1
Орел совершенно поправился и рвался на волю. Когда к нему входили, он, играя, норовил схватить зубами за плечо или за руку и тихонько ржал, нетерпеливо пританцовывая и прядая ушами.
В субботу вечером, когда все хлопоты об открытии линии подходили к концу, я решил устроить Орлу хорошую разминку и заодно проехать по всему участку линии.
Выведенный из конюшни Орел весело заржал и бойко ударил копытом по мостовой, выбивая искры. Почувствовав на себе седока, конь взвился на дыбы, но удила заставили его осесть. Однако еще на протяжении целого километра пути он продолжал дурачиться и скоро изрядно взмок.
Вечер был тихий и теплый. Везде было празднично и торжественно: на завтра намечено открытие линии.
Еще днем, когда я ходил к бургомистру, заметил в одном из дворов рабочую повозку, любовно украшенную хозяевами. В ней лежали вилы, грабли и косы, красиво увитые разноцветными бумажными и матерчатыми лентами. Редер сказал, что на встречу с соотечественниками из английской зоны они выедут по-праздничному.
Он рассказал, что на совещании в Вайсберге бургомистр из Либедорфа жаловался на майора Ра. Когда он завел речь о погубленных посевах, майор резко оборвал его, сказав, что немцы причинили Англии много зла, что он не видит ничего плохого, если и немцы «немного победствуют».
Бургомистр пытался объяснить ему, что во всех бедствиях народов Европы, какие причинила им война, повинны не все немцы, а только нацисты, но майор отчитал его за неправильное понимание политики и запретил говорить об этом. На совещании долго спорили о том, как поделить убытки, но ничего определенного решить не могли. Редер предлагал снова обратиться в Берлин — его не поддержали другие бургомистры, ибо надежды на возмещение убытка англичанами не было, а тратить напрасно время не хотели.
Если раньше Карл Редер, хотя и в шутку, но говаривал, что немцам все равно, хоть русские, хоть англичане — лишь бы фашистов не было, то теперь он так не рассуждал.
На первом посту, куда я подъезжал, было так же тихо, как и на всей линии. Часовой доложил, что пост в полнейшем порядке, что задержанных было только двое и что они уже отправлены на заставу.
Я направил Орла вдоль линии, столбы которой выстроились по отлогому склону холма, скрываясь в небольшой дубовой роще, и, выбежав из нее, уходили на самую вершину холма, где росло несколько буков.
На других постах тоже было все в порядке. Орел теперь шел ровно и спокойно. С запада, мне навстречу, из-за вершины холма, подымалась черная курчавая туча, которая настолько сгущала сумерки, что метров за пятьдесят ничего уже нельзя было различить. Мне оставалось побывать на четвертом посту, где стояли Таранчик и Соловьев.
Пост располагался на самой вершине холма и перекрывал узкую проселочную дорогу, которая спускалась к западной окраине Блюменберга и проходила в километре от нашей заставы. Во избежание возможных недоразумений (давно известно, что в темноте все кошки серы) я решил отдалиться от линии, несколько ниже выехать на дорогу и с юга попасть на пост.
Не успел Орел ступить на дорогу, как вдруг захрапел и бешено шарахнулся от нее. На нас сверху двигалось довольно быстро и бесшумно что-то большое и черное. В это же время с поста послышались крики: «Стой! Стой!» Затем прогремел выстрел вверх, вспышка сверкнула у самой линии, и послышался сокрушенный возглас Таранчика: «Ушел, чертяка!».
Между тем загадочный предмет приближался, и я различил двухколесную тележку на резиновом ходу, в которой стояла бочка ведер на двадцать. Оглобли волочились по земле и поперечиной, прикрепленной на их концах, несколько задерживали движение тележки. Орел трясся всем телом, храпел, пятился и, оскалив зубы, дико сверкал белками глаз.
Рванув повод, я ударил коня каблуками и галопом кинулся к посту.
— Стой, кто идет?! — взревел Таранчик, бежавший навстречу, вниз. Я назвал пароль.
— А, товарищ лейтенант! — крикнул он на ходу и саженными прыжками скрылся в темноте.
Наверху, между буками, бродил Соловьев и, склонившись, внимательно рассматривал что-то в траве. Ответив пароль, я спросил у него, что здесь происходит.
— Да что, — ответил он спокойно, — контры какие-то привязались.
— Контрабандисты, что ли?
— Ну да…
В это время послышался голос Таранчика: «Э-ге! Попался! Стой — стрелять буду! Шицен! Шицен!» В луче его фонаря мелькнула человеческая фигура, метнувшаяся по склону.
Я пустил коня вниз по клеверному полю в то место, где мелькнул огонек фонаря. Впереди показался бегущий человек. Видя бесплодность своих усилий, он упал, несколько раз перевернулся, катясь по склону, и затих.
Подскакав к нему, я заставил его подняться. Подоспевший Таранчик обыскал задержанного и, не найдя оружия, направил его на дорогу.
— Вы поезжайте на пост, товарищ лейтенант, а мы сейчас тоже туда прибудем, — сказал Таранчик.
Считая, что там еще кто-то должен быть, я поспешил к Соловьеву.
Туча к этому времени продвинулась на восток, и стало совсем темно. На вершине холма, на фоне темного неба, стояли едва различимые буки.
Наверху, у самой линии, спокойно стоял Соловьев.
— Кого ты тут искал? — спросил я, подъезжая.
— Нашел уже! — отвечал он бодро.
— Кого?
— Да вон бутыль со шнапсом.
— А перебежчиков больше не было?
— Был еще один, да ушел на ту сторону.
— Слушай, Соловьев, тебе бы только в справочном бюро работать: ты бы всем успевал ответить на вопросы, но никто бы ничего не понял. Рассказывай по порядку!
— Ну, тащили эти двое тележку, а мы залегли вон там и ждали… Только они поравнялись с нами — мы выскочили. Вот и все. Один схватил с тележки бутыль и побежал к линии, Таранчик побежал за ним, а он бросил бутыль да и махнул под проволоку. Потом Таранчик побежал вот за этим, которого сейчас ловили…
— А ты где был в это время?
— Он, товарищ лейтенант, портянки сушил, — отозвался вдруг снизу Таранчик. Он, оказывается, сходил вниз, разыскал там налетевшую на камень тележку с бочкой и теперь конвоировал задержанного, впряженного в возок. И тут стало понятно, почему Соловьев, обычно разговорчивый, теперь неохотно отвечал на вопросы. Он знал, что Таранчик будет над ним потешаться, сколько ему вздумается. Он бы, пожалуй, лучше согласился на внеочередной наряд, только бы уйти от едких насмешек Таранчика.
— Я за тем погнался, а он, дьявол, — шмыг под проволоку, — продолжал Таранчик. — Думаю, сейчас поймаю: если на проволоку полезет — подвесится. А он, скаженный, бутылку бросил и под проволоку! Там, оказывается, две проволоки раньше отцеплены были. Оглянулся — Соловушка мой лежит вверх ногами: вот этот ему ножку подставил и — тягу!
— Так вы ждали что ли эту пару сюда?
— А как же! Помните, вам Фролов докладывал? При каждой смене поста передавали друг другу про них.
Я вспомнил, что об этих контрабандистах действительно говорили, но в последние дни за множеством дел упустил из виду этот разговор.
— Ведь они что делали, разбойники! Договорятся с какой-нибудь группой перебежчиков, укажут им место подальше от дороги: вон там, мол, идите, раз у вас багажа нету, а уж если спокойно обойдется, тогда и мы с телегой двинемся. А сами в темноте на дорогу выйдут, подъедут поближе и смотрят; как только пост займется этими перебежчиками, контрабандисты — под проволоку со своей телегой. Три раза так-то уже пролазили только туда, да обратно — два. Прямо график движения наладили…
— Что ж им помешало сегодня?
— На этот раз мы не клюнули на ихних живчиков. Они нашли двух старух и послали их вон туда, налево. А мы лежим. Они думали, что мы ушли в сторону третьего поста, и поперли прямо на нас…
— Все это хорошо! А только поступили вы не совсем правильно. Вы ведь не знаете, что это были за старухи. Возможно, пропустили что-нибудь более ценное, чем эта бочка пива вместе с ее хозяином.
— Может, оно и так, да что делать: Соловушка мой — плохой помощник. За теми бросишься — этих упустишь. Ведь в прошлые разы их упускали, а задерживали всегда каких-нибудь калек. Это они подсунули тогда Шпигеля за цветочками да за бабочками, нахвалили ему места… Не хочется больше клевать на таких Шпигелей.
— Не буду вам мешать. Занимайтесь своим делом, а мы с господином коммерсантом двинемся в путь, чтобы он вас не связывал. За телегой сейчас кого-нибудь пришлю.
— Да пусть сам везет: тут под гору, один управится — здоровый, жеребец. Еще ребят беспокоить из-за него, — посоветовал Таранчик.
Это было благоразумно, и мы отправились на заставу вместе с грузом контрабандистов.
Стоит заметить, что с продовольственными товарами в Восточной Германии дело обстояло намного лучше, чем в Западной, зато промышленные товары, особенно запасные части к машинам, легче было достать в английской и американской зонах: Рур и другие промышленные центры оставались там. Этой-то особенностью, сложившейся после раздела Германии, и пользовались контрабандисты, наживаясь на продаже дефицитных товаров.
2
Торжественное открытие линии было назначено на двенадцать часов, но уже после десяти по дороге к первому посту потянулись жители Блюменберга группами и в одиночку. Некоторые целыми семьями ехали на украшенных повозках, запряженных лошадьми или волами. Другие шли пешком или ехали на мотоциклах и велосипедах. Лимузин Пельцмана стоял на обочине дороги, а его владелец прохаживался около проволочного забора и успевал разговаривать с людьми по ту и по эту сторону проволоки.
Хозяев, имевших прямое отношение к земле, перерезанной линией, было немного; основная масса жителей деревни двигалась туда просто ради любопытства или за тем, чтобы встретить кого-нибудь из родственников или знакомых с той стороны. Сюда же пришли многие из солдат, свободные от службы.
В половине двенадцатого из деревни вышла небольшая колонна, украшенная транспарантами и лозунгами. Девушки с венками на головах несли вилы, грабли и косы. За колонной двигалось несколько повозок в праздничном убранстве. Вел эту немногочисленную колонну сам бургомистр Карл Редер.
К этому времени с противоположной стороны демаркационной линии тоже собралось много народа. Молодежь шутила и развлекалась в ожидании назначенного часа. Те, что постарше, встречались с родственниками и знакомыми из Либедорфа, протягивали друг другу между проволокой руки.
Две молодые женщины, взявшись за руки, торопливо рассказывали новости, перебивая друг друга, громко смеялись. У них не было секретов. Женщины порывались обнять друг друга, но мешала колючая проволока.
Два старичка в рабочих кепках, отойдя подальше от толпы, остановились у столба. Старик с английской зоны, приставив ладонь ко рту, горячо и убежденно говорил что-то старику с нашей стороны. А тот, прильнув ухом к самой проволоке, глубокомысленно почесывал затылок.
С разных сторон доносились отрывки фраз, из которых нетрудно было заключить, что собеседников особенно интересует отношение оккупационных войск к населению. Я слушал эти разговоры и был спокоен за честь своей армии. Как-то вдруг по-новому осознал сущность нашего пребывания в Германии. Мы не только охраняли линию, но самим присутствием помогли им узнать правду о советском человеке, которого их столько лет учили ненавидеть.
Между тем назначенный час приближался, люди, собравшиеся здесь, были возбуждены и поминутно спрашивали, не пора ли приступить к делу. Последние минуты тянулись долго, и только за пять минут до назначенного времени к толпе собравшихся на той стороне подкатила военная машина, из которой вышел Чарльз Верн.
Он прошел к проволоке и приветствовал всех присутствующих по-граждански, поклонами. Карл Редер произнес речь, в которой призывал немцев не злоупотреблять правом перехода через линию, предоставленным союзным командованием, а пользоваться им только для обработки своей земли. Опасаясь Чарльза Верна, он в своей речи только намекнул на объединение раздробленной Германии.
Сказал свое слово и бургомистр из Либедорфа. Он также просил не нарушать порядка, беспрекословно подчиняться властям и, лучше зная английского капитана, сказал то, о чем побоялся сказать Редер.
— Мы терпим кару за то, что позволили фашистам обмануть себя. Мы помогали им порабощать другие народы и государства, хотя далеко не все соглашались с этим в душе.
Братья немцы! Теперь мы получили хороший урок от хозяйничания фашистов; будем же бороться за единую свободную Германию без фашистов!
Чарльз Верн, внимательно слушавший краткую речь бургомистра, первый хлопнул в ладоши. Этого хлопка оказалось достаточно, чтобы разразилась буря аплодисментов и одобрительных возгласов.
В этом гуле чувствовалось слияние не только голосов, но и сердец людей, собравшихся здесь. Но толпу разделял, словно в насмешку над людьми, все тот же убогий забор из колючей проволоки. И казалось: вот двинется людская лавина, сметет эти ненавистные колья и уже никогда никому не даст обмануть себя.
Наконец исполнилось ровно двенадцать, и Земельный, вооружившись саперными ножницами, подошел к забору и начал резать проволоку. Гул толпы, несколько уже утихшей, возник с новой силой. Люди с обеих сторон двинулись к середине.
Не успел Земельный перерезать нижней проволоки, как за столбы, стоявшие прямо на дороге, ухватились сразу по нескольку дюжих мужчин и юношей. Столбы вырвали из земли и вместе с проволокой отбросили с дороги за кювет. Обе толпы хлынули навстречу друг другу.
Чарльз Верн, пробравшись на нашу сторону, подошел ко мне и крепко пожал руку. Он был весел и необычайно возбужден.
Те из крестьян, кто пришел лишь для того, чтоб встретиться со своими родственниками или знакомыми, продолжали оживленно беседовать, а хозяева земельных участков поспешили побывать на них.
Один крестьянин из Либедорфа вошел в густой клевер у самой избушки, называемой нами караульным помещением и, сняв с плеча украшенную и отбитую косу, сильными взмахами жадно начал косить клевер. К нему подошли несколько других крестьян, говоря, что клевер принадлежит тому, кто его сеял, но косарь отвечал: «На моей земле — мой клевер!» — и продолжал свою работу.
Один из присутствующих, видимо, хозяин клевера, ухватил косевище. Косарь, вырвавшись, замахнулся на него косой, и только вмешательство обоих бургомистров и других немцев заставило крестьянина прекратить работу. Выяснилось, что на той стороне ему достался жалкий клочок, который не мог удовлетворить и четверти потребностей его семьи. А на земле, занятой клевером, теперь можно было получить урожай только к следующей осени.
Новые и старые хозяева земли встретились попарно и стали окончательно договариваться между собою о частностях. На вытоптанной полосе по ту сторону линии собралось несколько человек. Они что-то возмущенно говорили, спорили и временами указывали в нашу сторону. Чарльз Верн, чувствуя, что речь идет о неблаговидных действиях его сослуживцев, смутился и пригласил меня проехать вместе с ним к другому пункту открытия линии. Его веселое настроение как рукой сняло.
— Вы не пострадаете за то, что слишком близко сходитесь с русским офицером? — спросил я.
Капитан махнул рукой и увлек меня за рукав к машине.
— А ведь эти обиженные люди вправе считать меня соучастником их разорения, потому что я ношу такую же форму, да еще офицерскую, — уже в машине со вздохом сказал Верн.
Заехав в Либедорф, мы попали на дорогу, идущую на участок капитана Чалова, и по ней отправились туда. Не более чем через пятнадцать минут мы подъехали к линии. Майор Ра стоял в стороне от всех, за кюветом дороги, и угрюмо глядел на происходящее, похлопывая по ноге стеком.
Увидев нас, Ра сказал что-то капитану Верну, ни на кого не глядя, прошел к своей машине и уехал.
Чалов рассказал нам, что здесь при открытии линии, как и на нашем участке, люди ликовали, бургомистр с советской зоны не постеснялся присутствия представителя английской оккупационной армии и откровенно высказал все, что думал о судьбе Германии.
А тут еще Чалов напомнил ему, что кататься вдоль линии на танках теперь не придется. Это явно пришлось не по вкусу господину Ра. За все время церемонии открытия линии он так и не сошел со своего места за кюветом.
Чалов даже пожалел майора:
— Терзался, бедняга, чуть не час. Теперь на неделю сляжет в постель от нервного потрясения. Расчувствовался, так сказать.
— Хорошо, если сляжет, — ответил Верн, невесело усмехнувшись, — хуже всего, если это потрясение будет продолжаться. Тогда и немцам достанется, и солдатам, да и офицеров не обойдет.
На дороге по обе стороны линии группами толпились немцы. Многие из них расходились по домам. Впечатление, оставленное майором, тяготило всех, и мы скоро, разъехались.
3
Однажды, скрываясь от жаркого августовского солнца, мы лежали в саду. Карпов и Журавлев ходили со шлангами между длинных грядок клубники, обильно поливая ее. Журавлев разделся по пояс и в этом виде еще больше напоминал суслика. Короткими толстыми руками он держал наконечник шланга, время от времени направляя струю на тонкие кустистые деревца черешен и вишен. На пыльных листьях вода рассылалась ртутными шариками и, сверкая, скатывалась. Иногда холодные брызги обдавали нас, но даже это не вносило особенного оживления.
Беседы не получалось.
— Хоть бы ты, Таранчик, соврал что-нибудь, что ли, — попросил Земельный.
— Ишь, чего придумал — врать, — отозвался из-за яблони Таранчик. — Что я вам, враль какой, что ли?
— Ну, так правду сбреши.
— Чего мне врать? Мне и правды не пересказать, пока служу: скоро демобилизация. Вместе, что ли, домой-то поедем?
— Конечно, вместе. Только, если ты не сбреешь свои подлые усы, я с тобой не поеду. Тебя такого и Дуня не признает. Встретитесь — девушку надо ж приласкать, поцеловать, а ты к ней полезешь со своими усищами. Да хоть бы усы были, как усы. Тьфу! Чертополох какой-то.
Таранчик, готовясь к демобилизации, начал отращивать усы. Но росли они у него плохо, топырились серыми кустиками и служили предметом шуток.
— Дуня тут ни к чему, — возразил Таранчик, — у нее своя жизнь… Теперь своя семья…
— А что правда, Таранчик, что Дуня твоя замуж вышла? — серьезно поинтересовался я.
Он замялся.
— Брешет он, товарищ лейтенант! — беспощадно разоблачал его Митя Колесник. — Я ж вам говорил еще тогда, что точно знаю: брешет. Он и сейчас от нее чуть не каждый день получает письма. Я ж ее почерк хорошо знаю!
— Ну, а если так, то зачем же смеяться над своими чувствами и над чувствами девушки, хотя бы за глаза. Для шуток можно найти и другие темы.
— Ох, и виноват же я перед своей Дуней, — взмолился Таранчик. — Потешался над ней, а ведь это — что за девушка! Она в Сибирь уехала, на стройку. Ждет… Как демобилизуюсь, тоже к ней поеду туда…
— Так что же тебя заставило наговорить про нее всяких небылиц?
— Когда я узнал, за какое письмо заставил плясать Карпова, так готов был сквозь землю провалиться. Вот и надумал тогда сдуру показать, что Таранчик никогда не унывает, ему, дескать, все равно.
— Глупо же ты надумал, — вздохнул Карпов. Они с Журавлевым свернули шланги, положили их и прилегли возле нашего кружка.
— Знаю, что глупо. Мать в детстве всегда мне говорила, что игра не доводит до добра… Сколько раз я клялся себе, что буду, как все, серьезным, да нет, видно, шутом меня мама-то родила.
— Слышала бы Дуня, что ты тут про нее плел, так и близко до себя не подпустила б, — перебил его Земельный. — И усы бы не помогли.
— И чего тебе усы помешали? Да ты знаешь, на что способный человек, если он приверженность к усам имеет?
Прибыл к нам в госпиталь в Великих Луках один дядька, по прозванию Ворчун, за то, что много ворчал, так его и прозвали. Ну, известно, как попадешь в этакое заведение, уж там начисто забреют. Всего побрили: и голову, и бороду, а усы, говорит, не дам. Хоть брови, говорит, брейте, — слова не скажу, а с усов ни единого волоса не дам — и точка! И сестры его уговаривали, и врачи — не поддается. До начальника госпиталя дошло, тот на него: «Приказываю!» А Ворчун говорит: «Вы прикажите лучше голову мне снять, а насчет усов — бесполезно». Так и отступились…
Привели его к нам в палату и положили на койку у самой двери. А в палате-то восемнадцать человек лежало, сильно тяжелых не было. Вот мы и развлекались от скуки по-всякому: то в домино, то в шашки играем да спорим, то книги вслух читаем, то сказки рассказываем…
— Ты, конечно, больше всех лясы точил, — вставил Митя Колесник.
— Понятно, что больше. А кто же будет рассказывать, если не я?.. Отбой, все спят, а мы рассказываем. А Ворчун на нас ворчит, ругается. Никак его не могли убедить, что не можем мы быть такими же солидными, как он. У нас почти все молодежь была.
Весной на окошках пташек кормили, так он окна открывать запретил. Не послушаемся мы его — врачу пожалуется. Он на всех жаловался: и на сестер, и на врачей — такой уж нудный человек был. Вот и стали мы придумывать, чем бы ему насолить.
Легли один раз отдыхать после обеда (Ворчун выполнял распорядок точно), а у меня к этому времени рассказ хороший был приготовлен. Я рассказываю, все смеются, а Ворчун из себя выходит и правый ус крутит. Это у него привычка была: как осердится — правый ус крутить. Не вытерпел он, взял колокольчик, вызвал сестру и нажаловался. Мы, понятно, притихли, а он успокоился и заснул. Дрыхнет, непутевый человек, да храпит, усищи рыжие на толстой губе так и подпрыгивают: х-рр, х-рр, х-х-ррр! — Таранчик выразительно показал, как храпел Ворчун. — Был у меня дружок, Федя Лаптев. Мы с ним все вместе делали. Сбегал он в сестерскую, принес ножницы, присел на колени к ворчуновой койке и — тяп! — да так ловко отхватил правый ус, что Ворчун и не слыхал. Прыгает у него, торчит, как у таракана, один левый ус, а правый в целости лежит на тумбочке. Федя мой залез под одеяло и не дышит там.
От нашего грохота проснулся Ворчун. Сел на койке и потянулся было за правым усом, потому что уже сердился, — хвать! — уса нет. Поперхнулся и сказать ничего не смог, глаза у него так и полезли на лоб.
На шум в палату прибежала дежурная сестра, хотела ругаться, да как глянула на Ворчуна, так сразу и убежала обратно.
— Врешь ты, Таранчик, — заметил Митя. — Если взаправду такое было, то ус отрезал ты сам и никакой не Федя.
— Ну, хоть и сам, какая разница?
— А что, Ворчун не надавал вам костылем по шее? — справился Журавлев.
— Понимаете: нет. Посмотрел он на нас, вздохнул, да так горько, и говорит: «Видать, здорово ж я вам насолил, коли за усы принялись, сук-кины дети!» Отстригнул второй ус, сложил обе половины, завернул в бумажку (аккуратненько завернул) и спрятал в тумбочку. А нам сказал: «Дураки, говорит, вы. Я жене зарок дал — не снимать усов, пока вернусь. Эх, говорит, головы. Упредили б раньше, что собираетесь усы резать, я б вам — хоть на головах ходите — ничего б не сказал».
— Хорошо, что рассказал про Ворчуна, — сказал Земельный, — теперь и мы будем знать, что с твоими усами делать, когда насолишь добре.
— Так я ж не все рассказал. Вы еще не знаете, что сделал Ворчун, когда жене писал письмо. Вот смеху было! В другой раз не захочешь усов резать.
Таранчик замолчал и не собирался продолжать рассказа.
— Ну, так чего ж ты?
— Э-э, нет, хлопчики, этого я вам до самого отъезда не расскажу, а то много знать будете…
— Товарищ лейтенант, — крикнул от подъезда Фролов, — вас вызывают на первый пост. Там англичане опять пожаловали, что ли…
Я оседлал Орла и поехал к линии. Около первого поста стояла легковая машина, по асфальту прохаживались двое англичан. В одном из них, маленьком и щуплом, я сразу узнал Чарльза Верна; второй был высок и широкоплеч. Такого я здесь не встречал. Подъехав ближе, я был поражен видом капитана Верна. Он еще больше сжался, сделался бледнее, под глазами легли глубокие складки; кончик острого носа покраснел. Незнакомец стоял с надменным видом, правая рука его была забинтована и подвязана.
Привязав у избушки коня, я подошел к ним. Чарльз Верн, поздоровавшись, познакомил меня со своим спутником, тоже капитаном. Тот с особенным усердием встряхнул мою руку левой и сделал шаг назад. В этом пожатии чувствовалась недюжинная сила.
— Знакомьтесь ближе, — продолжал Верн, — это новый начальник штаба нашей батареи.
— Как — новый, а вы?
— Еду в отпуск, — загадочно улыбнулся мне Верн. — Через двенадцать часов буду в Лондоне.
Я заподозрил в этом что-то неладное и стоял в замешательстве.
— Вы не стесняйтесь, говорите свободно: этот парень совершенно не понимает по-немецки. — Верн легонько кивнул головой в сторону нового начальника штаба. — Только поменьше жестов и выразительности на лице. Насчет перевода не беспокойтесь: что бы вы ни сказали, я переведу ему как надо…
Я почувствовал себя свободнее.
— Ну, что ж, тогда для начала закурим. У нас в России при встречах всегда сначала закуривают из одного кисета или портсигара. — Я достал коробку папирос и предложил начальнику штаба. Он взял папиросу, небрежно сунул ее в угол большого рта и заложил руку назад, дожидаясь огня. Чарльз Верн потянулся к коробке и тоже взял папиросу.
— Вы знаете, что я не курю, но это на память. Хорошо?
Дальше все пошло как нельзя лучше. Мы разговаривали свободно обо всем, Чарльз Верн время от времени что-то переводил своему преемнику, тот удовлетворенно скалил зубы.
— Вот преподнесли мне отпуск, которого я не просил и не ждал, — продолжал Верн. — Но вы, очевидно, догадываетесь, что это за отпуск, если на мое место уже приехал другой человек. Майор довольно ясно намекнул мне, что знает о моих «шашнях с русскими»…
— И все-таки вы решились приехать еще раз, да к тому же с «хвостом».
— Море от одной капли не прибудет. Да и «хвост», как видите, не мешает, даже наоборот.
— А что у него с рукой?
Верн перевел этот вопрос дословно, и новый капитан, словно дождавшись, наконец, настоящего вопроса, приподнял перевязанную руку здоровой и начал горячо объяснять что-то.
— Он говорит, что купался, нырял и сломал руку. Он же пловец-спортсмен. Говорит, что в тридцать шестом году был в Москве на соревнованиях по плаванию… А ну его к дьяволу, он готов целый час хвастаться. Время идет и, как ни жаль, пора ехать.
Верн тяжело вздохнул и протянул руку. Я обшарил свои карманы, но ничего не нашел, кроме коробки с папиросами. Я зашел в избушку, взял у Жизенского авторучку и написал на крышке коробки с внутренней стороны:
«Чарльзу Верну от Михаила.
Простые люди России и Англии никогда не были врагами, зато друзьями могут быть хорошими».
Выйдя из избушки, я увидел, что новый капитан сидит уже в машине, а Верн нетерпеливо топчется на дороге. Он принял коробку, поискал в своих карманах и, ничего не найдя, сказал:
— До свидания! Знайте, что Чарльз Верн уезжает в Англию не тем, кем он приехал оттуда.
Они уехали.
Проводив их взглядом почти до деревни, я сел на коня и тихонько поехал на заставу. Не успел отъехать от линии и полкилометра, как меня догнал английский мотоциклист. На заднем сиденье с ним ехал сержант Жизенский. Объехав меня, они остановились.
— Вот, дьявол, какой преданный! — сказал Жизенский, не вставая с сиденья и удерживая равновесие мотоцикла ногами. — Везет вам пачку сигарет. Я ему говорю: давай нам ее, мы передадим, а он маячит, говорит, что ему приказано передать самому лейтенанту.
— Приказ есть приказ, — пошутил я.
Английский мотоциклист, очень похожий на восклицательный знак, в огромной каске, коротенькой куртке и сапогах-ботинках, зашнурованных почти до колен, подошел ко мне и, бойко козырнув, подал коробку английских сигарет, на которой было начертано по-немецки:
«Михаилу от Чарльза.
Россия для меня больше не загадочна».
4
В середине августа все чаще стали слышаться среди солдат разговоры о демобилизации очередных возрастов. Одни начали оживленную переписку с родными, другие загрустили: у некоторых не было семьи, и они не знали, куда ехать после демобилизации. Друзья-солдаты наперебой приглашали к себе и обещали дальнейшую судьбу делить пополам.
Таранчик гоголем ходил по заставе, накручивая свои темно-русые уже большие усы. Его лицо казалось теперь серьезным. Он неустанно рассказывал всем, что в Донбасс, к родителям, он заедет только погостить, а потом отправится в Сибирь, к Дуне, что об этом они вполне уже договорились, и ничто не может помешать им.
Таранчик настойчиво приглашал с собой Соловьева, который ходил в последние дни, словно в воду опущенный. Он и раньше сетовал, что не может найти никого из родственников, которых у него под Смоленском было когда-то немало.
— Летим со мной, Соловушка, — говорил Таранчик. — А через Смоленск поедем — авось, найдем кого-нибудь из твоей родни, либо хороший знакомый встретится.
Но Соловьев отмалчивался.
— Ему и тут надоели твои шутки, да еще после демобилизации мучить будешь, — возражал Фролов. — Поедем, Соловушка, лучше со мной в Саратов. Там тебе и к родне будет поближе, и жить у нас будет спокойно. Папа у меня инженер, он поможет устроиться на работу, получить специальность.
— У меня отец — шахтер. Теперь уж на пенсии. Пенсия у него хорошая. А я думаю, и без нянек устроиться можно неплохо. Так я говорю, хлопцы? — не уступал Таранчик. — Нет, Соловушка, со мной не пропадешь. А что шутки, их и покинуть можно.
Так солдаты часто разговаривали во дворе перед вечером, размышляя о будущем. Меня тоже не покидала мысль об отпуске. Приближавшаяся зима не радовала, ибо прошлая зима, проведенная в Германии, была очень теплая, снега почти не видели. Он выпадал и тут же или через несколько дней таял, оставляя после себя слякоть.
А что же это за зима, коли нет ни мороза, ни снега! Соскучился я по крепким морозам, по снежным просторам, по высоким сугробам. Хотелось окунуться в них, чтобы снова почувствовать себя настоящим уральцем.
Но мечтать приходилось редко: не было на это времени.
Однажды Карл Редер, по-стариковски сутулясь, вбежал ко мне, размахивая клочком бумаги.
— Вот, — сказал он, — читайте! Здесь благодарят вас за Шмерке, через него удалось выловить большую группу шпионов. Сам он взят на месте преступления, но полицейское управление просит вас помочь задержать двоих, которым удалось убежать сегодня, два часа назад…
— Но ведь они побегут не обязательно на ту сторону. Они могут скрываться и на территории нашей зоны.
— Нет, вероятнее всего, побегут туда, потому что провалилась вся группа, задержаны все, кто хоть как-то был связан с ними.
— В таком случае они могут перейти линию в любом месте, а не только у нас.
— Сообщено всюду. Но скорее всего они пойдут именно здесь, потому что тут ближе всего к линии, а им надо как можно скорее попасть на ту сторону. Тем более, что один из них хорошо знает здешние места. Это как раз тот субъект, который пускал через линию собак.
— Все это хорошо, дорогой дедушка, но кого же мы будем все-таки ловить? Правда, задерживать надлежит всех, кто пытается перейти линию, однако, вы знаете, что переходят ее очень и очень разные люди. Не скажете ли вы что-нибудь поточнее?
Редер звонко хлопнул себя по лысине и еще больше оживился.
— Вот старая лоханка! Меня же просили передать все, что о них известно и что мне сообщили. Оба — не старше тридцати лет. Один высокого, другой среднего роста. Высокий — рыжий, а второй — шатен, у маленького на правом виске — большая бородавка…
Редер замялся. Все это он сказал очень быстро, словно собирался перечислить несметное множество примет. Но, сказав о бородавке, он почесал за ухом и развел руками.
— Ну, вот, кажется, и все!
— Не так уж много.
— Маловато, — признался Редер. — А что же больше скажешь? Фамилии, говорят, не имеют значения, потому что их у каждого по дюжине, да мне их и не назвали. Одежда и вовсе не может служить приметой… Что же я еще скажу?
Редер закурил предложенную сигарету, заложил руку за жилет и бойко бегал по комнате, словно показывая этим, что его миссия окончена. Он хотел досуха протереть лысину, но платок промок, а лысина все еще блестела от пота.
— Значит, ловить всех рыжих и черных с бородавкой? — спросил я у Редера, после некоторого молчания.
— Вот именно, — засмеялся он. — Ловите, а я — человек гражданский. Мне велели передать — я передал, а дальше уже ваше дело.
Видя, что, при всем желании, старик ничего не сможет добавить к сказанному, я распрощался с ним и постарался принять меры для более надежной охраны линии.
До наступления темноты оставалось часа четыре, но медлить нельзя было ни минуты, потому что часа через полтора-два хорошей ходьбы эти молодчики могли оказаться в нашем районе, если они действительно думали совершить переход линии здесь. И еще хуже, если им удалось подъехать на попутной машине. В этом случае они теперь могли быть на линии или уже перешли ее.
На линии были выставлены тщательно замаскированные дополнительные секреты. Солдаты, подробно проинструктированные, отправлялись на свои места незаметно, поодиночке. День выдался на диво спокойный: за целые сутки не появилось на заставе ни одного задержанного. В течение этого времени не было ни одной попытки перехода через линию ни с нашей, ни с противоположной стороны.
На заставе, кроме повара, дежурного телефониста, часовых и их сменщиков, никого не осталось. Однако и на линии солдат не было видно. Все они разместились в укромных местах и напряженно следили за местностью. Оживление царило только вначале, потом, когда люди часа три просидели в укрытиях, возбуждение постепенно улеглось.
Умеренный ветер, весь день игравший ржаными колосьями, к закату солнца притих совершенно, и наступила полнейшая тишь.
Я пребывал в томительном ожидании каких-либо вестей с постов, но их не было. Нетерпение заставляло часто справляться по телефону на соседних заставах, не обнаружили ли там тех, кого ждали и мы. Но утвердительных ответов не получал.
Ужин внес некоторое оживление в это монотонное ожидание. В сумерках, соблюдая строгую очередность, солдаты по одному приходили на ужин и, подкрепившись, возвращались на свои места. С вечера, часов до двенадцати, из-за холма неярко светил серп луны. С наступлением полнейшей темноты, изнуряющее ожидание сделалось невыносимым.
Рассудив, что на заставе делать нечего, я отправился на линию. После духоты прокуренной комнаты, ночная свежесть поля была особенно приятна: она навевала бодрость и спокойствие. Опешить было некуда. Тишина стояла такая, что даже шуршание выгоревшей травы от моих шагов казалось подобным грохоту железной крыши. Я поднимался в гору к четвертому посту, на котором находились Фролов и Карпов.
Кроме основного пароля, у мае назначался еще свой, дополнительный, которым я пользовался при обходе постов. Это было удобно в тех случаях, когда на посту обнаруживали приближающегося издали, на слух. На расстоянии называть пароль нельзя, выполнять формальности и шуметь — нежелательно. А второй пароль позволял узнавать своих на расстоянии, даже не видя их. В тот памятный день дополнительным паролем был короткий свист суслика.
Клевер по левую сторону дороги был убран, и земля вспахана. Я свернул на пахоту и, осторожно ступая по мягкой почве, почти перестал слышать шум своих шагов.
Как ни бесшумна была моя поступь, как ни черна была ночь, все же в полусотне метрах от линии мое присутствие было обнаружено.
Фролов и Карпов лежали метров за двадцать друг от друга, причем, Фролов лежал головой на северо-восток, а Карпов — на северо-запад. Фролов поместился в небольшой выемке и сверху забросал себя травой, так что в темноте он был совсем незаметен.
— Знаете, даже глазам больно, и в ушах стучит, — пожаловался он. — Кажется этой ночи конца не будет… Фролов сообщил, что сосед слева тоже увеличил число постов, и крайний из них находился совсем близко. Минут пятнадцать назад на их участке был шум. По цепи прошел слух, что кто-то задержан, но кто — неизвестно.
Карпов очень удобно устроился в борозде, которую он прикрыл сверху сухими стеблями, и мог в своем убежище поворачиваться, как угодно.
— Шли бы вы, товарищ лейтенант, домой, — шептал Карпов, — тут и нам-то нечего делать. Видать, обошли они нас. А может, где в другом месте влипли…
— Гадать не будем, вот так придется смотреть и слушать до тех пор, пока узнаем точно, где они. Не провалились же они сквозь землю. В конце концов, если им удастся перебраться на ту сторону, то об этом тоже будет известно.
Карпов начал шептать еще что-то, но я уже не слышал его, направляясь на восток вдоль линии, по скату холма. Почти к самой проволоке придвинулась стена невысокой, но очень густой ржи. Здесь, несмотря на хлеба, легче было следить за любым передвижением, так как спелые колосья выдавали бы его своим шумом.
Полоса ржи была неширокая. Здесь расположились Жизенский и Колесник. Они засели на краю полосы, надев на головы своеобразные венки, на верхушке которых возвышались колосья. Это давало им возможность наблюдать, не обнаруживая себя. Но в основном, им тоже приходилось полагаться на слух.
Дальше на вспаханной полосе, припав к земле, лежали Таранчик и Соловьев, тоже сравнительно далеко друг от друга.
На открытых местах мне приходилось то склоняться к земле, то ползти, чтобы не выдать, кому не следует, своего присутствия.
— Где их там носит! — шептал Таранчик. — Шли бы, что ли, скорее.
— Если бы я знал, где они, то, кроме обычных постов, здесь бы никого и не было. Это тебе не контрабандисты с пивом да на телеге, — говорил я, отдыхая около него.
Таранчик лежал в глубокой борозде, почти не замаскировавшись, но и так его можно было различить не более чем за десять шагов.
Ниже по склону находился секрет следующей пары: Журавлева и Земельного.
Передвигаясь от поста к посту, от секрета к секрету, то согнувшись, то на четвереньках, то по-пластунски, я изрядно устал. От чрезмерного напряжения в мышцах рук и ног ощущалась ноющая боль.
К этому времени небо на востоке чуть-чуть посерело, хотя было еще очень темно.
Отдохнув минут десять около Журавлева, я двинулся дальше, но не успел отползти и пятнадцати саженей, как сзади услышал крик Таранчика: «Вот они-и!!».
…Таранчик заметил, что по кромке пахоты кто-то ползет. Не двигаясь с места, он издал короткий свист суслика. Ответа не получил. Помедлив немного, он различил, что темное пятно довольно быстро приближается. Решил подпустить ближе и… Едва он обнаружил себя, поднялись две фигуры, высокая и поменьше, и бросились к нему.
Меньший из бегущих с силой бросил в Таранчика нож с короткого расстояния и угодил ему в левую половину груди. В это время и крикнул Таранчик. Соловьев сзади оседлал нападающего и, захватив его шею обеими руками, душил изо всех сил. А тот, стараясь освободиться, шаг за шагом двигался к проволоке. Когда я подбежал к месту происшествия, исход дела был уже предрешен.
Жизенский и Соловьев связали пойманного. Земельный, Колесник и Журавлев сняли с проволочного забора второго перебежчика, оборонявшегося ножом. Журавлев выбил прикладом нож из его руки, и перебежчика тут же связали.
Мы подошли к Таранчику. Кто-то засветил фонарь. Таранчик лежал, широко раскинув руки, с неестественно подвернутой ногой. Лицо было бледно и сурово, усы казались темнее, чем обычно. Земельный выдернул нож из его груди, и на этом месте начала выступать густая черная масса. Это словно привело людей в себя.
Земельный, как ужаленный, обернулся к убийце, издал какой-то страшный вопль и бросился на него.
— Земельный! — закричал я. — Не трогать!
Но он уже был невменяем. Он пинал и пинал убийцу, выкрикивал что-то непонятное. Жизенский и Соловьев пытались его оттащить, но достаточно было Земельному развести руки, как тот и другой полетели в разные стороны. Это на секунду отвлекло его от убийцы. Связанный негромко стонал: «Оу! Оу!».
Но когда Земельный бросился на него с новой силой, задержанный закричал: «А-а-ай!!».
— А-а! З-змеюка! — вскричал Земельный. — Ты р-рус-ский!!!
Мы с Журавлевым схватили Земельного за руки и оттащили в сторону, но он весь трясся и бился в наших руках.
— Кого вы спасаете?! — кричал он. — Кого? Изменника! Убийцу! Вот такая сволочь помогала фашистам с нас шкуры спускать, а вы его защищаете! Расстреливайте меня на месте, — я его живым не отпущу!!
— Да откуда ты знаешь, что он русский? — не то спрашивал, не то уговаривал Журавлев, цепко ухватившись короткими руками за локоть Земельного.
— А ты не слышал, как он заорал «ай»? Меня не проведешь: я эти крики хорошо знаю!
Нам удалось усадить Земельного на траву. Он несколько притих и остепенился.
— Дайте, хлопцы, закурить, — попросил он, — душа сгорает…
Я послал Жизенского снимать дополнительные посты.
— Надо еще разглядеть, то ли самое поймано, — сказал Колесник и с фонарем начал осматривать задержанных. — Точно! Редер правду сказал: вот у этого на виске бородавка, у меньшего.
— Что там глядеть, — возразил Журавлев, — по работе видно!
Некоторые из солдат отошли от задержанных, закурили. Воспользовавшись этим, Земельный снова бросился на убийцу, спрашивая:
— Сознавайсь! Русский, стерва?!
На этот раз удары пришлись, очевидно, по такому месту, что связанный закричал на чистейшем русском языке:
— Русский! Ну! Ру-у-усский!
Солдаты вновь оттащили Земельного, но делали это неохотно. После открытия, сделанного Земельным, этот человек казался еще более гнусным.
Начали подходить солдаты, снятые Жизенским с постов. К тому времени, когда все были собраны к месту происшествия, восток, сделавшись светло-голубым, бросал неяркий свет на мрачные лица солдат, на стоявших в стороне задержанных, на иссиня-бледное лицо Таранчика.
Тело его покоилось на мелкой траве межи, с каждой минутой отходя все дальше от жизни. Плотно сомкнутые посиневшие веки навсегда прикрыли веселые глаза Таранчика.
Солдаты на четырех винтовках осторожно подняли и понесли тело Таранчика на заставу. Сзади Земельный придерживал его голову и неустанно повторял:
— Кого загубили! Кого загубили, звери!
За трупом шел небольшой строй солдат, сзади вели задержанных. Колонна спустилась к первому посту.
Когда мы подходили к деревне, с востока полились розовые лучи. Все вокруг ожило. Из деревни навстречу на одноконной повозке ехал Карл Редер. Этот трудолюбивый старик поднимался на заре и раньше всех выезжал в поле. Увидев труп впереди колонны, он погнал лошадь на обочину дороги, слез с повозки и, сдернув с лысой головы старую шляпу, остановился перед проходящей процессией.
Ничего не сказав и не спросив, Редер пропустил мимо себя идущих, возвратился к лошади, развернул ее назад и зашагал к деревне рядом с повозкой.
Деревенская улица была еще безлюдна.
5
Было около полудня. Гроб с телом Таранчика стоял в ленинской комнате. Солдаты, суровые и молчаливые, заботливо прибирали гроб. Никто в эту ночь не спал, никто не пошел завтракать. Приближалось время обеда, но никто и не подумал об этом. Карл Редер с самого утра пришел к нам. Сняв мерку с покойного, старик ушел заказывать гроб. Временами он появлялся на заставе и снова исчезал. Никто не заставлял его заниматься этими хлопотами, и он ни у кого не спрашивал на то позволения. Все делалось, как само собою разумеющееся.
Часам к двум на заставу начали съезжаться офицеры, хорошо знавшие Таранчика. Вместе с Мартовым и Коробовым приехало несколько солдат и сержантов нашей роты. Приехал командир полка со своим заместителем по политчасти майором Мишкиным.
Более чем за час до выноса тела около заставы собрались многие жители Блюменберга. По их просьбе гроб, обтянутый красной материей, был вынесен во двор и установлен на табуретках, накрытых черным бархатом. Девушки, стоявшие отдельной группой, попросили разрешения положить к гробу цветы. Когда им было разрешено это сделать, появилось столько венков из живых цветов, что они закрыли весь гроб, постамент и легли рядом на мостовую.
— Где они столько цветов набрали? — удивился Мартов.
— Не зря, видать, деревня называется Блюменберг, — пояснил Митя Колесник, — это же по-русски — цветочная гора.
Почетный караул у гроба солдаты несли посменно. Приближался назначенный час.
Могила была приготовлена на вершине холма среди редких буков, там, где располагался четвертый пост. Туда по проселочной дороге и направилась похоронная процессия.
Впереди старшина Чумаков нес бархатную подушечку, на которой покоились орден Славы и три медали. Гроб несли на руках, за ним шел строй вооруженных солдат и офицеров, а в конце двигалась большая группа гражданского населения. Здесь среди женщин и стариков тяжело шатал Пельцман. В самом конце, опустив голову, шел Ганс Шнайдер.
— Как ты сюда попал? — спросил я его.
Ганс несколько смутился.
— Знаете, я всегда бываю в Блюменберге, когда отец дает мне обкатывать мотоциклы после ремонта, только… только приезжать на заставу не смею.
Теперь я вспомнил, что в кармане у меня еще с ночи лежала свернутая пилотка Таранчика.
— Вот, — сказал я, снимая звездочку с пилотки, — возьми…
Ганс погладил звездочку, глаза его часто заморгали, увлажнились, и он отвернулся.
— А папа не будет ругаться, что ты долго здесь пробыл?
— Н-нет… За это не будет ругаться.
На холме, когда гроб был поставлен на черенки лопат, и приготовлен для спуска, майор Мишкин поднялся на холмик земли у края могилы и произнес очень взволнованную речь. Каждое слово его западало в душу, звало к борьбе с фашистской нечистью, напоминало о тяжелых жертвах в этой борьбе.
Лицо Таранчика подернулось уже синевой. Но вот сверху положена красная крышка, и гроб медленно опускается на холодное могильное дно.
Падают горсти земли.
— Прощай, дорогой наш товарищ! — горестно произносит Земельный и берется за лопату.
— Прощай! — тихо повторяют товарищи, словно боясь испугать кого-то.
Девушки и женщины вытирают влажные глаза. Некоторые мужчины отворачиваются. Гулко звучит крышка гроба от первых брошенных комков земли. Но потом этот гул становится все глуше и глуше, и на поверхности вырастает серый холмик. Стоят в немом безмолвии люди, окружившие его. Могильный холмик и памятник укрыты цветами. Высоко в ветвях бука беззаботно посвистывают птицы, над холмом гуляет легкий, еле ощутимый ветерок; резко хлопает троекратный винтовочный залп…
6
Пусто, невесело стало на заставе без Таранчика. Четвертый пост стал называться его именем, и Таранчик, уже мертвый, как бы служил на этом посту, у самой линии. С помощью Карла Редера и Пельцмана вокруг могилы была поставлена красивая металлическая оградка. Вместо временного деревянного появился железобетонный памятник с граненой медной звездочкой наверху.
Несколько девушек ухаживали за могилой.
Таранчика нет. Но в душе каждого из нас он продолжает жить. Веселые разговоры о демобилизации как-то притихли.
Однажды сержант Жизенский привел на заставу задержанного мальчика лет четырнадцати, заросшего «бурьяном» нечесаных русых волос. Он был в изорванной рубашке и таких же изорванных штанах. На ногах болтались непомерно большие ботинки на резиновой подошве, голова ничем не прикрыта. Когда я спросил у Жизенского, по какой причине задержан мальчик, он вместо ответа, выложил на стол такую же вещь, какую мы обнаружили у Шмерке.
Порывшись в полевой сумке мальчика, Жизенский достал два листа бумаги, исписанные мелким, неразборчивым почерком. В бумаге содержались сведения о количестве войск, находящихся в Магдебурге, Галле, Нордхаузене и еще целом ряде мелких пунктов. В конце второго листа были сведения и о нашей заставе. Эти-то «сведения» едва не заставили меня рассмеяться. И количество солдат, и число постов, и вооружение — все было настолько уродливо преувеличено, что совершенно не вязалось с истиной. Там даже говорилось, что застава оснащена мотоциклами, хотя на самом деле у нас не было ни одного мотоцикла, кроме того, который я брал на время у Редера.
— На этот раз тебе удалось задержать настоящего шпиона, — пошутил я, обращаясь к Жизенскому.
— А чего вы смеетесь: он еще хуже всякого настоящего. Посмотрите, как руки мне ободрал. Кусается, чертенок, царапается, как кошка. Видать, важное задание выполнял, раз так отбивался. Опять связь налаживают.
— Трудно заключить, новые ли это связи налаживаются или старые тянутся.
— Так говорили же, что захватили всю группу…
— Если б это была последняя группа… Ты что же думаешь, в прошлый раз последних поймали, и на земле установлен мир?
Я смутно догадывался о судьбе этого парня, но проверить догадку было не просто.
…Отпустив Жизенского, я подчеркнуто небрежно отодвинул вещи мальчика на край стола, как не имеющие никакого интереса, и спросил его вдруг:
— Как тебя звать, малый?
Мальчик бросил на меня рассеянный косой взгляд, но ничего не ответил. Остренький носик чуть-чуть повернулся в мою сторону (мальчик сидел ко мне боком).
— Ты совсем не хочешь со мной говорить?
Мальчик вызывающе сверкнул в мою сторону черными пылающими глазами. Все лицо его, бледное и худое, выражало немой протест. Он презрительно сплюнул через стиснутые зубы и продолжал молчать.
— Ну, что ж, — сказал я, нахмурившись, — вещественных доказательств достаточно, чтобы тебя отдать под суд… А это может кончиться самым плохим…
— Я на все готов! — выкрикнул мальчик и поднялся со стула.
— О, да ты, видно, честный и смелый парень! — не удержался я от улыбки. — Ну, раз ты на все готов, тогда пойдем со мной обедать.
Это удивило мальчика, и он посмотрел несколько удивленно подозрительным взглядом. Когда я, поднявшись из-за стола, попытался взять его под руку, он резко отдернул руку и пошел впереди, шлепая по лестнице большими башмаками. Вымыв в коридоре руки, мы уселись в столовой за маленький столик друг против друга. Путан принес нам борща и хлебницу, наполненную хлебом.
Я принялся за еду. Мальчик, быстро работая ложкой, жадно ел борщ, но не прикасался к хлебу.
— Почему ты ешь без хлеба?
— А разве можно и мне брать хлеб с этой тарелки?
— Конечно.
— Сколько кусков я могу взять?
— Столько, сколько тебе потребуется. Если окажется мало, еще попросим.
Мальчик опустошил тарелку и с такой же жадностью набросился на котлету, потом выпил стакан компота и устало откинулся на спинку стула. На щеках у мальчика выступил бледный румянец, а беспокойный огонь в глазах потух.
— Ну, и как же прикажешь тебя называть? — шутливо спросил я, но собеседник словно не слышал моих слов. — А вот у нас в Советском Союзе такие мальчики и девочки живут в специальных детских домах. Там их кормят, одевают, они обучаются в школе.
— Какие мальчики и девочки?
— Ну, вот такие, как ты, сироты, у которых нет ни отца, ни матери…
Эта мысль подсказана была мне интуицией, но, высказав ее, я убедился, что попал точно в цель. Мальчик вскочил со стула, впился в меня вновь запылавшим взором и, выпятив грудь, запальчиво спросил:
— Откуда вам знать, что я сирота? Это неправда! Моя мать — свободная Германия, мой отец… отец…
— Погиб за «свободную Германию», — договорил я.
Отвернувшись от меня, мальчик бессильно опустился на стул и, положив руки на стол, припал к ним лицом. Ни единого слова больше уже не удалось от него услышать. В нем, видимо, начинали бороться противоречивые чувства. Я не хотел мешать его размышлениям и боялся испортить все необдуманным словом. В этом положении и застал нас Чумаков, сообщивший о том, что всем офицерам приказано явиться в штаб полка к пятнадцати часам.
Одно из окон столовой выходило на открытое место в сторону деревни и было распахнуто настежь. Оставив мальчика одного, мы с Чумаковым вышли из столовой в другую комнату, и тут я поведал ему все, что знал и что думал о нашем пленнике. Вернувшись назад минут через пятнадцать, мы нашли мальчика сидящим в той же позе с задумчиво устремленными вдаль глазами. Он не знал, что за этим окном ведется наблюдение, и вполне мог попытаться бежать, но он не воспользовался такой возможностью. Это что-нибудь да значило!
Переложив на Чумакова дальнейшие заботы о мальчике, я начал готовиться к отъезду. Ехать верхом было бы утомительно и долго. Пришлось по телефону договориться с Чаловым, чтобы он заехал за мной на мотоцикле.
Чумаков, взяв у меня денег, отправился к Карлу Редеру с тем, чтобы приобрести с его помощью какую-нибудь одежду для малыша. Мальчика взял к себе повар Путан в помощники. Было решено не докучать ему вопросами, разрешить всюду ходить по заставе, конечно, заботясь о том, чтобы он не убежал.
Заслышав сигнал мотоцикла, я поспешил к выходу. У подъезда встретились Чумаков и Редер. Они несли все, что нужно было, чтобы по-летнему одеть мальчика.
— Ну, где ваш приемыш?
Когда мальчик вышел, старик высоко вскинул лохматые брови и воскликнул:
— О-о! Да этот парень мне знаком! Он дня четыре работал здесь на маслозаводе, а потом сбежал.
— Он не хочет сказать, как его зовут, — сказал Чумаков, обращаясь к Редеру. — Вы не знаете, как его там кликали?
— Кажется, там его называли… Максом.
— Так, что ли? — спросил Чумаков мальчика.
— Так, — ответил тихонько мальчик.
— Примерьте, но не одевайте. Сначала надо помыть его, подстричь, а потом уже одеть, — заметил я и подсел на заднее сиденье мотоцикла к Чалову. Мы поехали.
Немногим больше чем через час мы остановились около штаба полка. В этом же здании, в большом зале, который служил чем-то вроде полкового клуба, собралось уже большинство офицеров. Вскоре на трибуне показалась объемистая фигура полковника Тарутина, или бати, как его неофициально называли в полку еще со времен войны. Волнуясь, он нам рассказал, что с сегодняшней почтой на его имя пришло письмо от колхозников одной белорусской деревни… В письме содержится неприятное известие… Он часто дышал, поминутно глотал воду из стакана, утирал платком губы. В зале стояла напряженная тишина.
— Товарищи! — неестественно громко, но твердо сказал он. — Всем вам известный бывший капитан Горобский… — сделана была значительная пауза, во время которой промелькнули многие догадки. — Горобский оказался подлым изменником Родины… — По залу прокатился неясный шепот. Не было человека, которого бы не ошеломило это известие. А батя бросал слушателям в зал гневные и четкие слова.
— Изменник жил в наших рядах! Он старался вести себя так, чтобы оказаться в числе лучших офицеров полка, чтобы не было никаких подозрений. Он, видимо, хотел загладить свою вину перед советским народом. Он ловко прятался от тех, кому причинил столько зла. Но нельзя скрываться вечно. Теперь никакие заслуги не искупят, не заменят святой крови наших людей, пролитой врагом!
Командир полка прочитал большое письмо, в котором говорилось, что подлинная фамилия этого гитлеровского холуя вовсе не Горобский, а Чахлок.
* * *
До войны Василь Чахлок закончил десять классов и был примечателен разве только своим тщеславием и злопамятством. Отец его где-то безвестно погиб во время гражданской войны в банде Махно. Мать во всем потакала единственному сыну.
В среде ровесников Василь был одиноким. Еще в школе засматривался он на Христину Поддубную, но она только посмеивалась над Василем. Никого не хотела знать Христина, кроме Семена Балигуры.
Началась война. Деревня скоро попала в оккупацию, и каждому надо было решить вопрос: как жить дальше? Семен, как только появилась возможность, ушел в партизаны. А Василь Чахлок стал полицаем на селе.
Многих земляков выдал он немцам, за что снискал к себе расположение фашистского командования и полное презрение и ненависть своих соотечественников. Погибла от его рук и Христина Поддубная — связная партизанского отряда. Знал Василь, что не простят его партизаны, и убрался из деревни еще до прихода Советской Армии.
Когда же началось всеобщее наступление наших войск, Чахлок понял обреченность фашизма и решил сменить мундир и фамилию. На новом мундире, который Василь снял с убитого советского офицера, было два ордена и погоны лейтенанта. Оставалось любым путем получить ранение и попасть в госпиталь «без сознания». А там — взять направление подальше от той части, где служил погибший, — и воюй себе, на здоровье, бей получше фрицев да приобретай доверие товарищей.
Так рассуждал Чахлок, и так он поступил: прострелил себе ногу, чтобы попасть в госпиталь.
* * *
Поезд сбавил ход, колеса застучали на дальних стрелках станции Брест. Не так уж был спокоен капитан Горобский, как это могло показаться на первый взгляд. Тревога не покидала его с тех пор, как командир полка объявил, что ему разрешается отпуск на родину в числе первых, хотя Горобский не просил и не думал просить отпуска.
Отсутствие заявления Горобского с просьбой об отпуске было принято как скромность с его стороны, потому что в те времена каждый хотел ехать первым. Как ни обдумывал он свое положение заранее, но когда получил отпуск, это все-таки оказалось неожиданным. Когда полк передвинулся к демаркационной линии, Горобский хотел уйти на ту сторону. Но уйти на ту сторону — значит, признаться в своих преступлениях, навсегда остаться в чужой стороне, стать человеком без дела, без дома, а здесь, если умело лавировать, можно оставаться офицером, а со временем уехать так далеко, что и птица туда не долетит из Белоруссии — Советский Союз велик. Была и еще одна затаенная надежда: если разоблачат, просить прощения, ссылаясь на то, что он искупил свою вину службой в Советской Армии.
Горобский взял отпуск на Урал.
— А почему вы не едете домой? — сочувственно спросил его тогда помощник начальника штаба.
— Там у меня никого не осталось, — сухо ответил Горобский.
…Станция Брест кипела, как муравейник. Все стремились домой, всем надо скорей, и переполненные поезда шли и шли на восток. В вокзале все забито людьми, возле касс — длинные очереди. Горобский встал в очередь к офицерской кассе. В этой кипящей людской массе, он почувствовал себя спокойнее. Здесь человек, что иголка в сене: мелькнул — и не увидишь больше.
Но вот с левой стороны он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Невольно повернул голову. Мелькнули в глубине зала, среди сотен других, чьи-то очень знакомые глаза. И — все. Они сверкнули, как молния; их уже более нет; они остались только в памяти. Но чьи же это глаза?! Он мучительно вспоминал, вглядываясь в лица окружающих его людей, но больше уже не видел этих глаз. Сзади него появилась целая вереница людей, продолживших цепочку очереди.
— Я пойду попью, — сказал Горобский лейтенанту, стоявшему за ним. Долго бродил он между людьми, опасливо поглядывая по сторонам, вышел на улицу, прошелся по перрону, побывал на привокзальной «толкучке». Нет этих глаз он больше не встречал, значит: показалось… Вернулся в вокзал — очередь была уже недалеко от кассы. Когда перед кассой осталось два человека, к Горобскому подошли трое танкистов: пожилой старшина и два молодых сержанта.
— Товарищ капитан, вы не поможете нам закомпостировать билеты? — обратился к нему старшина. — Иначе нам сегодня не уехать.
— Если касса не откажет… Впрочем, давайте билеты, — сейчас Горобский готов был делать добро для всех окружающих, только бы…
— Едем, хлопцы! — вырвалось у одного из сержантов, когда Горобский отходил от кассы. — Пойдем, Костя, простимся с друзьями, — обратился он к другому сержанту, и они скрылись в толпе.
Усатый старшина, лукаво улыбнувшись, посмотрел им вслед и обратился к Горобскому:
— Ну, что ж, товарищ капитан, придется нам подождать здесь: не найдут ведь, если уйдем.
Ждать пришлось недолго. Минут через двадцать сержанты вернулись. С ними пришел Семен Балигура и незнакомый майор, который потребовал у Горобского удостоверение личности…
Больше всего боялся Горобский встретиться со своими земляками. Но в ходе следствия пришлось предстать перед ними. Вот когда и родное село может показаться адом.
* * *
Подавленные известием о Горобском, мы с Чаловым молча ехали домой из штаба полка. Низко стояло солнце; в неубранных кое-где хлебах слышались негромкие птичьи песни; по-осеннему задумчиво стояли редкие рощи. Нескончаемо тянулась серая полоса асфальта, по которой почти бесшумно катился мотоцикл.
— И чего только не бывает на свете! — произнес наконец Чалов. — Ведь я же его знал от самого Буга. Ну, можно ли было подумать!
— А чего тут думать, — возразил я. — Ведь в армии он ничего плохого не делал, наоборот, из кожи лез вон, чтобы показать себя с лучшей стороны.
— Да, — вздохнул Чалов, — не зря он крутился от отпуска, как собака от червей… Много, видать, честной крови на его поганых руках.
Чалов вдруг сунул руку в карман, и оттуда, сверкнув, полетел на дорогу серебряный портсигар. Ударившись об асфальт, он открылся, и сигареты разлетелись из него в разные стороны.
— Это зачем?
— Подарочек! — плюнул Чалов в сторону брошенного портсигара.
7
Возвратившись на заставу, я нашел Макса в ленинской комнате. Он перелистывал газеты и журналы, внимательно разглядывал картинки, не умея прочитать подписи под ними. Макс не походил уже на того мальчика, которого утром привел на заставу Жизенский.
Чисто вымытый и аккуратно подстриженный, он сидел в новой коричневой курточке, из-за воротника которой выглядывала рубашка в полоску, и черных брюках. На ногах теперь были, правда, тоже не дорогие, но как раз по ноге новые брезентовые туфли.
Взглянув на меня, он снова опустил глаза и продолжал разглядывать картинки.
— Как поживаешь, Макс?
Он промолчал, словно не слышал моих слов. Я просмотрел свежую почту и ушел. Солдаты говорили, что Макс за весь день не обмолвился ни словом. Когда его подстригли и вымыли, он был как будто доволен, однако молчал. Он молча со всем соглашался, всем подчинялся. В последующие дни Макс также оставался замкнутым, обмениваясь лишь незначительными фразами.
Так прошло более недели. Спал Макс в солдатской спальне на койке Таранчика. Утром вставал и бежал вместе со всеми в сад умываться холодной водой по пояс. На маслозаводе нам не удалось узнать больше того, чем сказал о нем Редер.
Как-то под вечер солдаты во дворе увлеклись игрой в городки, а Макс сидел на скамейке у садового забора и смотрел на игру. Митя Колесник не раз приглашал Макса играть, но он отказывался. Когда же Соловьев дважды подряд промахнулся, не тронув ни одного городка в кругу, Макс схватил биту, или шаровку, как у нас ее называют, и так ударил по «пушке», что в кругу осталось только два городка.
— Правильно, Макс, — поддержал Земельный, — давай становись вместо него: больше пользы будет. — Сам он со свистом швырял биты и почти всегда удачно. Если бита Земельного хоть чуть задевала городок, то он далеко вылетал из круга. Журавлев неуклюже закидывал свою короткую руку назад и бросал биту движением, несколько похожим на метание диска, однако получалось у него довольно ловко, и городки всегда выкатывались из круга. Очень красиво играл Карпов. Стоя прямо и выбросив вперед левую ногу, он недалеко заносил биту и резко посылал ее вперед, без промаха сражал фигуру.
Макс не знал правил игры, но ему объяснили, и новый игрок включился в игру. Каждый удачный его удар солдаты встречали одобрительными возгласами, а Макс сдержанно улыбался. Игра разгорячила его, на лице выступил румянец и, когда Путан, выйдя на крыльцо, крикнул своим тяжелым басом: «На ужин!», Макс скорчил недовольную мину и поплелся за всеми в столовую.
Я еще оставался на улице, когда к заставе подкатил на мотоцикле Ганс Шнайдер.
— Долго что-то тебя не было…
— Не на чем было приехать. — ответил Ганс.
— А у нас товарищ для тебя есть…
Меня осенила счастливая мысль. Коротко рассказав Гансу о своих замыслах, я пошел в столовую и привел Макса. Увидев Ганса, он покосился на него и нехотя подал руку, коротко бросив: «Макс».
— Поедем со мной кататься, — сказал Ганс, — я тебя яблоками угощу… У нас виктория есть. Поехали?
Макс вопросительно посмотрел на меня.
— Если хочешь, — поезжай, — сказал я, — только ко сну возвращайся. А если понравится, завтра можно повторить эту прогулку…
Мальчики вскочили на мотоцикл. Ганс пустил его под уклон, завел на ходу, и они умчались.
Не тая правды, надо сказать, что как только они скрылись за поворотом, меня начали одолевать дурные мысли. То казалось, что они упадут и разобьются (Ганс любит щегольнуть своим лихачеством), то думалось, что попадут под машину. И вероятнее всего, Макс просто мог сбежать. А еще хуже, если при этом пострадает Ганс. Как тогда предстать перед его отцом? Умело действуя, Макс мог избавиться от Ганса и угнать на его мотоцикле. Ганс, правда, был покрепче, но Макс — опытнее.
Словом, в голову лезли десятки комбинаций. Я ходил по двору и жестоко раскаивался, что решился на такой поступок. Время тянулось невыносимо медленно. Прошел час, полтора, два часа. Ребят не было. Меня так и подмывало оседлать Орла и поехать к Шнайдерам, но этим можно было все испортить.
Солдаты после ужина разбрелись кто куда. Одни читали газеты в ленинской комнате, другие вышли с шахматами в сад, третьи, собравшись группой, беседовали.
Как только доносился звук мотоциклетного мотора со стороны деревни, я уходил в сад и с замиранием сердца ждал: сюда или не сюда? Солнце уже скрылось за могилой Таранчика. Я решил ждать еще двадцать минут, и если мальчики не вернутся — ехать на розыски.
Через двадцать минут мальчики не приехали. Я пошел в конюшню, но, отвязывая повод, снова услышал гул мотоцикла. Он быстро приближался и скоро умолк около арки. Привязав коня, я вышел из конюшни, как ни в чем не бывало.
— Ну, как прокатились, ребята?
— Хорошо, — ответил Ганс. — Вы нас извините, господин лейтенант, мы у нас долго пробыли…
— Ладно, все рассказы — потом, а сейчас пошли ужинать. Идемте!
— Нет, господин лейтенант, спасибо: папа велел скорее возвращаться.
— Тогда не смею задерживать. Возвращайся.
Ганс развернул мотоцикл и уже на ходу крикнул:
— До свидания! Завтра постараюсь приехать снова!
Мы с Максом пошли в столовую и разместились за тем же столиком, за которым обедали в первый раз. После стольких напрасных тревог и длительного ожидания, я старательно работал ложкой, а Макс ел вяло и неохотно.
— Почему вы меня ни о чем не спрашиваете? — вдруг спросил он, в упор глядя на меня своими черными глазами.
— О чем же тебя спрашивать, если ты не хочешь говорить? — сказал я, стараясь быть спокойным. — Мы бы и имени твоего не знали, если бы не старик Редер.
— Имени моего вы и сейчас не знаете, — продолжал мальчик. — Мое настоящее имя не Макс, а Эрих, но не в том дело… Я совершил преступление против вас.
Эрих говорил короткими фразами, словно ожидал возражения на каждое слово.
— Чепуха, — сказал я. — Если говорить о преступлении, то большее преступление ты совершил не перед нами, а перед Гансом, перед Германией, перед самим собой, потому что твое дело — учиться в школе, хорошенько узнать, где живет правда, а уж тогда начинать борьбу. Знать, за что ты борешься… Ведь эти сведения не ты собирал, тебе их дали только унести?
Этот вопрос совершенно обескуражил мальчика. Я уже не сожалел больше о том, что отпустил его на прогулку с Гансом. На своем детском языке мальчики быстрее сумели договориться.
— Так вам и это известно?
— Да. Мне бы только хотелось узнать, где ты научился разговаривать языком взрослого?
И Эрих Разен поведал мне именно то, о чем я догадывался. Его отец погиб на русском фронте, а мать и старшая сестра похоронены были под обломками дома, разрушенного американской бомбой, всего за несколько дней до окончания войны. Эрих остался один и бродил по Западной Германии до тех пор, пока не подобрал его один американский офицер.
Он кормил Эриха и готовил его к шпионской деятельности. Ему дали неплохой костюмчик, и Эрих носил его более полугода. Но когда послали на задание, то снова облачили в старые лохмотья, руководствуясь тем, что русские имеют пристрастие к оборванцам и оказывают им предпочтение перед прочими. До тех пор, пока Эрих сам не увидел русских, он представлял их по описанию своего шефа чуть ли не звероподобными и очень жестокими.
На задании Эрих был впервые. Попавшись на линии, он ожидал допросов и страшных пыток, но, не встретив ничего подобного, взял под сомнение уроки своего шефа, и все эти дни мучился в догадках, не веря в искренность и моих действий. Когда же Ганс рассказал ему о жизни в Восточной Германии, о русских, о гибели Таранчика, показал ему подаренную звезду и выяснилось, что Эрих спит как раз на койке Таранчика, то понял, что был обманут шефом.
— На маслозавод я поступил только за тем, чтобы дождаться вот этого материала, который теперь у вас, и передать аппарат. Но бумаги я взял в условленном месте, а передать аппарат оказалось некому, — закончил Эрих.
Похоже было на то, что он выполнял проверочное задание, и явки были скрыты от него. Правда, наличие аппарата не совсем увязывалось с этим предположением.
Разошлись после беседы далеко за полночь.
Я уже собирался лечь спать, когда затрещал телефон, и из штаба полка передали: «Приготовиться к передаче!» И опять нас ожидали новые места, новые люди, новые обстоятельства.
Готовиться к передаче линии! Не так уж много для этого нужно подготовки. Труднее принимать ее и осваиваться на новом месте.
К полудню приехал Ганс. Он сказал, что его отец согласился временно принять в семью Эриха, если мы его отпустим. Это было как нельзя кстати. Выслушав предложение Ганса, Эрих заметил:
— Еще не знаю, что делать. Ведь за измену меня обещали убить. Наживут еще Шнайдеры со мной горя…
Оставив ребят наедине, я ушел в свою комнату и написал длинное письмо в полицейское управление. В письме излагалось все, что мне было известно об Эрихе, и просьба устроить его дальнейшую жизнь. Когда я вернулся к мальчикам, они все так же сидели, разговаривая, как взрослые.
— Так что же, Эрих, — спросил я, — ты очень боишься смерти, которую тебе обещали на той стороне?
— Нет, — просто ответил он. — Туда я больше не вернусь, надо как-нибудь здесь устраиваться…
— А не съездить ли тебе в полицейское управление и там рассказать обо всем, что с тобой было?
— Поехали, Ганс? — оживился Эрих.
— Нет, подождите. Не к чему торопиться. Сначала давайте пообедаем вместе. А то вот мы с Гансом давненько дружим, но от наших угощений он всегда увертывается. Пошли!
За столом мальчики весело шутили.
После обеда они вышли во двор и уселись на мотоцикл. Я вынес письмо, аппарат и бумаги Эриха и вручил ему.
— А если я струшу перед смертью и убегу со всем этим багажом? — сказал Эрих, по-озорному блеснув глазами.
— Будем знать, что ты трус, но убивать тебя все равно не обещаем, если ты даже попадешься к нам еще раз, — сказал я как можно серьезно. — Только никуда ты не убежишь: через линию тебя не пустит Таранчик.
Мальчики насупились и молчали. Вокруг нас собрались солдаты.
— Уезжаешь, хлопчик? — спросил Эриха Жизенский. — Ну, до свидания. Смотри, больше мне не попадайся!
Все стали прощаться с ним.
— Будь счастлив, Эрих, и подумай обо всем, — сказал я. Он задержал мою руку в своих, вздохнул.
— Спасибо, господин лейтенант, за все, — тихонько сказал он и толкнул Ганса в бок, тот включил скорость, дал газ. Из глушителя вылетел клубок беловатого дыма, и мальчики умчались.
Вечером этого же дня мы лежали на своем излюбленном месте в саду. Слушали по заявкам солдат передачу из Берлина. Земельный и Соловьев, лежа перед шахматной доской лениво переставляли фигуры. Фролов перелистывал журнал. Жизенский, сидя на траве и привалившись спиною к стволу яблони, пришивал подворотничок.
Вдруг из репродуктора полились звуки знакомой песни:
Перестали двигаться на доске шахматы, прекратилось шуршание журнальных страниц, замерла в руках Жизенского игла…
Из сада ушли, когда стемнело.
В пятом часу утра меня разбудил дежурный и сообщил, что по телефону приказано ждать смену часам к восьми утра.
— Поднимайте всех, — приказал я и быстро оделся.
Хозяйство наше было невелико, и мы свернули его до рассвета. Завтрак еще не был готов. Солдаты от нечего делать собрались в столовой, потому что только там оставалось все на своих местах. Во всех других комнатах было то, что бывает во всякой квартире, когда из нее уезжают жильцы.
— А давайте пока сходим к Таранчику, простимся, — предложил Карпов. И мы пошли. Пошли не как солдаты, не строем, а по-товарищески, тесной группой.
На вершине холма покойно стояли ветвистые буки. На сером фоне предутреннего воздуха темнела звезда на памятнике, виднелась металлическая оградка над могилой Таранчика. Заметив наше приближение, Митя Колесник, бывший здесь на посту, поднялся и размеренно зашагал вдоль линии, прижимая к груди автомат. Мы взошли на холм, окружили могилу…
Повеял прохладный ветерок, вспорхнула проснувшаяся пичужка и брызнули яркие лучи восходящего солнца. Они позолотили начищенную граненую звезду на памятнике, обагрили подернутые грустью лица солдат, заиграли на пиках решетчатой оградки, оживили цветы на могиле.
Пройдут годы.
Разрушат, снесут колючую проволоку. А эта могила будет вечно напоминать потомкам о том, что всегда были на земле люди, которые не боялись умереть во имя будущего.
Прощай, дорогой наш товарищ!
…Когда мы вернулись на заставу, дежурный связист сообщил, что с десятого сентября, то есть через четыре дня, мне разрешается отбыть в отпуск на Родину. И странно: долгожданное известие не принесло той радости, которая грезилась в долгие месяцы ожидания.
Только теперь я понял, что не так уж легко покинуть то место, на котором остается погибший товарищ, где прожито несколько месяцев напряженной жизни.