Аллегорические стихи
В России поэты XIX века, творившие в эпоху реакции и самодержавного произвола, подвергались жестоким преследованиям за обращенные к народу слова правды.
А. И. Герцен говорил об этих поэтах так: «Ужасный, скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром…»
Однако это не останавливало независимых выразителей чаяний народа, свободных от раболепия, лучшими представителями которых были Пушкин, Рылеев, Полежаев, Веневитинов, Лермонтов. Их вдохновляла любовь к отечеству, произведения их наполнены высоким идейным содержанием — освободительной борьбой и осуждением господствующих классов.
Царская цензура запрещала произведения, «прямо или косвенно порицающие монархический образ правления», а авторов жестоко преследовала. Вот почему появлялись на свет стихотворения, выражавшие идеи справедливости и свободы в аллегорической форме.
Так, поэт А. И. Полежаев, использовав напечатанные в 1816 году рассказы об индейских племенах ирокезов, их обычае истязать пленных, написал и напечатал аллегорическое стихотворение «Песнь пленного ирокезца». В нем он высказал смелые мысли о гнусности телесный наказаний:
Используя прием фиктивного перевода, Пушкин пишет стихотворение «Лицинию» с подзаголовком «С латинского», в котором говорит даже такие фразы: «Я рабство ненавижу», «Кипит в груди свобода» и т. п. Невинная на первый взгляд маскировка («с латинского») позволяет поэту выразить «запрещенные» мысли.
Поэт-декабрист К. Ф. Рылеев использовал тот же прием, напечатав в «Невском зрителе» в 1820 году злейшую сатиру, адресованную прямо Аракчееву. Она так и называлась — «К временщику». Но подзаголовок к ней был еще более хитроумным: «Подражание Персиевой сатире «К Рубеллию». Прямая направленность произведения была замаскирована защитной ссылкой на римского поэта I века до нашей эры.
Уже первая строфа стихотворения привела читателей в ужас за судьбу автора:
Так «крамольные» стихи доходили до народа, минуя полицейские и цензурные рогатки.
По словам Герцена, «все это поколение испытывало на себе живое и молодящее влияние этой поэзии». Стихи проникали даже в армию. «Все грамотные канониры имеют у себя копии этих стихов, — сказал один унтер офицер» («Колокол», 1868).
Про такие стихи Н. П. Огарев писал:
Прием защитного подзаголовка применен Лермонтовым в стихотворении «Жалобы турка». В «письме к другу иностранцу» автор жалуется на дикий край, где стонет человек от рабства и цепей, и добавляет:
Эти стихи дошли до сердца читателя и остались в памяти поколений, так как выражали глубочайшие чаяния народа и звали на борьбу с самодержавием — злейшим врагом трудящихся масс.
Аналогичный прием сюжетной маскировки, известно, применялся еще в XII веке — так, например, великий грузинский поэт Шота Руставели в поэме «Витязь в тигриной шкуре» изображал свою родину под видом Аравии и Индии.
Аллегории продолжали действовать и в начале нашего века. Интересное воспоминание об этом оставил В. Д. Бонч-Бруевич:
«Когда после Февральской революции Владимир Ильич приехал из-за границы, мне пришлось знакомить его с деятельностью нашего партийного издательства «Жизнь и знание»… Я, между прочим, показал при докладе четыре книжки Демьяна Бедного, хорошо иллюстрированные, только что вышедшие в нашем издательстве. Владимир Ильич сейчас же схватил их и тут же стал внимательно просматривать. И, читая, все более и более смеялся… Когда мы дошли до басни «Бунтующие зайцы», где Гучков изображен главарем этих зайцев, стоящим на пригорке и ораторствующим, а все его последователи-октябристы, в конце концов, с перепугу улепетывающими в кусты, — Владимир Ильич пришел в восторг:
— Вот это, с позволения сказать, русский парламент! Замечательно!»
В басне говорится, как, взобравшись на пригорок, зайчишек тридцать — сорок устроили совет, но, испугавшись шевельнувшейся травы, разбежались. Вот зайчонок прибегает к зайчихе, а она спрашивает его:
Так с помощью аллегории Д. Бедный высмеял партии умеренных октябристов, собравшихся бунтовать, что, конечно, не могло не вызвать смеха В. И. Ленина, называвшего эту партию «оппозицией его величества».
Пушкинские маски
Не все произведения Пушкина могли быть напечатаны при жизни поэта. Гневную, обличительную оду «Вольность», в которой поэт хотел «воспеть свободу миру, на тронах поразить порок» и призывал «падших рабов» к восстанию, цензура в печать не пропускала. Уже само заглавие оды напоминало цензорам о другом писателе-революционере Радищеве, с которым жестоко расправилась царская власть.
В пушкинской оде говорится об убийстве Павла I, о поэте французской революции Лебрене. Разве допусти ли бы ее к печати?
Она впервые появилась в 1856 году, после смерти Николая I, да и то в Лондоне, в «Полярной Звезде», издаваемой Герценом. А в России ее напечатали только в 1880 году!
Такова же судьба стихотворения Пушкина «Деревня» — яркой обвинительной речи против крепостного права. Еще в 1849 году стихотворение можно было читать только по списку, ходившему по рукам, но за это полагалась кара. Писатель Ф. М. Достоевский прочел его на собрании у С. Ф. Дурова и был сослан на каторгу.
Заключительные строки «Памятника», выбитые на цоколе памятника поэту в Москве, принадлежали не Пушкину, а цензору в лице В. А. Жуковского. Пушкинский же текст — «Что в мой жестокий век восславил я свободу» — появился на памятнике после Октябрьской революции. Но как пробивается свет через щели, так живо слово поэзии Пушкина проникало сквозь все заслоны политической и духовной цензуры.
Каждое его произведение, прежде чем отдавалось в печать, проходило автоцензуру. Недаром в «Евгении Онегине» он говорит: «Цензуре долг свой заплачу». Об этом же мы узнаем из писем поэта, его дневников и стихотворений.
Наиболее ясно это выражено в четверостишии из сказки «Царь Никита и сорок его дочерей», где Пушкин говорит:
И поэт прибегает к своеобразным маскам.
Даже в таком популярном произведении, как «Песнь о вещем Олеге», присутствует маска, а именно: идейный смысл произведения заключен не в любви князя к боевому товарищу — коню, а в словах кудесника, обращенных к Олегу, показывающих независимость творчества поэта и раскрывающих смысл отношения поэта к преследующему его царю (владыке):
В этом заключается истинная основа поэмы, замаскированная, однако, тем, что слова, из осторожности, приписаны кудеснику. Это разъяснил сам Пушкин, записав в «тетради Капниста»: «В песне о вещем Олеге строфа «Волхвы не боятся и пр.» должна быть вся означена кавычками. Это ответ кудесника, а не мои рассуждения». Этим письмом автор отводил от себя возможные придирки цензуры. Вместе с тем он выражал важную мысль о неподкупности поэзии.
прямо сказал он в стихотворении «К Н. Я. Плюсковой».
* * *
Все знают стихотворение Пушкина «Птичка», где, используя простой сюжет (на волю птичку выпуская), поэт в завуалированной форме выразил призыв к свободе («Когда хоть одному творенью я мог свободу даровать»).
Для рассказа о ссоре с царем в связи с подачей прошения об отставке Пушкин прибег в «Сказке о золотом петушке» к такому назидательному совету: «Но с царями плохо вздорить!». Несмотря на сказочность сюжета, цензура нашла повод для запрещения некоторых стихов, о чем поэт записал в дневнике в феврале 1835 года: «Цензура не пропустила следующие стихи в сказке моей о золотом петушке: «Царствуй, лежа на боку» и «Сказка — ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок». Оказывается, цензура усмотрела в этих словах намек на Николая I. Характерно, что даже через три четверти века, в 1909 году, театральная цензура снова запретила эту последнюю фразу к исполнению со сцены в опере Н. А. Римского-Корсакова «Золотой петушок».
В том же дневнике Пушкина содержится жалоба на притеснения цензуры по поводу другого его произведения: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают. Уваров — большой подлец! Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашался, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, а псарь не любит».
Во время восстания 14 декабря 1825 года Пушкин был в ссылке в Михайловском. Непосредственного участия в тайном Обществе он не принимал, и карающая рука царской мести на этот раз его миновала. Но в душе он был с декабристами и сожалел, что не разделил их участь. Яркое подтверждение этого — стихотворение «Арион», написанное в годовщину казни руководителей восстания, в июле 1827 года. Под маской древнегреческого певца, поющего гимны пловцам, поэт изобразил себя:
Разгром восстания и гибель его кормщика видим мы в этих стихах. Мы видим и судьбу певца, то есть самого Пушкина под маской Ариона, стихи которого вдохновляли декабристов на борьбу. Прочитав стихотворение, мы радуемся, что певец остался верен своим идеалам, что он продолжает петь прежние гимны.
Прошло пять лет после восстания декабристов. 20 октября 1830 года во время эпидемии холеры в Москве Николай I демонстративно приехал из Петербурга, чтобы показать свое геройство.
В «Литературной газете» по этому поводу было напечатано анонимное стихотворение верноподданного поэта под названием «Утешитель»:
Пушкин тоже откликнулся на приезд царя стихотворением «Герой», но как бесстрашно он выразил здесь волнующие его мысли — о действительном героизме, имея в виду декабристов, и о показном, наигранном, прямо намекая на Наполеона и развенчивая Николая I!
Пушкин в приезде Николая хотел видеть проявление простой человечности и надеялся, что он все-таки простит декабристов: «Молодец наш царь! Того и гляди, наших каторжников простит!..» — писал он в одном из писем.
Поэт считал, что если царь не показывает человеческих чувств («сердца»), то он — тиран. Опубликование стихотворения могло грозить автору серьезными последствиями, особенно ввиду того, что Пушкин уже подвергался ссылке: в стихотворении содержалось «оскорбление величества». Поэтому Пушкин решил напечатать его без подписи. Посылая эту «песнь» М. П. Погодину из Болдина в конце октября 1830 года, он писал: «Напечатайте, где хотите, хоть в «Ведомостях», но прошу вас и требую именем нашей дружбы не объявлять никому моего имени. Если московская цензура не пропустит ее, то перешлите Дельвигу, но также без моего имени и не моей рукой переписанную».
Как видим, автору приходилось скрывать не только свое имя, но и свой почерк. Полемика с царем под заглавием «Герой» была напечатана в журнале «Телескоп» в январе 1831 года без подписи.
И хотя прошедшее с тех пор столетие отодвинуло в прошлое идеи, за которые боролся Пушкин, высказанные и этом стихотворении мысли его живут до сих пор. Для нас в данном случае интересны заключительные строки стихотворения, в которых говорится о правде и маске:
В этих строках заключена фраза, ставшая крылатой. Эту крылатую фразу неоднократно цитировал В. И. Ленин. Так, в статье «К вопросу о национальной политике», относящейся к апрелю 1914 года, Владимир Ильич говорит, используя пушкинский стих, о распространении с трибуны Государственной думы «нас возвышающего обмана».
Эти же слова встречаются в ранней статье Владимира Ильича «К характеристике экономического романтизма». Наконец, в статье «О продовольственном налоге» В. И. Ленин писал: «Мы боимся посмотреть прямо в лицо «низкой истине» и слишком часто отдаем себя во власть «нас возвышающему обману».
* * *
К замаскированным произведениям Пушкина относится и поэма «Гавриилиада», пародирующая евангельский рассказ о «благовещении» и библейскую легенду с грехопадении Адама и Евы. Понятно, что духовной цензуре поэма казалась «богохульной», а верующим читателям — «развратным сочинением». Сам Пушкин, пересылая поэму своему другу, сказал о ней:
Жандармское дело о «развратном сочинении» возникло в 1828 году. По высочайшему повелению была назначана комиссия в составе князя А. Н. Голицына и графов Кочубея и Толстого.
Комиссия поручила санкт-петербургскому военном генерал-губернатору вызвать Пушкина, которому приписывали авторство, и допросить, им ли написана поэма, когда, имеет ли он ее у себя, и если да, то представить экземпляр, и обязать Пушкина впредь подобных богохульных сочинений не писать под страхом строгого наказания, о чем отобрать от него подписку. Генерал-губернатор представил графу Толстому показание поэта, который написал:
«Рукопись ходила между офицерами гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню, мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году. Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я особенно раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религией. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение столь жалкое и постыдное.10-го класса Александр Пушкин ».
На этом показании царь наложил резолюцию: «Графу Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, лично зная Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем».
Этого не мог вынести великий поэт. Когда Толстой объявил ему царскую резолюцию, Пушкин «по довольном молчании и размышлении» спросил, позволено ли будет ему написать прямо государю, и, получив разрешение, тут же написал ему письмо. Комиссия определила «не раскрывая письма сего, представить оное его величеству».
Вот это-то письмо, о котором в определении комиссии говорится «не раскрывая сего, представить оное», и одержит в себе, по-видимому, признание Пушкиным своего авторства.
На очередном докладе по этому поводу Николай I написал: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено».
Когда по смерти Пушкина, в 1837 году, князь А. Н. Голицын диктовал свои записки, то под 30 декабря возникла следующая запись: «Гавриилиада» Пушкина. Отпирательство Пушкина. Признание. Обращение с ним государя. Важный отзыв самого князя, что не надобно осуждать умерших».
Авторство поэта давно доказано и без запечатанного письма — автографом программы поэмы, воспроизведенной факсимильным способом в академическом издании, а также мастерским анализом стиля и языка поэмы, проведенным В. Брюсовым, со следующим выводом: «Если «Гавриилиада» написана не Пушкиным, то одновременно с ним жил в России другой равный ему по дарованию поэт, обладавший, к тому же поразительным даром имитации».
Некоторые рукописи Пушкина были написаны шифрованным текстом. Расшифровка таких рукописей — дело трудное и под силу только опытным текстологам. Можно, например, довольно легко разгадать криптоним (шифрованную подпись) или разобрать запись Пушкина под стихами на смерть Амалии Ризнич «Под небом голубым страны своей родной». Там написано: «У.о.с. Р.П.М.К.Б. – 24». Запись означает: «Услышал о смерти Рылеева, Пестеля, Муравьева, Каховского, Бестужева — 24 июля».
Но есть шифры более сложные, требующие для расшифровки длительной работы. Таковы, например, черновики десятой главы «Евгения Онегина», записанной Пушкиным особым шифрованным способом. Этот способ бы все же разгадан в наше время П. О. Морозовым с участием Н. О. Лернера, М. Л. Гофмана и С. М. Бонди. Оказалось: поэт записал сначала все первые строки написанных строф, затем вторые и т. д. Получилось следующее:
и т. д.
Как видим, шифр был очень прост и в то же врем отвечал своему назначению: не знавшие его не могли прочесть произведения. В расшифрованном виде оно читается так:
и т. д.
В связи с тем что рукопись не дошла до нас целиком, удалось расшифровать только первые четверостишия шестнадцати строф, да и те ввиду неразборчивости почерка приблизительно.
Пушкинские маски были разнообразны. Это и эзопов язык, и приводившиеся примеры аллюзий (сравнений с современностью); это перенесение смысла (как в «Капитанской дочке», где главным героем мыслится не Маша Миронова, а Пугачев); это применение шифра (десятая глава «Евгения Онегина») и др.
Большинство пушкинских маскировок в настоящее время разгадано. Одной из последних по времени расшифровок является прочтение Б. В. Томашевским стихотворения Пушкина «Подражания Корану», переосмыслившее заново, на фоне восстания декабристов, следующие его строки:
В стихотворении Пушкин размышляет, каким должно быть теперь его поведение в связи с предстоящей ему ссылкой в Михайловское, и принимает твердое решение о неизменности выбранного им пути, говоря:
Здесь под маской религиозной проповеди Пушкин высказывает те же мысли о неподкупности поэта, мужественно стоящего за правду, в защиту угнетенных.
Одураченная полиция
Всем известна старинная повесть В. А. Жуковского «Двенадцать спящих дев» в двух балладах: «Громобой» и «Вадим». При написании ее Жуковский использовал роман X. Г. Шписа «Двенадцать спящих дев, история о привидениях», переложив его в стихи. Роман являлся модным чтением, и вскоре появился новый пасьянс, названный по его заглавию «Двенадцать спящих дев». Чтобы его разложить, требовалось три колоды карт (двенадцать дам), а так как на столе они не умещались, то раскладывали его на полу.
В балладе «Громобой» герой собирается покончить самоубийством, бросившись в Днепр. Но вдруг является Асмодей и требует продать ему душу на десять лет, за что он обещает Громобою богатую жизнь. Тот соглашается, становится богачом, обольщает двенадцать дев и приживает от них двенадцать дочерей. Когда истекает назначенный срок, Громобой продает бесу и души дочерей.
Пушкин в IV песне поэмы «Руслан и Людмила» отозвался на эту балладу Жуковского так:
Пушкин счел необходимым разоблачить набожность баллады Жуковского и превратил непорочных дев в жриц сладострастия. Этим он как бы противопоставил аскетизму Жуковского собственное понимание жизненных радостей. Но все сказанное — только пролог к тому, что произошло дальше.
В 1832 году вышла в Москве небольшая книжечка «Двенадцать спящих будочников», своим заглавием пародирующая повесть Жуковского. Автор этой примечательной книжки Елистрат Фитюлькин в поэтическом смысле оправдал свою фамилию: дарование у него очень скромное. Тем не менее он решил своим произведением две задачи — с одной стороны, это была пародия, написанная в стиле и размере подлинника, и с другой — сатира на лихоимство и произвол полиции. Жуковский писал свою повесть четырехстопным ямбом. Вот его посвящение А. А. Протасовой:
У Фитюлькина в балладе тот же размер, но содержание другое. Тут действуют не спящие девы, а спящие будочники, иначе — полицейские, которые вместо несения службы или спят, или мечтают о выпивке:
Перед грозной полицией является сатана, чтобы купить души, но даже он, испугавшись, теряет свою силу и просит пощадить его:
Тщетно умоляет сатана продать ему души — куда там! Полицейские говорят ему, что это невозможно до тех пор,
Такая злая сатира на полицейскую власть не могла пройти для автора и цензора безнаказанно. Напрасно автор умолял в начале баллады:
Цензор пропустил книжку в печать, но поплатился за это своим местом.
А началось все с довольно странной рецензии, помещенной в «Северной пчеле» 15 февраля 1832 года. В этой рецензии была только одна фраза: «Ни слова!». Конечно, одно это уже настораживало.
Исполнявший должность московского обер-полицмейстера полковник Муханов доложил генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну, что целью сочинителя, а равно и цензора было очернить полицию в глазах непонимающей черни и поселить чувство пренебрежения, а потом и неповиновения. Книга была представлена Николаю I.
В противовес «непонимающей черни» император, прочитав книжку, сразу вспомнил доклад обер-полицмейстера Цинского о том, что при ночном объезде полицейских постов им обнаружены двенадцать алебард, прислоненных к будкам; самих же будочников не оказалось, так как последние, по-видимому, ушли домой спать.
Император был разгневан и низкой дисциплиной среди будочников, и особенно «пасквильными стихами на полицию». Вот как сообщал о книжке граф Бенкендорф князю Ливену: «Государь император изволил найти, что она заключает в себе описание действий московской полиции, причем в самых дерзких и неприличных выражениях; написанная площадным языком, она приноровлена к грубым понятиям низшего класса, из чего обнаруживается ее цель — внушить неуважение к полиции. О предисловии же и следующем за оным обращении к цензуре его величество заметил, что они писаны с явным нарушением всякого приличия и благопристойности».
Цензора, выдающегося русского писателя С. Т. Аксакова, который «решился пропустить книжку с пасквилью на службу полицейскую», царь «высочайше повелел уволить от службы, как вовсе не имеющего для звания сего способностей». Книжку было приказано изъять, а сочинителя выслать из Москвы.
Сатира достигла цели, если царь так обиделся за свою полицию.
Но кто же скрывался под именем Елистрата Фитюлькина?
Ответ на это был найден не сразу. Разгадать псевдоним пробовали Г. Н. Геннади, Н. П. Барсуков, М. П. Погодин, но безуспешно. По мнению С. В. Максимова, это был Аркадий Марков, известный составитель «Письмовников». Но только в журнале «Русский архив» 1891 года (книга 8) И. М. Остроглазов, наконец, назвал автора. Это был Василий Андреевич Проташинский, помещавший в свое время в трудах воспитанников университетского благородного пансиона «Утренняя заря» свои переводы с английского. Он приходился племянником поэту, которого спародировал в своей балладе. Характерно, что он сам некоторое время служил в московской полиции, которую так жестоко высмеял.
Судьба книги сложилась так. Корректор московской университетской типографии Иван Васильевич Проташинский хотя и не был сыном автора, но как родственник считал себя его литературным наследником. Он продал книгу одному петербургскому издателю.
Однако переиздать балладу об одураченной полиции удалось только через тридцать лет — в 1862 году, при другом царе и после отмены крепостного права, и то без «неприличного и неблагопристойного предисловия».
Неизвестный автор
В начале этой книги говорилось о произведениях, появление которых окутано тайной, а авторы вымышлены или вообще неизвестны. Примером такого произведения является и то, о котором пойдет речь ниже. Это стихотворение под названием «Родина», ставшее известным у нас после Октябрьской революции, до этого же ходившее по рукам в списках и напечатанное в зарубежном сборнике «Лютня. Потаенная русская литература XIX столетия», изданном в Лейпциге в 1874 году.
Пишущему эти строки довелось участвовать в работе по установлению автора стихотворения, к сожалению, до сих пор не законченной.
Подготовляя к изданию собрание сочинений рано умершего поэта пушкинской поры Дмитрия Веневитинова, известного своими вольнолюбивыми стихами, я обратил внимание на публикацию (в журнале «Жизнь искусства», 1924, № 6) под заглавием «Неизданные стихотворения Д. Веневитинова», в числе которых была и «Родина». К сожалению, публикатор С. М. Шпицер не указал — по автографу или списку он опубликовал это стихотворение.
В связи с сомнениями в принадлежности стихотворения Веневитинову пришлось обратиться к публикатору за подтверждением.
В письме от 30 октября 1932 года последний ответил мне следующее: «Я склонен с несомненностью утверждать, что «Родина» — стихотворение Веневитинова. Оно было мною обнаружено в архиве М. И. Семевского. В оглавлении тетради рукою Семевского было написано: «Дом сумасшедших». Поэма А. Ф. Воейкова — стр. 241; «Родина». Стихотворение Веневитинова — стр. 279…» Констатация самого Семевского о принадлежности «Родины» Веневитинову не оставляет сомнений в том, что стихотворение написано именно им».
Этих сведений все же было недостаточно. Пришлось поехать в Ленинград для личной встречи со Шпицером, который при свидании подтвердил свое мнение, но более солидных доказательств не предъявил.
Затем выехал в Ленинград автор вступительной статьи к этому изданию член-корреспондент Академии наук СССР профессор Д. Д. Благой. Он установил, что редактор «Русской старины» М. И. Семевский поместил в свой сборник «вольных и нецензурных произведений русских авторов» 1857 года не автограф, а список стихотворения.
И вот стихотворение появилось в собрании сочинений поэта, изданном «Академией» в 1934 году. В примечании к нему я предположил, что оно навеяно путешествием Веневитинова из Москвы в Петербург в 1826 году и перекликается с описанием того же путешествия его современника маркиза де Кюстина в его книге «Николаевская Россия в 1839 г.»: «Что за страна! Бесконечно плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота и вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю лачуги деревень…»
Под впечатлением путешествия из Москвы в Петербург Д. Веневитинов написал еще одно стихотворение «Новгород», в котором было упоминание о вечевом колоколе «вольного города», о свободе, вследствие чего оно было запрещено цензурой. Его запретили вновь при переиздании в 1853 году, то есть через 25 лет после первого издания. Но возвратимся к стихотворению «Родина».
Д. Д. Благой во вступительной статье «Подлинный Веневитинов» охарактеризовал стихотворение так: «После знаменитого радищевского изображения крепостного российского «чудища», изображения, навеянного, кстати сказать, тем же путем из Петербурга в Москву, в нашей литературе конца XVIII — первой трети XIX века нет произведения, которое бы равнялось «Родине» по яркости и силе обличения. И все это море гнева, боли и печали сгущено, сжато в шестнадцать предельных по своей лаконической энергии строк. Это стихотворение дает беспощадную по своему горькому и бичующему натурализму картину современной ему рабской николаевской России. Оно представляет собою совершенно исключительное явление не только в творчестве Веневитинова, но и в истории нашей поэзии вообще». В стихотворении были такие строки:
В современной литературе возник спор о принадлежности стихотворения Веневитинову. Журнал «Художественная литература» писал: «Родину» впервые опубликовал Герцен в «Лютне» без указания фамилии автора. Семевский, по-видимому, списал «Родину» не из этого собрания… Появление же фамилии Веневитинова под текстом «Родины» неясно. Стихотворение ближе всего к «Тройке» Вяземского, где имеется описание деревни в натуралистическом фламандском вкусе. Напоминает оно и политические стихи Тургенева. Произведение следует отнести в разряд приписываемых Веневитинову».
Редактор издания «Стихотворений» Д. В. Веневитинова, вышедшего в 1940 году, В. Л. Комарович счел нужным оговорить причины невключения «Родины» в это издание: «Стихотворение «Родина» в резко обличительном стиле «Свистка» или «Искры» 50-х годов, извлеченных из сборника нелегальных произведений, составленного М. И. Семевским в 1857 году, ни в биографическом, ни в стилистическом, ни в идеологическом отношениях ничего общего с Веневитиновым не имеет; подписано же его именем по широко распространенному в дореволюционной России литературному обычаю: опасные в смысле правительственных репрессий стихотворения при размножении в списках приписывались умершим к тому времени поэтам. Так, Плещеев свои революционные стихотворения сам подписывал именем умершего уже Добролюбова, Пушкин присваивает «Гавриилиаду» умершему Горчакову. С той же, конечно, целью и с той же достоверностью сам, возможно, Семевский приписал «Родину» Веневитинову».
Мысль, конечно, интересная, хотя и не новая, но с одной оговоркой: если Пушкину и Плещееву было действительно необходимо свои произведения выдавать за чужие, то вряд ли такая необходимость была у М. И. Семевского в отношении чужих произведений.
Позднее список стихотворения из сборника Семевского был сфотографирован. Он написан писарской рукой, с грамматическими ошибками. Отчасти это, а также такие, например, строки, как «С домов господских вид мизерный» (вместо полагающегося «из домов»), заставляли сомневаться даже в грамотности автора.
Академик В. В. Виноградов в своей книге, посвященной специально проблеме авторства и теории стилей (М., 1961) отводит десяток страниц подробному анализу «Родины» и доводам Д. Д. Благого, причем приходит к выводу, что попытка связать это стихотворение по стилю и элементам натурализма с другими произведениями Веневитинова должна быть признана неудачной. В частности, он обращает внимание на двойственное употребление слова «мерзость», не вполне корректное применение предлога «с» («С домов господских…») и отрицает возможность употреблять в поэзии в эпоху Веневитинова сочетания «шпицы церквей», которое, по его словам, перешло в стихотворную речь едва ли ранее сороковых годов XIX века. Общий вывод его таков: «Попытка преодолеть эстетический субъективизм с помощью логического примитивизма и филологического антиисторизма потерпела фиаско».
Однако найденные позднее «ефремовский», «шибановский» и другие списки стихотворения лишены как раз тех погрешностей формы, на которые указал В. В. Виноградов. Что же касается шпицев, то они проникли в стихотворную речь еще в двадцать девятом году, как это видно, например, из стихотворения С. П. Шевырева «Петроград», под которым стоит дата — 1829 год.
Что же остается от аргументации упомянутых критиков? Академик Виноградов считает, что «по функциональному использованию разноплоскостного перечисления стиль «Родины» ближе к стилю Вяземского». Мы видели, что такие мнения высказывались еще в 1934 году в журнале «Художественная литература». Но все это не помогает делу.
В сборнике «Проблемы современной филологии» (М., 1965) данному вопросу посвящена статья А. Л. Гришунина и В. А. Черных. В статье выражается излишнее сожаление о том, что стихотворение не попало ни в один заграничный печатный сборник. (Если не считать «Лютни», добавим мы в скобках.)
Авторы статьи избрали путь наименьшего сопротивления: они считают, что вряд ли полезно добиваться установления авторства. Думается, что это тоже не решение вопроса.
В мировой литературе «Родина» продолжает приписываться Д. Веневитинову, хотя и с оговорками. Так, в книге А. Ярмолинского «Сокровищница русской поэзии» (Нью-Йорк, 1949) о нем говорится: «Имеются некоторые сомнения в подлинности этого стихотворения, открытого (1924) около столетия после его написания (1826)».
Таким образом, ярчайшее обличительное выступление прошлого века, из тех, которые потомками переписывались в заветные тетради под заглавием «Запрещенные плоды российской даровитости», в течение целого столетия не раскрыло своего автонима, то есть подлинного имени автора.
Книга аббата Ланци
Литературовед Т. В. Кочеткова, просматривая в Государственной библиотеке Латвийской ССР в Риге шеститомный труд аббата Ланци «История живописи в Италии» (на итальянском языке), заметила, что в третьем томе включена французская рукопись. Расшифрованная с большим трудом рукопись оказалась собственноручными записками Стендаля о путешествии из Парижа в Триест, о посещении им итальянских музеев и о труде аббата Ланци.
Известно, что Стендаль серьезно изучал итальянскую живопись и даже написал свою «Историю живописи в Италии», изданную в 1817 году.
Работа аббата Ланци «История живописи в Италии» после смерти Стендаля в 1842 году перешла к его другу антиквару, а от него к секретарю русской миссии в Риме, прибалтийскому барону Ф. Мейендорфу. Когда помещичьи библиотеки в Латвии были в 1919 году национализированы, книга попала в рижское книгохранилище. О находке записок Стендаля в Риге Луи Арагон сообщил в издаваемой им газете «Les lettres françaises» 26 декабря 1957 г.
Расшифрованные Т. В. Кочетковой записки Стендаля опубликованы в журнале «Вопросы литературы» (1958, № 5). Но на этом история книги аббата Ланци не заканчивается.
Еще в 1937 году в журнале «Книжные новости» появилась заметка о том, что в Литературный музей в Москве поступила книга, на переплете которой поэт С. Дуров написал стихотворение. Это сообщение стало известно автору этих строк позже, когда уже начавшаяся война помешала ознакомиться с книгой. Все литературные материалы музей передал в Центральный государственный архив литературы и искусства, поэтому, несмотря на предпринятые розыски, книгу обнаружить там не удалось. В картотеке архива сохранилась от нее только карточка. Оказалось, что книги были снова возвращены их прежнему владельцу — Литературному музею. Только в 1957 году в книжных фондах музея, сосредоточенных в бывшей квартире Демьяна Бедного на Рождественском бульваре, была найдена «История живописи в Италии» на французском языке (L’Histoire de la peinture en Italie (том I, издания 1824 года).
Судьба этой книги, оказавшейся в Москве, но имеющей то же значение, что у хранящейся в Риге, совсем иная.
История ее — это волнующий рассказ о пребывании поэта-петрашевца в стенах царской тюрьмы.
24 декабря 1849 года в Петропавловской крепости произошло не совсем обычное событие: на свидание с осужденными по процессу петрашевцев Ф. М. Достоевским и С. Ф. Дуровым прибыли брат писателя М. М. Достоевский и член дуровского кружка А. П. Милюков. Военный суд приговорил писателя Достоевского и поэта Дурова «за распространение письма Белинского к Гоголю, наполненного дерзкими выражениями против верховной власти, и за покушение к распространению сочинений против правительства» к смертной казни. После инсценировки казни на Семеновском плацу осужденным была объявлена «высочайшая конфирмация»: лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы. По окончании свидания в крепости заключенных заковали в кольчатые кандалы («мелкозвон»), посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармом, и на четырех санях с фельдъегерем впереди отправили в Сибирь.
Теперь поэт С. Дуров мог сказать о себе:
Еще в каземате Алексеевского равелина С. Дуров написал стихотворение обличительного характера на сюжет евангельской притчи о пустыннике Иоанне и борьбе угнетенного и неимущего народа с богатыми фарисеями. Однако в условиях секретнейшей царской тюрьмы поэт не имел никаких средств, чтобы записать стихи.
Он воспользовался разрешенной к чтению французской книгой «История живописи в Италии». На оборотных сторонах переплета книги он и нацарапал обугленной спичкой стихи. За прошедшие сто с лишним лет многие буквы и слова стерлись, но все же текст может быть сличен с напечатанным.
На форзаце книги ближайший друг С. Дурова, его соучастник по процессу петрашевцев, Александр Иванович Пальм сделал дарственную «надпись, адресованную литератору П. М. Ковалевскому — автору романа «Итоги жизни», в котором выведен и Дуров под именем Сорнева. Надпись гласит: «Другу моему Павлу Михайловичу Ковалевскому дарю эту книгу. На корешке нацарапано обугленной спичкой стихотворение общего нашего друга Сергея Федоровича Дурова — им самим в 1849 г. в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. — А. Пальм».
Когда Дуров отбывал ссылку в Омске, друг Пушкина, декабрист И. И. Пущин, осужденный как «государственный преступник первого разряда», находился в ссылке в Ялуторовске Тобольской губернии.
Среди дошедших до нас писем Пущина из Ялуторовска к близкому другу и будущей жене Н. Д. Фонвизиной есть одно примечательное — от 24 мая 1856 года, которое хранится в Рукописном отделе Государственной библиотеки СССР имени Ленина.
Переписав своей рукой большое стихотворение, в конце письма Пущин добавил: «Давно переписаны для тебя, друг мой заветный, эти стихи. Может быть, ты уже их имеешь, но я на том же листке начинаю тебе сегодня писать. Если не знаешь, кто переложил так хорошо и просто с славянского, знакомого тебе текста, то не скажу: угадывай!»
Н. Д. Фонвизина, конечно, угадала автора стихов, ибо им был не кто иной, как названный племянник ее, С. Дуров, а списанное рукой Пущина стихотворение — то самое, что он нацарапал на переплете книги аббата Ланци.
«Славянский, знакомый тебе текст», о котором пишет Пущин, относится к евангельской притче об Иоанне, «друге мытарям и грешникам».
И все же написанное «государственным преступником» стихотворение долго не могло увидеть света. Оно было напечатано только через четверть века за границей, в том же сборнике «Лютня», где опубликовано и стихотворение «Родина», о чем говорилось выше.
Через несколько лет стихотворение появилось и в России. Оно было опубликовано в журнале «Русская старина» за 1881 год и позднее в других изданиях.
Однако во всех публикациях стихотворение содержало пятьдесят две строки. В вышедшем в 1957 году в «Библиотеке поэта» сборнике «Поэты-петрашевцы» среди стихотворений С. Дурова приводится и это, тоже в объеме пятидесяти двух строк. А между тем стихотворение имеет семьдесят шесть строк, как это видно из письма Пущина. Кроме некоторых разночтений оно содержит шесть неизвестных строф, в которых Дуров «переложил» со славянского еще одну легенду, рассказанную апостолом Иоанном, — о грешнице.
И далее, после сетований о том, что «наши жесткие умы еще далеки обновленья», поэт мечтает о грядущем веке, когда, «тщетно жизни не губя», человек пойдет свободной дорогой.
Будучи сам «другом мытарям», С. Дуров использовал славянские притчи для разоблачения богачей и «фарисеев», подобно последователям утопического социалиста Фурье, использовавшим в своих проповедях евангельские тексты.
Так книга аббата Ланци по истории живописи в Италии донесла до нас стихи гонимого царским правительством революционного поэта России и записки крупнейшего писателя Франции.
Песни, возвращенные автору
В начале сороковых годов XIX века в тифлисском уездном училище преподавал персидский язык вольнодумный учитель Мирза-Шафи, азербайджанский поэт из Ганджи. Его по имени отца называли Садых-оглы, а правильная фамилия поэта была Вазех. Он писал стихотворения — газели, в которых разоблачал персидских деспотов-шахов и призывал к борьбе за свободу. Поэт организовал «кружок мудрости», где осуждался произвол правящих классов и раздавались голоса против религии.
В описываемое время в Тифлисе появился немецкий переводчик и поэт Фридрих Боденштедт, служивший гувернером у сыновей князя Голицына. Очутившись в экзотической восточной обстановке, он берет уроки местных языков у Мирзы-Шафи. Попутно он интересуется его творчеством и даже переводит стихи на немецкий язык. Предприимчивый немец использует свое путешествие на Кавказ для литературной сенсации. В 1850 году он выпускает свои записки под громким названием «Тысяча и один день на Востоке» и включает в них стихи Мирзы-Шафи в своем переводе.
Книга имеет успех. В следующем году нерастерявшийся переводчик выпускает «Песни Мирзы-Шафи» отдельным изданием. И вот начинается победное шествие книги по всему свету.
В 1880 году в Москве вышел томик «Песни Мирзы-Шафи» с прологом Фридриха Боденштедта в переводе Н. И. Эйферта. В предисловии переводчик писал: «Никогда бы я не решился отдать на суд публики свой труд, конечно, несовершенный, если бы сам г. Боденштедт не одобрил его в лестных для меня выражениях».
В этом и заключалась монополия, установленная Боденштедтом на стихи Мирзы-Шафи. Стихи были переведены им на немецкий язык, а кто хотел — мог их переводить на другие языки.
На книге переводчик сделал посвящение другу, тоже немцу:
Переводы были плохие, да иного и ожидать было нельзя — сначала их перевели на немецкий, а потом переводили с немецкого на русский!
Но все же Н. Эйферт поступил честно — он не присваивал переведенные им стихи, а прямо заявлял, что он — певец чужих произведений. Боденштедт же поступил иначе.
Когда в Лейпциге вышло пятидесятое издание «Песен» (1887), Боденштедт напечатал работу «Из наследства Мирзы-Шафи». В этой книге он разъяснил, что хотя Мирза-Шафи в действительности и существовал, но поэтом никогда не был, а все стихи в сборнике являются личным творчеством самого Боденштедта.
Хорошо, спросим мы, а почему же раньше эти произведения печатались как стихи Мирзы-Шафи? На это Боденштедт отвечал, что он будто бы мистифицировал читателей (почти тридцать лет!), а сейчас решил разоблачить себя. Германская пресса поддержала его, и таким образом тифлисский гувернер превратился в «тюрка из Ганновера», как любовно стали называть его.
Книгу переводили на все языки, в частности на русский — поэт-революционер М. И. Михайлов, П. К. Якубович-Мельшин, А К. Шеллер-Михайлов. Ознакомившись с русским переводом книги, Л. Н. Толстой высоко оценил ее.
Книга выдержала до трехсот изданий, тираж ее превысил два миллиона экземпляров. Да и правда, стихи Мирзы-Шафи великолепны! Вот только одно стихотворение (в переводе Н. Гребнева) о том, как шахская власть преследовала поэта за правду:
Боденштедт умер в 1892 году. А в 1928 году в «Вечерней Москве» появилась статья под заглавием «Разрушенная легенда». В ней сообщалось, что найдены подлинные стихи Мирзы-Шафи на двух языках — азербайджанском и фарси. Автор статьи поэт Александр Чачиков с фактами в руках доказал, что автором песен является не Боденштедт, а Мирза-Шафи Садых-оглы Ганджинский.
Наступил конец «милой мистификации», которой утешал себя Боденштедт. Появились научные труды, посвященные разоблачению подделки. Особое место среди них занимает работа азербайджанского ученого А. А. Сеид-заде «К вопросу о происхождении, объеме и характере плагиаторства Фридриха Боденштедта». С выпуском этой работы стали окончательно стали ясными низкое происхождение, громадный объем и длительный (почти столетний) характер этого плагиата.
Что касается Боденштедта, то о нем нужно сказать еще несколько слов. Он известен переводами на немецкий язык классиков русской литературы — Пушкина, Лермонтова, Тургенева и других, почему и состоял почетным членом Московского общества любителей российской словесности. Но вот что странно: среди его переводов из Лермонтова имеются девятнадцатъ стихотворений, не известных русским читателям! Сам Боденштедт уверял, что он перевел их по памяти, использовав оригиналы, которые читал ему секундант Лермонтова Глебов!
Нет, что-то не верится и здесь «тюрку из Ганновера». Не воспользовался ли он опять чужой славой?
Почему же «Песни Мирзы-Шафи», даже сплагиатированные Боденштедтом, имели такой восторженный прием? Это объясняется их восточным характером, созвучием их той обстановке, когда в искусстве преобладало прославление вина и любви (так называемые хайямовские мотивы), а главное — тем социальным смыслом, который угадывался в кажущихся безобидными стихах.
В настоящее время Мирза-Шафи входит в антологии азербайджанской поэзии как один из замечательных поэтов XIX века.
«Моабитская тетрадь»
Весной 1945 года бойцы Советской армии, бравшие Берлин, захватили Моабитскую тюрьму. В тюремной библиотеке им попалась немецкая книга, на последней странице которой было написано: «Я татарский поэт Муса Джалиль, заключен в Моабитскую тюрьму за политику и приговорен к расстрелу…».
Так отыскался след ушедшего на фронт и тяжело раненного старшего политрука Мусы Джалиля. Находясь в фашистском застенке, поэт писал стихи о том, что он не преклонится перед палачами:
Муса Джалиль не вернулся на родину, он был казнен и 1944 году. Его товарищ по заключению, участник бельгийского движения Сопротивления Андре Тиммерманс спас одну из тетрадей поэта, всю испещренную арабской вязью стихов.
Последнее стихотворение в «Моабитской тетради» было написано Джалилем перед казнью. Оно называется «Новогодние пожелания» и датировано 1 января 1944 года. Джалиль посвятил его Андре Тиммермансу — «бельгийскому другу, с которым познакомился в неволе».
«Моабитская тетрадь» Мусы Джалиля — это стихи, написанные слезами и кровью. Они свидетели страданий и мужества поэта. В тетради воплотились героические мотивы его творчества. Это гимн бесстрашию и стойкости советского человека. Перед смертью поэт писал жене: «Если я при жизни делал что-то важное, бессмертное, то этим я заслужил ту, другую жизнь — жизнь после смерти. В этом и заключается цель жизни: жить так, чтобы и после смерти не умирать».
Немцы сколотили отряд из нерусских военнопленных, превратив их в предателей.
М. Джалиль создал подпольную антифашистскую организацию, которая устраивала побеги пленных, вела антифашистскую пропаганду, разбрасывала листовки и патриотические стихи. М. Джалиль говорил: «Наш долг — вырвать людей из пасти страшного чудовища или погибнуть, другого пути нет!» М. Джалиль готовил крупный побег, когда один из предателей выдал его. Под пытками поэт стал седым, пережил сорок смертей, но не сдался. Его разящее перо взывало к борьбе.
Стихи, написанные на плахе, под топором палача, наполнены разоблачением фашистских порядков, страстным призывом к самопожертвованию — за честь родины, за свободу.
Долгим и трудным путем «Моабитекая тетрадь» все же дошла до родины поэта. Сначала тюремный часовой передал матери Тиммерманса его одежду, в которой была зашита тетрадь Джалиля. После освобождения из лагеря Луккау, куда Тиммермане был переведен фашистами, он отнес тетрадь в советское посольство в Брюсселе. Муса Джалиль писал в тетради:
Муса Джалиль умер борцом, и его смерть прозвучала песней борьбы. Эту песню люди будут слышать вечно.