1

Дом, в котором расположилась застава, оказался просторным. Солдатская спальня, столовая и кухня поместились в нижнем этаже. Кроме того, здесь нашлась маленькая комната для связиста и побольше — для оружия. Ленинская комната и мое жилье — наверху.

А вот с досугом… В полку мы регулярно посещали кино, самодеятельные концерты, иногда приезжали артисты. Здесь не только не было всего этого, не было даже выходных дней. Увольнениями не очень баловали и в полку, но иногда солдаты ходили в город, знакомились с его достопримечательностями. Здесь некуда было ходить, ибо в деревне имелось только две «достопримечательности»: маслозавод и мельница.

В этих условиях одними уставными требованиями не обойдешься. Служба на линии будет настоящей проверкой сознательности и выдержки каждого солдата.

Со двора в распахнутое окно донеслись слова Таранчика:

— Сюда, сюда, голубчики! Вот та-ак. Смотри, Митя, они меня и по-русски понимают.

Он конвоировал троих мужчин, задержанных на линии. На посту у заставы стоял Митя Колесник. Он показал, куда следует направиться прибывшим.

Я пошел вниз разбираться с задержанными. Это были пожилые шахтеры из-под Нордхаузена. Документы у всех оказались исправными. Шли они в Западную Германию к родственникам, которых не видели несколько лет. У них даже имелось официальное разрешение на проезд туда и обратно. Однако на вопрос, почему они не воспользовались данным разрешением и не поехали через специальные таможенные пункты, худой немец в плаще и шляпе, отирая пот, ответил:

— Там очень далеко, господин лейтенант: потребуется много денег и времени. Придется исколесить пол-Германии.

— Но ведь вы знаете, что здесь нельзя переходить линию?

— Знаем, — с улыбкой подтвердил коренастый шахтер в синей рубашке с подвернутыми рукавами. Пиджак висел у него на руке. — Думали, удастся проскочить. Завтра утром мы бы уже пили кофе у своих родственников.

— Вперед умнее будете, — сказал третий, комкая в руках старенькую фуражку и обращаясь к коренастому. — Говорил вам, что сразу ехать надо, — не согласились. Теперь еще больше времени потеряем. Тебе все скорей надо…

Этот маленький, небрежно одетый человек, молчавший до сих пор, сердито начал корить своих спутников, не обращая внимания на их возражения, и замолчал только после того, как они были отпущены.

Я хотел вернуться к себе, но со двора позвал Колесник:

— Товарищ лейтенант, дедушка пришел.

«Дедушкой» мы называли Карла Редера, бургомистра села Блюменберг. Это был суетливый тощий старик с отвисающей складкой кожи у подбородка. Одевался он бедно, но всегда опрятно.

С Редером у нас установились довольно дружеские отношения с первого дня. Он был очень услужлив, не лишен чувства юмора, и это помогало ему быстро сблизиться с любым человеком.

Когда мы только пришли в Блюменберг, дел было, хоть отбавляй: принимать линию, устраивать людей, налаживать связь, оборудовать кухню, словом, всего не перечтешь. А как только связисты установили телефон, старший адъютант потребовал план расположения постов, интенданты — точные сведения о количестве людей, числящихся на довольствии, и т. п.

Вот в это-то трудное время к нам явился Карл Редер и предложил свои услуги. Помощь его оказалась очень кстати. Он разыскал и привел двух плотников и столяра, которые помогли соорудить стеллаж для пулеметов, кое-что сделали в столовой, кухне и складе для хранения продуктов.

Шел уже шестой час вечера, а мы еще не обедали.

Суп, правда, уже варился, но второе и третье не в чем было готовить. Карл Редер заметил мое замешательство и, прищурив глаз (что, как я узнал после, было признаком его самодовольства), спросил, в чем мы еще нуждаемся. Я с жаром начал объяснять ему, что нам нужны два бачка для приготовления пищи, что лучше всего найти бы их сегодня же. Подавая ему деньги для приобретения бачков, я как-то незаметно для себя назвал его товарищем. Старик сорвал шляпу, взъерошил на затылке седые волосы, страшно округлил глаза и прошипел:

— То-ва-рищ?! Какой я вам товарищ, господин лейтенант? Я — г о с п о д и н  Редер, бургомистр этой деревни! Я еще не коммунист, чтобы называть меня товарищем!

Обескураженный, я стал перед ним искренне извиняться и объяснять, что это случилось непроизвольно, что я просто устал и заговорился. Редер слушал подчеркнуто серьезно. Когда у меня кончился весь запас красноречия, и я выжидательно уставился на собеседника, желая узнать, простил ли он меня, старик прыснул, потом до слез расхохотался, приговаривая сквозь смех:

— Вот это я вас пробрал! Вот пробрал!

Я не знал, что ему ответить и как вести себя. Редер взял у меня деньги, положил мне на плечо сухощавую руку и задушевно сказал:

— Господин лейтенант, сын вы мой! Не сердитесь на старика Редера за эту глупую шутку. Зовите меня господином, товарищем, или просто Редером, или даже стариком — как вам угодно — мне совершенно все равно. Господин я невелик, а товарищем еще, пожалуй, могу быть.

С тех пор я звал его «товарищ Редер», и слово «господин» употреблял только тогда, когда хотел подзудить старика. Солдаты звали его дедушкой.

— Добрый день, господин лейтенант, — сняв выгоревшую, когда-то зеленую шляпу и сверкнув лысиной, поклонился Редер. Он тепло пожал мне руку и продолжал: — Видите ли, я не хотел вас беспокоить, но… Идемте со мной, и я все изложу.

Дорогой он рассказал, что в пивной давно уже сидит какой-то человек, который сильно захмелел. Этот человек оказался русским, его пытались привести в «божеский» вид, но безуспешно.

Рассказав о цели своего прихода, Редер свернул домой.

В пивной, кроме одного человека, сидящего к дверям спиной, никого не было. Навалившись на стол, он, видимо, спал. На нем был светло-серый костюм, а на спинке соседнего стула — серый макинтош и серая шляпа. Подойдя ближе, я узнал Горобского.

— Уж не в отпуске ли? — проговорил я, тронув его за плечо. Он резко вскинул голову, и мутные глаза в несколько секунд приобрели разумное выражение.

— О, милейший! — воскликнул Горобский. — Вы здесь! Хозяин, пива!

— Да уж, кажется, довольно, товарищ капитан…

За стойкой появился хозяин, но наливать не собирался.

— Пива, старый дьявол! — на немецком языке закричал Горобский, скрипнув зубами.

— Вы мне должны еще за две разбитые кружки, не считая выпитого, — ответил хозяин, подставив кружку под кран.

— Хватит, товарищ капитан, рассчитывайтесь и идемте отдыхать.

— Ты… Ты — лейтенант и еще указывать капитану?! Да как ты…

— В таком случае придется позвать солдат и доставить вас в полк, — сказал я, направляясь к дверям.

— Подождите, Копейкин!.. Виноват, Грошев, подождите! Сейчас вместе пойдем.

Я остановился, а Горобский прошел к стойке, бросил хозяину горсть марок и с двумя кружками вернулся к столу. Хозяин, получив, очевидно, больше, чем полагалось, ухмыльнулся и заявил о своей готовности наливать, сколько потребуется.

— Присядьте, милейший, присядьте.

Когда я вернулся и сел, Горобский, подавая кружку, сказал:

— Пейте, лейтенант, и слушайте…

— Слушать можно, но пить — нет!

— Понятно. Разве порядочный человек станет пить с такой дрянью, как я. — Слово «порядочный» прозвучало ядовито. Он выпил свою кружку до дна. — Вы ведь — маменькин сынок. Папаша, конечно, есть, сестреночки, братишечки, дядюшки, тетушки, кумушки. Да?

— Допустим…

— Хе-хе! Допустим! Ему можно допускать: в Сибири и на Урале деревни целехоньки, а мне… Да понимаешь ли ты, лейтенант, что у меня нет  н и к о г о  на свете! — Он заскрежетал зубами и, горестно промолвив: — Бобыль! — безвольно опустил голову.

— Надеюсь, сюда вы пришли не к кумушке и не к тетушке?

— Ах, вон вы о чем! — Горобский вскинул голову и, захватив рукой растрепавшиеся волосы, в упор посмотрел на меня. Глаза увлажнились, лицо побледнело, но заговорил тихо, примиряющим тоном. — Это у вас здесь ни выходных, ни праздников нет, а в полку все соблюдается. Снял я свою робу, оделся по-человечески, да и пошел посмотреть, как люди живут… А они живут. У них семьи, домишки, деточки — все на месте! Засмотрелся на них и забыл, куда иду и за чем иду. Вот как бывает, лейтенант. Может, выпьешь теперь за бобыля, потешишь его душу своим сочувствием?

— Не стоит, товарищ капитан. Вы что же, от отпуска совсем отказались?

— О, нет! Пока уступил очередь начфину и теперь вовсе один остался на квартире, но скоро поеду. Россия велика. Пропуск вот-вот должен прийти. Второй день в отпуске. Вот и гуляю.

Казалось, последняя кружка подействовала на него отрезвляюще.

В пивную вошел Пельцман, владелец мельницы. Полный невысокий человек с короткими усиками под толстым носом, с галстуком-бабочкой на белой рубашке и в шляпе с узенькими полями. Он попросил кружку пива и, торопясь, пил ее прямо у стойки, отирая пот огромным платком.

— Присаживайтесь, — пригласил его хозяин, — куда это вы так спешите?

— В Нордхаузен, — словно из бочки пробубнил Пельцман, — там совещание мелких промышленников.

— Господин Пельцман, возьмите попутчика, — попросил я.

— Мне все равно, господин комендант, — так он назвал меня. — Еду один в целом лимузине. Но ждать некогда: опаздываю, — быстро говорил Пельцман, одной рукой подавая деньги, другой — размахивая платком.

— Вам повезло, — сказал я Горобскому.

— Да, мне везет, — ответил он, вздохнув.

Горобский надел шляпу, взял на руку макинтош и пошел впереди Пельцмана. Хозяин пивной любезно раскланялся и вышел из-за стойки, чтобы закрыть за нами дверь. У дверей Горобский пропустил вперед Пельцмана, дождался меня.

— Шкура, — по-русски сказал он, не глядя на хозяина. — Трясется за кружку: ему дела нет, что у человека жизнь разбита, была бы цела его кружка.

Усевшись в старенький лимузин рядом с Пельцманом, он тепло попрощался со мной и сказал, что если долго не придет пропуск, то он обязательно приедет в гости.

— Некуда девать себя. Понимаешь?

Весь вечер меня мучила мысль о Горобском и еще больше терзали сомнения. Докладывать или не докладывать бате? Два голоса, перебивая друг друга, яростно спорили. Один настойчиво твердил: «Он ведь был в гражданском костюме, значит, не опозорил мундира советского офицера». — «Ах, какой умник! — укорял второй голос. — Спрятался за гражданский костюм. А душа его где?! Снимай трубку и звони в полк».

«…Бобыль… маменькин сынок… жизнь разбита вдребезги… Некуда девать себя…», — проносилось в голове. — «Звони же, звони! — издевался второй голос. — Звони, если ты действительно маменькин сынок, если тебе, как и хозяину разбитой кружки, дела нет до судьбы такого же офицера, как ты… Может быть, именно сынок этого хозяйчика сделал Горобского бобылем, а ты за кружку… Нет!» — решил я и несколько успокоился.

2

Тому, кто с детства успел полюбить дикую красоту тайги, дебри нетронутых лесов, искусственно посаженный хвойный лес покажется слишком однообразным, скучным. Именно такие леса встречались нам в районе Бранденбурга и Стендаля. Там в лесу неестественно чисто и голо: ни травы, ни чащи не встретишь.

В Тюрингии радуют глаз пейзажи, очень напоминающие наши уральские. Может быть, тем и привлекательна она для русского человека, что в этой части Германии природа меньше всего подчинена строгому немецкому порядку: линия — угол, угол — линия.

Скалистые склоны гор сплошь покрыты лесами. Настоящими дикими лесами! Вот стоит зеленая горная сосна. Кажется, такая же, как наша, да нет, ощетинилась, чужая. Глаз ищет среди зелени белый ствол родной березки, но нет, не встретить здесь его. Не довелось мне увидеть березки во всей Германии.

Стоял один из тех воскресных дней, когда захватив с собой праздничный обед, жители деревень отправляются в горы, в лес отдыхать. Туда едут на машинах, на мотоциклах, на велосипедах, на лошадях, запряженных в самые разнообразные повозки. А то идут пешком с сумками в руках.

Я ехал из штаба батальона. До заставы в Блюменберге оставалось километров десять. Дорога шла по лощине. Здесь парило, как в котле. Полуденная жара разморила меня. Повесив поводья на луку седла, я расстегнул верхние пуговицы гимнастерки и смотрел вдаль, на лесистую вершину сопки, затянутую синей дымкой. Орел, гнедой и белоногий, то и дело взмахивал головой, дергал поводья и мерно цокал подковами по старому асфальту.

Вдруг далеко впереди, справа от дороги, раздался выстрел. Орел вскинул голову и запрядал ушами. Я стал смотреть в ту сторону. Из леса бежал человек, за ним метрах в двухстах гнались несколько человек и что-то кричали.

Не задумываясь, я свернул с дороги и пустил коня галопом. Ветер засвистел в ушах. Преследуемый, заметив меня, повернул правее, к лесу, и прибавил скорость. До него оставалось метров двадцать пять — тридцать. Я расслышал, что люди, догонявшие его, захлебываясь, кричали:

— Держите его! Держите! Стреляйте в него!

Вдруг беглец остановился, повернулся ко мне и вскинул пистолет. Я тоже рванул пистолет из кобуры, но грянул выстрел — и Орел со всего маху опрокинулся, а я оказался на земле.

Беглец побежал к лесу. Подбегая к Орлу, я почувствовал, что каждый шаг отдается резкой болью в пояснице. Конь с трудом поднялся и тревожно заржал.

Поправив седло, я сел на Орла, но после первых же шагов убедился, что погоня невозможна: конь еле передвигался. Трое из преследовавших с полицейским впереди бросились в лес. Двое отставших, видимо, окончательно выбились из сил и еле брели. А беглец в это время скрылся уже из виду. Я слез с коня, чтобы осмотреть рану. Подошел первый из отставших.

— За кем вы гнались? — спросил я.

Плотный блондин лет сорока пяти с выражением полной безнадежности махнул рукой и, не ответив мне, спросил:

— Конь ранен?

На лысеющей голове незнакомца каплями выступил пот. Человек тяжело дышал. Я между тем продолжал осмотр и, подняв за щетку переднюю ногу, увидел разрыв между копытом и щеткой. Рана сильно кровоточила. Однако спереди нога не имела никаких признаков повреждения.

— Так кто же этот беглец?

— Густав Карц. О-о, это очень плохой человек! — ответил, подходя, другой немец, пожилой человек с болезненным лицом; опустившись на пашню, он долго кашлял. А блондин пошел по моему следу назад, внимательно рассматривая что-то на земле.

— Этот человек, — задыхаясь, говорил немец болезненного вида, — только что убил свою любовницу и собственного сына… за то, что подкараулил их вместе…

— Сюда! Идите сюда! — позвал блондин. — Вот причина ранения, — и приподнял с земли звено колючей проволоки, натянутой между тонкими металлическими кольями.

Когда на парах вырастает трава, крестьяне огораживают свои участки и пускают в них скот. Теперь пар был вспахан, а изгородь свалена и, лежа на земле, почти не отличалась от нее.

— Не беспокойтесь: рана не опасна, — сказал блондин. — Только надо промыть ее. Вон там, внизу, есть ручей.

Я знал этот ручей и намеревался завернуть к нему.

— Идем, Эрнст, — обратился блондин к другому немцу. — Все равно Густав нам отдых испортил.

— Да, Отто, идем, — отозвался тот, поднимаясь. — Видно, плохие мы рысаки, чтобы догонять Густава. Да и у вас, господин лейтенант, — пошутил он, — рысак тоже теперь не для погони. Лазарет — его место.

Они пошли обратно, а я, взявшись за повод, направился к ручью. Сзади, подпрыгивая, ковылял Орел.

Здесь я очистил и промыл рану Орлу, перетянул ее носовым платком.

Когда я вышел на дорогу, показалась легковая машина. Она проскочила мимо, круто развернулась и, поравнявшись со мной, затормозила. Из машины вышел человек в синей блузе, который назвал себя Отто Шнайдером. За ним показался мальчик лет пятнадцати.

— Это мой сын Ганс, — сказал Отто. — Если разрешите, он уведет коня к вам домой. А вас я довезу на машине. Вы ведь из Блюменберга? — любезно спросил Шнайдер.

Я с благодарностью принял предложение. Мальчик взял повод и, намотав его на кулак, приготовился идти.

— А ты ездить верхом умеешь? — спросил я его.

— Да.

— Так и поезжай: для коня ты не так уж тяжел.

— Зачем мучить лошадь, — вмешался отец, — здесь недалеко, добежит, ноги у него молодые.

— А ты, Ганс, все-таки садись.

Мальчик, косо поглядывая на отца, ухватился за луку и, подпрыгнув, взлетел в седло.

— В Блюменберге спросишь, где находится застава, и тебе всякий покажет.

— Я сам знаю, — ответил Ганс, гордо повернувшись в седле и тронув каблуками коня. Конь хромал, стремена болтались, но это не мешало всаднику пребывать на седьмом небе.

— Этот мальчишка будто не свою голову носит на плечах, поэтому и не бережет ее.

— Не беспокойтесь: конь очень смирный.

— Я не об этом. Вообще парень держит себя смелее, чем подобает в его возрасте, — не без гордости сообщил отец.

По дороге Шнайдер рассказал, что живет он в деревне Грюневальд, через которую мы должны ехать, что имеет небольшую автомастерскую, что во время войны ему пришлось побывать под Курском, что много принял мук и был тяжело ранен дважды.

Я спросил Отто, почему он так благожелательно относится к офицеру Советской Армии, той армии, с которой ему пришлось сражаться и получить ранения.

— О-о! — ответил он, усмехнувшись и покрутив пальцем правой руки у виска, держа баранку левой. — Пора и нам понять кое-что. От этой войны я ничего не имею, кроме ранений. Хорошо еще, что голова уцелела…

— А если бы вы победили? — перебил я его.

— Все равно выиграли бы только миллионеры. Наша кровь — их деньги… Вот это мой дом, — спохватился Отто, когда мы проезжали по деревне, и указал влево на небольшой домик с красной черепичной крышей, с садиком и примостившейся рядом мастерской. — Заезжайте в гости, буду рад. Я вижу: вы здесь часто проезжаете.

— Да вы почти капиталист, — пошутил я.

— От меня до капиталиста ровно столько же, сколько от земли до неба. У меня никогда не было наемных рабочих и лишних денег, зато у меня есть руки. — Отто показал рабочие руки слесаря, на секунду отпустив баранку.

— А что этот Густав Карц очень богат?

— О, совсем нет. За времена Гитлера он привык жить легко, за чужой счет. Он так избаловался, что и теперь не хочет работать. Давно бросил семью, живет по вдовушкам, а жена с детьми бедствует. Мне думается, он давно решил убежать на ту сторону и бездельничать там в фашистских притонах.

— Но почему же он так жестоко обошелся со своими жертвами?

— Это же его специальность! Такие люди ценились в гитлеровской армии. Он не привык сдерживать свои страсти, тем более, что, видимо, готовился бежать в Западную Германию. Если ему это удастся, то все обойдется безнаказанно. Только на это он и мог рассчитывать.

— А если не уйдет?

— Будут судить и, наверное, расстреляют.

Меня удивил спокойный и уверенный тон, которым Отто повествовал о Густаве Карце. Очевидно, он так хорошо знал Густава, что даже последние действия Карца не очень удивили Шнайдера. Впереди показалась деревня, и скоро Отто подвез меня к заставе. Прощаясь, Отто еще раз пригласил заезжать к нему.

Встретив во дворе Чумакова, я коротко рассказал ему о случившемся и передал сумку с газетами и письмами, которые попутно захватил из штаба батальона.

Чумаков, сдержанный и скромный до застенчивости человек, не стал расспрашивать о подробностях, принял сумку и начал выбирать из нее содержимое.

Увидев почту в руках Чумакова, Таранчик и Карпов бросились к нему из сада. Тот выбрал из пачки писем свое, остальные отдал Таранчику, чтобы раздать адресатам.

Кажется, что приятного может быть в раздаче писем, если письма, адресованного тебе, может и не быть в этой пачке? Но еще с войны каждый в солдатской семье стремился к раздаче писем.

На заставе обычно делалось так. Удачник захватывал все письма на взвод или на роту или, вернее, на всех знакомых. Его окружали и слушали фамилии счастливцев, которым есть письма. Но раздатчик, прежде чем отдать письмо, непременно требовал от адресата «выкуп»: спеть или сплясать.

Я давно требовал бросить этот способ раздачи писем, но он так прочно укоренился, что всякий раз при получении почты все повторялось снова.

Когда я поднялся к себе в комнату и открыл окно, во дворе уже собрались все солдаты, свободные от службы. Таранчик, взгромоздившись на пустой бочонок в углу двора, раздавал не только письма, но и «задания». Он хорошо знал способности солдат и уже не заставлял плясать того, кто мог петь или декламировать.

Путан, этот коренастый увалень, по приказанию Таранчика, покорно пошел в ленинскую комнату за аккордеоном. Он не обладал никаким искусством, кроме поварского. Загар уже сошел с его полного лица, оно сделалось белым и залоснилось, как у заправского повара.

Митя Колесник притащил из сада шланг и поливал во дворе площадку, брызгая холодной водой на солдат. Он пользовался всеобщим уважением и любовью за расторопность и добрый нрав. Митя был все такой же худенький, но лицо посвежело и возмужало. Гимнастерка с помощью Карпова была подогнана так, что теперь уже не висела на нем, и он выглядел настоящим солдатом.

В руках Жизенского по велению Таранчика запел аккордеон. Русые волнистые волосы выбивались у Жизенского из-под пилотки. Тщательно заправленная гимнастерка и всегда свежий подворотничок придавали ему вид довольно аккуратный, даже щегольский, и многие девушки засматривались на него.

— Плясовую давай! Плясовую! — крикнул Таранчик. — А уже какую из плясовых — закажет Карпов. — Он плутовски скосил глаза в сторону Карпова и потряс в воздухе последним письмом.

Карпов мог плясать прекрасно, но не хотел это делать по заказу и заупрямился. Солдаты подталкивали его в образовавшийся круг, а Жизенский подзадоривал всех бойкой плясовой. Таранчик сидел на бочонке, скрестив на груди руки, и терпеливо ждал. Карпов нехотя вошел в круг. Его невысокая фигура с широкими плечами и тонкой, туго перехваченной ремнем талией скорее напоминала горца, чем природного сибиряка.

Он притопнул раз, другой, хлопнул в ладоши, широко развел руки и пошел по кругу вприсядку. Смотрел он прямо впереди себя и, казалось, не видел окружающих, смотрел мимо них или сквозь них.

Сидя на бочке, Таранчик ударял по ней задником ботинка, хлопал в ладоши и приговаривал:

— Хе-хе! Пляшет ведь, хлопцы! А как пляшет, вы только посмотрите! Когда б не я, не видать бы вам этой пляски.

Зайдя в дом, я наложил себе на место ушиба компресс и прилег на кушетку, стараясь задремать. Пришел Чумаков и сказал, что мальчик привел Орла. Мы спустились во двор. Ганс победно улыбался нам навстречу, Стремена уже не болтались, как раньше; Ганс подтянул их высоко и теперь очень удобно сидел в седле. Мы начали осматривать коня, а мальчика я послал умываться…

Когда после обработки и перевязки раны я завел Орла в стойло, то увидел там Карпова. Он сидел в углу на опрокинутом старом ведре, спрятав голову в ладони.

Привязав коня, я спросил у Карпова, что случилось. Вместо ответа он подал мне распечатанный конверт. В письме сообщалось о смерти его матери.

Я вышел из конюшни и позвал Таранчика. Он бойко рапортовал:

— Ефрейтор Таранчик прибыл по вашему приказанию!

— Вас предупреждали о том, чтобы вы прекратили такую раздачу писем?

— Так точно, товарищ лейтенант!

— А вы?..

— Никак нет…

— В следующий раз буду за это наказывать вплоть до ареста. А пока — один наряд вне очереди!

— Слушаюсь! — гаркнул в ответ Таранчик, словно ему объявили благодарность.

3

Тихие летние вечера солдаты, свободные от службы, проводили в саду, в беседке или просто на траве. Они рассказывали случаи из жизни на родине, из фронтовой жизни и о страшных годах, проведенных в концентрационных лагерях в Германии.

Яблони и черешни стояли неподвижно, как застывшие. Трава, измученная дневным зноем, теперь бойко расправила свои перья, распространяя приятный аромат.

Земельный лежал на спине, подложил руки под голову и молча слушал рассказ Фролова.

— А знаете, друзья, — говорил Фролов, — я когда был студентом, представлял себе гитлеровцев какими-то очень уж страшными… даже мне сейчас и не сказать, какими я их представлял. А вот теперь живу здесь, в самой Германии, и не вижу таких немцев, какие мне представлялись. Как это?

— А ты и не бачил настоящего немца-фашиста, — возразил Митя Колесник.

— Но мы же их видим каждый день десятками и сотнями. Ведь это те же немцы…

— Те, да не те, — не сдавался Митя. — Поглядел бы ты на них в сорок третьем, а еще лучше в сорок втором, узнал бы, что оно за немцы. Они б тебе показались еще и не такими, какими ты их представлял. Мне подвезло: я мало в лагере был. Приехал бауэр со своей фрау, забрал нас, вот таких хлопчиков, как я, троих. Сам он мало дома был: все куда-то ездил. А фрау его целыми днями нам подзатыльники отвешивала. Другой раз со счету собьешься, сколько за день получишь. Спать не давала и кормить забывала. Одних бураков, наверно, целую гору на тачке перевозили. Свиней накорми, у коров убери, воды наноси, бураки запарь, силосу привези — и все на себе. А лошадь стоит на конюшне, как та свинья ожирела. Ух, если бы та фрау мне сейчас попалась!

— А что б ты сделал? — спокойно спросил Фролов.

Митя смутился и покраснел. В самом деле, что бы он с ней сделал?

— Да ну ее к шуту! — нашелся Митя. — Мы и так у них перед концом всех свиней поразогнали и сами разбежались.

Солдаты, не испытавшие немецкой неволи, начали разговор о трудной и опасной фронтовой жизни.

— Э-э, нет, хлопцы, — ожил Земельный, повернувшись на живот и опершись на локти, — то велики трудности, спору нет. Но на фронте у тебя есть оружие: ты всегда можешь мстить врагу за его зверства. А уж коли умирать придется, то и умереть там легче, бо знаешь, за что. Знаешь, что погиб за Родину. Так и родным напишут. А вот умирать в лагере куда трудней. Никто и не узнает, где ты сгинул. В лагере нет у тебя ни имени, ни звания человеческого — ОСТ на груди и номер четырехзначный, — так и по книгам числишься…

— А тоже — народ культурный. Они и лупцовку устраивали культурную. Над цементированной канавой перекинут мостиков штук пятьдесят, а возле каждого мостика — моторчик с плетками. Вот так утром вызовут номера, разложат по мостикам и моторы включают разом. К-культурно — и всех разом. А кровь по канаве бежит. Вот сволочи! Он тебя мордует, как хочет, а ты ему и в глаза плюнуть не можешь: пристрелит на месте, как собаку.

— Обидная смерть, — вздохнул Карпов.

— То так, — согласился Земельный, — но и жизнь там была не легче смерти.

— Тише! — крикнул Фролов.

Земельный умолк, не докончив рассказа. Все услышали из репродуктора задушевную трогательную песню. Пели ее хорошо знакомые нам голоса Бунчикова и Нечаева. Она сразу захватила солдатские сердца, натосковавшиеся по дому.

Давно мы дома не были, Цветет родная ель, Как будто в сказке-небыли За тридевять земель.

— Эх, песня! — громко сказал Таранчик. Он стоял на посту у подъезда. Задрав голову, он смотрел на репродуктор, словно надеялся увидеть там исполнителей.

Где елки осыпаются, Где елочки стоят, Который год красавицы Гуляют без ребят.

— Вот пе-есня! — снова не выдержал Таранчик.

— Замолчи ты, бревно: на посту стоишь, — шикнул на него Карпов через калитку сада.

Лети, мечта солдатская, Напомни обо мне! Лети, мечта солдатская, К девчине самой ласковой, Что помнит обо мне!

Песня умолкла, а солдаты все еще лежали притихшие, завороженные.

Из репродуктора неслись мощные звуки новой песни. Но она не трогала солдатских сердец, а только мешала удерживать в памяти только что пропетую, полюбившуюся…

— Ну, Максим, рассказывай дальше, — прервал молчание Журавлев, обращаясь к Земельному.

Маленькая головка Журавлева, узкие плечи, настороженный взгляд чем-то напоминали суслика. Журавлев очень любил слушать рассказы бывалых солдат.

— Да что рассказывать, — отвечал Земельный, — после такой песни и говорить не хочется: за душу берет.

— Ну, песня песней, а о лагерной жизни интересно и нам знать.

— Обидная эта жизнь для человека, хлопцы. Измывается над тобой гад, в тебе все кипит, а поделать ничего не можешь… Не забуду до смерти и внукам рассказывать буду, если заимею их, что такое фашизм.

Как-то под осень сорок четвертого года стали мы примечать, что дела на фронте у них стали плохи, они и вовсе ожесточились. И вот вызвали нас — десятка два номеров, выстроили. Эсэсовский унтер так и приплясывает перед нами, как зверь в ярости. Плетку каждому под нос сует. «Что, — говорит, — русские свиньи, по Москве соскучились? Я вам сейчас покажу Москву — долго не забудете. А ну, скидайте штаны!» Раздели нас донага, все стоим синие: утро холодное было. А без одежды мы и вовсе друг другу страшными показались — кожа да кости. Весь этот голый строй повел унтер к круглому бассейну и загнал в него. На дне воды сантиметров на тридцать. Вода ледяная, а дно у бассейна корявое. Посадил он нас на дно плотно друг за другом по кругу возле стены бассейна и говорит: «Сейчас в гости в Москву поедете». Спокойно так говорит. Велел взять друг друга за локти, да чтоб свистели и пыхтели, как паровоз, и передвигались по кругу.

Ох, хлопцы, знали б вы, как впивается в тощую кожу цемент! Так и рвет, как рашпилем, аж в мозгах отдается, а кровь от холодной воды стынет… Я после того месяца два не мог сидеть. Штаны в том месте все время промокали и засыхали так, что аж ломались… Вот на такого бы гада тебе посмотреть, Фролов, ты бы узнал и то, чего никогда не снилось…

Этот страшный рассказ взбудоражил солдат. Они начали спорить. Одни доказывали, что лучше смерть, чем такое унижение; другие утверждали, что безрассудная смерть никому не нужна, если этой смертью ничего не достигается, что это только на руку фашистам, что Земельный тогда не дожил бы до Дня победы и не был бы с нами.

Не знаю, чем кончился спор, так как меня окликнул Таранчик, сообщив, что с линии привели задержанного. Когда я вышел из сада, Соловьев, конвоируя задержанного, подходил к подъезду дома.

Меня поразило сходство задержанного с тем человеком, который стрелял в меня несколько часов назад. Те же кривые ноги, тяжелый торс и бычий взгляд. Несомненно, это был Густав Карц. Он был без головного убора, жесткие темные волосы торчали в разные стороны. Увидев меня, он впился недоумевающим, несколько испуганным взглядом и замедлил шаг, так что Соловьев, зазевавшись, почти наткнулся на него.

Поравнявшись с Таранчиком, пленник ударом расшиб ему лицо и, резким движением опрокинув маленького Соловьева, пустился наутек. Таранчик, быстро придя в себя, вскинул автомат, но я успел остановить его. Они с Соловьевым бросились в погоню. Я тоже пытался бежать, но после первых же шагов убедился, что не в состоянии этого сделать.

Густав Карц, выскочив со двора, свернул в поле и бежал к линии. Таранчик отмеривал саженные шаги во всю длину своих ног, но расстояние между ним и Карцем сокращалось медленно. Соловьев отстал. Беглец оглядывался на погоню через правое плечо, поэтому не видел, что сзади несколько слева бежали солдаты, перескочившие через задний забор сада. Кто-то из них крикнул, и это ускорило развязку.

Карц, оглянувшись налево, повернулся к бегущим и направил пистолет в сторону безоружной погони, впереди которой бежал Земельный. Раздался выстрел, но никто не убавил шага. Карц судорожно рвал кожух пистолета, — выстрела не получалось. Тяжелый парабеллум полетел навстречу подбегающему Таранчику. Тот успел закрыться автоматом и со всей яростью бросился на Карца. Подоспевший Земельный заломил руку бандита и посадил его на землю.

Все это произошло так быстро, что не только я, но даже приотставшие солдаты не успели добежать до места свалки.

— Ишь, осел, еще после войны покушается на единственную жизнь ефрейтора Таранчика, — сказал он, подходя ко мне с задержанным. Кровь на ссадине смешалась с грязью, но Таранчик победно улыбался.

— Какой же это осел? Это — матерый волк, — возразил я. — Соловьев, почему перебежчик не был разоружен сразу при задержании?

— Так мы и не подумали… Он даже не пытался бежать или сопротивляться. Такой робкий был…

Соловьев, конечно, понимал свою ошибку, но служба на линии была для нас новым делом, а ошибки во всяком новом деле неизбежны. Бдительность солдат особенно усыплялась тем, что абсолютное большинство задержанных не только не имело оружия, но даже перочинных ножей или лезвий для безопасной бритвы. Это были мирные люди. Такой случай был первым и многому нас научил.

Когда Густава Карца привели в комнату, он тяжело опустился на стул и, не дожидаясь вопросов, заявил:

— Можете расстреливать сразу: я отказываюсь отвечать на ваши вопросы.

Но это не был мужественный вызов. Карц походил на побитого пса, который рычит от страха. Карц хорошо помнил законы военного времени, знал, чем платили гитлеровцы советским людям за малейшее непослушание.

— Откуда вы взяли, что вас собираются расстреливать?

— Такова воля победителя.

— Здесь порядки совсем не те, что были у вас в фашистской армии. Ни расстреливать, ни даже допрашивать я вас не собираюсь. Мне только непонятно, куда вы девали патроны.

— Какие патроны? — удивился Карц.

— Пистолетные.

Он недоуменно передернул плечами, вывернув нижнюю губу.

— Вы не понимаете вопроса? Хорошо, я задам его иначе, понятнее. Один патрон из вашего пистолета израсходован только что на солдата, другой — на меня, третий — на вашего собственного сына и на вашу любовницу. Так?

Лицо Густава прояснилось. Он согласился со мной.

— Там, кажется, на двоих хватило одного патрона?

— Да.

— Где же остальные патроны из обоймы?

— А их и не было, господин лейтенант, — оживился Карц. В его глазах мелькнула какая-то надежда. — Этот пистолет давно у меня валялся, и в нем было только три патрона.

Этому нельзя было поверить: не из-за трех патронов хранил он оружие, подвергая себя опасности, ибо был строжайший приказ о сдаче всех видов оружия. Однако я согласился с ним, чтобы продолжить разговор.

— А почему вы избрали именно этот участок для перехода через линию? В районе Грюневальда ближе и удобнее: лес, а здесь открытое место.

— Я считал, что погоня будет именно в том направлении. — Карц несколько успокоился и, навалившись на спинку стула, повеселевшим голосом продолжал: — Не мог же я думать, что судьба сведет меня с вами в один день два раза! О, если бы знал, что встречусь с вами сегодня еще раз, то обошел бы это место за сто километров.

— Ну, а если бы я не знал вас?

— Тогда я мог бы сойти за самого обычного немца, какие переходят линию десятками.

Расчет бандита был прост и верен.

Отчего же Густав Карц успокоился, когда речь зашла о самом тяжелом его преступлении: убийстве двух человек? Было видно, что он особенно тщательно скрывает количество патронов. За этим, должно быть, скрывалось другое преступление.

Поздно вечером я отправился к бургомистру и от него позвонил по телефону в Грюневальд. Полицейский обещал завтра же увезти Густава Карца для дальнейшего следствия.

4

Дни летели за днями в напряженной будничной жизни. Орел все еще болел. Рана затянулась скоро, однако как только он резко наступал на поврежденную ногу, корка на больном месте лопалась, и рана кровоточила.

На линию проверить посты я отправился пешком. За аркой меня окликнул Карпов, стоявший на посту у подъезда.

— Возьмите вот это, товарищ лейтенант! — Он успел взять плащ-палатку и бежал с ней ко мне. — Возьмите: дождь будет.

— Откуда тебе это известно?

— Возьмите, не пожалеете!

Он кинул мне плащ в руки и бегом вернулся на пост. Мне ничего не оставалось делать, как перекинуть навязанную вещь через руку и двигаться дальше. Этот сибиряк хорошо знал природу, внимательно наблюдал за ней и, кажется, даже вел дневник погоды.

Действительно, парило сильно; ласточки проносились над самой землей; воздух был недвижим, дышать было нечем. С юго-запада из-за горизонта выплывали белые барашки облаков, не предвещавшие никакого дождя.

Избушка, которую мы называли караульным помещением, стояла у самой линии, справа от дороги. Но это не было обычное караульное помещение, это скорее был пересыльный пункт для задержанных. До избушки оставалось еще с километр, то есть половина пути, когда подул легкий ветерок. Он пробирался в рукава и за ворот гимнастерки, приятно охлаждая тело.

Вдруг набежала тень. Я обернулся к солнцу — на него наползала огромная черная туча с фиолетовыми краями. Не успел я пройти и полкилометра, как рванул буревой ветер, полетели редкие, очень крупные капли дождя. Они громко щелкали по асфальту, образуя темные пятна величиною почти с пятак. Дождь быстро усиливался, сделалось темно, начался ливень. Накинув плащ-палатку, я поспешил под ветхую крышу избушки.

В ней было двое: Жизенский и Митя Колесник. Они сидели за столиком, наблюдая за линией через окно. Жизенский, как всегда, аккуратно одетый, доложил, что дела идут хорошо, задержанных пока нет и на постах все благополучно.

По окнам хлестал дождь, скатываясь сплошным потоком со стекол. Избушка то и дело вздрагивала от мощных ударов грома и поминутно освещалась ярким синеватым огнем молний. В углу, у двери, появилась течь. Но скоро дождь резко начал спадать, громовые удары слышались все дальше и дальше, становилось светлее.

— А у нас тут собачки стали появляться, — словно невзначай обронил Митя Колесник.

— Что за собачки? — насторожился я.

— Одну мы видели с Журавлевым, когда я тут на посту стоял. Ту мы и во внимание не взяли. Бежит овчарка, ну и хай себе бежит, думаем. А сегодня рано опять в том же месте проскочила. И такая же точно! Овчарка.

— В какую сторону бежали?

— Туда, на ту сторону.

— Надо попытаться задержать, если еще появится такая собачка, — посоветовал я.

Стало совсем светло, выглянуло солнце, но над нами еще висел край тучи, и падали последние капли дождя, редкие и крупные, как перед началом грозы. Трава под окном избушки живо расправилась, сверкая на солнце прозрачными изумрудными каплями.

На улице было свежо, дул слабый ветерок, в выбоинах на дороге стояли лужи, отражая куски голубого неба.

— А вон она, товарищ лейтенант! — вдруг крикнул Жизенский, поправляя выбившиеся волосы и указывая в противоположную от линии сторону.

Огромными прыжками к линии бежала большая овчарка.

— Жалко, — сказал я, — хорошая собака…

— А я хлеба принесу, — подхватил Митя и бросился в избушку.

— Не надо! — крикнул Жизенский. — Какой дурак пустит собаку, чтобы она за каждым куском кидалась.

Собака быстро приближалась к линии. В это время с английской стороны из деревни Либедорф выскочили два легких танка. Они мчались к линии. Команда держала люки открытыми. Надо сказать, что англичане не имели на линии постоянных постов, а время от времени проезжали вдоль нее на легких танках, видимо, демонстрируя свою мощь.

Не доехав до линии, англичане круто свернули вправо от дороги и теперь неслись по засеянному полю, взрывая гусеницами целую тучу комьев мокрой земли и уничтожая посев. По этой же дороге к нам приближался легковой военный автомобиль, рассекая лужи на асфальте.

Митя все-таки вынес хлеб и бросил недалеко от себя, пытаясь окриком обратить на него внимание собаки. Но она, словно не видя нас, бежала в строго определенном направлении. Жизенский припал на колено и ловил эту стремительную цель на автоматную мушку.

Собака была уже возле самой линии. Послышалась короткая очередь — собака сделала огромный прыжок, проскочила между колючей проволокой линии, словно запнувшись, вытянулась во всю длину и затихла на земле, откинув голову.

Мы были еще далеко не опытными пограничниками, да и охраняли мы не границу, а демаркационную линию, на которой многое допускается из того, что запрещено на государственной границе.

Но мы хорошо знали и всегда строго выдерживали одно правило. Если приходится стрелять, то стрелять лишь с тем расчетом, чтобы ни одна пуля не легла на противоположной стороне.

Жизенский стрелял вдоль линии, и пули ложились на нашей стороне, но пораженная собака оказалась за линией. Мы стояли, соображая, как достать оттуда собаку, а тут еще подскочила к самой проволоке эта английская машина.

Из нее вышел щупленький, небольшого роста капитан английской армии. Маленькие очки в серебряной оправе и невоенная осанка придавали ему вид гражданского человека. Он улыбнулся нам и после обоюдного приветствия жестами, сказал что-то на английском языке. Я ответил ему на немецком языке, что не знаю английского.

— Очень хорошо, — тоже по-немецки сказал капитан. — Добрый день… Вам нужна эта собака?

— Да, нужна.

Трудно было поверить глазам. Капитан без единого слова полез в грязь за убитой собакой, не щадя своих желтых блестящих ботинок. Он безо всякой брезгливости ухватил ее за хвост, выволок на дорогу и просунул под проволоку.

Мы были изумлены до крайности. Капитан же осторожно перелез через проволоку и подал мне руку:

— Будем знакомы, — сказал он. — Меня зовут Чарльз Верн.

Я ответил рукопожатием и сказал, что меня зовут Михаилом.

На вид ему было лет сорок. Остренький носик на бледном лице все время как-то по-смешному дергался, от этого сползали очки, и он поправлял их ежеминутно. Русые усики были аккуратно подстрижены. Он не выпускал моей руки из своих рук, словно извиняясь, говорил:

— Вот сбылась моя мечта — встретиться с советским офицером и пожать ему руку. — Глаза его горели от возбуждения, он переступал с ноги на ногу и, казалось, хотел сказать еще что-то, очень важное.

— А раньше разве не было такой возможности?

— К сожалению, господин лейтенант, или как это у вас? М… м… не было, — ответил он и, заслышав гул танков, пошел к проволоке. Оказавшись по ту сторону линии и глядя на приближавшиеся танки, он зло говорил:

— Что делают, подлецы! Что делают! Сколько хлеба попортили. Ведь можно же было ехать по старому следу, так нет — они топчут новые участки хлеба.

— А кто же позволяет им это делать, господин капитан?

— О, дорогой мой, в том-то и дело: кто позволяет! Я начальник штаба здешней батареи, а только смотрю на это и развожу руками.

Танки приближались.

— Господин лейтенант, — словно опомнившись, продолжал он, — смогу ли я приехать к вам когда-нибудь в другое, более удобное время.

Трудно было сразу ответить на такой вопрос. В спешке я ничего не понял, не успел разобраться в намерениях этого господина.

— Пожалуйста, приезжайте, — ответил я, чувствуя, что молчать дальше уже неудобно.

Чарльз Верн вскочил в машину, круто развернул ее на шоссе и, поднимая радужные столбы брызг, помчался к Либедорфу.

Жизенский и Колесник осматривали собаку, оттащив ее к избушке. Когда я подошел к ним, они читали записку, извлеченную из потайного карманчика на ошейнике.

— Гляньте, товарищ лейтенант, как наш сержант стрельнул, — сказал Митя, указывая на рану в передней лопатке собаки. — Прямо ворошиловский стрелок!

Записка была совершенно безобидная. И если бы кто-нибудь из нас нашел ее на дороге и прочел, то, несомненно, бросил бы, не обратив на нее ни малейшего внимания.

«Милый дядюшка, — говорилось в ней, — спасибо Вам за совет. Я устроился на работу. Об этом я уже сообщал. Ева тоже работает успешно. В следующий выходной она собирается к Вам в гости. Когда же мне придется побывать у Вас, — не знаю.
С приветом Макс».

О наших общих знакомых ничего не могу сообщить, потому что никого из них давно не видел. Ева слышала, что Ганс скоропостижно умер, а добрый дядюшка Карл очень болеет и, кажется, безнадежен. А без него развалится вся его семья, потому что дети непослушны и все время ссорятся между собой. Хоть бы вы приехали и помирили их.

— Собаку закопайте, а если еще появится — не пропускать! — крикнул я сквозь гул танков, выезжавших на дорогу и направлявшихся в Либедорф.

Из открытых люков были видны вооруженные солдаты. Они победно улыбались, а сержант с переднего танка размахивал в воздухе пистолетом и что-то кричал нам. Потом кричали все, и все размахивали руками, обернувшись в нашу сторону. Танки вышли на дорогу и скоро удалились.

— Сообщите об этом на все посты, а если будет собака с той стороны, постарайтесь проследить ее путь, насколько это будет возможно.

Я пошел было по клеверному полю, стараясь отыскать след собаки, но клевер закрывал следы. Только изредка удавалось найти хорошие оттиски лап и по ним держать направление. Выйдя на широкий проселок, заросший мелкой травой, я совсем сбился со следа.

Потратив минут двадцать на поиски, я убедился в их бесплодности и пошел по проселку к большой дороге. Вполне ясно было лишь одно, что собака была пущена не из Блюменберга, ибо направление показывало много левее крайнего дома деревни.

Шагая по дороге домой, я вспомнил о приезжавшем офицере английской армии. Чего он хотел, этот офицер? Друг он или коварный враг?

К вечеру с северо-востока потянулись лохматые бурые тучи. Прохладный ветер рано загнал всех в дом, а когда ужинали, зашумел частый ровный дождь.

Я лег спать раньше обыкновенного и во втором часу ночи был разбужен сильными ударами грома. Дождь, казалось, сплошным потоком лил на крышу и шумными ручьями падал с нее, шипя и плескаясь где-то внизу. Яркие полосы молний то и дело разрывали темноту, ослепляя глаза. Треск этот был так силен, что звенели стекла в окнах и вздрагивал весь дом.

Любуясь диким разгулом стихии, я выкурил одну за другой две сигареты и снова лег спать. Раскаты грома быстро удалялись, дождь резко спадал…

— Пожар! Пожар, товарищ лейтенант! — кричал в самое ухо Соловьев, толкая в плечо и сдернув с меня одеяло.

Я открыл глаза: в комнате было темно, только свет от лампочки со двора проникал через окно.

— Где?

— А вон, вон, смотрите! Отсюда хорошо видно!

Внизу, в деревне, в том месте, где изгибалась речка и где стояла мельница Пельцмана, раскачивалось пламя, подгоняемое порывами ветра. Людей не было видно.

— Поднять всех по тревоге!

— Слушаюсь! — шепотом ответил Соловьев и, шлепая босыми ногами, побежал вон.

Я взглянул на часы: без четверти три. В нижнем этаже захлопали двери, забегали люди.

На посту у подъезда стоял Фролов. Это он заметил пожар, разбудил и послал ко мне Соловьева.

Дробный топот сапог огласил пустынную улицу. Солдаты бежали за мной, разбрызгивая лужи. Дождя не было. На небе между разрывами туч кое-где мелькали яркие крупные звезды.

На заставе оставались только Фролов, связист и Чумаков, который, как старший, должен был сообщить на все посты, что своевременной смены не будет.

Около мельницы, когда мы к ней приближались, бестолково суетились несколько человек. Двое метались и кричали около распахнутых дверей, которые были обвиты огненной каймой.

— Он погиб! Теперь он погиб! — охрипшим голосом повторял высокий худой немец с тонким горбатым носом и бледными губами.

— Кто погиб? — быстро спросил Земельный, подбегая к нему.

— Шеф! — выкрикнул немец с выражением надежды в округленных серых глазах. — Мой шеф! Господин Пельцман… — добавил он, безвольно опустив нижнюю губу, и еще более округлил глаза, когда увидел, что Земельный, не дослушав его, устремился прямо к дверному проему, заглядывая в него.

Солдаты побежали вокруг мельницы, не зная, что делать, ибо никакого пожарного инструмента не было. По улице спешили разбуженные жители с ведрами, лопатами, шлангами…

— Склад! — визгливо закричал кто-то. — Хлеб!!

Мельница и склад составляли одно здание, сложенное из камня. Порыв ветра выхватил из фронтона огромный язык пламени, и в ту же минуту подгоревшие стропила затрещали, заскрежетало железо креплений, и половина крыши над мельницей обрушилась. Сверху полетели обломки раскаленного шифера; в небо взвился столб искр и черного дыма; освобожденное пламя закипело с новой силой. По ветру, словно подвешенные на парашютах, плавно полетели яркие угли. Они неслись на юго-запад, в деревню, и оседали там между домами.

Некоторые из бегущих, очевидно, жители ближних домов, заметив эти искры, поворачивали назад. Старичок, трусивший впереди с коротким ломом в руках, с ужасом взглянув на искры, запрокинул голову и в этом положении остановился, решая, видимо, бежать ли вперед или вернуться назад.

Таранчик в два прыжка подскочив к нему, выдернул лом и быстро вернулся с ним, набросившись на замок склада. Старичок, словно обрадовавшись тому, что его освободили от тяжелой ноши, круто развернулся и с удивительной легкостью и проворством пустился назад.

Таранчик, вложив короткий лом в серьгу замка, пытался взломать его, но замок и петли были слишком крепки. Откуда-то вывернулся Земельный с огромной кувалдой. Он молча раздвинул толпившихся у дверей склада и, размахнувшись, ударил по замку. Сверкнули искры — замок слетел. Все, у кого не было пожарного инструмента, бросились в склад и стали выносить мешки с зерном и мукой.

Соловьев, заскочив на штабель мешков, сбросил оттуда брезент, старый комбинезон, несколько пустых мешков и скатился по штабелю, разобранному сверху. Все это поспешно схватил Земельный, и они побежали к речке.

Земельный, Соловьев и Карпов, завернувшись в мешки, что достал Соловьев, бросились в речку, затем побежали на мельницу. Пожилой мужчина, протянув шланг от водопровода из соседнего сада, упорно боролся с пламенем у входа в здание. Карпов взял у него шланг и передал Соловьеву, шагавшему сзади.

Соловьев сразу направил струю на спины товарищей.

Спрашивая разрешения на эту операцию, Карпов уверял, что на все потребуется не более одной минуты. Но прошла минута, вторая…

Подъехал Редер с двумя старенькими пожарными машинами и сокрушенно объяснил, что пожарную команду вызвать не удалось, потому что телефонная линия нарушена грозой.

Под ногами путался все тот же сухой высокий немец с безвольно отвисшей губой и округленными глупыми глазами. Он, не переставая, скулил о погибшем шефе, ничего не делая для его спасения.

Машины поставили у реки, и с двух сторон на верх горящей мельницы обрушились мощные струи воды.

Прошло три минуты — из мельницы никто не возвращался. Таранчик вытряхнул из мешка зерно, намочил мешок в подвернувшемся ведре с водой, обвернул голову и потребовал у Жизенского, чтобы он сопровождал его струей из шланга пожарной машины.

В это время в дверях показалась чья-то завернутая в брезент полусогнутая спина с тлеющими пятнами. Это был Земельный. Он тащил вместе с Карповым под руки толстого Пельцмана, а Соловьев поливал их и, насколько было возможно, себя.

Пельцмана подхватили и отнесли на траву, а солдаты снова бросились в речку и, окунувшись, сбрасывали с себя обгоревшие лохмотья.

Вокруг пострадавшего собрался народ. Ему терли виски, опрыскивали водой, но он не подавал признаков жизни. Таранчик, растолкав всех, с навернутым на голове мокрым мешком, разорвал на пострадавшем рубашку, обнажил ему грудь и встал над ним на колени.

— Доктора! За доктором надо послать! — послышался скорбный голос длинного немца с отвисшей губой (больницы и вообще какого-либо медика в деревне не было).

— Дурак, — спокойно возразил Таранчик на русском языке. — Что он, умирать погодит, что ли, будет ждать твоего доктора? — а сам крепко взялся за запястья толстых рук Пельцмана и стал делать искусственное дыхание. Окружающие безмолвно смотрели на Таранчика.

В это время обрушился потолок над мельницей, и послышалась бойкая команда Редера:

— В окна, в двери давайте! В двери!

Обрушившись, потолок сделал полезное дело, потому что огонь улегся в каменной коробке, а оставшуюся часть крыши над складом беспрестанно поливали водой, так что теперь склад был в безопасности. Все, что можно было вынести из него, было вынесено. Искры теперь уже не летели на деревню, и оставалось заглушить этот бушевавший в каменных стенах огонь.

Усилия Таранчика не пропали даром. Пельцман очнулся и его увезли домой под плач и причитания жены и взрослой дочери.

Сила пожара заметно убывала, к тому же снова начал накрапывать дождь, и опять послышалась команда вездесущего Редера:

— Брезенты давайте сюда! Брезенты!

Мешки с мукой, спасенные от огня, старательно укрыли, чтобы уберечь их от воды.

Пожар был ликвидирован. Теперь заливали тлеющие головешки. Толпы зевак — женщин, подростков и стариков — стали медленно расходиться по-домам.

— Ну, дедушка, пора и нам домой, — сказал я Редеру, собрав вокруг себя солдат.

— Спасибо! Спасибо вам! — растроганно, с дрожью в голосе говорил Редер. — Спасибо, добрые люди! Вы спасли не одного Пельцмана, а всю деревню и от пожара, и от голода… Спасибо, — всхлипнул старик и, словно назойливую муху, смахнув слезу, скатившуюся на нос, вдруг ожесточился и закричал на своих:

— Чего стали! Делать вам нечего?!

В шестом часу утра мокрые, усталые и грязные мы возвращались на заставу.

— На тебя, Таранчик, немцы теперь молиться будут, — пошутил Соловьев.

— Ничего ты не смыслишь, Соловушка, в этих делах, — назидательно сказал Таранчик. — Разве же зазря получил я еще в школе значок БГСО? И не жду, чтобы на меня молились. Что эти люди, глупее тебя, что ли? Уж не молиться, а хоть бы догадались гимнастерку мне да штаны постирать: теперь не домоешься, после этой грязюки…

— А что, Таранчик, — сказал я насмешливо, — достаточно намекнуть дедушке, что вот мы вам пожар потушили, а вы нам за это…

— Что вы, товарищ лейтенант, — смутившись, возразил Таранчик. — Да разве ж какая-то фрау или любая женщина в свете сможет так постирать, как помоет-постирает сам ефрейтор Таранчик! Да никогда в жизни!

На другой день, перед вечером, на заставу пожаловал сам Пельцман. Одет он был по-праздничному, как и тогда, когда ехал на совещание мелких промышленников. Та же визитка, та же «бабочка» под толстым подбородком на безукоризненно белой манишке. Только шел он теперь очень тяжело, опираясь на толстую полированную дубовую палку. Короткие усы опалены. Лицо, неестественно красное, казалось шире его узкополой шляпы. Глаза налиты кровью. На правой щеке, возле уха, — ожог.

День выдался жаркий, и солдаты, не занятые на постах, собирались идти на речку стирать обмундирование.

— Я, господин комендант, хотел бы видеть того солдата, который спас мне жизнь, — сказал Пельцман, отдуваясь и присаживаясь на лавочку у садового забора.

— Вот он, — указал я на Таранчика.

— Не-ет, — возразил Таранчик, понявший, в чем дело. — Вон кто его спас, — указал он на Земельного, Карпова и Соловьева. — Они спасли тело, а я вроде бы душу вставил в вашу милость, господин Пельцман. Только и всего. А во что ж бы я душу вставил, если бы не было такого богатого тела?

— Что, что он говорит? — живо поинтересовался Пельцман. Земельный перевел слова Таранчика, выбросив все, что могло обидеть Пельцмана.

— Извините, — сказал Пельцман, поднимаясь с лавки и доставая из бокового кармана пачку марок, — извините, но больше у меня сейчас нет. — Он подал марки Земельному.

Карпов, увидав деньги, сделал лихой поворот кругом, присвистнул и, чеканя шаг, пошел к арке. Соловьев попятился за спину Таранчика, а Земельный, держа руки по швам, подался вперед и сверлил взглядом владельца сгоревшей мельницы.

— Я много вам благодарен, большое вам спасибо, но, понимаете, сейчас, сегодня у меня нет больше денег, — оправдывался Пельцман, считая, что Земельный обижен малой суммой.

Земельный отвел от себя руку Пельцмана и, не отрывая от него взгляда, четко выговорил:

— Мы не за деньги вас спасали.

— Да, но… чем же я должен с вами расплатиться? — пролепетал Пельцман, совершенно растерявшись.

— Мы не из тех, кто греет руки возле чужого несчастья! — резко сказал Земельный, повернулся и пошел за Карповым.

Таранчик, заложив руки назад, встал на место Земельного перед Пельцманом и совершенно невинно спросил:

— А сколько стоит ваш живот и вместе с головой?

— Что, что он говорит?

— Он спрашивает, сколько стоит ваша жизнь, — перевел Митя Колесник.

— Моя жизнь? — засмеялся Пельцман. — Моя жизнь… Я не знаю, сколько стоит моя жизнь… потому что меня никогда не продавали, и я никого не покупал, — веселее заговорил Пельцман, догадываясь о шутке. — Возможно, нисколько не стоит, потому что на людей цены нет…

— Ну, а раз нисколько не стоит, — произнес Таранчик, выслушав перевод, — то нечего нам и торговаться. Зря хлопцы перли этот мешок.

Солдаты захохотали, а Таранчик, показав, что он и разговаривать не хочет, махнул рукой и пошел от Пельцмана. Пельцман, смущенно улыбаясь и разведя руки, обратился ко мне, как бы спрашивая: «Что же делать?».

— Поезжайте домой, — сказал я, — отдыхайте спокойно, поправляйтесь. Нам ничего не надо. Единственное, чего бы мы хотели, так это пожелать вам, чтобы и вы всегда помогали людям в беде.

Пельцман поклонился и, опираясь на палку, тяжело пошел к машине, оставленной за аркой.