кажется, тот, усатый. Мы все в белых маскхалатах. Их надели перед самым выходом из траншеи. Даже обсуждали вопрос: надевать или не надевать. Маскхалат легок, весу в нем всего ничего, но он сковывает движения при бое в траншеях и имеет свойство цепляться за любую проволоку.

Однако майор, начальник разведки, приказал прекратить спор, надеть маскхалаты. И вот ползем под проволокой, сливаясь с окружающей местностью. В данном случае маскхалат — штука незаменимая.

Колючка позади. Остается проход в минном поле. Я просил наших саперов проложить его вдоль неглубокой ложбинки, по которой, наверное, весной сбегают ручейки. Они сделали это, и теперь смело ползу вперед, держась ее дна. Это верный ориентир. Противопехотные мины находятся на своих местах, в лунках. Из них вывинтили взрыватели, так как вмерзшую в землю мину нелегко вытащить на свет божий.

Когда вспыхивает ракета с немецкой стороны, мы замираем и лежим недвижимо, уткнув носы в мягкий, чуточку влажный снег. Наши тоже изредка бросают ракеты, чтобы противник не заметил никаких изменений в режиме обороны. Так будет продолжаться до тех пор, пока немцы не обнаружат атакующих.

Но вот ложбинка кончается, нащупываю условный знак, оставленный саперами, — три комка снега, шепчу сержанту:

— Наше минное поле мы прошли. Немецкое начинается у самого основания высоты. Между ними можете маневрировать и двигаться в нужном вам направлении. Ни пуха вам...

— К черту, — дышит сержант мне в лицо и передает по цепочке какую-то команду.

Шестеро в маскхалатах проползают мимо и исчезают в темноте. Успеваю заметить, что по-пластунски они ползают хорошо и не устают. Что ж, для разведчика это очень важное качество, им еще ползти да ползти...

Возвращаюсь назад. В траншее меня ждут полковые саперы, делавшие проход в заграждениях.

— Ну, как там они? — спрашивает старший из саперов.

— Пока нормально...

— Может, сразу и закроем проход, пока тихо? Возвращаться они будут не здесь. — Сапер заглядывает мне в лицо, ждет моего согласия.

Его не трудно понять: ставь взрыватели на место, убирай распорки из-под проволоки и отправляйся во второй эшелон полка, в теплую землянку, благоустроенную, чистую, просторную, какие умеют делать себе саперы.

— Как знаете, братцы. Не ведаю, что вам начальство приказало, а я бы на вашем месте погодил.

— Ты бы, ты бы... — старший сапер сердито отворачивается, ковыряет щупом землю. — Мне было велено...

— Раз было велено, иди ставь взрыватели...

Мне сейчас не до них. Все думки мои там, куда ушли разведчики.

Саперы уходят в наш блиндаж, я же занимаю свое место в траншее рядом со станковым пулеметом.

У немцев пока все тихо. Очевидно, и другие два отделения разведчиков незаметно для противника преодолели наши заграждения и вышли на ничейную землю.

Обхожу по траншее свое отделение. Все на местах. Тельный то и дело приседает, хлопая себя руками крест-накрест по бокам. Греется. В траншее они стоят с самых сумерек.

Сколько прошло времени с тех пор, как я вернулся на позицию, не знаю. Кажется, вечность, хотя этого не может быть. Просто при таком мучительном ожидании оно тянется медленно-медленно.

Но вот там, справа, напротив крайнего сарая, раздается взрыв то ли гранаты, то ли противопехотной мины, кажущийся в этой напряженной тишине особенно громким, и вражеская оборона мгновенно оживает. Взмывают ввысь осветительные ракеты, много ракет. При их свете мне становятся видны люди в белых маскхалатах. Они бегут к окопу боевого охранения, поливая его автоматным огнем.

Оттуда по нашим разведчикам ведут ответный огонь, слышатся команды на чужом языке, крики, грохот рвущихся гранат. Стрекотня автоматов на какое-то мгновение заглушает эти крики, но они все-таки прорываются, долетают до нас. Даже мне с моими скромными познаниями в военном деле становится ясно, что разведчики действуют геройски, штурмуя окоп боевого охранения. Но ведь это почти верная смерть! Хотя их понять как-то можно: они не просто должны взять пленного, но и разведать систему огня противника на этом участке обороны.

Теперь ракеты летят и с нашей стороны. Место боя на позиции вражеского боевого охранения превращается в хорошо освещенную арену, на которой видны люди, кричащие, дерущиеся прикладами, ножами, кулаками, касками.

Немцы тоже в белом. Их меньше, чем наших, и отличить, где свой, где чужой — невозможно, даже, наверное, и тем, кто участвует в этой схватке.

Это видим мы, видят фашистские пулеметчики в господском дворе, видят наши и их артиллеристы, минометчики. Но все мы молчим, боимся стрелять, чтобы не побить своих.

Я знаю, пройдет, быть может, несколько минут, наши начнут отход, и тогда наступит самое страшное: немцы обрушат на них столько огня, что шансов выбраться целым из этой свалки будет, как говорит Тельный, «с комариный нос».

Наши начинают отходить. Вначале короткими перебежками потянулось назад, к своей траншее, правофланговое отделение, за ним то, что атаковало в центре. Ракеты не гаснут. Видно, что наши кого-то волокут. Но кого? Пленных? Убитых? Раненых? Своих? Чужих? Пока никто не ответит.

Где же наши разведчики? Сейчас при всем желании не увидишь. Там все перемешалось, а немцы вот-вот ударят из пулеметов.

Почему молчат наши минометчики? Теперь самый раз накрыть всю позицию боевого охранения противника, отсечь наших огневой завесой от врага, ослепить его. Хотя что это я? На позиции, оказывается, еще идет бой.

Но вот, кажется, и левая группа тоже начинает отход. Почему она идет сюда, на нас? Почему? Ведь все должны были направляться на участок правофланговой роты. Что за чертовщина?

Разведчики откатываются, огрызаясь короткими очередями. В их рядах начинают шлепаться мины. Одна, другая... десятая. Все тонет в грохоте, земля вперемешку со снегом вздымается между нами, и я теряю своих из виду.

Открывают огонь наши артиллеристы и минометчики. Но они бьют по позиции боевого охранения немцев, на которой уже никого нет, а вражеским пулеметчикам в подвалах огонь таких калибров не страшен.

Если смотреть от нас, то со стороны правого фланга противника, из-за склонов высоты показываются фашистские автоматчики. Я угадываю их по огонькам стреляющих автоматов. Они движутся цепью, наперерез группе, отходящей в нашем направлении.

Не трудно догадаться, что немцы бросили этих автоматчиков в контратаку с задачей не выпустить последнюю группу русских из огневого мешка, положить всех до единого на ничейной земле. Им надо помешать. Почему молчат наши станковые пулеметы?

— Тельный, приготовиться к открытию огня по противнику у ориентира второго.

— Есть! — Игнат щелкает затвором, изготавливается к стрельбе.

Но что ручной! Тут станкачом надо. Этот бьет дальше и точнее.

Бегу к «максиму». Силясь перекричать грохот боя, командую наводчику:

— По пехоте противника, на склонах высоты...

— А ты кто такой? — орет мне в лицо наводчик. — У меня свой командир есть. Хочешь, чтобы сюда сразу из десятка пулеметов немцы жахнули?

— Да там же наши люди гибнут! — Не было мне команды...

— А ну, прочь от пулемета! — Я пытаюсь взяться за рукоятки, но наводчик не выпускает их из рук.

— Прочь, говорю, от пулемета, трус!

— Да пошел ты...

Злость затуманила мне мозг, и, не отдавая себе отчета в том, что делаю, я оттолкнул наводчика, установил прицел, поверх щита еще раз взглянул на поле боя. Немцы по склонам высоты продолжали сближаться с левофланговой группой разведчиков.

— Заряжай! — кричу его помощнику.

— Готово! — Тот растерянно смотрит на меня, не зная, чью сторону принять.

Вот они, огоньки немецких автоматов! Сейчас я вас погашу, миленькие, сейчас! Ведь я же был не плохим пулеметчиком, совсем не плохим. Спокойно.

«Максим» застучал ровно, как бы радостно, едва заметно подпрыгивая на массивных колесах. Первые трассы пошли высоко. Я немножко взял ниже, и огненный веер трассирующих пуль резанул по автоматчикам.

Вот если бы туда кто-либо из наших бросил ракету, я бы этих немцев прямо пришпилил к земле. Но ракет в ту сторону не бросали, и я целил прямо в огоньки автоматов.

Они начали гаснуть. Это значит, что преследователи залегли и боятся стрелять, чтобы не обнаружить себя вспышками автоматных очередей. Ну и лежите, лежите, ни дна бы вам, ни покрышки. Я не дам вам подняться, не дам!

Немцы поняли это. Не те, что лежали, а те, кто послал их с задачей отрезать путь отхода нашей левофланговой группе. Поняли и решили заткнуть глотку моему «максиму». Мины шлепаются вокруг пулеметной площадки, летят сотни пуль, изрыгаемые полудюжиной пулеметов.

Меня очень хорошо видят немецкие пулеметчики. Пламя на срезе ствола «максима» почти не гаснет, о щит барабанят и барабанят комочки горячего свинца. Но пока хотя бы один из них не проскочит в прорезь для прицела, я не перестану стрелять.

А помощник наводчика оказался смелым парнишкой, то и дело вставляет мне новые ленты. А вставив очередную, приседает, прячет голову за бруствер, но не забывает направлять ленту в приемник. Молодец, солдат, молодец!

У немцев, очевидно, нет на прямой наводке противотанковых пушек. Те давно бы слизнули меня вместе с пулеметом. А раз нет, то не дам я вам подняться, господа фрицы. Не дам! Не дам! Не дам!

Сколько лент я расстрелял, не знаю. Перестал стрелять лишь тогда, когда на мое плечо легла чья-то рука. Оказалось — Гусева.

— Все, отбой, Кочерин. Кто остался жив, тот вернулся. Видишь, даже ракет немцы не бросают...

Рядом с командиром взвода стоит незнакомый мне старшина в новеньком полушубке.

На прощанье я даю еще одну короткую очередь и сползаю на дно окопа. Ноги уже не держат. Гусев и старшина присаживаются рядом.

— Скажи вот старшине, — младший лейтенант хлопает того ладонью по колену. — Почему ты оттолкнул его пулеметчика?

— Пойдемте в блиндаж, — с трудом отвечаю командиру взвода, — глоток воды выпью и все расскажу.

— Пошли. — Гусев поднимается, мы за ним.

Не знаю почему, но в блиндаже старшина вдруг становится более смелым.

— Ты, сержант, еще ответишь мне за самоуправство! Мой подчиненный...

— Трус твой подчиненный, старшина. Трус и подлец. Там наши люди гибли!

— Не смей мне тыкать. Я командир пулеметного взвода!

— На Курской дуге у нас командиром пулеметного взвода тоже был старшина. Ох, какой был командир!

— А меня это не интересует. Отвечай, почему ты оттолкнул моего пулеметчика?

— Если еще раз такое повторится, вот при своем командире говорю, я расстреляю твоего пулеметчика (умышленно говорю старшине «ты»). Расстреляю за то, что он трус. Знаешь, что он мне сказал? Нет? Так вот: он не хотел стрелять. Боялся, что его засекут немецкие пулеметчики в подвалах и жахнут сразу из нескольких. Понял, старшина?

— Ты мог доложить о его поступке мне...

— Там, — я указываю рукой на выход из блиндажа, — повторяю, гибли наши люди. А я должен был бегать по траншее и искать тебя, чтобы доложить об этом? А где ты, старшина, кстати, был в это время?

Старшина не считает нужным объясняться со мной. Да он бы и не успел сделать этого. Плащ-палатка, откинутая сильной рукой, взлетает кверху, и в проеме показывается долговязый сержант, командир отделения разведчиков. Его черное, остроносое лицо залито кровью, маскхалат изодран, глаза удивленно, как на привидения, смотрят на нас.

— Привет славянским народам! — Он медленно подходит к нарам и опускается на них. — Привет от человека, вернувшегося с того света.

— Привет, привет, сержант. — Гусев садится рядом с ним на нары, старшина и я продолжаем стоять. Наш разговор еще не кончен и добром, кажется, не кончится.

— Как сходили? — Гусев протягивает сержанту пачку «Беломора», тот берет папиросу, кладет ее себе за ухо, достает из внутреннего кармана телогрейки помятую фляжку, делает из нее глоток, другой, подает младшему лейтенанту.

— Выпей. Да и вы все выпейте за помин души оставшегося там. А сходили, что же, хорошо сходили. Если бы не какой-то ваш пулеметчик, ни один бы из нашей группы не вернулся. Нас ведь почти отрезали.

Младший лейтенант смотрит на меня, грустно качает головой, отпивает из фляжки и передает ее мне:

— Пулеметчику я об этом скажу. — Гусев с хитринкой в глазах смотрит на меня. — Взяли пленного?

— Приволокли. К майору повели его. Здоровенный, гад, оказался. Вон как физию мне разукрасил.

— А тот высокий, с усиками, живой? — Вмешиваюсь в разговор я. Мне очень хочется, чтобы пленного повел к майору именно он.

— Сударев? Нет, сержант. Не живой он больше. Там, за проволокой, остался мой закадычный дружок Володя Сударев...

Сержант достает из-за уха папиросу, закуривает от уголька, потом говорит:

— Большого ума был человек! Скромняга, хотя смелости у него на десятерых. Ведь это он стал прикрывать нас огнем, когда фрицы вдогон кинулись. А когда ваш пулеметчик вступил в дело, он к нам побежал. Да не добежал. Жалко, братцы, ох как жалко таких людей! Сам-то он токарь подольский.

Разведчик отвинчивает крышку фляжки, затем, подумав, завинчивает ее снова и сует фляжку за пазуху.

— Товарищ младший лейтенант, пока темно, разрешите, за Сударевым схожу. — Это решение приходит ко мне неожиданно, в каком-то внезапном порыве.

— Не сучи ногами, юнош! — Сержант сердито смотрит на меня, раскуривая погасшую папиросу. — За Владимиром Ивановичем я сам пойду. Я знаю, где он лежит, ты — нет. Если бы не хотел идти за ним, сам бы увел пленного к майору. Понял?

Разведчик встает, отсоединяет пустой диск, вставляет новый, полный патронов, завязывает тесемки маскхалата.

— Пока, славяне. Пошел за Сударевым. В случае чего фамилия моя — Тимурин. Тимурин Федор Иванович.

— Погоди, сержант, — Гусев встает следом. — Скажи мне, почему вы, левофланговая группа, стали отходить не туда, куда планировалось.

— Да потому, младший лейтенант, что кто-то из наших на мину напоролся. Нас обнаружили раньше, чем мы надеялись, и стали отсекать одну группу за другой. Когда мы пленного взяли, я решил идти прежней знакомой дорогой. Сударев тоже так думал.

Наутро меня вызывают на КП роты, туда, во вторую траншею. В блиндаже сидят старший лейтенант, заместитель командира батальона по политической части и старшина Кузнецов.

Старший лейтенант, кивнув головой, берет с места в карьер.

— Такие дела, Кочерин: начальник разведки полка ходатайствует о награждении тебя орденом, а на имя комбата поступил рапорт о привлечении тебя к ответственности за превышение власти и грубость по отношению к наводчику пулемета. Так доложил ему командир взвода, в котором служит этот наводчик. Как прикажете с вами поступить?

— Наградить орденом!

— Эге, да он юморист, — глаза замполита холодно поблескивают в полумраке блиндажа. Этот блеск не сулит мне ничего хорошего, хотя на губах батальонного начальства на мгновение и появляется улыбка.

— Станешь тут юмористом...

— А ты говори, Сергей, говори все, как было, — поддерживает меня Иван Иванович. — Все, как младшему лейтенанту Гусеву докладывал.

Я рассказываю, как было, и добавляю еще:

— Этого пулеметчика я знаю с неделю, хотя их командира взвода увидел вчера первый раз. Так вот, этот наводчик боится стрелять по немцам даже тогда, когда находится на запасной огневой позиции. Как бы говорит им: я вас не трону и вы меня не троньте. Перемирие, мол, между нами. Товарищ старший лейтенант, да ни в жизнь бы не подошел к его пулемету, если бы был уверен в своем ручном пулеметчике рядовом Тельном. Стреляет он неплохо, но «дегтярь» не так устойчив в стрельбе, как станкач. Тельный мог запросто по своим полоснуть. Ведь ему через головы наших ребят пришлось бы целить.

— А где вы научились так метко стрелять из «максима»? — взгляд старшего лейтенанта, чувствую, теплеет. Он подходит ко мне вплотную.

— На Курской дуге, у старшины Лобанка.

— Может, вам лучше в пулеметчики, а, Кочерин?

— Спасибо. Мне и в стрелках хорошо.

Замполит встает и, прохаживаясь поперек блиндажа, начинает читать длинную нудную нотацию. Она была не по-фронтовому, не по-военному уж очень длинной и очень нудной. Но ни разу старший лейтенант мне не тыкнул, ни жестом, ни намеком не оскорбил.

Ведь умеют же так люди! Я давно понял, что не имею права унижать достоинство рядового и свое, устраивать самосуд, нарушать требования устава и законов, что я должен был поступить так-то и так-то. Да, понял. А старший лейтенант все говорит, говорит, все держит меня по команде «смирно». Но вот наконец он меня отпускает, я с облегчением вздыхаю, делаю «налево кругом», но меня останавливает Иван Иванович.

— Обожди в траншее, Кочерин. Я сейчас.

«Сейчас» затягивается на целых полчаса. Я понимаю Ивана Ивановича: начальство задерживает.

Но вот Кузнецов наконец тоже выходит из блиндажа, и мы направляемся в землянку старшины роты, где квартирует и наш «комиссар».

Дверь в землянку приперта колом: это значит, что хозяина дома нет. Конечно, дело идет к ужину, старшина на своем посту, у кухни, которая располагается в полукилометре отсюда, в тихом лесном овражке.

Иван Иванович входит в землянку первым, становится на колени перед печкой, начинает раздувать едва тлеющие угольки. Вскоре ему это удается, и печурка весело запевает, жарко разгораются сухие сосновые поленья.

— Располагайся, Сергей. Снимай шинель, чувствуй себя как дома. Сейчас чайком с сухарями побалуемся.

Кузнецов снимает с гвоздя котелок, наливает из закопченного с оторванной дужкой ведра воду.

Все повторяется точь-в-точь как и полтора года назад, в день моего прибытия на Калининский фронт во второе отделение старшего сержанта Журавлева.

Так же сидим и, не торопясь, пьем чай из жестяных кружек с ржаными сухарями особой прочности.

И до чего же это вкусно, доложу вам! Как-то в своем отделении я говорил, что после победы в какой-нибудь праздник, когда будут жить сыто и богато, обязательно насушу ржаных сухарей и «от пуза» напьюсь с ними сладкого чаю.

Кузнецов молчит, но я догадываюсь, что пригласил он меня неспроста. Будет разговор, очень важный для нас обоих.

Он начинается не совсем обычно. Старшина достает из кармана гимнастерки конверт, извлекает из него фотокарточку.

— Вот, Сергей, вчера письмо из дома получил. Супруга моя, Прасковья Николаевна, карточку прислала. Это она, это дочки, а это младшенький наш. Виктором: зовут. Всего-то у нас с ней пятеро. Старшие — дочка и сын — на фронте.

Я смотрю на фотографию. Жена Ивана Ивановича выглядит старше своего мужа. Дочки — им лет по пятнадцать-шестнадцать — и сын лицом очень похожи на отца. Все они, очевидно, в самых лучших нарядах, босые, стоят рядком у избы. На голове сына — армейская фуражка со сломанным козырьком.

— Витюнька вон на тракторе работает, а ведь ему только тринадцатый годок пошел, — вздыхает Иван Иванович: — Ох, хо-хо!

Кузнецов тяжело покачивает седоватой головой, достает кисет, сворачивает козью ножку.

— Вы бы не курили, Иван Иванович. Лицо у вас какое-то зеленое.

— От язвы это, Сережа. Доконает она меня. До войны молоком только и спасался. А курево, оно, Сережа, успокаивает малость. Вроде бы боль меньше чувствую, хотя и знаю — неправда это.

Он некоторое время молчит, наверное, думает о своих домашних, потом бросает окурок в печку.

— Я вот о чем потолковать с тобой хотел, Сережа: о поступке твоем с этим пулеметчиком, будь он неладен. Нельзя так, хотя, по-мужицки говоря, стоило ему в морду дать. Сам того не зная, ты затронул очень важный вопрос. Мы как раз с замполитом после твоего ухода о нем и калякали.

Война идет к концу, каждому живым домой вернуться охота. Вот некоторые и думают: как это сделать? И начинают не в меру осторожничать, как тот пулеметчик. А ведь иная осторожность с трусостью в шабрах живет.

— С кем? — Этого слова «шабры» я не знаю.

— В шабрах, в соседях, значит. Такие не в меру осторожные и заключают с немцами, как ты сказал, «перемирия». За это дело придется взяться основательно. И не только нам с тобой. Понял?

— Понял, Иван Иванович.

— Воевать, конечно, надо с умом. Лезть по глупому на рожон ни к чему. И так кровушки нашей пролито океан-море. Но повторяю, надо уметь отличать разумную осторожность от трусости, от желания спрятаться за спину товарища. И все-таки на твоем месте я бы не трогал его.

— Я и не хотел, да он меня к пулемету не подпускал. Держится за рукоятки, и все.

— Ну, ладно, будет об этом. К награде тебя все-таки решили представить. Это так, по секрету, что ли. И еще: почему бы тебе в кандидаты партии не вступить. Рекомендации будут.

— Погодить надо, Иван Иванович. Тут ко мне последнее время разные беды липнут, как репьи к собачьему хвосту. Это же все мне на собрании зачтется?

— Обязательно. Ну что ж, погодим до наступления.

— А оно скоро?

— У кого спрашиваешь? Ты ведь у нас старый солдат, а я новичок на войне. Кому как не тебе догадываться, Сережа. Думаю, скоро. Слыхал, как гитлеровцы наших союзников в Арденнах жмут?

— Слыхал...

— То-то, браток. Обязательно помощи запросят. А помогать им надо, одно дело делаем.

Затемно возвращаюсь на позицию взвода. Иду не по ходу сообщения, а рядом, по тропинке, протоптанной в снегу подносчиками боеприпасов и пищи.

Ведь есть же строгий приказ: ходить только по ходам сообщения во избежание нечаянных потерь от шальных пуль и осколков. Днем он, конечно, соблюдается, а едва стемнеет — ходят все по тропинке. Ходят вот такие, как я, недисциплинированные.

Останавливаюсь и нехотя спрыгиваю в ход сообщения. Нужно, чтобы тот, кто в отделении сейчас находится на посту, видел: командир выполняет приказ, соблюдает режим обороны.

А тишина какая! Ни звука, ни огонька. Словно вымерло все окрест или задремало, упрятавшись под накаты блиндажей, дзотов, землянок. Минные поля между первой и второй траншеями засыпаны снегом. Трудно представить, что под этим мягким белым покрывалом упрятаны тысячи смертей в деревянных ящиках.

Кто только не делает сейчас этих мин! Капитан Полонский говорил, что в Ленинграде их изготовляют на парфюмерной фабрике, на табачной имени Урицкого и даже на некоторых кондитерских фабриках. Чудно! Вместо помады, духов и леденцов — мины. Может, и эти, под снегом, тоже сделаны в Ленинграде?

В отделении меня ждет потрясающая новость: пришли письма от Полины и Любови Алексеевны. Дрожащими от нетерпения руками разрываю конверт из оберточной бумаги, приседаю к печке, распахиваю дверку. Так светлее.

«Дорогой мой Сереженька!

Пишу тебе третье письмо. Ответа пока не получила. Наверное, они не дошли до тебя, поэтому повторяю то, что писала раньше.

Сереженька! Я дома! Дома, дома, дома! У меня все хорошо. Мама жива, наш поселок война пощадила. Он не сгорел, не разрушен. Фронт откатился далеко на запад, и жизнь начинает понемногу налаживаться. Сразу же после возвращения вызвали в райком комсомола и дали поручение: возглавить детский дом-приют для малышей, оставшихся без родителей. Но, прежде чем возглавить, его нужно создать, Для начала выделили помещение. Когда-нибудь все расскажу, как это я делала. Для письма не хватило бы и толстой тетради.

Одно скажу: дом для ребятишек есть! И в нем уже двадцать семь сирот при двух воспитательницах, включая меня.

Сереженька! Какие это чудные малыши с печалью в глазах! Но это после...

Дорогой мой фронтовик! Как бы мне хотелось быть сейчас рядом с тобой, посмотреть на тебя, друг ты мой хороший, мой единственный...»

— Товарищ сержант! — Таджибаев заглядывает в блиндаж, с завистью смотрит на лежащих вповалку товарищей, разморенных теплом. — Тебя командир взвода зовет. Он здесь, траншея стоит.

Ну что ж, Полинушка, родная, не обижайся. Я потом дочитаю твое письмо. Второе, от Любови Алексеевны, тоже дочитаю после. Не думал, не гадал, что в конвертике из ученической тетради в косую линейку мне пришла страшная весть.