1
Давно перевалило за полдень, но было по-прежнему жарко. Тень от дома закрывала собою большую половину двора. У калитки сада на старой лавочке сидели солдаты. Сегодня они мучились не только от жары. Ни у кого не было табаку. Как всегда, Журавлев оказался бережливее всех. Достаточно было ему тряхнуть кисетом, как с обеих сторон начали раздаваться торопливые заявки.
— А может, и мне какой-нибудь чинарик останется, — послышался откуда-то жалобно просящий голос Таранчика. Уж у него-то давно в карманах и духу табачного не было.
Карпов и Земельный подняли головы вверх, обернувшись туда, откуда слышался голос. Таранчик сидел на самом коньке крыши, копаясь у репродуктора, установленного там.
— Если успеешь слезть, то можно и оставить на затяжку, — ответил Журавлев, перетрясая в кисете табачную пыль.
— Нет, — возразил Таранчик, — такое мне не подойдет.
— Хватит тебе собирать труху, — пробасил Земельный. — Закручивай!
— Х-хе! — во всю ширь своих губ заулыбался Таранчик, быстро взглянув в сторону деревни и торопливо присоединяя провода к репродуктору. — Если я слезу, то вам целую горсть табаку дам! Не нужна мне ваша пыль!
Сидящие внизу думали, что он шутит, ибо хорошо знали, что не только горсти, но даже пылинки табачной у него не найдется. Получив табак, он в первые же дни раздавал его, угощал всех, в том числе и задержанных немцев. Когда же приходил уважаемый нами старик Карл Редер, Таранчик всегда помогал ему скрутить «козью ножку» и просил покурить вместе с ним. Несмотря на то, что Редер совсем не умел говорить по-русски, а Таранчик знал немногие немецкие слова, они хорошо понимали друг друга.
Из-за арки, снизу, показалась повозка, на которой старшина Чумаков возвращался с батальонного пункта снабжения.
— А-а, так вон ты откуда табачок-то учуял! — сказал Карпов.
Как только повозка въехала во двор, ее окружили со всех сторон. Солдаты снимали с нее груз и несли в кладовую. Таранчик, появившийся тут же, толкался возле повозки, но ничего не брал. Увидев угол ящика с махоркой, он выхватил его с самого дна повозки и понес к подъезду.
— Кто курить хочет — за мной!
Повозка опустела, и скоро задымили толстые солдатские самокрутки. Фролов вытащил из сумки у старшины пачку писем и, отыскав свое, хотел раздать остальные, но старшина приказал:
— Отдайте Таранчику, пусть он раздаст.
Тот, деланно вздохнув, покосился на старшину, нехотя принял письма в свои костлявые руки и поспешно начал раздавать их.
— Жизенскому!.. Его нет?
— Чьи письма останутся, положим их на стол в ленинской комнате, и чтобы никто не трогал! — нарочито сурово заявил Таранчик.
— Фролову… Фролов, вам еще одно письмо. Получите, пожалуйста.
— Так-так, Таранчик, — в тон ему заметил Журавлев. — Берись за ум. Видишь, как славно получается!
— Ну да, а то придумали какую-то игру с письмами. Разве это игрушка!.. Вот и вам, товарищ Журавлев, тоже письмецо. Получайте, пожалуйста! — лицо Таранчика расплылось в довольной улыбке. — Кхе-ге! Ефрейтору Таранчику!.. А за свое письмо можно сплясать, товарищ старшина?
— Нехай пляшет, — загудел Земельный.
— Пусть спляшет, — послышалось со всех сторон.
— Конечно, кому же запрещено плясать, если настроение есть, — согласился Чумаков, — но вначале прочитать бы надо.
— Да и так можно! — выкрикнул из-за спины Таранчика Митя Колесник. — Письмо-то от его Дуни!
Солдаты, получившие письма, разбрелись читать, кто куда. Таранчик, не сходя с места, читал свое письмо, и лицо его все больше и больше хмурилось. Журавлев, сидя с аккордеоном на крыльце, начал плясовую. Его толстые пальцы удивительно быстро прыгали по клавишам, а голова смешно покачивалась над мехами. Все громче и задорнее неслась над двором «барыня», а Таранчик стоял, опершись локтем о повозку, склонив голову.
— Таранчик, зря что ли музыка играет, — сказал Митя.
Таранчик зажал письмо в кулаке, потом сунул его в карман, и заплясал. Он выделывал такие «кренделя» в такт музыке, что зрители хватались за бока от смеха. Огромные ботинки поочередно мелькали в воздухе, а костлявые коленки касались подбородка. Пытаясь изобразить то, что на Руси называют «плясать вприсядку», он неуклюже приседал и хлопал ладонями по коленям, потом поднимал руки вверх и хлопал в ладоши, потом такой же хлопок слышался из-под коленей.
— Эх, пляши, Акиша: Дуня замуж вышла! — выкрикивал он время от времени.
— Неужели, и вправду, — вышла? — спросил Чумаков у стоявшего рядом Колесника.
— Да нет! Брешет он, товарищ старшина. Может, перед Карповым хочет загладить вину…
— Не умно же придумал, — сказал Чумаков и пошел в дом. Он скоро вернулся, неся в руках новые яловые сапоги.
— Перестань дурачиться, Таранчик. Примерь-ка вот лучше обновку.
Таранчик на полусогнутых ногах подкатился к Чумакову и, взяв у него сапоги, сокрушенно сказал:
— Эх, запоздали вы, товарищ старшина. Вот в этих я бы сплясал! — он отошел к повозке, сел на дышло и тут же начал переобуваться.
Во двор быстро въехала легковая машина и резко затормозила. Солдаты дружно приветствовали вышедшего из машины незнакомого майора. Таранчик тоже поднялся с дышла, держа в руке сапог и поджав разутую ногу. Майор опросил, где можно видеть начальника заставы. Я уже спускался по лестнице, чтобы встретить майора, но он, сопровождаемый Чумаковым, стремительно поднимался вверх, перешагивая через две ступеньки. На смуглом, загорелом лице его резко выделялись белки глаз.
В комнате майор предъявил документы и сказал, что является представителем командования группы советских оккупационных войск в Германии.
— Я очень спешу, — сказал он, усаживаясь за стол и развертывая планшет. — До наступления темноты мне необходимо побывать еще на трех заставах… Прошу запастись картой участка и карандашами.
Он развернул на столе большую склеенную карту с жирной красной полосой, обозначающей демаркационную линию. Пока я доставал карту и карандаши, майор начал объяснять:
— Дело в том, что демаркационная линия рассекла немецкую землю без учета интересов немцев. Вот, смотрите сюда… В частности, на вашем участке, — он обвел карандашом на моей карте участки по ту и по другую сторону линии. — Видите? Вот земля немцев, живущих в Блюменберге, оказалась в английской зоне. Наоборот, в нашей зоне лежит земля, принадлежавшая немцам из деревни Либедорф, которая находится в английской зоне. Понимаете, какая чехарда получается?
— Да, понимаю, потому что еще давно ко мне обращался бургомистр с этим же вопросом. Я ничем не мог помочь им, кроме того, что посоветовал обратиться в Берлин.
— Вот-вот… немцы из Западной Германии тоже обратились с такой просьбой. Командующие оккупационными войсками зон сумели договориться…
— Чтобы изменить расположение линии?
— Нет, именно — нет! Линия пока остается на прежнем месте, а людям придется разрешить работать на своей земле.
— Это значит: от них пропускать крестьян к нам, а от нас — к ним?
— Да. Придется ввести пропуска. Это не должно снижать бдительности и не снимает с вас ответственности за охрану линии.
— Но ведь это новшество намного усложнит охрану линии.
— Однако не забывайте, что вы охраняете всего лишь демаркационную линию, а не государственную границу, это, во-первых. Во-вторых, вы хорошо знаете, что интересы простых немцев должны быть удовлетворены. Мы пришли сюда за тем, чтобы освободить простых немцев от остатков фашизма, вот это и надо делать.
— Так ведь простые же немцы засеяли весной землю, хозяева которой остались на той стороне. А там кто-то обрабатывал землю жителей нашей деревни. Люди затратили труд, семена…
— Это уж предоставьте решать самим немцам. Я думаю, они разберутся, кто кому из них должен. Ваше дело — открыть линию для хозяев земли и содействовать тому, чтобы немцы, с той и другой стороны, смогли обоюдно договориться. Как это сделать практически, надо подумать. Вам, видимо, придется связаться с капитаном Чаловым, потому что эта земля, — майор указал на карту, — тянется и на его участке. У Чалова я уже побывал… На все — не более десяти дней. Все ясно?
— Понятно, товарищ майор.
— Действуйте!
Я предлагал ему поужинать, но майор мигом уложил карту в планшет и, пожелав успехов, с такой же быстротой, как и появился, вышел.
2
Пришлось обратиться за помощью к Карлу Редеру.
Он прохаживался по комнате в одном жилете, посасывая маленькую трубочку, из которой несло удушливым смрадом какого-то дрянного табака. Редер уже слышал, как он выразился, краешком уха, разговор о земле и теперь был особенно возбужден. Быстро прохаживаясь по комнате, он поминутно зачем-то доставал часы из жилетного кармана, совал руки то под жилет, то в карманы брюк и допрашивал:
— Ну, как, господин лейтенант, ожидается что-нибудь?
— Какой у вас дурной табак, товарищ Редер, — проговорил я, словно не замечая его нетерпения.
— Что поделаешь, сын мой! На добрые сигары я не заработал за свою жизнь. — Он вывернул карманы брюк, встряхнул их и, смеясь, заключил: — Пролетарий! Живем мы с бабушкой Гертрудой всю жизнь только вдвоем, так что она привыкла ко всякому, даже самому горькому табаку. Гостей у нас бывает не много.
Взяв поданную мной коробку сигарет, он бросил трубку в пепельницу, вставил сигаретку в желтый, обожженный мундштук и, подогреваемый любопытством, настаивал:
— Ну, сжальтесь, господин лейтенант, скажите, что с нашей землей? Вы же знаете, что мы писали в Берлин, ведь больше половины моей земли на той стороне!
— Все это мне хорошо известно, дорогой дедушка. Но линия остается на месте, а на своей земле вы будете иметь возможность работать, так сказать, за границей.
Я рассказал ему все, что мне было известно, и старый Редер, будто из него выдернули «живую нитку», тяжело опустился в ветхое кресло.
— О-о! Тут будет много шуму. Мы вложили свой труд и семена в чужую землю! Как теперь разделить все это? — старик низко опустил голову.
— Между немцами-то, думаю, как-нибудь еще сможете все утрясти, но с англичанами, как поведете расчеты?
— А что с англичанами?
— Вы видели, сколько они там напахали танками? Там половина посевов на вашей земле загублена!
Редер знал, что англичане протоптали след по хлебам вдоль линии, но что они смешали с грязью еще целую полосу хлеба — услышал впервые. Его и других жителей Блюменберга не так сильно возмущали действия англичан, пока они не узнали, что потоптанные поля принадлежат им, а не только жителям Либедорфа.
Редер снова вскочил и начал быстро ходить по комнате.
— Надо собирать народ, надо обсудить, что теперь делать. Как договориться теперь с бургомистром из Либедорфа?..
Когда я сказал ему о цели своего прихода, он с готовностью предложил свой мотоцикл.
— Пожалуйста, господин лейтенант. Все равно я на нем не езжу. Денег на бензин у меня нет.
Получив на бензин, Карл Редер достал из комода ключ, отдал мне и пошел готовить собрание.
Хоть и не ездил Редер на старом своем мотоцикле, но машину содержал в порядке. Выкатив за ворота «ДКВ», я поехал в штаб батальона, не заезжая на заставу. За деревней в лицо пахнул свежий ветер, машина легко катилась по асфальту, а по обе стороны от дороги замелькали жалкие поля-заплаты.
Через полчаса я был в штабе. Комбат посоветовал связаться с начальником следующего участка, капитаном Чаловым, он уже осведомлен о встрече с англичанами, на которой надо было договориться о форме пропусков.
По выходе из штаба, я носом к носу столкнулся с сияющим Блашенко. Этот человек, казавшийся мне всегда излишне строгим, придирчивым, теперь был готов обнять всех на свете. Он и меня схватил за талию и, хотя был ниже ростом, приподнял меня и закружил в подъезде дома.
— Грошик, грошик ты несчастный! Да ведь я к своему Тольке еду!
— Подождите. Пустите! Я-то тут ни при чем. Лучше скажите, когда едете?
— Сейчас поеду в полк оформлять документы, а там дня через три-четыре, — ту-ту-туу! — поехали!
— Вы хоть сообщите мне, когда уезжать будете. У меня для Тольки подарок есть.
— Обязательно, Миша, обязательно!
— А Горобский-то уехал, что ли?
— Не знаю… Кажется, уехал.
Он крепко встряхнул меня за плечи и, как на крыльях, взвился по лестнице на второй этаж.
Блашенко был счастлив. Ведь это он назвал меня сейчас «грошик» и «Миша». Да за такие слова он всегда косился на Коробова и Мартова, искренне считая, что такая форма обращения недопустима в армии. И вот этот суровый службист совершенно преобразился от одного сознания, что скоро окажется дома.
Подивившись такой перемене, я вышел к мотоциклу и пустился в обратный путь.
Сразу за деревней начинался крутой подъем. Дорога шла под железнодорожный мост, круто выбегала на высокий холм и тут же спускалась в глубокую лощину.
На подъеме пришлось открыть газ до отказа, а когда дорога пошла вниз и потребовалось сбавить газ, это оказалось невозможным. Трос где-то заело, мотор ревел, скорость угрожающе росла. Пришлось заглушить мотор и ехать по длинному спуску «самокатом». А там — еще один подъем, и следующий спуск доходил почти до самой мастерской Отто Шнайдера.
В коробке для инструментов лежала одна только масляная тряпка, так что о каком-то ремонте в пути не могло быть и речи. Съезжая со второго спуска, я увидел приветливо открытые двери мастерской Шнайдера и подкатил к ним на бетонированную площадку. Я подал руку вышедшему из мастерской Отто — он подставил правый локоть, показывая свои грязные руки.
— Значит, все-таки пожаловали в гости, господин лейтенант?
— К стыду моему, до сих пор не мог собраться заехать. И сегодня бы проехал: тороплюсь, да вот машина дорогой мудрить начала.
— Ну, это мы сейчас исправим. Анна! — крикнул он в сад. — Принимай гостя…
Отто пошел в дом и вернулся оттуда с вымытыми руками, неся две хороших сигары и два сигарных мундштука.
Мы присели на скамейку возле забора сада и закурили. Анна, жена Отто, расположилась по другую сторону от меня. Из сада вынырнул Ганс, он меня громко приветствовал:
— Добрый день, господин лейтенант! — и тут же без запинки добавил: — А знаете, Густава Карца уже судили.
— И что же ему присудили?
— Расстрел! — выпалил Ганс.
— Да, знаете ли, — вмешалась Анна, — оказалось, что у него хранилось много оружия, он крал велосипеды и мотоциклы, развратничал. Бедная Луиза — жена его — совсем высохла. Не жалко эту потаскуху Ирму, но ведь он убил родного сына из-за нее! И за все это ему присудили только расстрел!
— Вы говорите, у него нашли много оружия?
— Да, только не дома, а там, в лесу.
— И много?
— Не могу сказать точно, — вмешался в разговор Отто, — но больше десятка одних пистолетов, были винтовки и много патронов. Говорят, он откровенно признался, что давно собирался уйти в Западную Германию, потому не хотел работать и жить честно. Там-то он бы спасся от наказания.
Только теперь мне стало понятно, почему оживился Густав, когда во время допроса речь шла только об убийстве двух человек. Он считал, что если удастся скрыть оружие, то все преступление будет иметь только уголовный характер.
— Значит, вы говорите, ему присудили только расстрел? — обратился я к Анне.
— Да, только расстрел.
— А что же, по-вашему, ему следовало присудить?
— Как — что? Его надо было сослать в Сибирь! Все говорят, что его надо было сослать в Сибирь, чтобы он корчился там от страшного холода, чтобы его растерзали там звери или людоеды, а может быть, он подох бы от голода.
Я не мог удержать улыбки от этой тирады.
— Что вы смеетесь? — удивилась Анна. — Разве вы считаете, что Карц не достоин более сурового наказания?!
— Я считаю, что Густав Карц наказан вполне справедливо.
— О-о! Коммунисты всегда гуманны, мама, — резюмировала подбежавшая белокурая Гильда, дочка Шнайдера. — Иногда они гуманны даже больше, чем надо! Вы только подумайте: Карц в него стрелял, и он его защищает. Какое великодушие!
— Да, что же я сижу? — спохватился Шнайдер. — Ведь вы сказали, что у вас нет времени.
Я хотел объяснить сущность поломки, но он отмахнулся:
— В этом-то уж я сам разберусь.
Он пошел к мотоциклу, а Гильда заняла место отца рядом со мной. На ней было домашнее клетчатое платьице, такой же передничек, край которого она держала в руке, да большие, с чужой ноги, башмаки на деревянной подошве. Но даже в таком наряде она была хороша, лишь чуточку полнее, чем обычно бывают немецкие девушки в ее поре. Простота обращения сразу располагала к ней.
Гильда отбросила рукой прядку волос, спадавших ей на лицо, и достала из кармана передника большое краснобокое яблоко.
— Это вам, — сказала она, — а это тебе, — и подала Гансу другое яблоко, извлеченное из второго кармана, а сама, откусив третье яблоко и болтая ногами, продолжала: — Мама, разве я не правду говорю, что коммунисты слишком гуманны?
— Не знаю, — ответила мать, — может, господин лейтенант скажет, почему он считает, что Карца не следовало наказать суровее?
— Я вовсе не намерен защищать Карца, но если вы желали Карцу добра, то тогда, конечно, можно бы его сослать даже и в Сибирь. — Собеседники удивленно уставились на меня. — Рыбы там, хоть отбавляй, хлеба привозят достаточно, есть мясо и овощи, а от морозов найдутся хорошие шубы. И жил бы там ваш Карц, как у Христа за пазухой!
— Постойте, — недоверчиво возразила Гильда, — а вы хорошо знаете, что такое Сибирь? Сами вы откуда?
— Можно сказать из Сибири… — эти слова, подобно грому, подействовали на слушателей. Гильда испуганно вскинула брови и перестала жевать яблоко, а ее мать невольно отшатнулась от меня, говоря:
— Не может быть. Там живут дикари, там… — она так и не договорила, что еще «там», а Гильда закричала:
— Пропаганда! Пропаганда! Я сама читала о Сибири, там сказано… А когда я училась, нам учитель тоже рассказывал о ней…
— Я не договорил, сам я с Урала, но там рядом Западная Сибирь и восточная часть Урала сливаются. Но и в самой Сибири мне приходилось жить несколько лет…
— Момэнт! — крикнула Гильда. — А кто ваш отец, кем он работает и где живет? Он коммунист, пропагандист, председатель?
— Нет, не коммунист, не председатель, а простой колхозный кузнец и живет там же, на Урале.
Это сообщение тоже было встречено недоверчиво, но вслед за ним на меня посыпалась масса вопросов. Они спрашивали о самых, казалось, известных вещах: какой в Сибири климат; сколько месяцев длится зима; какие растут там деревья, есть ли ягоды, грибы; какие звери водятся в сибирских лесах; какие народности там живут, что они из себя представляют, чем занимаются, как одеваются — вопросам не было конца.
Я старался яснее ответить на их вопросы, а Отто Шнайдер, когда ему требовался какой-нибудь инструмент и надо было отойти в мастерскую, просил:
— Вы подождите, господин лейтенант, не рассказывайте, пока я хожу.
Дело усложнилось еще тем, что хотя я свободно владел немецким языком, я не знал, как называется на их языке лось, осетр, рысь, нельма и многое другое. Приходилось называть их по-русски и потом уже окольными путями объяснять, что это за зверь, каков его цвет, рост, образ жизни и прочее.
Оказалось, что они знают Сибирь по преданиям и геббельсовской пропаганде и ничего не знают о настоящей Сибири. Все это надо было объяснить.
Окончив ремонт, Отто присел на переднее сиденье мотоцикла, поджег недокуренную сигару и изрек:
— Выходит, что Геббельс, размалевывая самыми страшными красками сибирских дикарей, старательно делал дикарей из нас самих. А про колхозы нам говорили такое, что и подумать страшно.
— Нет, а я все-таки не верю, что вы — сын колхозника, — вставила Гильда. — Сибирь, может быть, и правда такая, как вы говорите, но что колхозник — неправда. Пропаганда!
Пришлось достать из планшета фотографию, на которой были запечатлены мы с отцом у наковальни в колхозной кузнице. Отец — в кожаном картузе, брезентовом фартуке и рукавицах — держал клещами раскаленную полосу железа, поставив на ее край зубило. А я — в рубашке-косоворотке, тоже в фартуке и кепке, сбитой на затылок, — замахнулся кувалдой для удара. Уже во время войны, перед уходом в армию, мне пришлось некоторое время работать молотобойцем у отца.
— Все равно бы не поверила, — упорствовала Гильда, — если бы вас не было на фотографии.
— Ну, это уж как угодно. Вы меня спрашивали и на все я отвечал, как умел. Теперь разрешите задать вам пару вопросов.
— О, пожалуйста, — откликнулся Отто, — если вас что-нибудь интересует.
— Какое у вас образование, господин Шнайдер?
— Среднее техническое, — не без гордости ответил он, — но в автомоторах я разбираюсь не хуже любого инженера.
— В этом нет сомнения, но, получив образование, вы хорошо узнали только машины…
— А человека, да еще сибирского, нам и не полагалось знать, по убеждениям Гитлера и всех его помощников, — перебил меня Отто. — В этом не моя вина.
Со следующим вопросом я решил обратиться к Анне, считая, что она жила всю войну дома и хорошо знает все геббельсовские «утки».
— А что, фрау Шнайдер, разве не было в пропаганде Геббельса, что не только сибиряки, а и вообще русские — это не люди, а дикари, — по образу жизни, мыслям и поступкам, что у них даже есть… рога?!
Эта уже немолодая женщина смутилась, лицо ее покрылось красными пятнами.
— Да, это было, — твердо, с расстановкой сказала она. Только никто этому не поверил, потому что наши мужья были на фронте и не видели людей с рогами. А здесь всю Германию забили пленными, и среди них никто не встречал таких. Пропаганда скоро внесла поправку в эту глупую ложь, заявив, что не вообще русские, а коммунисты — обязательно с рогами.
Гильда, Ганс и Отто весело захохотали, а Анна, отирая с лица пот, закончила:
— Но потом они совсем об этом замолчали.
— Вы, конечно, тоже коммунист? — спросила Гильда.
— Нет, пока еще только комсомолец, — ответил я, встав со скамейки, чтобы идти к мотоциклу.
— О-о, это все равно! Комсомолец — это маленький коммунист… У вас, наверно, тоже уж рожки прорезались под фуражкой… Бе-ее!
— Гильда! — крикнул на нее отец, но девушка, звонко захохотав, сбила с меня фуражку и с легкостью серны вскочила на крыльцо, протопала деревянными подошвами по веранде и, захлебываясь от смеха, выглядывала в растворенное окно на кухне.
— Глупая девчонка, — говорил Отто, а мы все от души смеялись.
Когда уже работал мотор и я собирался сесть на мотоцикл, подошел Ганс, потянулся к моему уху и тихо, чтобы никто нас не слышал, попросил:
— Вы мне когда-нибудь подарите звездочку… когда вам не надо будет?
— А тебе какую? — так же тихо спросил я. — Большую или маленькую, как на погоне?
— Большую лучше.
Порывшись в карманах и ничего там не найдя, я взялся было за козырек фуражки, но Ганс строго предупредил:
— Не надо! Отец увидит — ворчать будет.
— Вы не возражаете, если Ганс прокатится со мной до конца деревни? — спросил я у Отто Шнайдера, прощаясь с ним.
— Пожалуйста! Только он и на машинах достаточно катается… А вы обязательно приезжайте еще: такие беседы полезны.
3
Вернувшись на заставу, я увидел во дворе такую картину. Человек пять, задержанных на линии, толпилось у подъезда. Здесь стояли миловидная женщина лет тридцати пяти, с какими-то картонными коробками; мужчина лет сорока, очень высокий и тощий, без головного убора, с длинными рыжими волосами. Он презрительно поглядывал на происходящее вокруг и все время делал движения плечами, словно с них сползал плащ, а он хотел удержать его. Носок огромного рыжего полуботинка неудержимо подпрыгивал. В одной руке он держал маленький красивый чемоданчик, другая была засунута в карман плаща.
Два молодых парня, очень похожие друг на друга, в одинаковых желтых куртках и серых брюках, держались свободно и, казалось, временный плен их не угнетал.
Совершенно обособленно держался старик в весьма оригинальном костюме. Седую голову с волнистыми спускавшимися на плечи волосами украшала зеленая шляпа; на переносице покоилось пенсне; черный галстук на белой манишке, просторный серый пиджак, тяжелая трость — все это выглядело довольно представительно. И вдруг — коротенькие замшевые трусики и голые стариковские ноги, костлявые и сплошь покрытые волосами до самых ботинок. Пустой рюкзак на спине со множеством карманов и карманчиков делал его фигуру еще более сутулой и даже горбатой. Было видно, что старик очень взволнован: короткие усики по-боевому щетинились на его сухом лице, а козлиная бородка чуть заметно вздрагивала.
Мне пришлось без промедления заняться задержанными. Старшина Чумаков, выполнявший обязанности помощника начальника заставы, доложил, что среди задержанных подозрительным является только один: высокий немец, а остальные — мирные люди. Поэтому было решено начать знакомство с него.
— Что у него обнаружено? — спросил я у Чумакова. Он взял у задержанного чемоданчик и раскрыл. Внутри его были всего две вещи: артиллерийский оптический прицел, прикрепленный ремнем, и коробка величиною чуть побольше наушника, тоже прикрепленная ремнем к стенке чемодана. Документы не вызывали подозрений.
— Откуда и куда идете, господин Шмерке? — задал я вопрос, с которым приходилось обращаться чуть ли не к каждому задержанному. Он очень спокойно и обстоятельно начал объяснять, что живет недалеко от Нордхаузена, что был у родственников в Ганновере и теперь возвращается домой.
— А зачем вам понадобилась вот эта вещь? — указал я на прицел.
— О-о! Господин лейтенант считает, видимо, что я собираюсь стрелять из пушки, — рассмеялся немец. — Нет. Я хорошо знаю оптику: оптический мастер. До войны работал в Иене на заводе фирмы «Карл Цейсс». Хорошо знаю фотодело, радио и в свободное время конструирую всякие безделушки, совершенствую фотоаппарат.
— Так при чем же тут все-таки прицел?
— Ах да, прицел! У него, видите ли, поставлены очень качественные линзы. Вот они-то мне и нужны.
— В Западной Германии такие вещи продают в магазинах? — спросил я.
— Вы, оказывается, большой шутник, — снова рассмеялся Шмерке и тяжело положил на стол руку, покрытую густым рыжим волосом. — Я нашел эту вещь на берегу Эльбы, на месте бывших боев.
В самом деле, вглядевшись внимательно, можно было заметить в прорезях шурупов мелкие песчинки.
— А это что за прибор? — спросил я, пытаясь вскрыть вещь, похожую на радионаушник. Задержанный встрепенулся и предупредительно выбросил вперед руку.
— Что вы, что вы, господин лейтенант! Так можно испортить вещь! Это — прибор для определения чувствительности пленок. В теперешнее время не просто приобрести его.
Уложив на место прибор, я закрыл чемодан, велел Чумакову увести задержанного в отдельную камеру. А когда вернулся Чумаков, мы извлекли этот загадочный прибор, и старшина отправился с ним к местному радиомастеру с тем, чтобы выяснить, что это за прибор, ибо сильная встревоженность его хозяина настораживала.
Сержант Жизенский ввел двух молодых немцев, которые заявили, что бегут из Западной Германии от новых порядков, что в Гарделегене у них живет старшая сестра, там они надеются найти работу и жить пока у сестры. Кроме того, они прослышали о создании Союза свободной немецкой молодежи и хотели бы вступить в него. На все вопросы отвечал старший, которому было лет девятнадцать — двадцать.
А когда он закончил, младший брат вытащил из рукава большой кинжал с фашистским значком на рукоятке и положил на стол.
— Этот нож, — сказал он, — забросил под нары тот высокий мужчина, который был с нами, а нам пригрозил всем, чтобы мы не вздумали сказать об этом.
— Спасибо…
— Бедная женщина так перепугалась, что даже заплакала, когда он грозился.
Вещей у этих ребят почти не было. В их общей сумке, как доложил Жизенский, ничего не обнаружили, кроме скудного запаса продовольствия. О документах говорить не приходится, ибо у абсолютного большинства перебежчиков они были в порядке. Поэтому задерживать приходилось только тех, кто явно на чем-нибудь попадался. Всех подозрительных или уличенных мы передавали немецким полицейским властям, которые разбирались с ними, а остальных отпускали.
Этих ребят решено было отпустить. Следом за ними ко мне вошла женщина. Она положила на стол паспорт и быстро-быстро рассказала о том, что давно живет в этой части Германии, что муж погиб во время войны, что своих детей у нее нет и что шла она к дяде в Западную Германию, у которого трое хорошеньких детей, но ее задержали «русские солдаты». Рассказывая обо всем этом, она раскрыла обе свои коробки и извлекла из них множество всяких игрушек. Когда были выложены игрушки, я достал кинжал, который мне дал задержанный юноша и спросил, кому он принадлежал.
— О, этот бандит так напугал меня, так напугал!
— Который? Тот, что в куртке, молодой?
— Нет, что вы! Нож был у того высокого, в плаще. У-у, я его до сих пор боюсь!
— Ну, что ж, фрау Экерт, игрушки свои можете взять, но через линию здесь проходить нельзя. Ведь вы хорошо знаете, что для перехода через демаркационную линию есть специальные пункты…
— Конечно, все об этом знают, господин комиссар (те, кто не знал военных званий в нашей армии, называли нас, как вздумается), все об этом знают, но вы подумайте только, как это далеко! — так же быстро говорила фрау Экерт, сгребая игрушки в подставленную к крышке стола коробку. — Сколько на это надо денег и времени! А у меня нет ни того, ни другого…
Коробка выскользнула из ее рук, опрокинулась, и со дна ее к моим ногам вылетел тетрадный листок, на котором старательной детской рукой были выведены мелкие цветочки, елочки, тележка, веревочка от которой лежала около мальчика. В левом углу был нарисован домик, и еще несколько мальчиков были изображены на рисунке.
Полюбовавшись с минуту рисунком, я подал его женщине, заметив:
— Кто же это так рисует? Ведь вы говорите, что у вас нет детей?
— Да, — запнулась она, укладывая листок на дно коробки, — этот подарок посылает мой племянник по сестре. Он трудился над этой картинкой чуть не целый день и просил передать родственникам как самый дорогой подарок…
— Можете быть свободны.
Фрау Экерт собрала в охапку коробки и не сложенные еще в них игрушки и, усердно раскланиваясь, говорила:
— Нет уж, господин комиссар, лучше я пока не увижу этих славных ребятишек, но здесь больше не пойду.
Не успели еще скрыться за дверью Жизенский и фрау Экерт, как меня словно уколола догадка.
— Жизенский! — крикнул я вслед, кинувшись к выходу. Они уже были на последних ступеньках лестницы и, услышав мой окрик, остановились. — Уведите ее пока на старое место, а игрушки давайте сюда. Фрау Экерт, вам придется подождать еще несколько минут, — сказал я, спускаясь к ним.
Поднявшись наверх, я раздвинул занавеску, за которой скрывался план нашего участка демаркационной линии, взял детский рисунок, и тут все стало ясно.
Маленький домик в левом углу рисунка стоял как раз на месте расположения нашей заставы, тележка заменяла караульное помещение, а веревочка от тележки, упавшая из рук мальчика, точно повторяла изгиб дороги. Мальчики аккуратно стояли на тех местах, где располагались наши посты. Не будучи еще вполне уверен в достоверности своих подозрений, я схватил на столе курвиметр и начал сравнивать линии и расстояния. Оказалось, что рисунок выполнен в строжайшей масштабной точности.
— Смышленый племянник у этой фрау, — заметил Жизенский, наблюдавший за мной, — еще и писать не умеет, а масштаб уже знает!
В это время вернулся Чумаков.
— Понятно, — сказал он, — почему собаки не стали на линии появляться. С собаками они провалились, теперь думают радиосвязь наладить. Ведь эта маленькая штучка — радиопередатчик.
— Вы поинтересовались, каков радиус действия этого аппарата «для определения чувствительности фотопленок»?
— Мастер говорит, что при хороших условиях он может действовать километра на два — на три, не больше.
— Значит, с таким аппаратом нельзя уходить далеко от линии. Пригласите задержанного, Жизенский.
Жизенский привел задержанного, который покосился на свой чемоданчик, лежавший на том же месте, где был оставлен после первого допроса, и сел на прежнее место к столу.
— Вы, господин Шмерке, очень торопитесь домой? — спросил я его.
— Конечно, мне бы очень хотелось побыстрее оказаться дома.
— Да, я вас вполне понимаю, но, видите ли, на дворе уже вечер, а у нас еще много задержанных. Разобраться со всеми мы просто не успеем, поэтому вам придется еще погостить у нас.
— Господин лейтенант, я вас очень прошу! Меня теперь потеряла семья, меня ждет работа! Вы же знаете, как трудно живется сейчас всем немцам… Я вас очень прошу…
— Ишь, как рассыпается, змей, — не выдержал Жизенский, сказав это на русском языке.
— Не мешайте нам разговаривать, — насколько возможно спокойно, но строго сказал я Жизенскому, хотя считал, что все уже пропало. — Нет, — обратился я к Шмерке, — мы вовсе не хотим вас долго держать. Вы у нас проведете только одну ночь, уверяю вас, — не больше.
— Воля ваша…
— Ничего. У нас неплохо. Можете взять ваши вещи, — указал я на чемодан. Шмерке схватился волосатой рукой за чемодан и, не торопясь, осторожно открыл его.
— Вещи на месте, можете не сомневаться. Только прицел оставьте здесь, остальное возьмите. А теперь вам дадут ужинать, и желаю вам спокойной ночи.
Шмерке встал, галантно раскланиваясь. Я черкнул на клочке бумаги: «Ни слова с задержанным!» и подал его Чумакову, предложив проводить Шмерке на место. Они ушли.
— Вас удовлетворило то, что вы сказали ему глупость? — спросил я Жизенского.
— Я ведь сказал по-русски…
— А если он знает русский язык?
— Все равно и так видно, что бандит первой марки.
— Сержант Жизенский, смирно! — вспылил я. — За излишнюю болтовню — наряд вне очереди. Вольно!
Жизенский удивленно посмотрел на меня, поправил свой чуб и пилотку, одернул гимнастерку, которая и без того была заправлена великолепно, и молча присел на подоконник, где сидел раньше.
Вернулся Чумаков. Он понял, что тут произошло, и укоризненно посмотрел на Жизенского.
— Поспешность, товарищ Жизенский, — продолжал я уже спокойно, — полезна… далеко не везде. И наше счастье, если этот самый Шмерке не понимает по-русски. А если понял, то, кроме него самого и его прибора для «определения светочувствительности пленок», нам ничего не видать.
— Да, плохо, друг, когда сначала скажешь, а потом подумаешь, — по-товарищески заметил Чумаков. — Этак одним словом все испортить можно.
— Теперь вам понятно, товарищ сержант, за что объявлено наказание?
— Понятно, товарищ лейтенант, — ответил он упавшим голосом.
— Тогда давайте сюда старика.
Старик в замшевых потертых трусах явился в том виде, в каком я встретил его у подъезда, даже рюкзак не был снят с плеч и трость все так же дрожала в его руке. Он со вздохом опустился на предложенный стул, потер рукой голое колено и глухим от волнения голосом произнес:
— По-моему, господин комендант, здесь произошло недоразумение, ошибка…
— В чем?
— Я… я бывший учитель естествознания, к тому же почти слепой. Теперь — садовник. Я совсем не собирался на ту сторону: мне нечего там делать.
— Зачем же вы оказались у самой линии?
— Не видел, господин комендант, не видел! Я собирал растения для гербариев и совсем неожиданно забрел туда.
Старик говорил так искренне, что нельзя было не поверить ему.
— Что ж, покажите ваш паспорт.
— К сожалению, у меня нет с собой никаких документов, — развел руками старик. — Да их и не надо, — вдруг встрепенулся он. — Я ведь из соседней деревни, что расположена к югу отсюда. Только потрудитесь, пожалуйста, свериться. Там меня все знают. Да и в этой деревне у меня много знакомых.
Старик начал поспешно перечислять многие фамилии жителей Блюменберга и среди них назвал Карла Редера.
— Карл Редер? Здешний бургомистр?
— Да, да, да! — обрадовался старик.
— Тогда все проще простого. Идемте к нему.
Старик заметно оживился, но разговора у нас не получалось. Я нарочно отставал от него, чтобы определить, знает ли он, где живет Карл Редер, а старик, запинаясь за булыжник, трусил по дороге, приговаривая:
— О, здесь недалеко, здесь совсем близко.
Как ни был расстроен Карл Редер многими заботами дня, но, увидя нас, расхохотался молодо и звонко.
— Шпигель! Откуда ты свалился? Уж не закатился ли сослепу к англичанам?
— Вот именно, дорогой Карл, вот именно, чуть не попал к англичанам.
— Эх, старик ты, старик, сидел бы уж лучше дома, коли не можешь отличить черное от белого.
— Да я, кажется, и ушел недалеко, а попал вон куда. А тут еще какие-то два молодых человека показали мне на цветочное место, я и пошел туда… Теперь устал так, что не знаю, как и домой доберусь.
— Извините нас, дедушка Шпигель, — сказал я и, присев к столу, написал несколько слов Чумакову. — Вот, возьмите эту записку и отдайте ее на заставе любому солдату. Тот фельдфебель, что был со мной, сейчас собирается на повозке ехать в Нордхаузен, он вас и довезет.
— Спасибо, господин комендант, спасибо! — кланялся Шпигель, принимая записку и пятясь к дверям.
— Ну, а теперь мне надо связаться с полицейским управлением. Кажется, не все такие, как Шпигель, к нам попадаются…
Я рассказал Редеру о задержанном Шмерке и в заключение добавил:
— У нас нет возможности заниматься в дальнейшем деятельностью Шмерке, а она очень интересна. По-моему будет полезнее отпустить его на волю. Умелое наблюдение за ним позволит узнать много интересного. Тем более, что Шмерке, пожалуй, твердо уверен в нашей глупости и неосведомленности. Если полиция возьмет дальнейшие заботы о Шмерке на себя, то мы с удовольствием разрешим ему обмануть нас. Он же только этого и хочет. Так что все будут довольны.
— Это было бы хорошо!
— Тогда сообщите об этом в управление полиции. Пусть дадут человека к утру, чтобы можно было передать Шмерке с рук на руки.
— Сейчас же схожу и позвоню.
— Ну, а что решили на собрании о земле?
— Эх, земля, земля! — произнес старик с горечью. — Кругом земля, а земли нет. И так-то ее мало, да и той как следует пользоваться не приходится… Клевер решили убирать и землю отдать хозяевам свободную, а рожь и другие культуры придется ждать до осени… Не губить же все это добро! — кричал Редер, будто я возразил ему. — Посмотрели бы вы, какое это было собрание! Наверно, с самого потопа такого спора не было.
— Но к переговорам-то с бургомистром из Либедорфа вы готовы?
— Конечно, готов. Как решило собрание, так и будут договариваться.
4
Еще до восхода солнца меня разбудил дежурный по заставе сержант Жизенский, бывший в неочередном наряде, и сообщил, что со мною хочет видеться какой-то человек. Наскоро умывшись и одевшись, я пригласил к себе этого человека.
Вошел скромно одетый юноша, ладно сложенный, лет двадцати — двадцати двух и предъявил документы. Это был посланник полицейского управления. Во время вчерашнего допроса Шмерке назвал своим местом жительства большой рабочий поселок, расположенный на пути к городу. Место жительства подтверждалось и паспортом Шмерке.
Поэтому договорились так. Шмерке отпускаем на свободу. Следом за ним отправляется полицейский в гражданской форме. В деревне же, куда шел Шмерке, должны ждать еще двое полицейских, которые и проследят дальнейший его путь до остановки. Я рассказал полицейскому о случае с собакой и на всякий случай передал записку, найденную в ошейнике.
Пока он ходил договариваться по телефону о том, чтобы выслали встречных, я вызвал Шмерке. Заспанный и помятый, он явился в сопровождении Жизенского и так же, как и вчера, сначала покосился на артиллерийский прицел, который лежал на старом месте, потом задержанный подчеркнуто вежливо раскланялся:
— Доброе утро, герр лейтенант! — причем, первые два слова были произнесены по-русски, хотя и не очень правильно.
— О, доброе утро, господин Шмерке! Вы, оказывается, говорите на нашем языке! Почему же вы раньше им не воспользовались? — произнес я по-русски.
Шмерке смотрел на меня непонимающим взглядом. Пришлось это же повторить по-немецки.
— К сожалению, могу только произнести эти два слова. Не больше.
— Ну, как вы у нас переночевали?
— Спасибо, господин лейтенант. Правда, не так уж мягко, зато спокойно: под охраной, — заулыбался он. — А вчера за день я прошел много километров и очень устал, так что спалось здорово.
— Значит, правду у нас говорят, что утро вечера мудренее. Теперь вы отдохнули и сможете легко дойти до дому.
— Вот ваш прицел. Возьмите его, но на другой раз не советую с ним попадаться. Если вам нужны линзы, возьмите их, но зачем же носить с собой весь прицел?
— Все равно я его выброшу: он мне ни к чему. Возьму только линзы…
Шмерке тут же попытался добыть одну из линз, но я остановил его и, еще раз посмотрев в паспорт, спросил:
— Значит, вы идете в Вейльроде?
— Да.
Я подал ему паспорт.
Шмерке сдержанно, с достоинством поклонился и, шурша плащом, четко отбивая шаги, направился к двери. Жизенский пошел проводить освобожденного, чтобы его не задержал часовой у подъезда. В окно было видно, как Шмерке вышел во двор, тряхнул копной рыжих волос в сторону пропустившего его часового и, миновав арку, зашагал к деревне по обочине дороги.
За ним на почтительном расстоянии заковылял полицейский, сильно хромая и опираясь на палку. Через несколько минут Карпов, сопровождающий фрау Экерт, отправился по той же дороге. Они о чем-то оживленно разговаривали, хотя больше им приходилось объясняться жестами, потому что знания Карпова в немецком языке были довольно ограничены. Эта пара мало походила на конвойного и конвоируемого, они больше напоминали равноправных спутников. Такой конвой вселял некоторую тревогу, хотя в бдительности Карпова я не имел права сомневаться.
— Ну, этих всех отправили, — сказал вернувшийся Жизенский, — а из караульного передают, что там опять уже есть задержанные. — Он тяжело вздохнул. — Когда же все это кончится?
— Не скоро. Думаю, не раньше, чем ты демобилизуешься.
— Да я — ничего, только надоело целыми днями вертеться, как на иголках… Хоть бы служить в Союзе, — признался он.
— Кто же с этим будет спорить. Но служба есть служба. И тут иногда собственный язык может оказаться врагом.
— Я уж понял, товарищ лейтенант, мне вчера Чумаков целую лекцию прочитал.
Вошел Фролов и доложил, что меня просят явиться на первый пост, к караульному помещению: там приехал английский офицер и требует командира. Фролов был бледен после бессонной ночи, и легкий пушок на верхней его губе оттенялся сильнее, придавая всему его лицу еще большую худобу.
— Вы устали, Фролов?
— Да, очень устал, товарищ лейтенант, — признался Фролов, — вторые сутки пошли…
— Крепись — скоро смена.
Часто солдаты отдыхали меньше положенного: людей не хватало.
Через несколько минут я уже подъезжал к первому посту. За проволочным забором стоял военный легковой автомобиль, а около него расхаживал Чарльз Верн. Не успел я сойти с мотоцикла, как капитан, вскинув руку под козырек, бойко рапортовал, не отходя от проволочного забора:
— Господин лейтенант, мой командир приказал мне передать, что он желает встретиться с вами сегодня ровно в шестнадцать часов на участке вашего соседа справа.
Судя по подчеркнуто официальному тону, которым были произнесены эти слова, можно было подумать, что капитан забыл о предыдущей встрече и о своих дружеских словах. Я приветствовал его по-армейски. Капитан неожиданно рассмеялся и, крепко сжав мою руку, продолжал:
— На этом моя официальная миссия кончена. Правда, майор приказал мне «разговаривать с русскими покороче» и быстрее возвращаться, но уж раз выпал такой случай, думаю, что теперь мы поговорим по-настоящему, если никто не помешает… Да, — спохватился он, — вы не возражаете против времени встречи? Вас это устраивает?
— Вполне. Я хотел сегодня связаться с вами.
Мы сошли с дороги и уселись на край кювета.
— О чем бы вы хотели поговорить, господин капитан, что вас так волнует?
— О, волнует меня многое и, прежде всего, вот это. — Капитан достал из кармана смятую немецкую газету и ткнул пальцем в заголовок небольшой статьи. — Вот что меня волнует! Вы только почитайте.
В статье говорилось, что английские власти оказывают всяческую помощь немецкому населению. На днях рабочим Ганновера английское правительство прислало баржу картофеля.
— Ну, что ж тут особенного? — спросил я, возвращая газету.
— Конечно, ничего особенного, дорогой мой. Н-но… если бы это так и было на самом деле… Видите ли, эту газету дал мне один знакомый немец. У него самого отобрали несколько центнеров картофеля… Ясно, откуда подарок?
Я удивился такому признанию нежданного гостя. Но он, видимо, торопился и хотел, чтобы собеседник поскорее узнал, с кем имеет дело.
— Ловко состряпано.
— Где там к черту — ловко, когда у всех на виду сделали!.. Понимаете, я в прошлом топограф: всю жизнь копался с чертежами, старался как-нибудь не видеть всякой грязи и, хотя я видел и ложь, и кражи, но все это было ничто против того, что вижу сейчас.
Чарльз Верн говорил без умолку, все более распаляясь от собственной разоблачающей речи, а я молча слушал его.
Его маленькие очки в серебряной оправе тряслись на переносице, лицо порозовело от волнения, а губы сделались еще бледнее. Казалось, он забыл о моем присутствии.
— Я с охотой пошел на войну с фашизмом. Мы били фашистских молодчиков, а теперь они свободно разгуливают и, не стесняясь говорят, что скоро у них будет армия еще более могучая, чем была. И что странно: наши, кажется, готовы им помочь в этом. Ведь как это получается, — горячо продолжал Верн. — С врагами, бомбившими наш Лондон, нам предлагают дружбу, а с товарищами по оружию, с русскими, буквально заставляют враждовать… Впрочем, после случая с картофелем, меня уже не так просто удивить.
— Да, не так уж давно наши армии были дружественными.
— А знаете, ведь я в прошлый раз приезжал из-за того, что не мог молчать. Я, наверное, тогда казался смешным, как и теперь, не правда ли?
— В этом нет ничего смешного. Но почему вы устремились сюда?
— Куда же мне больше податься? Ведь у нас об этом и заикнуться нельзя. Когда я прочитал эту статью, то готов был выскочить на улицу и кричать, что все это ложь, черт побери!
Было ясно, что Чарльз Верн явился за тем, чтобы, как говорят, «отвести душу».
Он расспрашивал у меня, как управляется советское государство, какие существуют у нас учреждения, как живут служащие, рабочие, не преследуются ли верующие и о многом другом.
Я старался подробно отвечать на вопросы. Слушая меня, капитан задумался и, сняв очки, долго протирал их клетчатым платком, время от времени проверяя на свет и щуря серые глаза. Солнце поднялось уже высоко. Верн снял фуражку с высокой тульей, столь же тщательно протер вспотевший лоб, надел очки и тяжело вздохнул:
— Эх, если б я был молод, если б у меня не было семьи, — я знал бы тогда, что делать!
— Что же бы вы тогда сделали?
— Бежал бы! Вот прямо сейчас, плюнул бы на все и бежал бы… — Он взглянул на машину, вскочил на ноги и застыл в этой позе. — А ведь это, кажется, за мной посол катит.
От деревни слышался глухой треск мотоцикла, рокочущего в густом, нагретом воздухе. Чарльз Верн торопливо подал мне руку и проворно юркнул между проволокой на ту сторону.
5
Обед был прерван телефонным звонком. В трубке звучал голос старшего лейтенанта Блашенко:
— Кто слушает? Грошев! Вот тебя-то мне и надо. Куда ты там запропал?.. Сорок минут на все размышления и к половине третьего, чтобы был у нас, иначе мой отъезд состоится без тебя.
— А позднее можно? Часам к пяти?
— Ну, ты, брат, смешишь: в четыре двадцать пять поезд уходит.
— Очень жаль, но на четыре часа назначена встреча с англичанами.
— Черт бы вас там побрал с вашими англичанами. Я же никого не приглашал, кроме Мартова, Коробова и тебя!
— Сам не приеду, а пильщика пришлю с Фроловым.
— Тьфу! — выругался Блашенко. — На кой мне черт пильщики, я же не нанимаю рабочих!
— Да не вам, а вашему Тольке! Игрушка такая.
— А-а-а, — протянул Блашенко, — тогда до свидания. — Он что-то еще проворчал и положил трубку.
Собрав скромную посылку, я отправил ее с Фроловым, а сам снова оседлал старый мотоцикл Редера и поехал к Чалову.
Асфальт, размякший от жары, шелестя уносился под колеса машины. Теплый встречный ветер ласково гладил лицо. С поля веяло запахом клевера и спеющей ржи. Я смотрел на дорогу, но виделись мне уральские и сибирские пейзажи. Отъезд Блашенко возбуждал все новые и новые мысли, о доме. Почему-то особенно затосковало сердце по березам.
Стоят эти белоствольные красавицы с зелеными кудрями, ласково шумят вершинами под вольным ветром, и тому, кто видит их каждый день, наверное, и в голову не приходит, что так можно тосковать по ним.
Как величественно стоят они на крутых берегах уральских рек и, склонившись над обрывом, смотрят в спокойную гладь реки, отражаясь в ней белыми стволами. Вечерами выходят на берег парни и девушки. Здесь и волейбол, и танцы, и песни. Хоть бы на вечер, на один час очутиться там…
Думались думы, мелькали перед глазами родные картины, а мотоцикл, между тем, катился и катился по пустынной дороге. Вдруг из воображаемой реки всплыл настоящий шлагбаум, полосатая стрела которого была полуопущена. Пришлось прижаться к баку, чтобы не задеть головой за стрелу.
…С капитаном Чаловым мы встретились на заставе. От него я узнал, что жители этой деревни решили поступить со своими посевами точно так же, как и в Блюменберге, иного выхода не было.
На линию отправились вместе. Ни мне, ни ему не приходилось участвовать в подобных переговорах, поэтому мы не имели представления о том, как и с чего начнется предстоящий разговор. Поехали на новом мотоцикле Чалова. Ехали молча, занятые своими мыслями. Вдруг Чалов хлопнул меня по коленке.
— Куда же нас несет?
— Как, куда? Разве мы не по той дороге едем?
— Дорога как раз та, да как же мы разговаривать-то будем? Мы не знаем английского, а они — русского. Вот наговоримся!
— Не волнуйтесь, товарищ капитан, — успокоил я его, надеясь на Чарльза Верна, — у них там есть человек, который хорошо говорит по-немецки. Вот с ним мы и будем говорить.
Чалов успокоился и до самой линии не произнес больше ни слова.
Мотоцикл решили оставить в тени одинокого дерева, стоявшего метров за двести от линии. С той стороны быстро шла открытая военная машина. Мы были метров за пятьдесят от линии, когда английская машина остановилась у самой проволоки. Из машины выпрыгнул человек в помятом берете и таких же помятых брюках. Суетливо забежав на другую сторону, он услужливо открыл дверцу для своего начальника. Тот неловко выволок запутавшуюся ногу и, поднявшись во весь рост, остановился в ожидании.
Офицер был непомерно высок и тощ. Узкое бледное лицо, надменно подтянутые губы и большие черные очки в роговой оправе — вот что бросалось в глаза. Фуражка с огромным верхом и большим козырьком, бросая тень на лицо, придавала ему особую мрачность. Вряд ли можно представить фигуру, более похожую на кобру, чем эта.
Мундир и брюки на нем были тщательно разглажены. Кокарда блестела, козырек блестел, пуговицы блестели, коричневые полуботинки блестели — все было ярко, гладко и холодно.
Подойдя, мы приветствовали ожидавшего офицера, но он лишь до половины поднял правую руку, на которой неизвестно зачем болтался стек. Этот жест мало походил на военное приветствие. Из-за спины майора выскочил тот же молодой человек, оказавшийся переводчиком, и предложил свои услуги. Капитан Чалов, недовольный встречей, спросил у переводчика:
— В вашей армии разве отменены приветствия?
— Вы имеете честь говорить с командиром батареи английской армии майором Ра, — выпалил переводчик, сделав вид, что не расслышал вопроса Чалова.
— Очень приятно, — усмехнулся Чалов. — А вы имеете честь говорить с двумя офицерами Советской Армии.
Майор не спросил перевода этих слов. Он высоко задрал тонкий горбатый нос, выпятив кадык на худой шее, хлопнул себя стеком и что-то сказал переводчику рокочущим голосом.
— Господин майор говорит, что у него нет времени на долгие разговоры, и он предлагает открыть линию завтра же.
— Это нельзя сделать, — возразил Чалов, — надо дать возможность немцам с той и другой стороны договориться между собой. Готовы ли они к открытию линии?
Выслушав перевод, майор недовольно поморщился и, не глядя на нас, что-то сердито сказал переводчику.
— Господин майор просит передать, что его не интересует мнение немцев.
— Это и без объяснения понятно… А вот как он будет рассчитываться за погубленные посевы вдоль линии, спросите-ка его.
Чалов уже терял спокойствие, с которым он начал разговор, а переводчик взял на себя смелость ответить самостоятельно.
— Господин майор лишь выполняет приказ своего командования…
— А что, посевы он истребляет тоже по приказу «своего командования»?! — Чалов уже не скрывал своего негодования.
Майор, заметив, что переговоры пошли без него, ударил себя стеком и так прикрикнул на солдата, что у того сразу пропала охота высказывать свои мысли. Он лишь тихо перевел слова майора:
— Извините, но господин майор говорит, что вы оба молоды и не можете хорошо знать немцев…
— Это мы не можем знать немцев?!! — вскипел Чалов. Полное лицо его покраснело, глаза загорелись, пальцы сжались в кулаки; он шагнул к проволоке.
— Спокойствие! — шепнул я Чалову, а переводчику сказал: — Мы тоже выполняем приказ командования, поэтому предлагаем завтра дать возможность встретиться всем трем бургомистрам, послезавтра, в субботу, окончательно решить вопрос о земле и посевах и обменяться образцами пропусков, а в воскресенье, ровно в двенадцать часов дня открыть линию сразу в обоих пунктах.
Слушая перевод, майор выдернул из грудного кармана две бумажки и сунул их солдату, что-то говоря и хлопая себя стеком. Я взял бумажки, просунутые между проволоками переводчиком. Это были образцы пропусков, написанные на трех языках: английском, русском и немецком. Внизу была подпись: «Командир 208-й противотанковой батареи майор Ра».
— Хорошо. Мы вам вышлем образцы пропусков, как я уже сказал, в субботу.
— Господин майор спрашивает, какое ваше мнение насчет места сбора бургомистров. Желательно, чтобы они собрались у нас, в Либедорфе. Он не будет с ними долго… нянчиться…
Чувствовалось, что солдат пытается смягчить грубости в речи майора, но это не всегда удается.
— Пусть бургомистры соберутся у нас, в Вайсберге, в девять часов, — уже спокойно сказал Чалов. — А господину майору полезно подумать о том, как возместить убытки за истребленные посевы.
Солдат долго переводил слова Чалова, майор помрачнел еще более. Он пристально поглядел с высоты своего роста на Чалова, потом — на меня, кивнул головой и, повернувшись, пошел к машине, что-то коротко бросив переводчику.
— Мы очень спешим, — сказал солдат, пятясь от проволоки. — Господин майор согласен на все ваши условия… До свидания.
Они уехали.
— Ну и минога, — выдохнул Чалов, отирая платком потный лоб и отходя от линии. — Если бы еще поговорить минут десять, меня бы вырвало, право.
— Да, спеси в нем, кажется, столько, что если ее убрать, то больше ничего не останется.
— Это ты помешал мне душу отвести. Я бы ему объяснил, что мы не только немцев знаем, но и в англичанах разбираемся… Он бы меня без переводчика понял.
Всю дорогу до заставы в Вайсберге Чалов доказывал, что на грубость следует отвечать грубостью, и успокоился лишь тогда, когда я сказал, что мы ездили на линию не за тем, чтобы доказать, кто грубее, а выполнять задание.