Натюр Морт (сборник)

Смирнов Алексей

Читатель, взявший в руки эту книгу, получит ответы на важные, актуальные вопросы. Что, к примеру, страшное и зловещее таится в набухающих весенних почках? Или другое: почему Утверждение Жизни Активным Способом, данное в сокращении, рождает УЖАС? Из каких побуждений пациент упрашивает зубного врача удалить ему все до единого зубы? Кто и зачем покоится в Мавзолее — единственном строении, оставшемся от прошлого мира? Что такое Королевские Капли? И так далее.

 

Идет зеленый шум

1

Александр Терентьевич Клятов забыл запереть входную дверь.

Поэтому Пендаль вошел беспрепятственно и сразу ударил Александра Терентьевича Клятова тяжелым, дорогим ботинком в бок. Хозяин в беспамятстве лежал на полу и сильно раздражал Пендаля своим присутствием. Хозяин он был бывший, со вчерашнего дня — на бумаге, а со дня сегодняшнего — как надеялся уладить визитер — бывший фактически.

Пендаль шагнул в сторону, пропуская в комнату друзей. Судя по лицам последних, они также питали слабость к изысканным прозвищам. Вошедшие обступили истерзанный, неподвижный куль грязно-серой окраски. Из лоскутов и складок доносился испуганный храп.

— Подъем, командир, — подал голос Пендаль.

Храп тут же занесло в истерические высоты. Новый владелец квартиры повторил удар, и мрачная, заунывная песня небытия оборвалась. Складки, карманы и рукава пришли в движение, высунулся маленький нос, лоснящийся и нездорово розовый.

Пендаль, потеряв терпение, нагнулся, схватил этот нос двумя пальцами и потянул на себя, одновременно зажимая наглухо ноздри спящего. Бесформенная масса гнусаво загудела, взметнулись руки, ни на что не годные, и вскоре состоялось желанное превращение: недавний куль стал в общих чертах похож на подавленного, затравленного, безнадежно больного Клятова, обладателя невероятной для себя, неслыханной суммы в валюте.

— Тебе же ясно было сказано, чтоб духу твоего сегодня здесь не было!

Клятов произнес что-то озабоченное и непонятное. Он встал на колени и теперь отдыхал. Чувствительное сердце Пендаля больше не могло вынести этого зрелища.

— Значит, делаем так, мужики, — сказал он решительно. — Барахло — на улицу. Ну-ка, вставай!

С этими словами Пендаль подхватил изнемогающего Клятова под мышки и, волоча ботинками по полу, потащил к выходу.

— Стой, — Клятов, не вполне осознавая происходящее, попытался помешать. Он видел, что вокруг творится нечто нежелательное, но, на свое счастье — или на беду — не мог постичь размеров катастрофы. Он только хватал воздух пересохшим ртом, чужим по милости сложных химических присутствий.

А угрюмые спутники Пендаля взялись тем временем за бедняцкую мебель. Ее было совсем мало: стол, в далеком прошлом полированный, три плетеных стула с изуродованными узорами высоких спинок, старое оранжевое бюро штучной работы — время поступило с ним столь жестоко, что Клятову не удалось его продать. И еще — продавленный диван, не подлежащий ремонту. Все. И эта вот жалкая утварь оказалась на улице, выставленная на всеобщее обозрение. Там же оказался и Клятов, все случилось очень быстро — квартира располагалась в первом этаже.

Пендаль уронил Александра Терентьевича на один из стульев, протянул ладонь:

— Ключи!

— Погоди, — прохрипел Клятов и глотнул, готовясь продолжить фразу.

— Ключи сюда, живо! — Пендаль, в отличие от него, искусно сочетал четкость артикуляции с бесцветностью скороговорки.

Но живо Клятов не мог сделать решительно ничего. Пендаль нагнулся и стал обшаривать карманы пиджака и брюк, в которых сон застиг Александра Терентьевича.

— Он, небось, потерял ключ, — заметил один из товарищей Пендаля и мрачно усмехнулся. — Дверь-то была открыта.

— Да? — Пендаль прекратил свое занятие, прищурился и посмотрел в лицо Клятову тяжелым, недобрым взглядом. До того нехорошим, что Клятов неожиданно заторопился, начал хлопать себя по разным местам и, наконец, выудил ключ, волшебным образом уцелевший в хитросплетениях швов и прорех.

Не говоря ни слова, Пендаль забрал ключ, подбросил его на ладони и сунул в карман. Александр Терентьевич, видя, что новый хозяин квартиры распрямился и намерен по праву собственника удалиться в законное жилище, нашел в себе силы для сверхъестественного внутреннего скачка и просипел целое предложение:

— Стойте, мне же нужно договориться о машине — вещи отвезти.

— Вот и договорись, — благодушно бросил ему на ходу обритый наголо богатырь — тот, что один, без подмоги, вытащил на улицу бюро. Спины захватчиков исчезли в подъезде, Клятов остался на тротуаре. Он окончательно проснулся, и суетливая тревога мигом затопила его душу. Вскочив со стула, он в полной растерянности взирал на мебель, которая, будучи вынесена из норы на Божий свет, не возбуждала никаких чувств, кроме жалости. Да и жалость при виде выброшенного добра возбудилась в одном Александре Терентьевиче — редкие прохожие стреляли в его сторону безразличными глазами насекомых и шли себе дальше, не задерживаясь. Смотреть тут было не на что.

2

Бардом спето: "Расскажи, браток, расколись, браток — как сюда попал?" Спето про лагерную жизнь, но с тем же успехом может быть отнесено и к состоянию души, и просто к жизненной драме.

Клятов, выпади ему колоться, мог бы сообщить о себе следующее.

Александр Терентьевич происходил из почтенной учительской семьи. В юности он ничем не напоминал то существо из рода пресмыкающихся, каким он стал теперь и при взгляде на которое люди, пресмыкающимися пока не ставшие, спешат отвернуться, предпочитая не вызывать путем рассматривания подонка мыслей о собственном замаскированном ничтожестве. Склонность к пьянству, однако, проявилась в Александре Терентьевиче довольно рано. О многом можно было догадаться при виде его азартного лица, что выделялось на всякого рода застольях из скопища спокойных, умиротворенных физиономий тех, что пили без характерного внутреннего трепета, без вдохновения и без странного разудалого отчаяния. Опрокинутая рюмка не становилась для них водоразделом между «было» и «будет», а Клятов, залихватски поддержав первый тост, про себя отмечал, что "все, тормоза бездействуют, и состав на полных парах несется в неизвестность — исход зависит исключительно от состояния полотна".

Вполне возможно, что рано или поздно Александр Терентьевич, поставленный обществом в определенные рамки, смог бы в них и остаться. Опасный, мучимый дьявольской жаждой червяк зачах бы, лишенный систематических обильных подношений, и Клятов зажил бы монотонной жизнью средненького лекаря. Правда, ему пришлось бы в этом случае попрощаться с пламенным иррациональным азартом, и взор бы его потускнел, утратив пускай и дрянную, но все же окрыляющую энергию. Ничего не попишешь, за все приходится платить, и охлаждение до полутеплого состояния — еще не самая высокая цена за мирный, безоблачный быт. Но судьба приготовила для Клятова иное.

Получив диплом о высшем медицинском образовании, Александр Терентьевич подался в наркологию — подобно автомату, не задумываясь, зачем и почему он хочет окопаться именно здесь, и что за сила руководит его выбором. Впрочем, его будущее могло стать довольно сносным. Ежедневное общение с отупелыми, сумрачными троллями скорее отпугивало, чем побуждало поскорее влиться в их шаткие ряды. Александр Терентьевич был как врач участлив и внимателен, хотя и несколько сух; он носил галстук, вел записи в кожаном тайм-менеджере и даже читал специальную литературу. К сожалению, читал он не только ее. В недобрый час содержание нескольких книг, выстроившихся в роковую цепочку, словно планеты на торжественном и жутком космическом параде, ворвалось в его мозг и произвело там губительное разрушение. Первым было сочинение Достоевского, в котором неосторожный классик позволил себе порассуждать о сущности белой горячки. В частности, великий писатель допустил, что черти и дьяволы, которых видит допившийся до них человек, суть абсолютно реальные фигуры — просто для того, чтобы их видеть, надо именно допиться, подвергнуться определенному химическому воздействию. Вторым в цепочке стал рассказ Шукшина про деда и внука, где внук просвещал старика насчет геройства академика Павлова: Павлов, умирая, надиктовывал скорбным студентам свои предсмертные ощущения. Наверно, хватило бы и этих двух произведений, но случай, стремясь породить железную необходимость, для верности дополнил список еще несколькими томами — в том числе работами скандально известного американского врача, урожденного чеха, о едином сознательном поле. После этого деваться было некуда, и Александр Терентьевич, объясняя свои действия интересами науки, сделался ее мучеником — то есть запил. Сначала он пытался соблюдать какую-то хитроумную систему — комбинировал, смешивал, разводил в разных пропорциях, следил за новинками рынка и даже, если еще оставались силы, записывал. Он справедливо подчеркивал, что сущности алкоголизма никто не знает, что корни не отрыты, а, стало быть, и невозможно эффективное лечение. И он, беря пример с великих экспериментаторов, согласен добровольно окунуться в бездонный омут и все там досконально разузнать. Перед самим собой он был настолько честен, что признавал в себе первичную склонность к пороку — тем легче, полагал Клятов, будет добиться результата.

И он добился результата — оставшийся без работы, изгнанный за пределы нормального круга общения, вынужденный сперва продать все вещи, а после обреченный подбирать бутылки, он ничуть не преуспел в понимании причин наваждения. Зато, лишившись средств к существованию, с солидной выгодой сменил жилье на меньшее и так на радостях гульнул, что не сумел освободить помещение к назначенному сроку.

3

…В верхнем ящике бюро лежали деньги: крупная, как уже говорилось, сумма в валюте. Прохожие об этой сумме не догадывались — в противном случае, поскольку среди них, бесспорно, попадались преступные личности, Александру Терентьевичу пришлось бы туго.

Клятов даже не отдавал себе отчета в том, насколько ему повезло. Пендаль, при всех своих грубых замашках и сомнительных связях, не принадлежал к криминальному миру. То есть способы, которыми он приобрел себе состояние, не были, конечно, законными и свободными от элементов разбоя это, однако, не мешало ему избегать открытого, сознательного бандитизма. Окажись на месте Пендаля кто другой, он не стал бы возиться с обменом клятовской квартиры на комнату в коммуналке, и уж в любом случае не дал бы хозяину денег в качестве справедливой доплаты за неравноценный обмен. Скорее всего, Клятов был бы убит — опоен отравленной водкой или задушен сразу после заключения сделки. Причем последняя наверняка свелась бы не к обмену, а к дарственному акту — это было бы юридическим оформлением порыва, который овладел дарителем под воздействием горячего утюга на живот.

Так что Александру Терентьевичу Клятову вышел фарт, и он, остро нуждавшийся в деньгах, ускользнул из лап квартирной мафии. Пендаль оказался чрезвычайно порядочным человеком: он без пререканий заплатил и даже не сделал попытки забрать доплату назад, хотя Клятов был абсолютно беззащитен и с ним можно было делать, что угодно. Деньги хранились в бюро, и верхний ящик даже не был заперт: сломался замок. Скажем честно: соблазн у Пендаля был. Искушение не из мелких — он, оставляя Клятова на тротуаре, предвидел судьбу своих долларов, и черная тоска накатывала на него волна за волной. Он и сам не знал, какая сила его удержала и что за невидимка голосом твердым, тихим и властным потребовал оставить Клятова в покое. Пендаль не посмел ослушаться, но сейчас, стоя возле окна в квартире Александра Терентьевича, от души желал тому скорее убраться с глаз долой, от греха подальше. Вид одинокой расхристанной фигуры был невыносим, особенно в сочетании с такими близкими, такими доступными купюрами. Достаточно протянуть руку…

Пендаль оглянулся на своих друзей и подумал, что эти, знай они про доллары, ни к какому бы голосу прислушиваться не стали. На миг ему сделалось стыдно и мерзко за бессмысленное, презренное мягкосердечие. Законы жанра требовали совсем другого.

Похоже было, что Александр Терентьевич уловил опасные мысли скрывавшегося в квартире Пендаля. Он повертел головой, потоптался на месте и принял решение. Выдвинув верхний ящик бюро, Клятов при всем честном народе извлек оттуда пачку денег, завернутую в целлофан, паспорт со свеженькой записью о новой прописке и толстую бурую тетрадь. Тетрадь разваливалась в руках, засаленные углы загибались и отсвечивали, будто покрытые лаком. Вынул врачебный диплом, захватил ненужный нагрудный знак — металлический ромб со змеей и рюмкой. Больше в ящике не было ничего ценного, и Александр Терентьевич, не сводя с бюро покрасневших глаз, начал отступать. Ему было несказанно тяжело оставить на произвол судьбы родную вещь, которая будоражила память и оживляла детские воспоминания. Если бы утро застало Клятова в состоянии более пригодном для анализа и планирования, он бы, конечно, сбегал на проспект, нашел фургон или грузовик, благо деньги имелись. Но ему было так плохо, что он не мог сложить в уме два и два. Пусть остается все, как есть, и будь, что будет. Возможно, он еще вернется, и осиротевшая, преданная утварь благополучно переедет в новый, последний, по всей видимости, приют. Но возвращаться заранее страшно: вдруг, вернувшись, он не найдет ничего, или, что еще хуже, станет свидетелем варварского надругательства над символами погубленной жизни — щепки, обломки, оскорбительные надписи и прочий кошмар. Тут Клятов заметил в окне Пендаля, который внимательно за ним следил, и ноги сами понесли его прочь от опасного места. Он побежал, поминутно спотыкаясь и не смея оглянуться; вскоре он добрался до проспекта и втиснулся в первый попавшийся троллейбус. Клятов проехал две остановки, пришлось выходить: он забыл свой новый адрес и, когда заглянул в паспорт, выяснилось, что ехать ему следует в обратную сторону.

Остро нуждаясь в срочной опохмелке, Александр Терентьевич не мог позволить себе этой маленькой радости. У него не осталось рублей, а для обмена долларов был слишком ранний час. Все закрыто, и выхода нет — к тому же у Клятова хватало ума не распечатывать страшную пачку перед посторонними. Хочешь не хочешь, а надо сперва добраться до дома и хоть немного привести себя в порядок.

Он опустился на скамейку и огляделся. Было не по-весеннему душно, задувал ленивый ветерок. На глаза Александру Терентьевичу попалась ветка с набухшими майскими почками, и в ту же секунду его пронзил животный ужас. "Что за черт", — успел подумать Клятов. Это что-то новое — он до полусмерти испугался почек. Его почему-то посетила мысль, что почки эти не просто так, что зреют в них не листья, а…Кстати сказать, пора бы им зазеленеть — в чем же дело? Странно. Александр Терентьевич прикрыл глаза, боясь догадаться, что же такое скрывается в почках. «Запишу», — дал он себе обещание, поскольку понял, что расстройство его психики вступает в новую фазу (забегая вперед, скажем, что так и не записал). Страх не проходил, и Клятов понял, что не может больше сидеть на этой скамейке. Собравшись с силами, он доплелся до остановки, где сесть было некуда, и привалился к фонарному столбу. Краем глаза он отметил, что к нему направляется сотрудник милиции — неизвестно, как повернулись бы события, не подоспей троллейбус. Клятов ввалился в салон, двери захлопнулись, и милиционер, недовольный, остался стоять на тротуаре, поигрывая возбудившейся упругой дубинкой.

4

Александр Терентьевич, пока ехал, наслушался всякого.

Кое-что адресовалось непосредственно ему, хотя Клятов постарался забиться в закуток на задней площадке — тот, что возле окна и отгорожен поручнями. Он прилагал неимоверные усилия, чтобы скрыть фантастический запах, исходивший изо рта, и был бы счастлив вообще не дышать, но это, как выяснилось, положения не спасало. Утробные пары перекрывались изысканным зловонием, источником которого была одежда Александра Терентьевича. Неизвестно, почему его не вышвырнули из троллейбуса на первой же остановке возможно, будь на Клятове грязная рабочая спецовка, с ним именно так бы и поступили, защищаясь правилами проезда в городском транспорте, но лишь немногим пришла в голову мысль, что клятовский наряд как раз и является специальной одеждой — с учетом, разумеется, основного занятия владельца.

— С души воротит! — вымолвил сердито один. — Ей-Богу, блеванул бы!

Клятов сжался и ничего не ответил. Тот не унимался:

— Только много чести будет! Рылом не вышел соседствовать с моим внутренним содержимым!

Златоуста одернули:

— Умный, что ли, очень? Отвяжись от мужика, не видишь — он еле живой.

"Да, — подумал Александр Терентьевич, — правильно. Я еле живой".

С минуту он ехал спокойно, но вот особа средних лет, читавшая, если судить по обложке, любовный роман о пищевых продуктах, шумно вздохнула и переместилась подальше. На Клятова тут же напали снова, на сей раз недавний защитник:

— Слышь, мужик, ты бы в самом деле вышел, а? Тяжело с тобой рядом стоять.

— Мне еще чуточку, тут рядом, — хрипло прошептал Александр Терентьевич. У него закружилась голова, под сердцем завздыхал холодный воздушный шарик.

Сосед покачал головой, но больше Клятова не трогал. Стремясь отвлечься, тот стал беспорядочно ловить обрывки чужих разговоров, надеясь услышать нечто к нему не относящееся — ему чудилось, что все смотрят только на него и говорят исключительно о нем. Во время оно Клятов додумался до мысли, что алкоголизм приводит к анальной редукции. Говоря проще, человек возвращается на ту стадию развития, когда ему чрезвычайно интересно все, что он оставляет позади. Интересно и — страшно, поскольку ничего хорошего там не остается. Здесь уместно провести сравнение с малыми детьми, которых бьют по попе за измаранные штанишки — воспитывают. Только в случае алкоголика все приобретает гораздо более широкий охват: что у меня за спиной? И сама спина — не белая ли? Что я забыл на скамейке? Что я вчера говорил? Не сделал ли я давеча чего такого, отдающего дерьмом? (как будто мог он сделать что другое!) А что я сделал только что? С другой стороны, анальная фаза, по Фрейду и Эриксону, находится выше, чем предыдущая, оральная — истинно алкоголическая, когда решение всех своих проблем человек приобретает в жидком виде, не жуя и без малейших усилий. Неужели прогресс? Короче, сложная, глубокая, достойная высоких философов мысль. Но нет, говорили о разном. Какой-то тип негромко похвалялся своим недавним поступком: убил жену взглядом. Александру Терентьевичу пришло на ум, что рай всегда индивидуален, а преисподняя всегда коллективна. Он не помнил, чья это была мысль возможно, что его собственная, рожденная давным-давно, когда он еще умел рождать мысли.

Страшный троллейбус резво катил по смурному проспекту.

Кондуктор, внешне мало чем отличавшийся от Клятова (правда, от него не пахло), потребовал заплатить.

— На выход, — буркнул он равнодушно, когда Александр Терентьевич посредством сложной комбинации мычания, разведенных рук и вытаращенных глаз показал, что не может этого сделать. Кондуктор, нисколько не заботясь о выполнении своего приказа, отвернулся и побрел по направлению к кабине. Зато контролеры, посланные злым роком именно в тот троллейбус, в котором путешествовал Александр Терентьевич, проявили особенное, плохо объяснимое рвение. Не дождавшись денег, два накачанных лба, что были как две капли воды похожи на друзей Пендаля, хором крикнули шоферу остановить машину. Задняя дверь распахнулась; один из контролеров победоносно объявил, что троллейбус не сдвинется с места, пока не выйдет козел (они по-своему понимали зоологию и зайцев не жаловали). Взревели пассажиры. Козел оказался дисциплинированным гражданином, и ему не нужно было ничего повторять. Он с удивительным проворством нырнул под поручень и прыгнул на асфальт. Лбы, разочарованные послушанием изгоя, не спешили отпускать троллейбус. Они помедлили, решая, исчерпан ли конфликт и не навешать ли нарушителю трендюлей. И вот они сплюнули, втянулись в салон, водитель что-то сквозь зубы пробормотал и внезапным рывком бросил машину вперед. Клятов огляделся и понял, что не доехал всего лишь одну остановку.

От понимания близости вожделенного лежбища его силы умножились, но это был аварийный резерв, НЗ. Александр Терентьевич пошел дворами, и дворы представлялись ему огородами, которыми он уходит от белых, красных и прочих цветов спектра. Не хватало только обреза. Но тут его застигла ранняя, нежданная (даже Клятов сумел удивиться) в голом городе гроза: сверкнула молния, и вскоре гром рассыпался хохотом недосягаемого тупицы, который дурак-то дурак, но все-таки удалился на безопасное расстояние. Александр Терентьевич заозирался, ища, куда податься. Он помнил, что нельзя прятаться под деревья, но только деревья и были слева — он выбрался, сам того не заметив, из примитивного лабиринта хрущевок, — а справа был пустырь. На пустыре стоял человек, с виду Александру Терентьевичу родственный. Растерянный и покинутый, он тоже не знал, куда деться, и Клятов бросился к нему, повинуясь неправильному велению лживого сердца. Однако не добежал, молния успела раньше: она с ленивой, одной стихийной силе присущей точностью, ударила аккурат в потертую заячью шапку незнакомца. Александр Терентьевич споткнулся и чуть не упал, видя, что на месте недавнего полуживого памятника всем убогим, грешным и больным остались лишь дымящиеся штиблеты. Возможно, то были не штиблеты — какая-то, в общем, обувь, весьма удачно где-то найденная. Александр Терентьевич к ним не приблизился: он боялся, что обувь окажется настоящей. А так как в глазах его стоял туман и все плыло, он обманул самого себя, произнеся вслух, что и дыма-то не было никакого — значит, галлюцинация — явление хоть и аномальное, но распространенное.

И здесь он неожиданно приметил долгожданный флигель.

Сказать по правде, найти это строение — если знать, с какой стороны к нему подобраться — было нетрудно. Другое дело, что никто не знал, как это сделать. Флигель являлся анклавом громадного дома старой постройки, окруженного еще пятью-шестью такими же ветеранами. Новостройки наступали, многое было разрушено, и гордый неприступный островок стал камнем преткновения для многих городских служб — скорой помощи, поликлиники, различных ремонтных организаций и так далее. Главная сложность заключалась в беспорядочной нумерации квартир. Казалось, что эти самые номера расползлись по дверям, руководимые броуновским движением — или, что более правдоподобно, подобно тараканам, то есть без всякой логики. Первые номера кучковались под крышами, последние — в подвалах, и зачастую сущим бедствием оборачивались поиски двери, нужной сотрудникам, скажем, горгаза, или еще кому, кого срочно позвали, и если промедлить, то случится великая беда. А флигель стоял (да простится сей невольный каламбур) особняком, флигелю в этом ребусе равных не было. В нем раскинулась одна-единственная квартира, имевшая порядковый номер «одиннадцать». Эта квартира сделалась сущим проклятьем для вышеупомянутых служб — никто не мог ее отыскать. Несведущие визитеры, облазав окрестные дома снизу доверху и обратно, реагировали на почти неизбежное фиаско по-разному — кто беспомощно разводил руками, кто матерно бранился, кто обессиленно прислонялся к ближайшей стене в ожидании обморока или, чего доброго, инсульта. Попытки выяснить что-либо у местных жителей только усугубляли положение, никто ни в чем не смыслил, и спрошенный в лучшем случае глупо таращил глаза, а в худшем — втирался в доверие и давал советы. Между тем существовала хитрая точка для избранных и достойных, с которой нежданно-негадано открывался чудесный вид на обшарпанный желтый домик, и все моментально вставало на свои места. Измученный странник сразу вдруг понимал, что эта-то постройка и заключает в себе предмет его продолжительных поисков. Александру Терентьевичу крупно повезло: Создатель на секунду ввел свое прямое правление на ограниченном участке пространства и милостиво поместил его в правильное место. Клятов понял, что стоит и смотрит на свой новый дом, а дождь между тем собирается в стену, и надо бежать. Александр Терентьевич зашлепал по свежим лужам, крепко прижимая к груди драгоценный пакет.

5

Дверной косяк был облеплен звонками; их было целых четырнадцать: тринадцать — по числу жильцов, и один — коммунальный. Никого из проживавших в квартире Клятов не помнил, Пендаль возил его осматривать комнату и знакомиться, когда Александр Терентьевич находился в невменяемом состоянии. Всплывали какие-то хари, но у Клятова не было уверенности, что он видел их именно в новой квартире, а не где-то еще. Разумеется, ни о каком коммунальном звонке он не имел представления и потому позвонил в первый попавшийся — попавшийся не сразу, палец трясся и беспомощно тыкался в дерево, не соображая, чего от него хотят. За дверью молчали, издалека доносилось позвякиванье кастрюль и унитазный клекот. Тогда Александр Терентьевич закрыл глаза, навалился на дверь, уперся пальцем в звонок номер два и так застыл, не отпуская кнопки. В коридоре дико зазвенело, вскоре послышалась остервенелая ругань с нотками радости: личность, шагавшая к двери, предвкушала расправу.

— Кто там? — голос был низкий, интерсексуальный.

— Клятов, откройте, — прошептал Александр Терентьевич и снял палец с кнопки.

— Чего?! — в голосе зазвучало праведное ликование.

Клятов, чувствуя, что справедливости не найдет, обреченно замолчал, повернулся лицом к четверке захарканных ступенек и прислонился к двери "А вдруг я ошибся? — подумал он совсем некстати. — Вдруг это другой дом? Что же мне тогда делать? Я этого не переживу". И едва не упал, поскольку дверь, за которой уже не в силах были сдерживаться, резко отворилась внутрь. Клятов охнул и обрушился на крупную женщину лет то ли сорока, то ли шестидесяти — в классических бигудях, в классическом халате, с классической папиросой в зубах. Такие тетки-комиссарши почти обязательно представлены в густонаселенных коммуналках, что хорошо освещено в отечественной прозе.

— Чего ты здесь шаришься, ханурик? — рявкнула комиссарша, с силой отталкивая от себя Александра Терентьевича. — Ишь, залил глаза!

"Ах, если бы это было правдой!" — пронеслось у того в мозгу. Но нет, сегодня он как раз не успел залить и без того переполненных печеночными слезами глаз, и много дал бы за такую возможность. Возможно, он дал бы весь пакет — если б у него спросили. Но — нет худа без добра — Александр Терентьевич каким-то чудом вспомнил, что в первый его визит этот дивный голосок уже звучал, и окончательно уверился, что попал, куда надо.

— Я же Клятов, — прохрипел он укоризненно и жалобно. — Я теперь здесь живу.

Комиссарша взяла его за плечи, встряхнула и внимательно всмотрелась в лицо-подушку. Редкая бесцветная щетина торчала из нее, подобно куриным перьям.

— Тьфу ты, Господи, — сказала она испуганно, и Клятову показалось, что собеседница сейчас перекрестится. Но она не перекрестилась. — И в самом деле вы. Ну, извините.

И она отпустила Александра Терентьевича, который немедленно зашатался и сел прямо на пол, у стенки.

— Зачем же вы тут сели? — спросила комиссарша с раздражением. — Раз приехали, ступайте к себе в комнату, вон туда, — и она дернула головой, указывая направление. Клятов был ей бесконечно признателен, ибо не знал, какая комната его.

— Конечно, конечно, — забормотал он, суетливо вскочил и побежал к двери, которая почему-то была исчерчена углем и цветными мелками. Возле двери он остановился и начал искать в кармане ключ.

— А где ваши вещи? — комиссарша продолжала допрос. Судя по всему, она была в квартире коммунальным старостой — разумеется, не официально, а просто по праву сильного. "Люция Францевна Пферд", — Александр Терентьевич вспомнил классиков, прочитанных в прошлой жизни. Конечно, комиссаршу звали как-то иначе, но это бессмертное имя ей очень шло.

— Нет пока вещей, — пробормотал Клятов, роясь в карманах. — И ключа нет, — молвил он голосом честного санкюлота, приговоренного к гильотине.

— Понятно, — сказала ужасная женщина. Слово получилось у нее невнятным, потому что она в эту секунду раскуривала папиросу. — Андреев! — закричала она. — Андреев, иди-ка сюда!

Выскочил Андреев — долговязый человек в синей майке и домашних брюках, заляпанных краской. Ступни и кисти, а также нос, губы и уши были у него колоссальных размеров, и Клятов, механически помнивший кое-что из медицины, сразу заподозрил у него акромегалию — болезнь, при которой, вследствие маленькой опухоли в мозгу, непомерно разрастаются конечности и укрупняются черты лица — случай Фернанделя.

— Че такое, Гортензия Гермогеновна? — закричал человек оптимистически. — Чем могу служить?

— Сосед наш новый, — та указала на Клятова пальцем.

— Да? — Андреев радостно, ни в чем не обнаруживая к Александру Терентьевичу отвращения, протянул ему руку. Клятов схватил ее, как если бы находился в воде и тонул, а сосед пришел к нему на помощь.

— Ключ забыл, — с неожиданным добродушием проворчала Гортензия Гермогеновна.

— Ну так не беда, — пожал костлявыми плечами Андреев. Он развернулся, широкими шагами прошел в свои покои и скоро оттуда вернулся, неся связку ключей. Нетрудно догадаться, что наличие у постороннего ключа от его комнаты ничуть не покоробило Александра Терентьевича. Более того, он испытал такую благодарность, что сам был бы рад отдать ключи любому, кто об этом попросит.

Андреев быстро выбрал нужный ключ, вбросил в скважину, провернул. Дверь распахнулась. Клятов, забыв о словах благодарности, сделал последние, как ему померещилось, в этой жизни шаги и повалился на старый матрац. Кроме этого матраца, в комнате не было ничего.

— Ладно, устраивайтесь, — Гортензия Гермогеновна, отдав это совершенно бессмысленное распоряжение, скрылась в кухне. Андреев остался. Он стоял над Клятовым и с младенческим любопытством его рассматривал. Потом младенческое любопытство сменилось сталкерским изумлением водопроводчика при виде ржавой трубы. Откуда-то издалека послышался детский плач.

— Тут и дети есть? — почему-то спросил Александр Терентьевич, хотя ему было все равно.

— Один, — кивнул Андреев. — Павлуша, годик ему. А родители — Игорь и Юля, молодожены. Хорошие ребята. Вы их еще не видели?

— Кто его знает, — откликнулся Клятов, уверяясь, что с Андреевым можно быть откровенным.

Тот засмеялся, и очередная волна благодарности затопила сердце нового жильца. По меньшей мере, один из соседей не собирался его осуждать и травить.

— Я забыл представиться, — сказал Александр Терентьевич и назвался полным именем, зная наперед, как плохо оно соотносится с его нынешним обликом.

— Андреев, — сказал Андреев, нагнулся и снова предложил Клятову пожать исполинскую ладонь. И в голову тому сейчас же пришла волшебная, грандиозная мысль.

— Слушайте, Андреев, — быстро заговорил Александр Терентьевич. — Мне очень, очень худо. Как-нибудь после я вам — если, конечно, у вас будет интерес, — расскажу, почему так вышло. Но сейчас я умираю. Я дам вам сто долларов, других денег у меня нет. Пожалуйста. Умоляю — купите мне чего угодно, лишь бы там был алкоголь. Я верю, что вы меня не обманете, а если вам нужно — возьмите себе за труды, сколько хотите.

Андреев присвистнул:

— Вы с ума сошли, Александр Терентьевич! Сто долларов! После сочтемся. Погодите, я сейчас вернусь, — и он растворился в коридоре. Клятов, не веря в близкое спасение, сжал кулаки и крепко зажмурился. "Вот и все, вот и все, стучало сердце. — Сейчас случится чудо, сейчас произойдет что-то очень хорошее. Терпение, дурак, терпение — помощь уже близко. Еще чуть-чуть, и ты оживешь. Наверно, это наилучший для меня выход — поселиться здесь. Мне нельзя оставаться одному, один я повешусь или надышусь газом — собственно говоря, давно пора было это сделать, но как-то все же, как-то все же…Спасибо Пендалю, надо будет ему позвонить, извиниться. Я, наверно, его здорово подвел — человек рассчитывал, планировал…а я опять нажрался, как сука, как клещ…о, господи, какой позор, какое скотство!"

И Александр Терентьевич, в который раз охваченный похмельными страхами и угрызениями совести, перевернулся на живот, втиснул лицо в грязную полосатую ткань и сжал ладонями череп. За спиной послышались шаги.

— Я, конечно, не знаю, — послышался полный сомнений голос Андреева. Но думаю, что это подойдет.

Все страдания и угрызения сняло как рукой; Клятов проворно сел и протянул дрожащую руку к стакану, который принес ему участливый сосед.

— Там чего? — спросил он автоматически — на самом деле ему было глубоко безразлично, что именно было налито в стакан.

— Спиртик, — улыбнулся Андреев. — Не медицинский, но вполне, вполне! За неимением лучшего…

Дальше Александр Терентьевич не слушал, и Андреев, видя это, замолчал. Александр Терентьевич махнул стакан в два глотка и задохнулся. Глазные щели разлепились, красные глаза вылезли на лоб, в ушах раздался звон — не то пасхальный, не то похоронный.

— Закусить не взял! — Андреев с досадой ударил себя по лбу.

— Спасибо, — Клятов замычал и замотал головой. — Я…(он закашлялся долгим, подводящим к рвоте кашлем) я не могу есть…вот уже несколько дней…но это пройдет…потом…может быть…

Андреев устроился рядом на матраце, закурил и молчал, пока Александр Терентьевич не пришел в себя. Тот, наконец, от души выдохнул и замер, глядя перед собой и смутно прозревая первоочередные, неотложные дела.

— Кто-нибудь в квартире пьет? — спросил он осторожно, намереваясь хотя бы в общих чертах угадать свою дальнейшую судьбу.

— Теперь — да, — усмехнулся Андреев и пустил колечко дыма. — Но вы не переживайте, никто вам слова не скажет. У нас квартира дружная. К тому же пьющий человек — фигура любопытная…В пьющих людях есть особенная, знаете ли, восприимчивость…своеобразная проницательность, какой не сыщешь в прочих…

Это суждение показалось Клятову немного странным. Он искоса взглянул на Андреева, ощутив неясную угрозу — высокая оценка пьяной восприимчивости звучала в устах последнего как-то не так…не тот был вопрос, чтобы волновать субъекта вроде Андреева. Но сосед непринужденно попыхивал папиросой, и Клятов в конце концов отнес все на счет своих остаточных алкогольных страхов и подозрений. Восприимчивость и вправду особенная боишься каждого шороха, каждого стука. Андреев замурлыкал какой-то марш.

— Любите Некрасова? — спросил он вдруг. — Наши любят. Вообще любят русских поэтов. А в особенности — вот это: "Идет, гудет Зеленый Шум, Зеленый Шум, Весенний Шум…" Правда, талантливо?

— М-м, — отозвался Александр Терентьевич неопределенно и осторожно. "Ахинея какая, — подумал он про себя. — При чем тут Некрасов?"

— Или вот такое: "Гори, гори ясно, чтобы не погасло!" — пропел Андреев и с довольным видом уставился на Клятова в ожидании похвалы.

— Это как будто не Некрасов, — осмелился высказать свое мнение тот.

— Конечно, нет. Не свет же на нем клином сошелся! Мы и других читаем, и даже сами иногда пописываем. Вот я, например, сочинил коротенькое стихотворение — называется: «Царскосельское». Прочесть?

Клятов вежливо повел бровью. Андреев запрокинул голову и торжественно, нараспев произнес:

— Дева, струю нагнетая, свою опрокинула чашу. Правда, ничего? Это я придумал, когда проезжал прошлым летом мимо Царского Села. Навеяло, так сказать.

Молчание Александра Терентьевича затянулось. Андреев сообразил, что смутил и озадачил новосела, и быстро поправился:

— Да вы не думайте, мы не психи. Просто по-настоящему дружная квартира, вот и все. Мы, конечно, не каждый день занимаемся декламацией. Так, по праздникам, когда есть настроение…В коммуналках достаточно минусов, но есть и плюсы. Рождается своеобразное братство, связанное общим проживанием об этом часто забывают. Так что можете не сомневаться — вы не столько потеряли, сколько приобрели.

Клятов, успокоенный этими словами, слабо улыбнулся. И вдруг вспомнил про свое брошенное бюро.

— Есть еще одно дело, — начал он нерешительно. — Уж не знаю, удобно ли просить. Но опять же: деньги — вот они.

Андреев закивал, демонстрируя неподдельное внимание.

— Вещички мои остались под дождем мокнуть, — сообщил Александр Терентьевич горестно. — Вы понимаете, что мне было не до того. Там не Бог весть что, но все же… Вот если бы поймать машину, да съездить погрузить…

Сосед ненадолго задумался, прикинул что-то в уме.

— Это дело поправимое. — сказал он наконец. — Правда, тут и вправду понадобятся деньги. Но вы не тревожьтесь, ради первого знакомства оформим все в наилучшем виде. Прямо сейчас и займусь, гоните монету.

Клятов, кряхтя, начал подниматься с матраца, но Андреев усадил его обратно.

— Нет-нет, отдыхайте. Я справлюсь сам. Говорите адрес, и, если там что-то осталось, привезу в целости и сохранности. Давайте же, говорите адрес.

6

Оставшись в одиночестве, Александр Терентьевич повернулся на бок и попытался заснуть. Сон не шел; в мозгу роились ошметки планов и намерений, а моральный императив настойчиво звал куда-нибудь зачем-нибудь. Тревога, отчасти укрощенная спиртиком, ненадолго отступила; на первый же план вышла лихорадочная жажда деятельности, болезненное желание что-то — неважно, что сделать, чтобы окружающий мир сделался более комфортным и не было после мучительно больно за личную пассивность. Однако делать было нечего, он сделал все, что было в его власти. Обмен состоялся, деньги — за пазухой, до места проживания добрался без потерь, Андреев уехал и — чем черт не шутит может даже привезти предательски оставленную мебель. Можно спокойно лежать и отдыхать, но именно отдых-то и невозможен, какой может быть отдых, когда тебя точит желание вскочить и бегать без всякой цели взад-вперед по комнате в надежде отвлечься от адского пламени, что угрюмо тлеет глубоко внутри и не погаснет вовеки. Поэтому Александр Терентьевич, пролежав не более десяти минут, решительно встал и осторожно выглянул в коридор. Неплохо бы добавить, но как попросишь о таком людей совершенно незнакомых, пусть и дружелюбных, как уверял его Андреев? И выйти на угол нельзя: послав Андреева за вещами, Клятов связал себя известным обязательством хотя бы дождаться этого доброго человека и поучаствовать в разгрузке собственного скарба. Если он отправится на поиски очередного стакана, это может закончиться потерей благорасположения единственного человека, которому он сейчас может довериться. Нет, придется потерпеть. А вдруг повезет, и в коридоре он нарвется на кого-то столь же хлебосольного, сколь и Андреев? Мысль показалась Клятову дельной, и он потащился на кухню. На кухне стоял лысый старик в джинсовом комбинезоне и что-то варил себе на плите в жестяной кружке.

Александр Терентьевич откашлялся. Старик подпрыгнул, обернулся и вытаращил на Клятова глаза.

— Здравствуйте, — поздоровался тот. — Я ваш новый сосед…Клятов Александр… — в последний момент что-то удержало его от упоминания отчества. Вероятно, все-таки сыграло свою роль подсознательное соображение, что типы с подобным лицом, не говоря уже о запахе, называться по отчеству права не имеют.

Дед заколесил к Александру Терентьевичу, приблизился, остановился, заглянул в глаза.

— Я прошу меня великодушно извинить, — произнес он пискляво, — но вы, случайно, не алкоголик будете?

Вопрос был оправданный, и даже риторический, но Клятов все равно не ждал, что спросят так вот, в лоб. Он сделал глотательное движение, молча кивнул и одновременно пожал плечами.

— Ах, какая удача! — воскликнул старик и сунул для рукопожатия дряблую ладошку. — Прошу любить и жаловать: Дмитрий Нилыч Неокесарийский. Простите мою бесцеремонность, но до сих пор у нас в квартире не было своего алкоголика. А без них коммуналка вроде бы уже не коммуналка — вы согласны? Вы не обиделись?

— Нет, что вы, — Александр Терентьевич изобразил на физиономии улыбку. — Если вы так вот сразу про все догадались, то нельзя ли…

— Конечно! — всплеснул руками Неокесарийский. — О чем разговор! Прошу, прошу в мои хоромы…Сейчас вот только с вашего позволения выключу мою стряпню…

Старик выключил газ, схватил ошарашенного Клятова под руку и потащил прочь из кухни. Разум Клятова отказывался правильно оценить происходящее. Можно, скрепив сердце, допустить, что квартиранты ощущают некоторую недоукомплектованность в смысле пьющего люда, но мысль об их единодушном восторге казалась совершенно дикой. Дмитрий Нилыч, приговаривая по пути: "Уж чем богаты", провел Александра Терентьевича в комнату, где можно было запросто задохнуться от книжной пыли. Такого количества книг на такой маленькой площади Клятову видеть не приходилось.

— Вы, наверно, доктор наук? — почтительно осведомился Клятов.

— Нет, любезный, какое там! — рассмеялся Неокесарийский. — Я простой библиофил, собиратель всякой всячины. Все собираю и собираю, и не могу остановиться. Каждое утро, как проснусь, корю себя — ну зачем, скажи на милость, тебе эти горы и залежи? В могилу-то не возьмешь, а оставить некому. Полежу так, посокрушаюсь — и опять за свое.

Дмитрий Нилыч с виртуозностью ужа подлез под готовую рухнуть книжную стопку и вытащил на Божий свет графинчик с малиновым содержимым. Клятов переминался с ноги на ногу, не смея сесть. Неокесарийский, спохватившись, бережно усадил его на тахту и поставил под нос высокую граненую рюмку мутного стекла. "Что мне рюмка", — подумал АлександрТерентьевич с досадой, следя, как дед целится из графинчика и медленно нацеживает свою плюшкинскую наливку.

— Извольте отпробовать, — старик неуклюже поклонился и чуть попятился.

Клятов прижал руки к груди:

— Не знаю, как вас благодарить… — схватил рюмку и залпом ее опустошил. Наступило, как он и предполагал, разочарование: напиток на поверку оказался слабеньким, градусов двадцать, и впридачу тошнотворно сладким.

— На здоровье, — просиял Неокесарийский и тут же налил еще. Александр Терентьевич довольно кашлянул: двадцать плюс двадцать — уже сорок. Выпив, он слегка разомлел и позволил себе светский вопрос:

— А что, Дмитрий Нилыч (вот! уже и развязность проступает!), вы, небось, тоже стихами увлекаетесь?

— Как же не увлекаться? — Старика вопрос не удивил. Он порылся в книжном завале, вынул томик, раскрыл и прочел: — "Пробирается медведь сквозь лесной валежник, стали птицы громче петь и расцвел подснежник!" Просто, бесхитростно, а пробирает до костей! Вы, кстати сказать, не за подснежниками пожаловали?

— Что? — растерялся Клятов.

Неокесарийский усмехнулся и махнул рукой:

— Не слушайте, это стариковское. Нас тут собралось двенадцать месяцев, вот и забываешь порой, где быль, а где сказка. Вы сами увидите и, смею допустить, удивитесь.

Александр Терентьевич раскрыл было рот для нового вопроса, но тут со двора донесся бодрый автомобильный гудок. Неокесарийский заковылял к окну, выглянул и сообщил:

— Похоже, по вашу душу — Андреев с какими-то вещами. Не с вашими ли?

Клятов, будучи связан по рукам и ногам отлучкой Андреева, не знал, чему он больше обрадовался — вещам ли, свободе ли.

— С моими! — он поспешил к выходу. — Я извиняюсь…

— Что вы, что вы! — старик возмутился. — Не смею задерживать. Увидимся вечером, за ужином. Полагаю, в вашу честь будет устроен маленький фуршет.

Неокесарийский произнес это с мелким нечаянным смешком — довольно гнусным, но Клятов не придал этому значения. Он вышел в коридор и увидел, как Андреев, пригласив в помощники шофера маленького грузовика, заносит в помещение многострадальное бюро — многострадальное в одном воображении Александра Терентьевича. Предмет был цел и невредим, и в той же мере сохранились все прочие вещи.

— Я ваш должник по гроб жизни, — промямлил Клятов, бестолково перемещаясь в пространстве и создавая самозваным грузчикам очевидные неудобства.

— Забудьте, — отозвался Андреев, отдуваясь. — Между прочим, ваше прежнее жилище занял очень неприятный тип. Вот кто будет должник…

— Что он вам сделал? — спросил Александр Терентьевич испуганно. — Это Пендаль. С ним опасно связываться.

— Не хватало, чтобы он что-то сделал, — хмыкнул Андреев. — Просто выполз на тротуар, вел себя вызывающе…Черт с ним, это не ваша забота. Держите сдачу, — и он сунул в руки комок пятидесятирублевок. — Я поменял, вы не в претензии? Курс вполне приличный.

Слов у Клятова не нашлось. Внимание, которое ему оказывалось, было поистине сверхъестественным.

— Сколько я вам должен? — спросил он с излишней суровостью, боясь расчувствоваться совсем.

— Я посамовольничал, — признался Андреев виновато. — Взял без спроса, но немного, в разумных пределах. Ничего?

— Все нормально, — сказал Александр Терентьевич устало. Действие стакана неуклонно сходило на нет, и он остро нуждался в небольшом путешествии. Да и впечатлений было слишком много, он давно уже отвык от столь насыщенной жизни. — Я тут отлучусь на полчасика…

— Идите, — кивнул Андреев серьезно. — Только — очень вас прошу — не перестарайтесь. Вечером отметим ваше новоселье как следует — так не дай Бог, проспите все на свете.

7

Александр Терентьевич вел себя примерно и не перестарался. Он даже недобрал — трудно понять, что явилось тому причиной. Скорее всего, сказалось общее переутомление, в силу которого новоселу стало до лампочки решительно все, даже самая основа его существования. Рассеянный и невнимательный к голосу нутра, он ограничился парой стаканов, беспечно рассчитывая на заботливое провидение, которое с некоторых пор взяло над ним шефство. Тут, конечно, была учтена перспектива ужина, да и щедрый Андреев, казалось, был из породы дойных коров, к которым всегда в случае чего можно припасть пересохшими губами. В общем, Клятов даже домой ничего не купил, а пошел, как есть, с умеренно гудящей головой и стопудовыми ногами. Он мало что соображал, и лишь матрац стоял перед глазами — Александр Терентьевич напрочь забыл, что к нему вернулся безропотный, на все согласный диван. Лишь на секунду прояснилось его сознание — при виде набухающих майских почек. Клятов припомнил, что с ними было связано какое-то малоприятное переживание, какой-то страх. "Ничего, — проворковал он самому себе утешительные слова. Теперь после дождичка дело пойдет". И выкинул почки с деревьями и маем из головы.

А потом пришли кошки, и это была расплата за неосмотрительность.

Это может показаться удивительным, но в поисках корней алкогольного психоза Клятов до сих пор не удостоился полноценного бреда, настоящей белой горячки. Были тревоги, были фобии, были навязчивые мысли, но живой, всепоглощающий опыт не приходил. Так случилось и с кошками: Александр Терентьевич добрался до своей конуры, рухнул на полюбившийся матрац и попытался заснуть. Здесь-то недобор и нанес свой коварный удар: сон обернулся полусном, в котором происходили разные мерзкие события. Вообще, Александр Терентьевич давно дошел до состояния, в котором всякая наука пускается побоку и остается лишь одно стремление — лишиться сознания, поскольку все, что сознается, вызывает тошноту и желание наложить на себя руки. Как раз сознания он не лишился: лежал, беспомощный, ничком и смотрел, как на пороге появляются две кошки мышиной окраски — тощие, голодные, короткошерстные, с поднятыми хвостами и с неизвестными намерениями. Клятов точно знал, что дверь за собой он затворил; сейчас она была приоткрыта, и в широкую щель виднелся залитый желтым светом пустынный коридор. Александр Терентьевич никак не мог уразуметь, грезит ли он, или все происходит наяву. В любом случае, он никак не мог повлиять на происходящее. Секундой (или часом) позже он отметил, что кошки куда-то делись, зато в комнату заглядывают два врача — в хирургических халатах с тесемками на спинах, в колпаках, при очках и с чемоданчиком. "Кто же их вызвал? — в ужасе подумал Клятов. — Неужели соседи? Все может быть, все может быть…" Врачи исчезли, но ясно было, что они где-то здесь, в квартире — наверно, собирают информацию об Александре Терентьевиче. "Надо запереть дверь и никого не впускать", — мелькнула мысль, такая простая и спасительная, что Клятов не стал делать этого элементарного дела. Ему хватало знания о самой возможности спасения. И он, наконец, отключился, а когда настало время вползать обратно в жизнь, почувствовал себя так плохо, как не было давно, как не было даже утром, когда Пендаль будил его ботинком.

Часов у Александра Терентьевича не водилось, и он понятия не имел, сколько времени. За окном было пасмурно, но светло — стало быть, еще не ночь. Еще день на дворе, а значит, надо жить и бодрствовать, а это ужасно. Клятов обратил взор к двери и увидел, что она плотно закрыта. И тут же услышал, как в нее стучат — деликатно и предупредительно. Донеслось чье-то снисходительное суждение:

— Надо кулаком и посильнее, он же не слышит.

— Я слышу, — прокаркал Александр Терентьевич и забился в приступе кашля. Он кашлял так неистово, как будто хотел извергнуть на пол инопланетного паразита, засевшего в утробе — такое он когда-то видел в фильме ужасов.

— Александр Терентьевич! — позвал из коридора Андреев. — Просыпайтесь! Все готово, вас ждут.

— Иду, иду, — заторопился Клятов, оправляя на себе одежду. Он спал, не раздеваясь, но его гардеробу это обстоятельство вряд ли уже могло повредить.

Клятов шагнул за порог и увидел, что там стоят Андреев, Гортензия Гермогеновна и какой-то еще человек — совсем молодой и пока незнакомый.

— Да, — крякнула Гортензия Гермогеновна после короткой паузы. — Тут не прибавить, не убавить. Ну, ничего, сейчас ему станет полегче.

Она приоделась: теперь на ней был деловой костюм в обтяжку, подчеркивающий выступы и углы. Бигуди испарились, однако кудри получились такие мелкие и тугие, что могло показаться, будто бигуди присутствуют по-прежнему. Гортензия Гермогеновна, выдвинув квадратную нижнюю челюсть, оценивающе изучала Александра Терентьевича. Поскольку она посулила ему скорое облегчение, Клятов пришел к выводу, что и Гортензия Гермогеновна готова наравне с Андреевым и Неокесарийским принимать посильное участие в его алкогольной судьбе. Он повиновался, и все четверо двинулись к уже знакомой Александру Терентьевичу кухне. Краем глаза Клятов отметил таракана, проползавшего по сырым обоям общего пользования. У входа в кухню Клятов остановился и ошеломленно воззрился на роскошный стол, заставленный снедью и бутылками всех мыслимых пород. За столом сидели люди, много людей; немного позднее Александр Терентьевич счел их общее число: тринадцать, включая его сопровождающих. Одно место, во главе стола, пустовало, и Андреев подтолкнул Клятова в направлении именно этого места.

— Право дело, я не могу, — Александр Терентьевич сделал попытку приютится где-то с краю, на табуреточке, но стол дружно завопил, чтобы он и думать не смел, что он отныне полноправный член дружного коллектива, что сами стены флигеля-призрака вот-вот пустятся в пляс по случаю столь радостного события. Клятов сдался и занял отведенное ему место. Он вспомнил таракана и почувствовал, что в чем-то с этим насекомым схож — угоди таракан в какой-нибудь праздничный салат, это сходство доросло бы до полного тождества.

— Гортензия Гермогеновна! — подал голос Неокесарийский, сидевший далеко от Клятова. — Я предлагаю перво-наперво посвятить молодого человека в некоторые структурные особенности нашего общества.

— Дайте же человеку поправить здоровье! — укоризненно вмешался Андреев. — На нем лица нет!

— Пусть выпьет, — разрешила Гортензия Гермогеновна. — Налейте ему, сколько нужно.

— Один не буду, — заявил Александр Терентьевич категорическим тоном. Умру, но без вас не выпью ни грамма — что это такое? Я пока еще не совсем…пал.

Это «пал» получилось у него таким басовитым и высокопарным, почти что библейским, что вся компания испытала неловкость. Андреев рассудил, что надо уступить. Наполнили стопки и рюмки, выпили без тоста — сразу вслед за Александром Терентьевичем, который немного выждал, тоста не дождался и, будучи сам неспособным к произнесению речей, плюнул на церемонии и поправился. Наступила тишина. В ней не было напряжения: казалось, что собрание, из милосердия сделав уступку виновнику торжеств, намерено, наконец, последовать давно установленному ритуалу, который для собрания не в тягость, а в радость. Когда же ритуал завершится, можно будет с чистой совестью начихать на условности и вести себя, как заблагорассудится. Неокесарийский встал и, без всякой на то нужды, постучал о край фужера ложечкой.

— Дорогой Александр Терентьевич, — заговорил он, убедившись, что ни единый посторонний звук не нарушает течения его речи. — То, чему вы стали сегодня свидетелем, — не более, чем ребячество, озорство. Мы люди взрослые, в большинстве своем не очень молодые, а радостей в наши времена — раз, два и обчелся. Так что не судите слишком строго за возможную ненатуральность поведения и слов. Каждый, в конце концов, увеселяется на свой лад, в согласии со своими наклонностями. Но если посмотреть с другой стороны, то не удастся так вот запросто откреститься от известной заданности, от непостижимого стечения определенных обстоятельств…

Клятов понял только одно: перед ним за что-то извиняются. Он и помыслить себе не мог, что эти милые люди в чем-то перед ним виноваты поэтому, с набитым ртом, не вникая в суть сказанного, он бешено замахал вилкой, заранее отрицая все возможные прегрешения.

— А обстоятельства примечательные, — продолжал Неокесарийский. — Нельзя назвать банальным совпадением тот факт, что под одной крышей собрались представители всех знаков Зодиака, все двенадцать месяцев. Причем ни один из знаков не дублируется, каждый уникален и неповторим. Лично я, если мнение мое хоть сколько-то ценно, усматриваю в этом таинственный, непостижимый замысел природы. Поэтому, надеюсь, вам станет понятнее наша любовь к поэтическим произведениям на природную тему…

Как ни пьян был Александр Терентьевич, он воспринял услышанное как сущий бред, какой не в каждой психбольнице встретишь. В голове у него все перепуталось: двенадцать месяцев, медведь, валежник, зеленый шум, могущественное провидение и коммунальная реакция на шалости судьбы, выразившаяся в любви к сомнительным стихотворениям. Он ничего не сказал и только подлил себе в стопку из графинчика; тем временем Неокесарийский начал представлять участников застолья:

— Начнем, как водится, с Апреля: прошу любить и жаловать — Петр Осляков, наш яростный, кипучий Овен…

Поднялся здоровенный детина в футболке, сидевший слева от Клятова; пользуясь близостью положения, он протянул для пожатия руку. Александр Терентьевич не без труда привстал и с натугой ответил на приветствие. Детина сиял; казалось, он был до такой степени рад знакомству, что растерял все подобающие случаю слова. Дмитрий Нилыч перешел к следующему знаку:

— Месяц май представлен госпожой Солодовниковой. Как и полагается любому порядочному Тельцу, она твердо стоит на земле обеими ногами. С ней всегда чувствуешь себя уверенным…

Госпожа Солодовникова приветливо кивнула. Она была пышной, спокойного вида дамой средних лет и работала, должно быть, если внешность дает основания судить о профессии, каким-нибудь администратором.

— А это наши любимцы, Близнецы — Игорь и Юля. Оба родились в июне, в июне же поженились. Сверх того — бывает же такое! — их маленький Павлуша тоже Близнец.

Игоря Клятов уже видел, это был тот самый парень, что вместе с Андреевым и Неокесарийским провожал его к столу. Вида он был безобразно невзрачного — белокурый, почти альбинос, с мелкими чертами лица и глазами, прозрачными, как колодезная вода. Юля — хрупкая и миниатюрная — сидела рядом с ним. Роскошные черные волосы были перетянуты простой резинкой и образовывали хвост, достигавший талии. Если Игорь был почти альбиносом, то Юля — почти лилипутка, карлица. Для получения статуса последней ей хватило бы уменьшиться на три или пять сантиметров.

Неокесарийский откашлялся:

— Что касается Рака, то это — ваш покорный слуга. Родился в самый разгар июля, и сие сомнительной ценности событие случилось весьма давно…Не стану заниматься самоописанием; вы, верно, и сами уже успели составить о моей персоне мнение. Я лучше представлю вам Льва: Виталий Севастьянович Сенаторов. Истинный Лев, говорю я вам — благородный, щедрый, великодушный. Любит, разумеется, когда последнее слово остается за ним.

Встал начальственный мужчина в очках без оправы и с гривой седых волос — и вправду львиных. Покровительственно склонил голову, поправил полосатый галстук и сел обратно.

— С Девой вы знакомы уже хорошо. Не знаю, что бы делала наша квартира без обожаемой Гортензии Гермогеновны. Как вы уже заметили, строга и властолюбива, но сердце у нее добрейшее. Ей по плечу любое дело, она координатор, управитель и мать родная в одном лице…

Гортензия Гермогеновна пошла от удовольствия пятнами. Она заулыбалась; аттестация, данная ей Дмитрием Нилычем, растопила кажущийся лед ее души. Неокесарийский тем временем перешел к Весам:

— Альберт олицетворяет октябрь, и довольно неплохо с этим справляется. Порой его заносит, бросает из крайности в крайность, но так ведь и должно обстоять дело с мятущейся, неуверенной душой, где чаши находятся в неустойчивом равновесии.

Альберт Александру Терентьевичу не понравился. Опасный тип: запавшие глазки, широкие скулы, злая физиономия; татуированные руки — в беспрестанном возбужденном движении. Явно уголовная наружность; такому скажешь слово поперек — и заработаешь шило в брюхо. Неокесарийский сделал паузу и притворно взялся за сердце:

— Каждому Раку свойственно трепетать перед Скорпионом…И я трепещу, не в силах противостоять чарам этой женщины. Анна Леонтьевна, повторю в сотый раз — я ваш раб до последнего вздоха…

— Ловлю на слове, — лукаво отозвалась сухая царственная старушка, одетая крайне бедно, но исключительно опрятно. Она повернула к Клятову свое умное, интеллигентное личико и доброжелательно кивнула.

— Редкая женщина, — вздохнул Дмитрий Нилыч, прикрывая глаза и даже чуть раскачиваясь от полноты чувств. Он очень правдоподобно изображал желание подольше задержаться на Скорпионе и медлил с продолжением. Но вот он столь же достоверно изобразил внутреннее усилие и представил Стрельца: — Господин Комар. Великолепный случай совпадения фамилии и сущности. Жалит — то бишь стреляет — всех без разбора. Непоседливый, неугомонный, острый на язык, энергичный…и даже затрудняюсь определить, какой еще. Тоже прошу любить и жаловать.

С места вскочил маленький тощий мужчина лет тридцати, который действительно смахивал на некое проворное, хищное насекомое. Помахав Александру Терентьевичу издалека, он плюхнулся на стул и подложил себе в тарелку кроваво-красного мяса. У Клятова уже рябило в глазах, он превратился в заводную куклу и перестал отвечать на приветствия — только моргал, дожидаясь вожделенного алкогольного момента. Неокесарийский уловил его настроение и произнес сочувственно:

— Я вижу, вы утомились. Но осталось совсем чуть-чуть, еще трое — тем более, что один из них в представлении не нуждается. Я позволю себе перескочить через одну фигуру и сразу назвать человека февраля: это Андреев. Вольный Водолей, чистый, вездесущий добрый дух, который веет, где захочет, и всюду находит друзей. Вы бы видели его записную книжку — в ней места живого нет…

— Будет вам, Дмитрий Нилыч, — смутился Андреев. — Через край берете. Хватит про меня, давайте март с январем — и конец процедуре.

— Слушаюсь, — поклонился Неокесарийский, выбросил руку и провозгласил: — Господин Козерог, он же Илья Кремезной. Гений. Правда, гений, я ничуть не преувеличиваю. Ученый. Математик. Теоретик. Доцент. В будущем — академик, в этом можно не сомневаться. Своим упорством и трудолюбием способен скалу стереть в порошок.

Лица и закуски свободно плавали перед очами Александра Терентьевича. Не без труда он различил Козерога — скромного лысоватого очкарика, пившего один лимонад и евшего совсем немного. Илья Кремезной — погруженный, видимо, в какие-то математические мысли — не удосужился взглянуть на Клятова, и формальный кивок был адресован, скорее, тарелке с крохотным кусочком заливной рыбы. Дмитрий Нилыч снова вздохнул и с облегчением молвил:

— И, наконец, многоуважаемый Рыб, да простит господин Чаусов мне эту шкодную лингвистическую вольность. Месяц март. Господина Чаусова вы, Александр Терентьевич, будете видеть лишь в исключительных ситуациях — типа сегодняшней. Это затворник. Пожалуй, они с Козерогом во многом похожи — одно упрямство, один научный фанатизм. Но если Кремезной — поборник наук точных, то Чаусов — приверженец философских и мистических трудов. Книг у него, нельзя не признать, едва ли не столько же, сколько у меня. Сознаюсь, что временами я испытываю черную зависть коллекционера, но Рыба отказывается идти на контакт и заниматься книгообменом.

Клятов собрался с силами, напрягся и вгляделся в тщедушного старикашку, одетого почему-то в пальто. Тут же он догадался, что сильный запах нафталина, на который он обратил внимание с самого начала трапезы и который перебивал ароматы съестного, исходит именно от этой одежды. Старикашка Чаусов жрал за семерых, уплетая все подряд. Похоже было, что он даже не следит за церемонией и не слышит, что говорят про его особу. Во всяком случае, реакции на слова Неокесарийского с его стороны не последовало никакой.

— Все! — воскликнул Неокесарийский и сделал руками замысловатое дирижерское движение. — Остались вы, Александр Терентьевич. Я чувствую печенкой, что в дате вашего рождения есть что-то особенное. Возможно, вы родились в один из спорных декабрьских дней, которые относят к до сих пор официально не утвержденному знаку Змееносца? Я угадал?

— М-м, — промычал Клятов непонимающе. Он усваивал очередную порцию спиртного и не сразу смекнул, что к нему обращаются. Неокесарийский повторил вопрос. Александр Терентьевич подумал и ответил:

— Не, я не декабрьский. Я, по-моему, тоже Рыба.

— Рыба? — огорчился Дмитрий Нилович. — Очень жаль. То есть я хочу сказать, что это замечательный знак, но просто теперь у нас целых две Рыбы…впрочем, это показательно! Ведь месяц март определяется знаком, который существует во множественном числе! Рыб и должно быть хотя бы две, никак не одна! Так что все в полном порядке, Александр Терентьевич!

— Да я не мартовский, — пробурчал на это Клятов и почему-то полез за пазуху за паспортом, как будто бы ему не поверили без документов. — Я родился двадцать девятого февраля, в високосный год. Меня по три года вообще, так-скать, не бывает…

Наступившее минутное молчание сменилось громом аплодисментов и восторженными возгласами, среди которых особенно ясно звучали партии Рака, Стрельца и Водолея. После начали горланить "Гори-гори ясно", "Зеленый Шум" и про медведя в валежнике. Александр Терентьевич, уже смирившийся со всем и плюнувший на все, пил и ел, покуда хватало сил. А когда истощились силы, свалился под стол, и заботливые руки приняли его отравленное тело и снесли в каморку, на матрац, подобно вещи, которую ставят на место после того, как попользуются.

Ночью его посетила Юля.

8

— Привет, — сказала Юля.

— Привет, — пробормотал Александр Терентьевич.

Он спал, он знал это точно.

Он находился в незнакомом дворике, на лавочке. Перед ним шумел богатырский тополь, на нижней ветке которого сидела, свесив босые ноги, Юля. Она была одета в полупрозрачный наряд зеленого цвета и незнакомого фасона.

— Не бойся, ты спишь, — Юля улыбнулась и шмыгнула носом.

— А чего мне бояться? — настороженно отозвался Александр Терентьевич.

— Ну, мало ли! — Юля пожала плечами. — Вдруг решишь, что я к тебе приставать буду.

— С чего мне так решать?

— Фа-фа-фа! — та закатила глаза, и бессмысленная реплика получилась отвратительно пошлой. — А я ведь могу!

С этими словами Юля внезапно спрыгнула с ветки и оказалась у самых ног Клятова. Александр Терентьевич успел осознать, что во сне он стоит по стойке «смирно», одетый как всегда — в то же, в чем лег.

Он испытал сильнейшее в жизни желание — забытое чувство, которое, как он ошибочно полагал, умерло несколько лет тому назад. Но он не мог пошевелить и пальцем: стоял и в глупейшем безмолвии пялился на проворное существо, которое подобралось вплотную и деловито шарило в его ширинке.

— Во сне — это ладно, — брякнул Клятов, озабоченный близким разрушением молодой семьи.

— Угу, — кивнула Юля, расстегнула последнюю застежку, и брюки свалились на…землю? Нет, под ногами была не земля, там не было вообще ничего. Сейчас, мой маленький, Игорь подойдет. Вот увидишь, как славно получится.

Александр Терентьевич хотел спросить, зачем нужно подходить Игорю, но язык отказался ему повиноваться. Он заглянул вниз и в ужасе уставился в раскрытый Юлин рот — там не было зубов, зиял лишь страшный черный провал, откуда вдруг потянуло адским смрадом.

— Нос зажми, если не нравится, — посоветовала Юля. — У всех суккубов плохо пахнет изо рта — я потому и не целуюсь. А ему, — она кивнула на то, что вывалилось из брюк Александра Терентьевича, — ему без разницы. Вот с Игорем придется потерпеть…

— Почему? — спросил Клятов.

— Так он же инкуб, а не суккуб, — удивилась Юля. — Он только женщинам глянется. А ты, может статься, увидишь его, как он есть.

— Раз я не женщина, то зачем ему приходить? — спрашивая, Александр Терентьевич медленно отступал. Он уже на целых два шага удалился от беззубой пасти.

— Дареному коню! — хохотнула Юля. — Может, к нам бабу вселили? Можно и баб поискать, но берем, где поближе. На безрыбье…

С нее поползли мелкие насекомые.

Клятов сделал еще шаг, и очутился в комнате Чаусова. Никаких книг, вопреки утверждениям Неокесарийского, в ней не было. Висели шкуры и потемневшие от времени сабли; хозяин в парче и шелках сидел, развалясь, на антикварного вида диване.

— За подснежниками, деточка? — прошамкал он участливо и тут же засмеялся. — За ними — к братцу Апрелю. А я, сударь мой, Март!

— Что здесь происходит? — зубы у Александра Терентьевича застучали. Между прочим, он снова был полностью одет.

— Это ты скоро узнаешь, — успокоил его Чаусов. — Я тебе книжку дам почитать. Про друидов. Ты ведь любишь читать книжки? Ну вот.

— Какие друиды? — Клятов, против воли, сорвался на крик. — Что это за идиотский театр?

— Ух ты! — Чаусов вскочил и моментально переместился поближе к Александру Терентьевичу. — Не в твоем положении, сударь, голос повышать. Не в твоем! Потому что мы тебя до капли выдоим. Слыхал, что с прежним жильцом было?

Старик вцепился Александру Терентьевичу в щеки.

— Живым не выйдешь, — прохрипел он, утрачивая всяческий контроль над темными чувствами. — Думаешь, так уж это приятно — изо дня в день с древесами?

Клятов рванулся и попробовал перекреститься.

— Не поможет! — радостно закричал Чаусов, но помогло. Возможно, вовсе не крестное знамение, поскольку Александр Терентьевич не успел довершить его до конца. Возможно, вмешалась какая-то другая сила — так или иначе, Клятов проснулся и обратил выпученные глаза к потолку, плохо различимому в ночном мраке. Сердце отчаянно билось нескладно, с устрашающими паузами.

9

Несчастье помогло. Александр Терентьевич Клятов проснулся.

До сих пор его терзали призрачные, надуманные страхи — светлую тему Эриксона, Фрейда и "того, что позади", он выкинул из головы, — надеясь, что навсегда.

По одной единственной причине: страх, который завладел его существом, не имел ничего общего с фантазиями. Клятов ни на секунду не усомнился в абсолютной реальности недавнего сна — более того, он точно знал, что это никакой не сон, это естественное (с позволения сказать) событие, с которым нужно жить.

"Саша, успокойся, — сказал он себе. — Теперь все завершилось. Ты наконец-то попал. Теперь ты должен думать. Для этого придется перестать пить, и ты перестанешь. Ты будешь думать. Ты столкнулся с какой-то гнусью, которую необходимо извести. Ты же врач, ты забыл? Ты ученый. Ты все позабыл, мать твою так. Но пора просыпаться".

Сначала книги. Читал ли он когда-либо в прошлом о подобных вещах? Да, кое-что было. К сожалению, все, что Александр Терентьевич читал на эту тему, было литературой либо пространно-отстраненного, либо информативно-познавательного толка. Нигде не содержалось прямых указаний на то, как следует вести себя при реальном столкновении с предметом описаний. Но все-таки он попытался внести ясность. " Друиды. Кто они такие? Какие-то древесные духи. При чем здесь Зодиак? подснежники? Что дальше? Инкубы и суккубы? Какое они имеют отношение к Зодиаку и, главное, к коммуналке, в которой он отныне вынужден доживать свой век? Черт подери, почему же они так обрадовались? Почему такой прием?" Александр Терентьевич вспомнил, как несколько лет тому назад прочел в газете фантастический рассказ про запойного алкоголика, которого мафиозная квартирная сеть взяла, можно сказать, на ставку и подселяла в коммуналки, не желавшие расселяться. Он, вселившись, пил, дебоширил, и все уезжали…пока несчастный не нарвался на квартиру вампиров. Но тут — тут все было иначе. Ему обрадовались, его приняли с невозможными почестями — почему? Так, отложим. Начнем с начала. Чему они обрадовались — новому жильцу? Нет. Они обрадовались алкоголику, и не однажды это подчеркнули. Андреев говорил про восприимчивость — может быть, разгадка в этом? Очень может быть. Да, с этого все началось — с понятия восприимчивости. Человек, приведя себя в известное состояние, начинает воспринимать явления, недоступные прочим. Но какая им в этом корысть? Очень понятная: им не хватает контакта, живой «отдачи», «подпитки», как выражаются телевизионные лидеры. Они изголодались, они питаются его "отрицательно заряженной аурой" (Александр Терентьевич не знал, насколько согласуется подобное предположение с желанием служить науке). Им безразличен его пол, они накинутся на него, не разбирая, что есть у него в штанах, а чего нету…

Здесь Александр Терентьевич остановился. Выпитые стаканы исправно уводили его в долину безответных кошмаров — вернуться! Вернуться любой ценой, встать двумя ногами на твердую землю…о ком это было? Верно, о Солодовниковой, никуда не деться…но есть же какой-то выход?

Выход был только один: принять бой. Сон — значит, сон; Клятов закрыл глаза и приготовился к новым встречам.

10

И явилась Гортензия.

Она вплыла, подобно «Титанику».

— Я женщина одинокая, — заявила она без обиняков.

Клятов непроизвольно сместился на матраце.

Гортензия Гермогеновна уселась со всей солидностью и глубоко вздохнула.

— Скоро лето, — сообщила она глубокомысленно.

— И? — подхватил Александр Терентьевич, проявляя неожиданную резвость соображения.

— Все распустится, — вздохнула полной грудью гостья. Расцветет…Благодать! Почки, бутоны…

"Пора!" — решил Александр Терентьевич. Он протянул руку и с силой ударил Гортензию Гермогеновну по загривку. Рука прошла сквозь гостью, и та расхохоталась:

— Неправильно делаешь, родимчик! Вот, прочувствуй…

С этими словами она безнаказанно навалилась на Клятова и чем-то вроде губ впилась ему в затылочный лимфатический узел. Клятов ощутил, как энергия — он-то думал, что ее уже в помине не осталось — но нет! эта глубоко законспирированная, в средоточье яиц упрятанная сила вдруг начала покидать его. Сам же он был полностью пассивен и не мог ответить ни единым жестом. Гортензия, напитавшись, отвалилась и одобрительно подмигнула Александру Терентьевичу. Она рыгнула и сплюнула на загаженный пол багровый сгусток.

— Хорошо! — сказала она- Ох, и любовь у нас пойдет!

Клятов решил, что если уж не в силах он повлиять на сами события, то стоит хотя бы попытаться выяснить их подоплеку. А заодно — выгадать время и отсрочить худшее. Он мрачно проговорил:

— Хоть про деревья расскажите. А то ведь так и сдохну без понятия.

— Запросто сдохнешь. Отчего не рассказать? — Гортензия Гермогеновна, сытая, раскурила папиросу. Клятов явственно вдыхал вполне реальный, посюсторонний дым. — Деревья — это, можно сказать, основное; все прочее баловство. По-настоящему мы сожительствуем только с ними.

"Со мной ли это происходит?" — этот наивный вопрос Клятов задал себе с обреченным равнодушием лунатика. Хищный призрак, попыхивая папиросой, говорил дальше:

— До тебя здесь жил один человечишко — не чета тебе, конечно. Трезвенник, каких поискать. А потому было чрезвычайно трудно войти с ним в соприкосновение. Он очень плохо нас воспринимал — положение отчаянное! Мы нуждались в энергии, как простые смертные нуждаются в воздухе. Лучше всего получалось у Альберта — он как-то сумел пробить в его защите брешь, а уж дальше мы подключились по цепи. Подзарядились с грехом пополам — не досыта, но для выполнения миссии хватило. Так что набросились на растительность, как положено, в согласии с заветами и наказами.

— С чьими заветами? — ужаснулся Александр Терентьевич. Голос его сделался писком.

— Это не твоего ума дело. Так что скоро все зазеленеет, нальется соком…ты этого, конечно, уже не увидишь, потому я тебе и рассказываю. Из милосердия, с позволения сказать. Мне, однако, кажется, что ты и без моих рассказов про все догадался. Не так?

Клятов много дал бы за ошибочность этого предположения, но Гортензия Гермогеновна была, к сожалению, права. Да, он догадался еще утром. Когда, в которой жизни это было? Ему хватило бросить беглый взгляд на молодые почки, чтобы заподозрить в них страшное, убийственное содержание. Все именно так и произойдет: зашумят, зазеленеют листья, и прохожий люд будет себе беспечно разгуливать под сенью дерев, не догадываясь, что листва уже не листва, что скоро проявится нечто невообразимое…каким оно будет? Александр Терентьевич боялся даже фантазировать на эту тему. "Так вот почему они до сих пор не распустились, — подумал он, парализованный отчаянием. — В них не просто зелень, в них зреет зло, посеянное этими мерзавцами".

— Век бы с тобой сидела, — грустно молвила Гортензия Гермогеновна. — Но и о других подумать надобно. К тому же, ты трезвеешь. Вот-вот проснешься обидно! Запоминай, если можешь: захочется принять на грудь — загляни к Ослякову. У него есть все. Душевнейший человек! Ни в чем не откажет.

Гортензия Гермогеновна тяжело встала и придвинулась к двери.

— Шея не болит? — спросила она обеспокоенно.

Клятов помотал головой.

— Ну, заболит еще, — с житейской прозорливостью успокоила его комиссарша. И, досказав последний слог, исчезла. И в тот же момент Александр Терентьевич распознал, что уже бодрствует, несмотря на кромешную ночь за окном.

11

Он поднялся с матраца, распахнул дверь, вышел в коридор.

Комната Петра Ослякова находилась прямо напротив. Клятов постучал негромко, но настойчиво. Овен откликнулся немедленно, словно ждал:

— Открыто, сосед! Заруливай, не топчись на холоде!

Александр Терентьевич вошел. Осляков в одних трусах сидел перед трюмо и сосредоточенно прореживал себе брови.

— Тебе чего — портвешка или покрепче? — спросил он, не оборачиваясь.

— Мне нужна бритва, — сказал Александр Терентьевич.

Пальцы Ослякова замерли в незаконченном щипковом движении. Петр посмотрел на Клятова внимательным взглядом.

— Бритва? — переспросил он холодно. — Зачем?

— Я хочу побриться, — сдержанно объяснил Клятов.

— Это ночью-то? Ты что, сосед?

— Не спится, — пожал плечами Александр Терентьевич и внезапно осознал, что к нему возвращается давно утраченное чувство собственного достоинства. Надо же с чего-то начинать, правда?

— Начинать — что? — Петр Осляков встал и заложил пальцы за резинку трусов.

— Начинать с нуля, — спокойно ответил тот. — Я о новой жизни говорю. Я, как-никак, человеком был когда-то. Вот и собираюсь для начала побриться.

Апрель, находясь в очевидном раздражении, прошелся взад-вперед по комнате.

— Завязать надумал, что ли? — спросил он напряженно. — С чего это вдруг?

— Если бритвы нет, то я пойду, — Александр Терентьевич не счел нужным отвечать. — Извините, что потревожил в столь поздний час…

— Притормози, — Осляков через силу улыбнулся. — Будет тебе бритва.

Он присел на корточки перед трюмо, распахнул дверцы. Клятов стоял и следил, как перемещаются лопатки Ослякова, движимые мощными гормональными мышцами. Апрель, раздраженно погремев невидимой железной дребеденью, вынул пачку лезвий и станок. Александр Терентьевич прикрыл глаза. Картина, увиденная внутренним зрением, разила наповал несмышленышей типа Босха. Тягомотный, не желающий распускаться ясень целит в глаза острыми перстами до чего же тяжел на подъем. Безобидные кроткие липы, которые покажут такое унтерденлинден, что только держись. Рябина цвета юшки. Пятерня каштана, готовая к затрещине. Легион желудей. Сережки ив, готовые обнаружить свою гусеничную, личиночную суть. Тополиный пух — всепроникающий, не знающий границ десант. Томительный жасмин. Полуигрушечный барбарис, забывшийся в предвкушении опасных забав. Загадочный сирый подорожник, присыпанный мудрой придорожной перхотью. Яблони, цветущие на снегу — вопреки законам природы. Вкрадчивая жуткая сирень с удушливым цветом. Обманчиво нежные лиственницы, готовые склониться и обезвредить. Пленительная черемуха с предельно допустимым содержанием зарина. Благородная молчаливая туя. Высокомерный кипарис. Декоративные, голубой ориентации елки, застывшие в притворной, ядовитой неподвижности. Бестолково растопыренные клены, готовые кинуться, куда прикажут. Хрестоматийные березы, продавшиеся, едва сменился ветер, западным брутальным ферфлюхтам.

Петр Осляков легонько тронул Александра Терентьевича за плечо.

— Никак ты, герой, сомлел?

Клятов очнулся.

— Самую малость, — признался он с неподъемной, вымученной застенчивостью.

— Смотри, не покалечься! — с улыбкой от уха до уха, Овен протянул ему бритвенные принадлежности. — Советую употребить пару капель, чтоб руки не дрожали.

"Может, и правда?" — подумал Александр Терентьевич. И тут же весь его организм, от кончиков волос до грязных кромок ногтей, возжелал подношения, преобразившись в зачумленную фабрику по переработке коварных ядов.

— Нет, — вымолвил он еле слышным голосом, и этим отказом сразу поставил себя в один ряд с мучениками различных религий и ересей. — Огромное вам спасибо. Кстати вот…

Клятову пришло в голову, что в нынешнем своем костюме он, пусть даже гладко выбритый и надушенный, не сможет произвести на нормальное общество хорошего впечатления. Нужна новая одежда…галстук, костюм, ботинки…Он едва не попросил Ослякова поспособствовать в обмене долларов, но вовремя вспомнил, что национальных купюр ему должно хватить благодаря оборотистому Андрееву.

— Что? — спросил Осляков и мгновенно напрягся.

— Ничего, ничего, — Александр Терентьевич не без труда вписался в дверной проем. — Спокойной ночи, и простите за беспокойство.

Он захлопнул дверь, повернулся и столкнулся с Неокесарийским, который направлялся в туалет, освещая себе дорогу фонариком.

— Отчего же вы не спите? — удивился Рак и ослепил Александра Терентьевича пытливым световым лучом.

— Грехи не пускают, — Клятов нервно усмехнулся. К нему вернулась способность острить. — Как у вас с предстательной железой? — спросил он неожиданно.

Неокесарийский смешался.

— Дело стариковское, — пробормотал он смущенно. — Вот, иду…

— Ну-ну, — Клятов обнаружил в себе непривычную наглость. — Идите, размочитесь. Только хрен у вас что выйдет! — он перешел на визг. — Решили голыми руками взять? Вот вам! — он сделал неприличный жест. — Так дупло прочищу, что мало не покажется…хоть ты и дерево сто тысяч раз…

— Позвольте. Александр Терентьевич, — взволнованный Неокесарийский попытался что-то возразить, но Клятов его уже не слушал. Он перешел на скачкообразную поступь и, очутившись в сиротской комнате, без сил повалился на истомившийся без тела матрац. С опустошением в душе, с холодным яростным огнем в глазах лежал он без сна, сжимая в кулаке станок и пачку «жиллетовских» лезвий.

12

…На другой день он приобрел костюм.

Добротный, высокого суконного качества — плотной ткани, в мельчайшую английскую клетку. Побрился. Навел лоск. Пообещал себе не пить.

"Я же врач, — не уставал он сам себе повторять. — Я — экспериментатор. Первопроходец. Я уничтожу эту шайку. Время разбрасывать камни, и время сдавать посуду".

Прошло еще два трезвых, безупречных дня, и с ним перестали здороваться.

А ночью явились опять — теперь уже несколько.

Пришел Андреев, пришел Кремезной, притащилась благообразная Скорпионша — и, разумеется, Юля в сопровождении Игоря, а также обязательная Гортензия Гермогеновна.

— Напрасные старания, — вздохнул Андреев и снял с себя брюки. — Мы все равно вас не покинем. Разве вы не знаете, что никогда нельзя встречаться с внутренними демонами лицом к лицу? Взаимное опознание гибельно. Узрев нас однажды воочию, вы никуда не сможете деться. Демон, как известно, достаточно безобиден, пока он неосознанно присутствует в чужом материальном теле. Стоит ему только уловить бодрящий запах понимания… противостояния…мельчайший…Нигде не будет вам убежища, ни в чем не будет поблажки…

Он снова вздохнул, прыгнул и довольно профессионально заключил горло Александра Терентьевича в замок. Тот попытался высвободиться, но неистовые команды, сообщенные мозгом рукам и ногам, обернулись напрасной фантазией. Андреев высунул язык размером с добрую стельку и осторожно лизнул аккуратную ямку, что размещается под затылочной костью.

— По праву старшинства, — сказал Андреев и галантно предложил Гортензии Гермогеновне приблизиться. — Вкушайте — во имя настоящих и грядущих зеленых насаждений.

Кремезной (совершенно неожиданный для академика и теоретика поступок) хрипло затянул песню онтов — людей-деревьев из эпопеи Джона Толкиена.

"Образованный человек", — мелькнуло в голове у Клятова, и тут же резиновые губы Девы присосались к его позвоночнику. Руки Гортензии метнулись к паху Александра Терентьевича.

— Мы посетили вашего покупателя, — сообщил общительный Андреев. Кажется, его звали Пендалем?

Александр Терентьевич, которому мнилось, будто он стал полностью прозрачным, ничего не сказал.

— Он умер, — Андреев вздернул гигантские южные брови. — Он захотел кутнуть, отключился и умер. Там побывала Солодовникова. Сами понимаете: с конкретными людьми — конкретный, майский, земной разговор. Ему не повезло он не испытал прелести удушения живейшей, сладостной лозой…Да, не каждому суждено дожить до золотого века…

Внезапно Клятов понял, что сию же секунду лишится всего — костюма, галстука, рассудка и души. "Просыпаюсь!" — в особенном, сильном волнении, он произнес — тишайшим шепотом, чтобы его не услышали. Они его не услышали. Вокруг не было ни души, он был один — в английском костюме, с остаточным запахом одеколона. Вокруг царила ночь, было около четырех часов утра.

Александр Терентьевич понял, что никакой костюм ему не поможет. Не поможет ничто. С трудом держась на ногах, он проследовал в кухню.

"Все напрасно", — вымолвил он одними губами и присел на табурет. Не слишком ли легко он сдается? Дни лютой трезвости потребовали от него великого напряжения. Собственно говоря, о чем он так печется? Гори оно огнем, ведь он, если припомнить, переселился во флигель уже расставшись с пустыми надеждами. Он прекрасно понимал, что жизни его суждено окончиться в этих стенах. Вот расплывутся доллары — и пиши пропало. А их надолго не хватит — Клятов, что ли, когда-нибудь держался на сей счет иного мнения? Конечно, нет. Стало быть, не о чем и горевать; какая разница, что станет непосредственной причиной его смерти? Цирроз ли, инфаркт ли, ненасытный аппетит зодиакальных скотов — все едино.

Поэтому он может позволить себе выпить. Естественно, с просьбой о выпивке он ни к кому из соседей больше не обратится. Если ничего не отыщет сейчас на кухне, выйдет в ночь, на проспект, какими бы мучениями не аукались ему лишние шаги.

В сердце Александра Терентьевича запел дьявольский рожок. Клятов поднялся с табурета и начал обследовать внутренности кухонных столов и шкафчиков. Он очень быстро нашел то, что искал: пыльную поллитровую бутыль с жидкостью, от которой резко потянуло спиртом.

"Ну, с Богом!" — сказал себе Александр Терентьевич, задержал дыхание и сделал огромный глоток. В горле взорвалась пороховая бочка; если бы он остановился в тот самый момент, то, конечно, после уже не решился бы пить дальше. Но Клятов сощурил глаза и продолжил сосательно-глотательные движения. Шум морского прибоя поднялся из чресел и распространился внутри головы, заложило уши. Александр Терентьевич выхлебал не меньше стакана; только тогда, повинуясь примитивному инстинкту самосохранения, он выдернул горлышко изо рта и начал дышать, постанывая.

"Ничего себе!" — выдавил он, отдышавшись, поставил бутылку на место и побрел к себе. Сил ему хватило ровно на обратный путь — напиток был низкого качества, с примесью какой-то технической отравы. Расположившись на матраце, Клятов не заметил, как отключился. Во сне, вопреки робким и неоправданным надеждам, сознание вернулось, и Александр Терентьевич очутился нос к носу с господином Сенаторовым. Лев оскалился в голодной улыбке.

— Рад, что вы, мой дорогой, исправились, — сказал он густым голосом. А то мы начали волноваться. Контакт с вашей милостью мне жизненно необходим. Я, представьте себе, только что обработал громадный дуб, и еле ноги волочу.

Сенаторов подался к Александру Терентьевичу, протянул к плечам руки. Ни во что не веря и ничего хорошего от своих действий не ожидая, тот изо всей мочи ударил каннибала по волосатым лапам. Он собрал в свой удар всю силу бесконечного отчаяния. И случилось невозможное: Лев взревел от боли и отпрыгнул.

— Что за дела? — спросил он блатным отчего-то тоном. — Ты…

Клятов испуганно глядел на Сенаторова, ожидая свирепой расправы. Но Сенаторов не спешил нападать. И до Александра Терентьевича дошло, что выходец из преисподней тоже боится. Спящий вытянул неверную руку и взялся за спинку стула.

— Сунешься еще раз, огрею вот этим.

— Не посмеешь, — отозвался тот, но с места не сошел. — Братья и сестры! — позвал он зычно. — У Августа проблема. Кто не занят — ко мне!

Ввалился недовольный Альберт, примчался Комар, притащился, шаркая, Неокесарийский. Клятов сжал незатейливое оружие и приготовился к сражению.

— Он что? — Альберт ткнул пальцем в направлении Александра Терентьевича и повернулся к обиженному Августу-Льву. — Руки распускает?

— В том-то и дело, — подтвердил его предположение Сенаторов. Главное — как ему удается?

— Он не должен, — покачал головой Неокесарийский. — У нас односторонняя связь.

— А ты подойди и сам проверь, — огрызнулся Сенаторов.

Старик с опаской, неуверенно подошел к бунтарю. Клятов размахнулся и обрушил стул на пятнистую лысину. Неокесарийский страшно взвыл, зашатался и отступил. Альберт поиграл пальцами, разминая их.

— Инструмент, положим, можно отобрать, — он вытянул губы в дудочку. Что касается прочего…

Он прыгнул, вырвал стул, отшвырнул его в сторону. Не давая Александру Терентьевичу оправиться, вцепился ногтями в лицо. Клятов ударил Альберта коленом в низ живота, однако удар вышел гораздо слабее, чем он рассчитывал.

— Он слабеет! — зарычал Альберт восторженно. — Айда ко мне, сейчас воспитывать будем!

…Клятов бился, как настоящий герой, но сила неуклонно покидала его с каждой затрещиной или пинком. Неокесарийский подставил ножку, все покатились по полу. Сенаторов оседлал распростертого сновидца, Комар уселся на ноги, Альберт зажал голову в тиски. Рак-Июль суетился вокруг, не соображая, чем бы этаким поспособствовать товарищам.

— Ты у меня забудешь, откуда руки растут, — брызги слюны, которые летели изо рта Альберта в лицо Клятову, были полноценными, материальными брызгами.

Александр Терентьевич так и не узнал, по какой из причин его наконец покинуло сознание. Он устремился в черную безмолвную пропасть и был бы счастлив, если мог бы быть счастливым, но он не мог, а значит — лишился радости знать о незнании происходящего.

— По ногам текло, а в рот не попало, — сказал чей-то голос. Это было последним, что Клятов услышал.

13

Когда вернулась жизнь — не жизнь на самом деле, а бледная тень бытия, он не стал выходить в коридор. Не было уверенности, что его не размажет по стенке при первой попытке встать на ноги. К тому же, выходить не хотелось, не хотелось видеть бесстыдного торжества на лицах Времен Года.

Что ж — хороший случай полежать без дела и поразмышлять. Александр Терентьевич безрезультатно облизнул пылающие губы кусочком наждака, в который превратился язык, и крепко задумался.

Да, его смели, сломали, имея численное превосходство. Однако создавалось впечатление, что у него появился крохотный шанс. И этот шанс усматривался в обретенной возможности сопротивляться. Его контакт с неприятелем перешел в новое качество. Что там болтал проклятый Неокесарийский? "У нас односторонняя связь". Да — была, теперь — нет. Он научился влиять на ход событий и наносить ответные удары. Толку с того было чуть, но…совершенству, как известно, нет предела. И путь к совершенству каким-то образом открылся Александру Терентьевичу — каким? Что он сделал такого нового, необычного, что привело к столь значительным последствиям? Как будто ничего. Покупал одежду, мылся под душем, соскребал щетину…что-то страдальчески ел, превозмогая гастрит…Если хоть одно из этих действий послужило причиной перехода на ступеньку выше, то Клятов решительно не мог взять в толк, почему. Нет, он начал не с того. Следует вернуться к основе основ: к хваленой восприимчивости, к которой он упорно стремился столько лет — и получил. Она усилилась и переросла в нечто большее. Отчего может усилиться восприимчивость? Наверно, оттого же, отчего и вообще появилась. Итак, чего же он выпил вчера? Дойдя в размышлениях до ночной поллитровки с техническим спиртом, Александр Терентьевич понял, что попал в точку. Он так взволновался, что даже выпал на миг из-под власти всемогущей абстиненции. Теперь все встало на свои места, и выводы, которые напрашивались, не могли не возбудить в Александре Терентьевиче тоски от знания грядущего. Словно в последнюю минуту существования, он увидел свою неприглядную жизнь от начала и до конца. Ему открылась высокая миссия, с которой он, как выясняется, пришел в подлунный мир. У него нет выбора, и поступок, что придется ему совершить, оправдает и освятит прошлые бесчинства и метания. Клятов знал, что главное дело его жизни — помешать злонамеренным нелюдям этот мир захватить и изуродовать. Надо торопиться, время не ждет, почки зреют, лето близится. Еще чуть-чуть — и будет поздно, город окутается зеленой дымкой. Полчища демонов, замаскированных под невинную растительность, накинутся на спящих горожан…

Выходит, способность к контакту зависит от качества напитка. Чем больше в последнем яда, тем эффективнее связь.

Ради умножения сил ему придется выпить что-то небывалое…возможно, смертельное. Но других вариантов не существует. Он выпьет зелье и войдет в соприкосновение с врагом. Разумеется, не с пустыми руками. Он подготовится. И этим надо заняться в первую очередь, а напиток подождет — Клятову хватит медицинских познаний, чтобы состряпать нечто достойное.

Головную боль сняло, как рукой, будто небо только и выжидало, когда Александру Терентьевичу откроется суть. Жизнь наполнилась смыслом. Галерея покойных самоотверженных экспериментаторов готовилась принять в свои ряды очередного побратима.

Клятов легко встал с матраца, оделся поприличнее, достал из бюро сверток с валютой. И вышел из квартиры, не оглядываясь.

14

Найти друзей Пендаля труда не составило. Прежняя квартира Клятова была полна людей: справляли поминки.

Его встретили не очень дружелюбно, но и не так плохо, как он предполагал.

— У тебя, наверно, нюх на выпивку, — сказал мрачный лоб, увидев, кто пришел. — Ну, дело такое, что заходи.

Александр Терентьевич откашлялся и сделал рукой отрицательный жест.

— Как раз пить я не стану, — отказался он. — И мешать не хочу. Я к вам по важному вопросу.

— Какие сегодня могут быть вопросы? — раздраженно спросил бугай. — Или садись за стол, как человек, или проваливай.

Клятов, удивляясь пробудившейся в нем нахрапистости, перехватил инициативу и пожурил грозного собеседника:

— Зря вы так. Он мне друг был, — сказал Александр Терентьевич. Классный мужик. А его убили.

Бугай уставился на него, как на откровенно помешанного.

— Чего ты гонишь? Кого убили? Кто тебе здесь друг? Он во сне помер, сердце остановилось.

— Нет, убили, — не унимался тот. — Я точно знаю. Его загипнотизировали.

— За базар отвечаешь? — спросил друг Пендаля, что-то прикинув в уме. Если просто так язык чешется, то плохи твои дела.

— И убийц я знаю, — гнул свое Клятов. — Доказать не могу, так что придется поверить. И поэтому мне нужен пистолет. Сам хочу разобраться.

— Так не делают, — мотнул головой здоровяк. — Пошли в комнату, к людям, там все расскажешь. И там уж решат, кто будет разбираться. И с кем разбираться — может, с тобой.

Клятов вытащил сверток.

— Я принес деньги и хочу купить пистолет, — повторил он упрямо. — И патроны. Кроме вас я не знаю никого, кто мог бы достать оружие. А у вас, я уверен, оно есть.

Бугай, посчитав дальнейшие споры бесполезными, свистнул. В прихожей возник опасного вида гориллоид с мобильником в кулаке.

— Выбирай, — сказал здоровяк. — Или ты сию секунду колешься, или тебя никто никогда не найдет.

Гориллоид улыбнулся, призывая быть откровенным.

Александр Терентьевич вздохнул и опустился на корточки, потому что устал стоять. Глядя в пол, он приступил к рассказу. Он монотонным, равнодушным голосом рассказал про все, что с ним происходило на протяжении последних дней. Его не перебивали, а обратить очи к слушателям и взглянуть на их отношение к поступающей информации Клятов не посмел. Когда безумное повествование подошло к концу, первый лоб спросил:

— Отговорился, что ли?

Клятов кивнул. Молодые люди расхохотались.

— Тебе лечиться надо, — посоветовал первый. — У тебя крыша поехала, ты в курсе?

— Больше мне сказать нечего, — Александр Терентьевич стиснул зубы. Тут в беседу вмешался гориллоид:

— Мужик при бабках, продай ему, что просит, — пробурчал он со скукой и меланхолией.

— Ты что? — опешил его товарищ. — Он же конкретно засветится и нас сдаст!

— Не факт, — покачал головой тот. — Кто ему поверит? Ствол чистый, на нем — ничего. Пускай сдает.

— Мочилово устроит, — озабоченно напомнил бугай. — Реальное.

— Ну и ладно.

Наступило молчание. Решившись, Александр Терентьевич поднял глаза.

— Посиди здесь, — приказал гориллоид и скрылся в комнате, откуда доносились скорбные мужественные речи и звон посуды. Вернулся минут через десять: с кем-то совещался. Все это время бугай караулил полоумного гостя на случай чего.

— С тебя пятьсот гринов, — изрек он с иронией, достойной уважения в подобной личности.

Понимая, что он зря отворачивается и это не спасет, Александр Терентьевич все же отвернулся и срывающимися пальцами отсчитал деньги. Их взял опять-таки бугай — помусолил, помял, просмотрел на свет.

— Это Пендаля деньги, — напомнил Клятов.

— И что с того? — хмыкнул бугай. — Все нормально, — сказал он гориллоиду. Тот протянул Александру Терентьевичу тяжелый сверток.

— Получи, терминатор, — его слова прозвучали еще ехиднее, чем до того. — Что-нибудь еще? Помповая пушка? Крылатая ракета?

— Не нужно, — отозвался Клятов. — Я теперь пойду, если можно. Спасибо вам. Ваш поступок зачтется обоим.

— Ишь ты! — Бугай даже отодвинулся. — Ладно, разбежались. Погоди, нехотя он остановил Александра Терентьевича, который похолодел и приготовился к беде. — Запоминай телефон — вдруг пригодится. Но будешь болтать — голову откусим!

— Дайте, на чем записать, — попросил Клятов.

— Козлина! Запоминай, тебе сказано, пока я добрый!

Александр Терентьевич покорно прослушал номер, кивая после каждой цифры.

Но, естественно, забыл его сразу, едва покинул квартиру. Его голова была занята другим. Запихнув сверток в карман пиджака, он отправился в хозяйственный магазин. Там он долго выбирал и, наконец, купил два страшных кухонных ножа с лезвиями около полуметра длиной. В другом отделе приобрел топор. "Хорошо бы саблю", — пришло ему на ум, и он какое-то время всерьез намеревался навестить антикварную лавку, но передумал. Если ночные гады станут уязвимыми, с них будет довольно и того, что уже есть.

Теперь — парикмахерская. Ночью его, как он отлично запомнил, таскали за волосы, и он не собирался позволять противнику столь роскошного удовольствия. Поэтому часом позже Александр Терентьевич вышел из салона с обритым наголо черепом.

В основном он подготовился неплохо. Возможно, следует сделать что-нибудь еще? Точно! Клятов звонко хлопнул себя по лбу. Растяпа! Самое-то главное…Настало время позаботиться о путеводном коктейле — достаточно крепком, но и не таком, чтоб сразу окочуриться. Александр Терентьевич присел на скамейку и снова погрузился в раздумья. Слабый ветер покачивал ветви акации; Клятов машинально взглянул на почки и отметил, что времени у него в обрез. Вскоре химический состав эликсира предстал перед ним во всей ясности. Александр Терентьевич зашел в магазин бытовой химии и вышел оттуда с покупками.

Больше искать было нечего, но Клятов невольно оттягивал момент свидания с обитателями флигеля. Кроме того, ему захотелось пошалить — хлопнуть, так сказать, на прощание дверью. Он завернул на вещевой рынок, где разжился армейским камуфляжем, десантными ботинками и баночкой гуталина. Больше тянуть было нельзя — опасно шляться по городу с его-то ношей. Александр Терентьевич, боясь общественного транспорта, пошел домой пешком.

Войдя в квартиру, он остановился на пороге и окинул затравленным взглядом пустой коридор. Во флигеле царила гробовая тишина. Ни одна из комнат не подавала признаков жизни, но Клятов точно знал, что враг на месте, и Двенадцать Месяцев всего лишь затаились, выжидая.

15

…Кухонную бутылку кто-то уже заботливо наполнил доверху.

На сей раз Александр Терентьевич не стал пить тут же, на месте. Он подцепил бутыль и отнес к себе в комнату. Поставил в изголовье и стал переодеваться. Очень скоро своим внешним видом Клятов стал достоин цирковой арены.

Бритая голова, мешком сидящее обмундирование. Два ножа за ремнем строго по бокам, на бедрах, чтобы не напороться. В правом кармане — готовый к бою пистолет. Благодаря военным сборам, на которых Клятов был в незапамятные времена, он смутно представлял, как обращаться с этим предметом. Топор покоился на матраце, на расстоянии вытянутой руки. Гуталином Александр Терентьевич измазал себе лицо: начертил широкие косые полосы. Поскольку осанка и манера держаться выдавали в нем человека сугубо штатского, Клятов выглядел полным пугалом.

Однако лично Александр Терентьевич считал иначе. Он чрезвычайно серьезно относился к своим действиям и не видел в них ни капли смешного. Закончив перевоплощение, сунул руку в очередной пакет и достал оттуда несколько бутылок — как стеклянных, так и пластиковых. Он приобрел инсектицид двух разновидностей, с высоким содержанием атропиноподобных фосфорорганических соединений. Какой-то лак, в состав которого входил ацетон. Вещество для чистки металлических поверхностей, а также обезжиривающее моющее средство.

Сочинив нужную комбинацию, вспомнил, что у него нет ни кружек, ни стаканов — пришлось опять возвращаться в кухню и брать чужое.

"Ничего, — подумал Клятов, переполняясь яростью. — Им посуда ни к чему".

Он налил из бутыли полстакана ядовитого спирта, пшикнул инсектицидом, добавил несколько капель лака. Поставил рядом второй стакан, проделал то же самое. Прикинул, стоит ли ставить третий: сможет ли он хотя бы удержать его в руках и донести до рта? «Смогу», — сказал себе спокойно Александр Терентьевич.

Первая порция пошла на удивление легко и беспрепятственно. Не делая перерыва, Клятов проглотил вторую и поспешно взялся за последнюю. "Что-то не берет", — заметил он себе и выпил опять. Сделалось тепло и весело, ноги наполнились инертным газом. Александр Терентьевичу показалось, что именно так должен чувствовать себя воздушный шар. Он настежь распахнул дверь и громовым голосом крикнул:

— Ну, дьяволы болотные, заходите! Я вас жду с нетерпением!

Но никто не откликнулся на его призыв.

— Ага! — вскричал Александр Терентьевич исступленно, в предвкушении скорой победы. От полноты нахлынувших чувств он не сумел подобрать других слов и ринулся по коридору, потрясая топором. Толкнул первую попавшуюся дверь, ворвался в комнату, где стояла детская кроватка. В ней кто-то спал, укрывшись одеяльцем с головой.

— Якобы детки? — провыл Клятов, спрашивая зловещие пространство и время. — Чертова колыбель!

Он улыбнулся тому, что скрывалось под одеялом.

— Почка, — удовлетворенно произнес Александр Терентьевич, замахнулся и пополам перерубил лежавшего — вместе с перилами. Увидел, что жертвой оказался заботливо уложенный плюшевый мишка. И в ту же секунду в квартире дико заголосили изо всех щелей:

— Павлушку рубят! Павлушку рубят! Вяжи его! Зови милицию! Допился!

Неизвестно откуда ворвался Игорь. Глаза его сверкали, пальцы скрючились, рот приоткрылся. Клятов раскроил ему пасть до зева, дышавшего межзвездным холодом. Влетел Андреев.

— Благодетель пожаловал, — процедил Александр Терентьевич, переложил топор в левую руку, правой выхватил пистолет и выстрелил демону в сердце. Андреев схватился за грудь, уронил голову, упал на колени. Клятов радостно смотрел, как черная жидкость струится между сарделечных пальцев соседа. Все шло, как задумано; останавливаться нельзя, необходимо добраться до остальных. В коридоре его поджидал Альберт — вооруженный, с финским ножом в кулаке.

— Шут гороховый! — прошипели Весы. — Как вырядился!

И выбросил руку — сверкнуло лезвие, но Клятов успел отскочить. Альберту досталась вторая пуля: она угодила в левый глаз. Александр Терентьевич похвалил себя за удивительную меткость, недоумевая, откуда она вдруг взялась. Двери комнат отворились разом, словно по команде. Оставшиеся друиды вышли в коридор и стали наступать; при этом они угрожающе скандировали:

— Идет, гудет Зеленый Шум! Идет, гудет Зеленый Шум!

Впереди всех крался Неокесарийский; его лицо удлинилось, руки превратились в рачьи клешни. Клятов махнул топором и отрубил правую. Инкуб пронзительно заорал и отбежал в сторону, собираясь зайти с фланга. Александр Терентьевич отложил его на потом. На него надвигался более опасный противник: Гортензия Гермогеновна, пыхтя вечной папиросой и уподобляясь паровому катку, переместилась во главу отряда и катила, приготовив для Клятова смертельные объятия. Он выстрелил дважды, попав в солнечное сплетение и грудь, но Дева приближалась, и лишь лицо ее сделалось очень бледным и неподвижным. Экономя боеприпасы, Александр Терентьевич выдернул из-за ремня нож и насквозь проткнул мощную шею. Гортензия Гермогеновна споткнулась и начала падать; тут же Неокесарийский, подобравшись сбоку, вцепился Клятову в плечо. Едва он это сделал, как получил вторым ножом в живот. Пот стекал по лицу Александра Терентьевича крупными теплыми каплями. Не стало Рака, Весов, Девы, Водолея и половины Близнецов, так что работы еще было невпроворот.

Входная дверь сорвалась с петель, в квартиру хлынула милиция.

— Уже вылупились? — крикнул Клятов отчаянно и прицелился. Но ему не позволили выстрелить: прыгнули как-то хитро и сбили с ног.

— Ой, ой! — причитала Анна Леонтьевна, убиваясь над мертвым Неокесарийским.

— Пусть его расстреляют! — кричала Юля. — Пьет без просыпу, как въехал! Черти стали мерещиться! Пусть его посадят в клетку, на цепь! Пусть кастрируют!

Клятов извивался, тяжело дыша. На его запястьях защелкнули наручники; из комнаты Александра Терентьевича уже несли будущее вещественное доказательство — бутыль со спиртом. Ее держали двумя пальцами за самый верх, чтоб не стереть отпечатков.

— Ох, Нилыч, Нилыч! — никак не могла успокоиться Анна Леонтьевна.

— Не слушайте их! — зарычал Клятов, уложенный на пол ничком. — Они вовсе не люди.

— А кто же они? — спросил над ним насмешливый голос.

Клятов дернулся, но ему наступили сапогом на шею.

— Это чудовища. Они приходят по ночам, живут с деревьями. Вы знаете, что спрятано в почках на улице? Там спят их личинки, туда они откладывают яйца.

— Понятно, — ответил голос сверху и обратился к кому-то, находящемуся рядом: — Бригаду уже вызвали?

— Так точно, специализированную, — гаркнул невидимый человек.

— Сколько народа положил, сволочь, — проговорил третий невидимка и ударил Александра Терентьевича по ребрам. — Рейнджер, мать его так. Откуда оружие взял?

Клятов безмолвствовал.

— Теперь прославишься, — пообещал сапог на шее. — В газетах про тебя напишут. Но ты не прочитаешь: там, где ты теперь будешь, газет не дают.

— Прославлюсь, — прошептал Александр Терентьевич. — Это верно. Потом, не сейчас. Потомки оценят, не вы.

— Что ты там лепечешь? — последовал новый удар. — Совсем борзой? Вот сейчас уйдем и оставим тебя одного, с твоими соседями. Пусть они с тобой сделают, что захотят. Согласен?

— Оставьте, — попросил Петр Осляков. — Мы тебя, командир, не подведем. Все будет шито-крыто. Умер от отравления суррогатами алкоголя. Годится?

— Отставить, не положено, — вздохнул старший наряда. — Будем вывозить.

— Очень жаль, — сказал Осляков.

…Александра Терентьевича увезли в больницу, поскольку состояние его здоровья внезапно резко ухудшилось. Упало давление, наросло забытье. В больнице к нему приставили милицейский пост, и два омоновца томились, покуда в Клятова вливали всевозможные живительные растворы. Однако милиционеры не дождались: Александр Терентьевич умер. Он так и не пришел в себя, у него остановилось сердце — так объяснили врачи.

Старший был прав: в желтой прессе действительно появился подробный репортаж о побоище, которое обезумевший пьяница учинил в коммунальной квартире.

Когда номер увидел свет, уже цвела сирень. Шумела свежая листва, и сотни одуванчиков приветливо желтели в густой ароматной траве.

май — июнь 1999

 

Натюр Морт

1

Проснувшись, Антон Белогорский сразу понял, что со сном ему повезло. Впечатление от сна осталось настолько сильное, что Антон, очутившись по другую сторону водораздела, какие-то секунды продолжал жить увиденным. Возможно, он слишком резво выпрыгнул в утро. Сознание вильнуло хвостом, и гильотина ночной цензуры лязгнула вхолостую. Антон запомнил не очень много, но запомнил в деталях — он не сомневался, что ни единое стеклышко не выпало из капризной мозаики сновидения. Сюжет был прост: какая-то закусочная, он клеит сразу трех девиц, которые — после недолгих раздумий — согласны отправиться, куда он скажет, вот только подождут четвертую подругу. Антон записывает их имена в записную книжку — одни лишь начальные буквы имен. Четыре буквы, вписанные почему-то в четыре клеточки квадрата, образуют слово «mort» — смерть, и он, сильно удивленный, открывает глаза. Ему удается сохранить нетронутым полумрак телефонной будки, где он записывал в книжку; при нем же остаются розовый, лиловый и сиреневый цвета платьев, а сами платья, помнится, были легчайшими, из воздушного газа.

Прочие подробности, сливаясь в цельную мрачноватую картину, служили фоном и поодиночке неуклюжим разумом не ловились. То и дело выскакивали разные полузнакомые, размытые лица — на доли секунды, и тут же кто-то сокрытый оттаскивал их назад, за кулисы. Антона эти неясности оставляли равнодушным, ему хватало девиц и квадратика с буковками. Исключительно правдоподобный сон — знать бы, чем навеян. Возможно, этим? — Белогорский поднял глаза и начал в сотый раз рассматривать висевшую на стене картину. Это был натюрморт, изображавший фрукты, овощи и стакан вина. Картина была куплена по вздорному велению души, недорого, и провисела в комнате Антона не меньше года. Накануне — в ночной тишине, засыпая, — он тщился угадать во мраке знакомые очертания груш и огурцов. Конечно, «морт» приплыл оттуда, больше неоткуда плыть. А что касается незнакомых девиц — они, наверно, второстепенное приложение и сами по себе ничего особенного не означают. Итак, разобрались, и хватит с этим, пора отбросить одеяло и заняться каким-нибудь делом.

Дела, собственно говоря, не было. Антон Белогорский состоял на учете на бирже — его сократили и вынудили жить на пособие. Сократили, между прочим, не как-нибудь в стиле Кафки — не было безликого государственного монстра, который равнодушно отрыгнул мелким винтиком. Бушевали страсти, и вполне живые, во многом неплохие люди так или иначе принимали участие в судьбе Антона, да и сам он скандалил, сражаясь за место под солнцем, и даже — совсем уж вопреки кафкианским обычаям — мог всерьез рассчитывать на победу. Но только не повезло, и теперь Антону было совершенно все равно — Кафка или не Кафка. Литературных аналогий было много, а суть свалившейся на него беды нисколько от них не менялась. На первых порах Белогорский еще держался орлом, но постепенно начал опускаться, выбирая в качестве жизненного кредо апатию и все с ней связанное. Он слегка отощал, перестал пользоваться дезодорантом, сапожную щетку засунул куда подальше, усов не ровнял и перешел на одноразовые услуги «бленд-а-меда» — пока не кончился и «бленд-а-мед». С каждым разом, после возвращения с биржи, от него все явственнее пахло псиной. Из зеркала взирал на него исподлобья угрюмый коротышка с зализанными назад редкими черными волосами, неприятно маленьким, острым, шелушащимся носиком и обветренными губами.

Поэтому в то утро, поскольку важных дел и встреч — повторимся — не было, Антон решил вообще не подходить к зеркалу. А заодно и не есть ничего — ну ее в парашу, эту еду. Выпил холодной воды из-под крана, как попало оделся и вышел из дома, нащупывая в кармане огорчительные мятые десятки. Он плохо себе представлял, на что стоит израсходовать наличность — в его положении с соблазнами уже не борются, их просто не замечают, а если исключить соблазны — что останется? Крупами да макаронами он предусмотрительно запасся, за квартиру, озлобленный донельзя, не заплатит из принципа, даже если появятся деньги — пусть попробуют выселить. Тут Антон Белогорский поморщился — что за убогие мысли и образы! интересы — те просто насекомьи, а тип мышления — какой-то общепитовский. И в петлю не хочется тоже. Петля как идея обитала в сознании Белогорского с самого момента увольнения, но эта идея оставалась холодной, абстрактной и абсолютно непривлекательной. Будто компьютер, рассмотрев варианты решения проблем, вывел их все до последнего на экран монитора, не забыв и про этот — простого порядка ради.

Короче говоря, Антон направился в центр. В конце концов, туда ведут все пути. Конечно, кинотеатры, «Баскин Роббинс» и «Макдональдс» исключались — в центре Белогорский не мог себе позволить даже стакана чаю. Но он вдруг с чего-то решил, что сама геометрия родного Петербурга подействует на него исцеляюще, хотя многочисленные отечественные писатели не раз предупреждали его об обратном. Дойдя до метро, Антон, после небольших колебаний, потратился на газету бесплатных объявлений и в течение двадцати минут езды с трагической усмешкой штудировал раздел вакансий. От него требовали опыта работы с каким-то ПК, категорий В и С, водительских прав, физической закалки, длинных ног, вступительных взносов, двадцатипятилетнего возраста и принадлежности к женскому полу. Желательным условием было также знание языков, лучше — двух, и вдобавок не худо бы было ему разбираться в бухгалтерском учете — будучи, естественно, женским длинноногим полом в возрасте до двадцати пяти лет. Плюгавые лысеющие брюнеты спросом не пользовались. «Водительские права! — Белогорский желчно хмыкнул. — Якобы все прочих прав уже полна коробочка — не хватает лишь водительских. Самой малости не хватает».

Тут к нему пристало помешавшееся существо неопределенного пола — как будто женского, но Антон не был в этом уверен. С нескрываемым безумием в голосе существо спросило:

— Ты думаешь, водяной умер? С ним все в порядке, не беспокойся. Он в Одессе. Сейчас мы поедем к нему на аэродром.

Плюнув, Антон поднялся и пошел к дверям.

Покинув поезд, он поискал глазами урну, не нашел и с мелочным злорадством, несколько раз оглянувшись, швырнул газету под лавочку. На эскалаторе вел себя смирно и лишь провожал мрачным взглядом проплывающие мимо лампы-бокалы, наполненные до краев тусклым коммунальным светом. Балюстрада глухим голосом соблазняла пассажиров: «Снова в городе пиво Чувашское! Попробуйте только один раз — и вы наш постоянный клиент!» Антон вышел на улицу, шагнул, хрустнул зеркальцем подмерзшей лужи и принял подношение, которое раз и навсегда решило его судьбу. Обычно подозрительный и осторожный (так ему казалось), он снова, в который раз, зазевался и машинально взял красочную листовку, которую вложил ему прямо в руку какой-то молодой человек. Ни о чем особенном не думая, Антон поднес листок к глазам, замедлил шаг, остановился. Его начали толкать, он бочком отодвинулся и продолжал рассматривать незнакомую эмблему. Большое, ярко-алое сердце взрывало изнутри опешивший череп и победоносно сияло в кольце из костных обломков. Кости были нарисованы черным, а всю картину в целом заключили в белый круг на красном фоне. Белогорский перевернул бумажку и обнаружил текст. Прочитал он следующее:

вы — никто? вы — некрасивы? вы — изгой общества?

вас выгнали, унизили, растоптали, оклеветали?

у вас нет родины? нет таланта? нет достижений?

короче говоря — вам нечем гордиться?

нет никаких проблем!

приходите в «УЖАС»!

это:

— Утверждение

— Жизни

— Активным

— Способом!

СОБЕСЕДОВАНИЕ ЕЖЕДНЕВНО ПО АДРЕСУ:

УЛИЦА ПУШКИНСКАЯ, Д. 10, В 12. 30

Антон снова перевернул листок и повторно изучил рисунок. Потом посмотрел на раздатчика пригласительных билетов — то был парень лет восемнадцати, одетый в гимнастерку, галифе и высокие сапоги, затянутый в ремни, лицом неинтересный и с нарукавной повязкой, где красовалось все то же сердце, взрывающее череп. Помимо листовок, были у юноши еще и газеты — целая пачка листов, перекинутых через согнутое левое предплечье. Красно-бело-черная гамма пробудила в Белогорском совершенно недвусмысленные ассоциации. Однако заложенное в эмблему содержание казалось вполне благопристойным. Разбитый символ смерти, торжествующий символ жизни… Нет — разумеется, Антон не сомневался ни секунды, что ему предлагают посетить очередную западню. Он успел приобрести богатый опыт по части «Гербалайфа», «Визьона», «Ньювейса», сайентологии и прочих структур, где все начинается с уплаты колоссальных сумм за право деятельности. Но он, как ни грустно признать, сделался своего рода наркоманом и на подобные мероприятия ходил, измученный бездельем, будто на службу. Он знал все уловки и хитрости, на которые пускались устроители презентаций с целью околдовать своих безмозглых гостей; он стал, между прочим, приличным экспертом по части рекламы и именно в этой области мог быть полезным, но общество не испытывало недостатка в подобных специалистах. Антон рассудил, что шокирующая, примитивная аббревиатура «УЖАС» является основной приманкой — не самой, кстати сказать, высокой пробы. Призванная, казалось бы, отпугивать посетителей, она, напротив, оборачивается главным, что будет их привлекать. Но, как бы он ни относился к уровню ловушки, крючок Антон хапнул — жадно и бездумно. У него, во всяком случае, появилось занятие.

Белогорский вернулся к раздатчику.

— Сколько придется заплатить? — спросил он в лоб, показывая, что зазывала имеет дело с человеком бывалым.

— Нисколько, — ответил тот, не удивляясь, поскольку привык к этому вопросу. Его задавал каждый второй.

— Ну, не надо, молодой человек, — протянул Антон скучным голосом. — Не задарма ж вы тут стоите. Какой вам резон?

Парень ловко выдернул из пачки газет один экземпляр и подал занудному типу со словами:

— Вот, возьмите — почитаете, и все станет ясно.

Раздатчик дежурно улыбнулся и бросился с листовкой к очередной вороне, глазевшей по сторонам. Антон посмотрел на часы — была половина двенадцатого, он успевал с большим запасом. Криво улыбаясь, Белогорский встал в сторонке и впился глазами в газетный лист. Печатное издание называлось: «УЖАС» России», а передовица была озаглавлена так: «До победы — рукой подать». Антон, прежде чем начать чтение, заглянул в конец и обнаружил, что статья подписана неким кандидатом философских наук по фамилии Ферт. Отметив, что писал кандидат, а не, скажем, профессор, что позволяло косвенно судить об уровне организации, Антон взялся за сам текст. В частности, он прочитал:

«…Социальный статус индивида во многом зависит от самооценки, и если последняя изначально занижена, то это является причиной большинства жизненных неурядиц. Снижение самооценки может быть обусловлено как субъективными, так и объективными факторами. Среди субъективных отметим Адлеровский комплекс, органические заболевания нервной системы, иные физические, конституциональные дефекты — мы не ставим себе целью рассматривать все эти моменты. Наша задача — подробнее остановиться на факторах объективных. Любое общество располагает, в зависимости от господствующей идеологии, теми или иными ценностными стандартами. К ним можно отнести личную инициативу, коллективизм, показатели интеллекта, национальность, принадлежность к той или иной расе, вероисповедание, физическое совершенство, партийность и так далее. Встает вопрос: как следует вести и чувствовать себя личности, интеллектуальный уровень которой можно оценить как средний, инициатива отсутствует как таковая, работа в коллективе не приносит удовлетворения, национальность и раса — не поймешь, какие (к примеру, еврейский отец и киргизская мать, притом оба — наполовину, поскольку бабушки и по той, и по другой линии были хохлячками)? Как жить и чем гордиться субъекту, который не имеет каких бы то ни было достижений и заслуг, не верит в Бога, плюет на политические партии, а телесно — немощен и слаб, вдобавок же — не отличается внешней красотой в общепринятом смысле? Разве перед нами не человек?»

Антон невольно покачал головой — словно про него написали. Ниже Ферт заявлял:

«Итак — что осталось после удаления шелухи? Нет ни веры, ни идей, ни национального самосознания. Нет ничего, на что мог бы опереться простой человек — человек, каких большинство! Но мы беремся с этим поспорить. Мы утверждаем, что — есть! есть предмет, которым вправе гордиться действительно любой из живущих! Потому что предмет этот — сама жизнь. Мы гордимся жизнью как таковой, мы превозносим тот факт, что мы попросту живы, и кто обвинит нас в каком-то заблуждении, если больше гордиться нам нечем? Мы не делаем из этого обстоятельства никакого секрета, мы не видим в основе нашего достоинства ничего постыдного…»

Антон, которому выводы Ферта показались нелепыми и далекими именно от жизни, с нарастающим раздражением перешел к другой статье. Эту написал некий церковный деятель, чей титул ни о чем не говорил Белогорскому. Белогорский вообще не интересовался вопросами религии, поэтому он лишь бегло просмотрел статью, речь в которой шла об иллюзорности смерти, предстоящем торжестве вечной жизни, равной в сущности самому бытию. Прочитанный бред его успокоил — в том успокоении присутствовала известная извращенность неудачника. Ему не придется принимать решений. Организация «УЖАС» полностью скомпрометировала себя в глазах Антона, этим психам не поверит даже ребенок, и значит, Белогорскому не придется мучиться, гадая — прав он был или не прав, когда отверг предложение. Теперь он со спокойным сердцем мог пойти и поглазеть на бесплатный цирк.

2

До места, указанного в листовке, оставалось пройти квартал; Антону начали попадаться люди, одетые по-военному и с повязками на рукавах. Они оживленно беседовали друг с другом, курили «Лаки Страйк» и демонстрировали нарочитое безразличие к прохожим. «Стар приемчик, — улыбнулся про себя Антон. — Дескать, много их. А раз много — не все же они дураки. Присоединяйтесь! Они еще посмотрят, взять ли нас. А сами спят и видят, как бы окрутить побольше козлов». Он шел не спеша, готовый потешиться всласть. Возможно, он даст охмурялам надежду, проявит нерешительность. Они возьмутся за него с утроенной силой, начнут уговаривать и убеждать, предложат взять кредит — да прямо у них! Прямо тут же, не отходя! Если нет у него с собой денег на вступительный взнос! Да! Как будто он не знает, что все упирается в деньги! Иначе зачем наряжаться, как пугала! Печатать газетки и листовочки! А как же! Ясно, у них контора самая лучшая. Только-только открылась. Ваше процветание обеспечено, уважаемые гости! Только доверьтесь! «Хрен вам», — пробормотал Антон мечтательно и переключился на простых прохожих. Сутулые спины и опущенные плечи выдавали потенциальных гостей. Антон приосанился. «Так называемая биомеханика позвоночника, — подумал он. — Человеческая жалкая тварь гуляет не хер гордо выпятив, а задницу отклячив, как предвечно замыслено», — Антон додумывая мысль, закончил ее оборотом из только что просмотренной религиозной статьи. Он подошел к парадному подъезду; там толпился народ — большей частью бесцветные соколы «УЖАСа». Двое торчали у самых дверей, один из них задержал Антона и вежливо спросил, к кому он направляется.

— Не знаю, — пожал плечами Антон, слегка растерявшийся от очевидной наглости вопрошавшего. Даже не скрывают, что нужно прийти не вообще, а к кому-то! Ведь система известна: кто вербовщик, тот и получает куш! Хоть бы подождали чуть-чуть, попытались запудрить мозги, а уж потом показывали истинное лицо компании.

Краснорожая обезьяна в гимнастерке взяла у Белогорского пригласительный билет.

— Вот же написано — вам к господину Ферту, — медленно, словно дебилу, объяснил часовой.

— Неужели к самому Ферту? — издевательски поразился Антон, обнаружив, что верно! мелкими буквами внизу было приписано — «инструктор Ферт».

— Вы с ним знакомы? — краснорожий благожелательно осклабился.

— Шапочно, — ответил Антон и отобрал билет. — Куда мне пройти?

— В конференц-зал, на втором этаже.

Антон вошел в здание, спившийся сокол крикнул ему вдогонку:

— Гардероб — сразу направо, за углом! У нас принято снимать верхнюю одежду!

«Обойдешься», — пробормотал Белогорский себе под нос и начал подниматься по лестнице как был — в грязно-коричневой куртке и вязаной шапочке «Seiko». Поднимаясь, он намеренно разжигал в себе гнев: «Что творится! Явные фашисты — и пожалуйста! помещение в центре города, милиции нет…Рано или поздно доиграемся!» На втором этаже его встретила очередная гимнастерка. В руках у воина был серебряный поднос с канапе и фужерами, полными белого вина.

— Только куртку придется оставить внизу, — молвил угощатель с сожалением, но непреклонно.

Антон сбился с шага. Вином его пока что нигде не встречали. После двухсекундного раздумья гонор слетел с него, и Белогорский покорно отправился в гардероб. Оставшись в нестиранном свитере, он вновь поднялся по ступеням, где строгий встречающий с легким поклоном пригласил его выпить и закусить. Антон взял фужер, неловко подцепил канапе и оглянулся, не зная, куда со всем этим податься. Бесстрастная гимнастерка терпеливо ждала. «Он ждет фужер», — догадался Антон, быстро выпил, поставил посуду на поднос и с канапе в руке проследовал в конференц-зал. Там к тому времени собралось уже много народу — в основном, типичные читатели «Из рук в руки» — газеты бесплатных объявлений. Их затрапезный внешний вид возбуждал желание немножко изменить заголовок и зарегистрировать газету под более справедливым названием — «Из брюк в руки». Динамик величиной с добрый комод гремел незнакомым маршем. Литавры, барабаны и трубы наводили на мысли о седобородых вояках со шрамами, затупившихся мечах и ратной доблести как форме бытия. Мелодию Антон слышал впервые, зато слова на музыку ложились какие-то знакомые. Что-то из школы…Черт побери, да это же Блок! «О, весна без конца и без края! Без конца и без края мечта! Узнаю тебя, жизнь, принимаю! И приветствую звоном щита!»

«Однако! — покачал головой Белогорский. — Вот так гимн!» Он хорошо знал, что все без исключения проходимцы, создавая компанию, выбирали в качестве гимна какое-нибудь популярное, заводное произведение. Тот же «Гербалайф» весьма, помнится, удачно использовал вокальное мастерство Тины Тернер. Но «УЖАС» рискнул придумать нечто оригинальное, свое, и марш — надо отдать ему должное — не подкачал в смысле музыки. Стихи, конечно, критическим нападкам не подлежали.

Антон поискал свободное место — чтоб было не слишком далеко и не слишком близко. На заднем ряду ничего не услышишь, а с первого могут дернуть на сцену для какой-нибудь идиотской демонстрации. Он был сыт по горло подобными трюками — ему неоднократно мазали рожу лечебными кремами, опрыскивали сексуальными духами и вовлекали в показательные, оскорбительные для человека дискуссии. Место нашлось — в восьмом от сцены ряду, с краю. Устроившись поудобнее, Белогорский проглотил, не жуя, канапе и начал глазеть по сторонам.

Все вокруг наводило на мысль об очередном жульническом шабаше. Все, кроме нескольких мелочей — пресловутого бесплатного подноса, военной формы хозяев и…да, конечно! Сцена была абсолютно пуста, если не считать обязательного для всех таких собраний микрофона. До сих пор первым, что бросалось в глаза Антону на презентациях, было изобилие образцов продукции. После всегда предлагался один и тот же сценарий — сперва немного об исключительных достоинствах этой продукции, потом — о фантастической прибыли с ее оборота: только и знай, что впаривать ее лохам с утра до вечера. Здесь же не было ничего. «Неужели раздавать газеты?" — подумал Антон в недоумении. Дальше этого предположения его фантазия не шла. Он внезапно почувствовал себя не в своей тарелке при виде задника, изображавшего знакомые сердце и череп. Всмотрелся в лица сотрудников „УЖАСа“ — ни одного образчика классической красоты — либо воплощенная серость, либо очевидное безобразие. В этот момент музыка неожиданно смолкла, и воцарилась напряженная тишина. Приглашенные тупо смотрели перед собой, некоторые осторожно обменивались бессмысленными замечаниями. Ожидание длилось недолго: динамик вдруг рявкнул, и хозяева массовки, до того момента сидевшие, развалясь, и якобы болтавшие о пустяках, вскочили на ноги, вытянулись по струнке и испустили короткий воинственный вопль. Их вид впечатлял, поэтому гости тоже зачем-то поднялись со своих мест и замерли в нерешительности, хотя никто не призывал их вставать. Только стойка „вольно“ в какой-то степени извиняла их единодушный порыв. Антон Белогорский ощутил, что ноги его самостоятельно, помимо воли, выпрямились, и он тоже стоит. Рев из динамика нарастал, потом резко оборвался, и послышалась барабанная дробь. Сзади затопали; зрители начали оглядываться — по проходу к сцене шли шестеро знаменосцев с седьмым — барабанщиком — во главе. В складках обвисших знамен скрывалась уже известная анатомическая композиция. Грозно печатая шаг, знаменосцы поднялись по ступенькам, выстроились в шеренгу и дружно стукнули древками о деревянный пол. Тут же вернулся недавний жизнерадостный марш — слова Блока, музыка народной революции. На сцену вышел упакованный в форму жердяй и отрывисто махнул рукой невидимому дирижеру. Звук приглушили, ведущий вытянул руки по швам и звонко объявил:

— Дорогие гости! Уважаемые дамы и господа! Наше общество горячо приветствует всех собравшихся! Имею честь предоставить слово теоретику нашего движения! Вы услышите уникального человека, незаурядного руководителя, не побоюсь сказать — выдающегося мыслителя наших дней! Приветствуйте — господин Ферт!!

Жердяй, произнося вступительное слово, забирал все выше и последнюю фразу произнес в диапазоне, близком к ультразвуковому. Оглушительная музыка хлынула в зал; под грохот аплодисментов по ступеням пошел высокий полный субъект, который был одет в гражданское платье — строгую синюю двойку и галстук. Человек, изображая легкое смущение от незаслуженных похвал, приблизился к микрофону, где ни с того, ни с сего похлопал багровому от счастья конферансье, тут же стал очень строгим и властным и отеческим жестом попросил публику прекратить подхалимаж. Аплодисменты быстро стихли, Ферт удовлетворенно сверкнул очками.

— Как много вас, любезные сограждане! — сказал он громко. Голос у кандидата наук был сытый, задушевный. — Не знаю, как нам и быть! Мы не ожидали такого наплыва…

К Антону вернулась способность судить об окружающем здраво. Тем более, он снова слышал нечто родное, давным-давно надоевшее. «Нашел дураков! Не ожидали…Вам чем больше, тем лучше. Примитивный блеф для домохозяек…» Ферт озабоченно потер руки:

— Впрочем, дело не терпит, давайте начнем. Все вы пришли сюда потому, что каждого из вас что-то в вашей жизни не устраивает. Имея некоторый опыт, я скажу с уверенностью, что в подавляющем большинстве случаев виновата тяжелая финансовая ситуация. И потому, — Ферт слегка наклонился вперед и значительно поднял палец, — я сразу объявляю, что наша организация в состоянии обеспечить вам прожиточный минимум. Причем не тот, который принято считать официальным…Кроме того, чтобы развеять неизбежные подозрения, отмечу особо, что никаких вступительных взносов у вас не попросят.

Белогорский сидел, навострив уши. Он ничего не понимал. Мошенничество было налицо, но раньше он ни разу не слышал, чтобы проходимцы столь прямо и откровенно отказывались от поборов. Где же зарыта собака? Без собаки не бывает, изъятие денег у безработных баранов является основой существования всякого общества, которое позволяет себе ежедневные «открытые двери». Неужели он ошибся? Неужели — не пирамида? Нет, невозможно. Антон огляделся; на лицах соседей было написано такое же, как у него, недоверие. А также — помимо недоверия — другие чувства: раздражение из-за того, что в кои веки раз их вынуждают чуточку подумать, а не спать, полуживая надежда вытянуть счастливый билет и тяжкая мука по причине самого мыслительного процесса — непривычного и нежелательного.

Ферт, повидавший виды, читал их мысли легко и свободно.

— Это не сказки и не обман, почтенные сограждане. Кое-какими средствами мы располагаем — не скажу, что уж слишком большими, но все же, все же… Во-первых, у нас есть щедрые спонсоры из тех магнатов и нуворишей, которые нам сочувствуют. Вот, например, — и Ферт неожиданно заворковал по-иностранному. То ли по-английски, то ли по-французски, а в целом — весьма невразумительно, он перечислил с десяток компаний и фирм. Аудитория вновь насторожилась; кандидат наук поспешно перешел ко второму пункту. — Во-вторых, — сказал Ферт, — мы зарабатываем деньги сами. Вам хорошо известно, что только в мышеловках встречается бесплатный сыр, а потому спешу вас заверить — ничто не свалится на вас за просто так, с неба, и поработать придется. Я говорю о конкретной, общественно полезной работе.

— Че делать-то надо? — крикнул кто-то пьяненьким голосом с заднего ряда.

— Вам, боюсь, ничего, — осадил его Ферт. — Конкретно вы мне показались в этом зале посторонним, и я прошу вас удалиться.

Зал накрыла тишина. Никто не двинулся с места. Ферт, немного выждав, укоризненно нахмурился и посмотрел на одного из распорядителей. Двое в гимнастерках поспешили в конец зала, склонились над чем-то в третьем от стенки кресле и очень тихо произнесли несколько фраз. Расхристанная фигура, выбравшись из кресла, проследовала, тиская мятую шапку, нетвердой походкой к выходу.

— Прошу прощения, — извинился Ферт и продолжил: — Итак, мы остановились на предмете нашей активности. Возможно, кто-то решит, что в чисто деловой беседе я допускаю излишний пафос, но пафоса требует тема. Я говорю о самой жизни — именно жизнь есть предмет нашего поклонения и нашего служения. Вы спросите, как это может выглядеть на деле? Но ответ пугающе прост: мы боремся за жизнь всюду, где в этом возникает необходимость. Хосписы, больницы, профилактории, диспансеры, суды — короче говоря, множество учреждений, от деятельности которых зависит так или иначе человеческая жизнь, находится под нашей опекой. Не остаются без внимания одинокие пенсионеры, ветераны и инвалиды. Всюду, где только возможно, мы боремся за жизнь. Это тяжелый труд, и он, конечно, должен быть оплачен. Несколько лет тому назад был учрежден специальный фонд, на средства которого, в основном, и ведется наша деятельность. Мы остро нуждаемся в помощниках — а откуда же их взять, как не из многочисленной армии безработных? людей, которые не понаслышке знают, почем фунт лиха?

Против слов Ферта трудно было что-либо возразить. Антон Белогорский, к примеру, с возражениями не нашелся. Ферт между тем счел нужным доказать прописные истины. Он подошел к краю сцены, сел на корточки, начал наугад тыкать пальцем в зал и требовать от зрителей сведений об их заработках. Еще он спрашивал у гостей, приносит ли им их работа — если, конечно, она у них еще осталась — чувство морального удовлетворения. Большинство, как и следовало ждать, ни тем, ни другим не могло похвастаться. Тогда кандидат наук, как бы неожиданно пресытившись, выпрямился; дружеская улыбка на холеном лице сменилась улыбкой торжествующей. Ферт щелкнул пальцами, снова грянул послушный марш, а на сцену тем временем гуськом потянулись аккуратные, подтянутые сотрудники «УЖАСа». Всего их набралось двенадцать; Ферт, изнемогая от предвкушения триумфа, воскликнул:

— Расскажите, дорогие коллеги! Расскажите кратенько, что и как изменилось в вашей жизни после вступления в наши ряды!

Вперед шагнул белобрысый молодой мужчина лет двадцати шести — двадцати восьми. Ростом он был с Антона, лицо покрывали следы былых сражений с гормональными чирьями.

— Моя фамилия — Коквин, — звонким голосом обрадовал он зал. — Вот уже четыре с половиной месяца, как я в «УЖАСе». Сейчас я не в состоянии представить, что когда-то — в точности, как вы сегодня, — сидел в этом зале и про себя смеялся над выступавшими. Я не поверил ни единому слову, но у меня не было выбора. Я не сомневался, что с меня потребуют денег, чтобы заплатить вступительный взнос. Когда я услышал, что платить не надо, то подумал: «Что я теряю? Что я теряю, черт подери?!»

На самовозбудившегося Коквина обрушились аплодисменты. Он их сердито, будто приходя постепенно в себя, выслушал и, состроив суровую мину, поднял руку, как если бы был по статусу не ниже Ферта, но позабыл об этом в пылу откровенности.

— И вот моя жизнь совершенно преобразилась! — закричал вдруг Коквин. — Я нахожусь среди друзей — это раз! Я чувствовал себя ненужным и униженным, теперь я с гордостью заявляю, что я, в отличие от некоторых, жив — это два! Я помогаю людям сохранить и улучшить их жизнь, я не позволяю врагу к ним приблизиться — это три! Я зарабатываю хорошие деньги — это четыре! — Побагровевший Коквин выхватил из кармана галифе пачку чеков и потряс ими в воздухе. Ему снова, в три раза громче, захлопали.

Белогорский слушал выступление скептически. Кое-что, к тому же, показалось ему непонятным. Что это за «некоторые», в отличие от которых Коквин жив? Что он хочет этим сказать? И о каком он говорит враге?

…Вслед за Коквиным выступил кудрявый, дерганый, веснушчатый тип, назвавшийся Муравчиком. В рот Муравчику набилась, видно, каша, но четкая артикуляция оказалась не так уж важна. Обрушив водопад эмоций в полную сонного сарказма трясину зала, он уступил место третьему. Вышел косноязычный толстяк по фамилии Свищев — этот ухитрился, вынимая свои чеки, рассыпать их по полу. Ферт сперва разгневался, но тут же догадался использовать неловкость в интересах шоу и преподнести ее как следствие понятного, естественного волнения, как доказательство искренности. Содержанием выступления почти не отличались друг от друга, и их тайная сила заключалась в краткости и плохо разыгранном возбуждении. Ферт хорошо это знал.

— Ну, простите их, — попросил он зрителей, когда, под овации единоверцев, вся честная компания удалилась со сцены. — Это же не профессиональные актеры. Они волнуются. Будьте к ним снисходительны. Главное, вы слышали чистую правду. И сейчас я попрошу вас проявить еще большую чуткость и терпимость. Сейчас я приглашу на сцену несколько человек, которым наша организация — как они сами считают — помогла. Угроза жизни этих людей была вполне реальной, но мы сумели отвести ее на некоторое время…Пожалуйста, присоединяйтесь и приветствуйте вместе с нами!

Зал отреагировал на просьбу довольно сдержанно. Распорядители вывели, поддерживая под руки, древнюю старушку. Ферт поднес бабульке микрофон, та приняла его дрожащей рукой.

— Евдокия Елизаровна! — обратился к ней Ферт проникновенно. — Расскажите нам, как вы сейчас себя чувствуете. Как живете, как питаетесь…

— Ох, миленькие мои, — прошамкала Евдокия Елизаровна. — Вашему «УЖАСу» дай Бог здоровья…Я ж одна живу, пенсия сто четыре рубля. А ноги не ходят, спина отваливается. В голове поросята хрюкают — гук!гук!гук! В магазин не выйти, комната не убрана. Соседи, прости Господи, все пьяницы, проходу не дают…

— Так, Евдокия Елизаровна, — сказал терпеливо Ферт. — Хорошо. И что же изменилось?

— Так все изменилось, — старушка с детским удивлением развела руками. — Ребятки, спасибо им, и приберут, и в за хлебом сходят, и в аптеку…

Слов у Ферта не было. Он безмолвно описал рукой полукруг, поклонился и первый захлопал в ладоши. «О весна! Без конца и без края! Без конца и без края мечта!» — завопил динамик. Поднялся лес гимнастерок, все дружно, ритмично хлопали.

После старушки на сцене появился респектабельный пожилой мужчина. Он оказался бизнесменом, который получал очень серьезные угрозы от конкурентов. «УЖАС» помог и ему — уладил все дела с МВД, с которым работал в тесном, как принято выражаться, контакте, выделил телохранителей. Именно последние в лихую минуту защитили предпринимателя от пули — благодарный бизнесмен на глазах у публики выписал Ферту крупный чек и крепко пожал руку. Потом пригласили замкнутую, оробевшую девицу — несколько недель тому назад ее угораздило попасть под колеса полупьяной «девятки». Понадобилась кровь — «УЖАС» успел и тут: немедленно выслал доноров, и жизнь несчастной была спасена.

«Нечто вроде службы „911"“, — подумал Антон Белогорский. В общем, не так уж плохо. Отчего бы и не попробовать? Военная форма, конечно, немного смущает. И вся эта из пальца высосанная идеология — на кой она дьявол? Он, понятное дело, об этом подробненько расспросит, прежде чем принять окончательное решение. Но в целом впечатление, скорее, благоприятное. Хорошо, что говорить ему предстоит с самим Фертом. Если он, Антон Белогорский, наденет форму „УЖАСа“, то пусть уж лучше в учителях у него будет человек с понятием, а не какой-нибудь Коквин или Свищев. Да, придется хорошенько подумать. Возможно, Париж стоит мессы.

Это выражение было у Белогорского одним из самых любимых. Когда он так говорил или думал, это означало, что решение уже принято.

3

Шоу подошло к концу. Ферт объявил, что все желающие могут теперь подойти к сотрудникам, чьи имена значатся в приглашениях, и обсудить детали. Зал загудел; часть зрителей ушла, не попрощавшись — не считая тех хамов, что покинули зал еще во время представления. Оставшиеся разбились на группки, окружив хозяев праздника. Антон, поколебавшись, направился к Ферту, который сидел, закинув ногу на ногу, в первом ряду и принимал своих крестников в порядке живой очереди. Тех было человек пять-шесть, каждому он предлагал заполнить какую-то анкету. Заполнять ее никто почему-то не хотел, а потому Ферт преспокойно, с вежливой улыбкой, советовал излишне недоверчивым соискателям попытать счастья где-нибудь в другом месте. Сам он, в свою очередь, не желал ничего объяснять и оставался непреклонен. Ругаясь, обиженные гости уходили не солоно хлебавши. Ферт продолжал беззаботно улыбаться, обнаруживая полную незаинтересованность в чересчур осторожных сотрудниках. Таким образом, Антон остался в одиночестве. Он посмотрел по сторонам: немногочисленные гости из отчаянных сидели, склонившись над листами бумаги. Антон глубоко вздохнул и поздоровался. Ферт сердечно закивал и протянул ему анкету:

— Не сочтите за труд заполнить.

— Да, но я сперва хотел бы…

— Пожалуйста, возьмите анкету, — повторил, словно не слыша, Ферт.

Антон взглянул на него, потом оглянулся на выход — и взял. Ферт, вместо того, чтобы радоваться, что хоть кто-то согласился на его условия, посмотрел на часы.

— У вас десять минут, — известил он Антона. — Достаточно?

— Наверно, — пожал плечами Белогорский, устроился через три кресла от инструктора и принялся изучать текст. Наглые, однако, вопросы. Национальность. Вероисповедание. Образование. Профессия. Возраст. Адрес. Партийность. Группа крови. Спортивный разряд. Печатные работы. Награды. Судимости. Знание языков. Специальные навыки. Вредные привычки. Семейное положение. Размер ежемесячного дохода. Сдерживаемые эмоции. Тьфу ты, холера! Какая гнида это составляла? Не нужно ли отпечатков пальцев?

— А куда все это пойдет? — осведомился Антон, перегибаясь через ручку кресла.

— Порву при вас, — улыбнулся Ферт. — Видите ли, я раскрываю карты лишь потому, что вы взяли анкету. Согласитесь — какой смысл тратить время на пустых, трусливых людей, которые ее боятся даже взять — только взять, не заполнить! Полное отсутствие любопытства даже перед лицом голодной смерти.

— Так может быть, и заполнять не надо? — спросил Антон. — Если все равно порвете, почему нельзя устно?

— Легче прочитать — тогда сразу видно, на что обращать внимание в первую очередь и как строить беседу, — возразил Ферт уже с нотками неудовольствия. — Не хотелось бы в вас разочароваться — смелее! Осталось всего пять минут.

Антон махнул рукой и подчинился. Он трудился не пять, а целых пятнадцать минут, но Ферт ни разу его не поторопил и не сделал выговора, когда тот, наконец, вручил ему исписанный лист.

— Очень неплохо, — похвалил Белогорского инструктор и щелкнул ногтем по листу, едва не проделав в нем дырку. — Сразу ясная картина! — он выхватил красный карандаш и стал энергично подчеркивать — Среднее образование, полуеврей-полубелорус с татарскими вкраплениями, беспартийный, ни навыков, ни наград, в Бога не верите и вдобавок затаили злобу решительно на всех. Типичный невостребованный полукровка без предметов гордости. Мне кажется, вам у нас понравится.

— По-моему, вы всем так говорите, — Антон натянуто усмехнулся.

— Только тем, кто заполнил анкету, — рассмеялся Ферт и, как и обещал, разорвал его труд на восемь частей. — Итак, вы любезно ответили на наши вопросы. Я полагаю, у вас вопросов тоже накопилось — теперь вы можете с чистой совестью их задать.

Тот немного подумал.

— Ну…вот, например, насчет телохранителей…Один на сцене упомянул, что к нему телохранителей приставили. Пули там всякие…Предупреждаю: я на мясо не гожусь. Физическая подготовка оставляет желать…в общем, вы понимаете.

— Конечно, понимаю. Никто вас под пули не отправит. Мы же не идиоты и видим, кто для какой работы создан. Фронт работ широк.

Белогорский с облегчением вздохнул.

— Почему ваши люди носят военную форму? — уже смелее спросил он, слегка прищурясь и ощущая себя в барственной роли покупателя, который пока не решил, брать ему товар или нет.

— Во-первых, форма дисциплинирует, — Ферт отвечал совершенно спокойно, ни капли не смущенный вопросом. — Если людей, которые кровно заинтересованы в сохранении своего места, еще и по-военному организовать, им не будет цены. Во-вторых — в силу очевидной необходимости. Если существует враг, с ним нужно сражаться. Если нужно сражаться, следует позаботиться о войске. А войско предполагает ношение военной формы.

— Это само собой, — согласился Антон. — Надо же — вы сразу, не дожидаясь меня, перешли к следующему вопросу. О каких это врагах вы говорите?

Ферт снял очки и сунул дужку в широкий лягушачий рот.

— Враг, безусловно, необходим, — признался он тихо и серьезно. — Без врага не обходится ни одно предприятие — разве что противник искусно замаскируется. Человек всегда испытывал потребность в ненависти. Ненавидят иноверцев, инородцев, иностранцев, классовых противников. На самом деле это чувство является мощным стимулом, двигателем прогресса. Не приходилось сталкиваться с подобной точкой зрения? Не приходилось. Ну, ладно, тогда просто примите к сведению. «УЖАС» тем и выделяется, что не наносит своей ненавистью никакого вреда окружающим.

— Это как же? — осведомился заинтригованный Антон.

— Вы еще не догадались? Давайте еще раз: вы — ничтожны. Вы не имеете заслуг. Вам нечем гордиться — ни кровью, ни Родиной, ни верой. У вас есть только жизнь, и сверх того — ничего. Кто же, в таком случае, враг живому? Вижу, что вы наконец-то сообразили. Совершенно верно: наши враги — это мертвые.

4

Вечером Антон долго стоял перед окном и, словно завороженный, всматривался в ночной октябрьский двор. Там было безлюдно; холодный ветер неслышно покачивал взъерошенные голые ветви и лениво гонял по черной земле опавшую листву. Одинокий фонарь высвечивал недоломанную скамейку, тоже одинокую. Их тандем напомнил Антону больницу, где он был всего один раз в жизни. Будто освещено операционное поле, пациент крепко спит, а мрак, окружающий сцену, предрекает операции печальный исход. Хорошо были видны и мелкий сор под скамейкой, и ворох грязно позолоченных листьев. Фонарь чуть дрожал на ветру, границы тьмы казались зыбкими, подвижными. И в доме, что стоял напротив, одни окна пугающе, навсегда угасали, другие загорались в механической надежде, не помня прошлого и не зная будущего, а небогатый небесный холодильник являл заветрившийся лунный сыр и мелкие электронные точечки звезд на фоне бесконечной пустоты.

Антон никак не мог собраться с мыслями и окончательно определить место Ферту и иже с ним. Несмотря ни на что, он дал свое согласие и с завтрашнего дня намеревался приступить к работе в «УЖАСе». Ему положили сто пятьдесят долларов в месяц — от них не смог бы отказаться ни один человек, оказавшийся в безвыходной ситуации. Поэтому Антон, скрепя сердце, не стал возражать против странных идей Ферта насчет мертвых и их роли в жизни общества. Явным криминалом не пахло, да и не смотрят в зубы дареному коню. В том, что «УЖАС» — подарок судьбы, Белогорский уже не сомневался.

Когда инструктор нарисовал Антону образ врага, соискатель попросил подробностей. Ферт многословно и талантливо расписал ему все беды, что происходят от мертвецов. Он упомянул беды экономические, напомнив, скольких средств требуют от общества поминки, похороны, кладбищенское хозяйство, церковные обряды и пособия вдовам и сиротам — не говоря уже о страшном уроне, который наносит экономике сам уход из жизни какого-либо члена общества. Рассказал и о последствиях психологических — хронических стрессах, тяжелых заболеваниях с потерей трудоспособности, попытках самоубийства — что тоже, вне всякого сомнения, отрицательно сказывается на благосостоянии народа. Опять же — если учесть, что истинно верующих крайне мало и вклад их в общее сознание невелик — сама по себе постоянная озабоченность по поводу своей неизбежной, необратимой в будущем смерти весьма отрицательно сказывается на людях. Очень много говорил об эстетической стороне дела, всячески живописуя отвратительные проявления смерти, не забыл про трупный яд и болезнетворные бактерии. «Да и вообще, — добавил Ферт, доверительно подаваясь к Антону, — есть ли у нас выбор? Быть может, вы хотели бы ненавидеть негров или жидов? Но какие у вас к тому основания? Или тех же коммунистов-демократов-масонов? Опять та же история. Не забывайте: жизнь — единственное, чем наградил вас Создатель. Этого у вас не отнять. Так используйте то, что имеете, на полную катушку! И тогда легко поймете, что смерть, естественный антипод жизни, должна сделаться приоритетным объектом вашей врожденной агрессивности».

Антон прислушался к себе — присутствует ли в нем та проклятая гордость, основанная на чистой, без примесей, жизни? Удивительное дело — да! Ему удалось различить какое-то смутное, далекое, бесшабашное удовольствие. Бездумную радость инфузории, невинное белковое торжество. Простая арифметика давала законный повод к гордости: достаточно сосчитать живущих ныне и умерших за всю человеческую историю. Последних наберется гораздо больше — а у меньшинства всегда найдется оправдание для чувства превосходства. Но главное не в теоретических обоснованиях. Главное — в чувстве самом по себе, поскольку Антону никогда прежде не приходилось его испытывать. «Вы живы и уникальны, — сказал ему Ферт на прощание. — Не то, что эти разлагающиеся, теряющие индивидуальность органокомплексы». Он прав, если судить беспристрастно! Конечно, своей откровенной простотой позиция Ферта может оттолкнуть интеллектуалов, неспособных и слова сказать в простоте. Но обычному человеку из толпы такие мысли придутся по вкусу. Они доступны, понятны, универсальны, не требуют мучительного анализа, вдохновляют на подвиги, труд и процветание…

Может, ему и карьеру удастся сделать? Ах, напрасно он так вот с ходу, не подумав, отказался от должности телохранителя! Конечно, телохранитель из него никакой. Но Ферт мог заключить, что он вообще не пригоден к использованию в каких-либо рискованных проектах. Антон почему-то не сомневался, что такие существуют, но держатся в тайне. А Белогорский не настолько хил, как можно с налета решить! И форма — верно подмечено! — мобилизует, умножает силы… Он сходил в прихожую к зеркалу, которое еще недавно, утром, обошел вниманием. Нет, не так он плох! А в форме будет смотреться и вовсе замечательно. Ведь это ж надо — до чего сильна мертвая сила, если даже очевидный, глаза режущий физический потенциал она способна принизить и внушить ощущение совершенного несовершенства!

Возбужденный, раскрасневшийся, Антон Белогорский вернулся к окну. Под фонарем на скамейке кто-то сидел. Неизвестный человек был полностью неподвижен, на лицо его падала тень. Когда он успел — Антон отошел буквально на полминуты? Человек сидел с прямой спиной, положив на колени руки в

перчатках. Час был поздний; кроме застывшей фигуры во дворе не было ни души, — даже собак не выгуливали. Почему-то Антон дал себе слово, что никто, никогда, ни за что на свете не заставит его выйти из дома и подойти к этому типу. Тут он с досадой сообразил: какая дурацкая блажь! никто и не просит его так поступить. Чертыхнувшись, Белогорский отправился спать.

…Ночью он сильно захотел пить, проснулся. В кухне, глотая из высокого стакана отдающую хлоркой воду, как бы нечаянно взглянул в окно — скамейка была пуста, и мертвые листья, словно пешки на доске, подтягивались ветром друг к другу.

5

Радость Антона по поводу работы плечом к плечу с самим Фертом была преждевременной. Обнаружилось еще одно отличие от компаний и фирм, с которыми ему приходилось иметь дело до того: вербовщик, привлекая в «УЖАС» новичка, получал от организации единовременное скромное вознаграждение, но в дальнейшем не стриг уже никаких купонов. «УЖАС» содрал с той же сайентологии лишь форму набора — для удобства первой беседы и поощрения активных вербовщиков. Поскольку «УЖАС» ничего не производил и не продавал, то и ощутимых выгод от последующей деятельности новичков начальникам не было. Так что Ферт с легкостью определил Белогорского в звено Коквина.

Антон отметил про себя, что это еще не худший вариант. Угрюмый, пещерного вида Свищев, к примеру, вызывал у него куда меньше симпатий. А в Коквине был фанатизм — нерассуждающий, тупой — и только. Ни страха, ни почтения он с первого взгляда не внушал. Помимо Коквина, в звено входили Холомьев, Недошивин, Злоказов и Щусь.

Форма уравнивала этих, в общем-то, не похожих друг на друга людей. Лицо Холомьева не оставляло ровным счетом никаких надежд на познание личности. Антону никогда не встречалась столь невыразительная, поблекшая физиономия. Он затруднился бы вспомнить, спроси его кто, какого цвета у Холомьева волосы, какого — глаза. В памяти удержался лишь рот — вернее, то обстоятельство, что рта не было. На месте рта находилась узкая щель для магнитной карты. От Недошивина со страшной силой несло дешевым одеколоном, а на плечи его гимнастерки, словно манна небесная, осыпалась перхоть. Лоб и подбородок Недошивина угрожающе выпячивались вперед, а нос, глаза и губы казались вмятыми в полость черепа мощным резиновым ударом. Злоказов, вопреки традициям «УЖАСа», мог бы гордиться своей внешностью — он был безупречен и прекрасен, как небесный херувим, однако — на свою беду — не ценил и не видел собственной красоты, а значит, подпадал под общее правило никчемности. И, наконец, оставался Щусь, который в совершенстве соответствовал юркому, мышиному звучанию своей фамилии — был он маленький, увертливый, с безбровым крысиным личиком и постоянной бессмысленной улыбочкой на губах.

Сделав эти наблюдения, Белогорский с горечью представил, каким, в свою очередь, отражается он сам в глазах новых товарищей. И почувствовал укол злобы — ясное дело, каким. Вот что объединяло шестерку — одна и та же обида на мир, одни и те же истоки злости. Без этого светлого чувства их дружный коллектив развалился бы в мгновение ока.

Новому сотруднику Коквин обрадовался.

— Наконец-то, — сказал он и скупо улыбнулся. — А то нас, понимаешь, пятеро. Сидим тут с одним банкиром, а с ним в одиночку непросто, надо по двое. Пришлось установить, так сказать, параллельный график. Ну, теперь все будет нормально — три пары, и баста, никакой путаницы.

— А зачем вы с ним сидите? — спросил Антон.

— Узнаешь скоро, не пыли, — буркнул Недошивин. И обратился к Коквину — Может, сразу и пошлем? Я уж вконец с ним заманался.

Звеньевой ответил отказом.

— График есть график, — заявил он со вздохом. — Раз нарушишь — и пошло-поехало. И он, к тому же, — Коквин указал на Антона, — еще совсем зеленый. Банкир его сожрет. Пусть для начала сходит к Польстеру.

Тут пришла очередь Щуся радоваться.

— Правильно, начальник! Польстер — это то, что ему надо.

— Вот-вот, — кивнул Коквин. — Пусть понюхает пороха. А дальше уж банкир, никуда не деться. Завтра — моя смена, вместе и поедем.

Недошивин что-то проворчал и отвернулся. Начальство, понятно, нигде себя не обидит — даже в «УЖАСе». Коквин обратился к Белогорскому:

— Теперь пошли обмундирование получать. Тебе как — в торжественной обстановке, или обойдемся?

— В торжественной — это что значит? — не понял тот.

— Это такая лажа, — раздался голос молчавшего до поры Холомьева. — Из вещевой поднимаемся в зал, пускаем гимн. Ты до трусов раздеваешься, а после все тебе жмут руку, напутствуют, и ты одеваешься.

— Не надо ничего, — сказал Антон.

— Как хочешь. А теплые вещи ты взял? — спросил вдруг Коквин.

— Теплые вещи? Зачем?

Звеньевой рассерженно плюнул.

— Ферт, как обычно, витает в облаках, — заметил он. — Ну конечно, сам-то форму не носит. Мы же пальто и шуб не надеваем, — объяснил он Антону. — Зимой и летом — одним цветом. Если на улице холодно, поддеваем под гимнастерку свитер или два, под галифе — кальсоны…понятно?

Белогорский встревоженно заявил:

— Но я же не знал. Мне не сказали…

— Значит, пойдешь так, налегке, — вмешался Недошивин, проявляя отдаленное подобие удовольствия. Но Коквин взглянул на него осуждающе:

— Мы же жизнь утверждаем — забыл? Что, если наш товарищ простудится и сляжет? Не переживай, — сказал он взволнованному Белогорскому. — Поищем на складе — как-нибудь сегодня перебьемся. А завтра — завтра уж будь добр, не подкачай. За город поедем.

…С теплыми вещами вышло не так просто, как хотелось. Ничего подходящего на складе не нашлось, и Антон был вынужден надеть три гимнастерки вместо куртки, которой отныне отводилось почетное место дома, в платяном шкафу. Он подумал было натянуть обмундирование прямо поверх нее, но получилось слишком уродливо. Новенькая нарукавная повязка с черепом и солнцем немного улучшила настроение; по вкусу пришлись Антону и высокие шнурованные башмаки. Он извивался и изгибался, рассматривая свое отражение в зеркале, а Щусь поминутно глядел на часы, тревожно причмокивал и, в конце концов, не вытерпел:

— Ну, хватит, друг, пора. Старик отвратный, душу вынет. На секунду нельзя опоздать.

— Это что ж — мы вроде как сиделками будем? — уже сообразил Антон.

— Вроде! — передразнил его Щусь и саркастически фыркнул. — Как посмотреть. Сиделки у него не задержались — мало тебе не покажется.

Они вышли из подъезда и зашагали в сторону станции метро. Прохожие оглядывались на их повязки, и Белогорский ловил себя на желании идти со скрещенными руками, прикрывая эмблему ладонью. Он понимал, что это будет выглядеть нелепо, и потому задирал подбородок, а шаг начинал вдруг печатать, хотя в армии никогда не служил и терпеть не мог военных. Щусь сосредоточенно семенил рядом, размахивая руками. Задыхаясь, он на ходу рассказывал:

— Атасно поганый дед. Угодить невозможно. Завел себе, знаешь, тетрадочку, и пишет в нее — кто и во сколько явился, что принес, да как посмотрел. Не дай бог что-то пообещать и не сделать! Вонь подымется до небес. Попробуй, вякни в ответ!

— А зачем такого обхаживать? — удивился Антон.

— Живой, вот-вот помрет, — Щусь с осуждением покосился на Антона. — Должны — и все, и все вопросы побоку. Жизнь — святая штука, ее беречь надо.

Белогорский, никак не ожидавший от пройдошеского Щуся высоких сентенций, смущенно замолчал. Но и Щусь, в свою очередь, испытал неловкость. Говорил он искренне, однако говорил не до конца, и чувствовал себя обязанным досказать правду.

— Ну, и квартиру обещал оставить тому, кто утешит на старости лет, — признался Щусь.

Антон закатил глаза.

— А-а! Вон оно что! С этого и начинал бы!

Его спутник хотел возразить, но не смог, понимая, что иной реакции и ждать не приходилось. Вспомнив, что «УЖАС» чрезвычайно ревностно относится к идейной чистоте движения, Щусь выругал себя последними словами.

— Но ведь не нам же будет квартира? — развил мысль Антон.

— Ха! — только и мог ответить Щусь, качая головой.

— А кому? — не унимался провокатор. — Ферту?

Тут уж Щусь не сдержался:

— Много болтаешь, друг! И к тому же — не по делу. Да Ферт — шестерка! Над ним — ты знаешь?..Ладно, забыли. Короче, движению, а не нам. И не Ферту. Жалованье — как считаешь — из чего тебе заплатят?

— Тоже верно, — Антон пошел на попятный. — Какое мое собачье дело? Бабки капают — и хорошо.

По дороге к метро напарники не забывали делать добрые дела — подавали попрошайкам, удаляли с тротуара бутылочные осколки, мягко журили малышей, норовивших перебежать дорогу, где не надо.

Им несколько раз попались на пути коллеги, одетые по уставу. Друг друга полагалось поприветствовать вежливой улыбкой и небрежным поклоном; Белогорский внезапно отметил, что шедшие навстречу сотрудники «УЖАСа» поздоровались с ним от души, не ради протокола, и в сердце его постучалась нежданная весна. Ему наконец-то повезло вписаться в некий клан, стать членом социума — а до вчерашнего дня его раздражало само по себе понятие общества. Колесо кармы все-таки провернулось — возможно, в последний миг; возможно, тогда уже, когда призрак самоубийства готов был шагнуть за пределы положенной пентаграммы и материализоваться.

6

Польстер оказался древним пергаментным старцем; у него был блестящий сахарный череп и серьезные, карего цвета глаза, смотревшие невинно и грустно. Жил он попеременно то в постели, то в инвалидном кресле, из квартиры выезжал разве что на балкон.

— Добрый день, товарищи, — заявил он с порога. — Товарищ Щусь, вы обещали мне… — Польстер нацепил очки и суетливо полез себе под плед. — Сейчас, сейчас, обождите… — На свет появилась аккуратная тетрадочка, в которой — помимо хронологических данных — мелькнули разноцветные графики. Как выяснилось позже, каждая кривая соответствовала тому или иному сотруднику «УЖАСа» и каким-то труднопостижимым образом выявляла эффективность его работы. Антон содрогнулся, уверившись в полном помешательстве старца. Но он ошибался — будь помешательство полным, все стало бы намного проще. Безумие, однако, затронуло только отношение Польстера к окружающему миру, но формальная логика нисколько не пострадала.

— У меня записано: десять сорок пять, — объявил старик недовольным тоном. — А сами пришли в одиннадцать ноль четыре.

— Мирон Исаакович, — Щусь хотел что-то объяснить, но Польстер остановил его жестом.

— Товарищ Щусь, поймите правильно, — и в клятвенном заверении он прижал к груди коричневые тонкие руки. — Я не хочу говорить про вас дурно. Но войдите в мое положение! Я, — и Польстер стал тыкать в раскрытую тетрадочку скрюченным пальцем, — я человек старого воспитания, привык к дисциплине. Если мне сказано ждать кого-либо во столько-то и во столько-то, я подчиняюсь. Я планирую свой распорядок дня, испытываю положительные эмоции, во мне просыпается известный интерес к жизни…Однако проходит время, мои ожидания напрасны — как же мне быть? Плюнуть на все и не брать в расчет? Но я не могу, вы понимаете, я не могу, — Польстер почти перешел на визг. — У меня внутри все обрывается, я пью валокордин, мне ничего не помогает…

— Я все понял, — скорбно прошептал Щусь и невольно тоже прижал к груди руки. — Впредь, Мирон Исаакович, это не повторится. Вы уж извините — сегодня у нас появился новый товарищ, и мы, конечно, с учетом тяжести и сложности вашего состояния, должны были его подробно проинструктировать. Ведь ваш случай особый, мы не могли привести к вам неподготовленного человека…

Антон только диву давался — откуда взялся у Щуся такой слог? Польстера услышанное удовлетворило, хотя он всячески старался этого не показывать, — с недовольным лицом развернулся и молча покатил в гостиную.

— Включи ему Скрябина, — шепнул Антону на ухо Щусь. — Кассета — в кассетнике, я — на кухню.

Антон деловито обогнал ездока и уверенно вдавил клавишу. Польстер, не обращая на его действия никакого внимания, подъехал к письменному столу, спрятал тетрадочку в выдвижной ящик и запер на ключ. Поморщившись, он потребовал убавить звук, Белогорский подчинился.

— Как вас величать? — осведомился Польстер начальственным тоном. Из того, что тетрадочку он убрал, Антон сделал вывод, что память у деда отменная и записи он делает из нездоровой любви к этому процессу. Антон назвался, Польстер сделал вид, что не понял, и переспросил — уже выше на тон или на два, стажер отрекомендовался вторично.

— Товарищ Белогорский, — попросил Польстер умиротворенно, — приоткройте, пожалуйста, дверь на балкон. В комнате нечем дышать.

Антон подскочил к балкону, слишком сильно дернул за ручку, державшуюся на честном слове, и та осталась у него в руке.

— Щусь! — закричал дед злобно. — Немедленно идите сюда! Немедленно!

В комнату влетел перепуганный Щусь.

— Вон отсюда! — орал Польстер. — Это настоящее издевательство! Я сию же секунду позвоню товарищу Ферту!

— Быстро уматывай, — прошипел, не глядя на Антона, сквозь зубы Щусь. — Жди меня на лестнице.

Белогорский, весь дрожа от ярости, выскочил из квартиры. Он навалился, тяжело дыша, на перила и с полминуты тупо рассматривал лестничный пролет. Потом, немного успокоившись, закурил, спустился по ступенькам и пристроился на подоконнике. С ситуацией все было ясно, с последствиями — нет. Идти ему, в любом случае, было некуда. Оставалось дождаться Щуся, как Щусь и велел, и Белогорский запасся терпением. Ждать пришлось довольно долго; за сорок пять минут по лестнице поднялось и спустилось не меньше пятнадцати человек, и каждый смотрел на повязку и форму Антона недобрым взглядом. «Черт меня попутал," — подумал тоскливо Антон, кляня на все лады услужливый „УЖАС“. Наконец, вышел Щусь, в руках у него была огромная продуктовая сумка.

— Погань плешивая, — выдавил из себя он, щуря глаза. — Не бери в голову, он такой номер уже откалывал. Выше голову, коллега! А что ты думал — есть такие дураки, кто за просто так заплатит тебе полторы сотни?

— Он застал меня врасплох, — покачал головой Антон Белогорский. — Теперь-то я ученый. Ну, не приходилось мне раньше…с такими…в общем, ты меня понял.

Щусь в который раз посмотрел на часы и подтолкнул его:

— Хоть до магазина проводи, раз такое дело. Нет, ты только подумай: вчера забили холодильник доверху. Слон — и тот бы треснул по швам. Сейчас открываю — шаром покати! Ни хрена себе, думаю!

— Может, нарочно в сортир спустил, — предположил Антон, поразмыслив.

— Кстати, запросто, — согласился, прикинув, Щусь. — Или, как недавно, померещились какие-нибудь точечки черненькие в жратве…

Морозный воздух несколько освежил обоих; до ближайшего гастронома новые тимуровцы дошли в молчании.

— А мне куда? — спросил Антон, останавливаясь у входа.

— Не знаю, — пожал плечами Щусь. — Хочешь — загляни на базу. Может, кого и найдешь. А не хочешь — ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты ж не виноват.

— Не виноват, — повторил вслед за ним Белогорский. Помедлил и поинтересовался — Вот еще насчет идеологии, — он криво усмехнулся, ему было неудобно беседовать на возвышенные темы. — Эта самая…жизнь, — проговорил он с трудом. — Жизнь и этот старый хрыч — как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы?

Лицо Щуся сделалось, словно высеченным в мраморе.

— Никогда т а к не спрашивай, — сказал он, чеканя слова. — Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, все остальное — ничто. Есть еще вопросы?

Антон замотал головой.

— Тогда я пошел, — заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь. — Тебе оплошать простительно, а мне — нет. Ферт мне голову откусит.

Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест.

Он вошел в родную, пропахшую дешевым табаком, темную даже днем квартиру, включил свет. Обвел взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своем собственном доме, но с «УЖАСом» она покуда не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон — неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают — неопределенными в этическом отношении. Белогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал — с несвойственной глубиной мысли, — что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.

7

Поудобнее устроившись на сиденьи автобуса, Антон втянул голову в плечи, сунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие девицы и утешали свою подругу, которой в чем-то крупно не повезло. Они ее баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку — те тут же обвенчались, совершили коитус и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную — все пуще и пуще; сам же он делался все гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро — будучи уже не поймешь, чем, — зашагал дальше, размахивая какой-то частью ее тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий.

Но в пасмурном Антоновом огне, который жег угрюмо и лениво ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь — совершенно случайно — поглядеть в черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своем вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро — в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не делать этого, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега.

И подремать никак не получалось — глупые страхи питали и умножали и без того невеселые думы. Антон открыл глаза и обреченно уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Белогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет.

Коквин сидел по левую руку от Антона и занимался дыхательной гимнастикой по какой-то незнакомой широким кругам системе. Лицо его было абсолютно спокойно, веки полуприкрыты, кисти ровно и неподвижно покоились на коленях. Ритмично раздувались ноздри, мерно вздымалась и опускалась отутюженная гимнастерка, увешанная неизвестными пока Антону знаками отличия. По бокам грудной клетки были аккуратно протянуты два тонких кожаных ремня, замыкавшихся на тугой пояс. Смотреть на звеньевого было не очень приятно, и Антон переключил внимание на окно, за которым увидел мокрый хвойный подлесок и свежий снег-полуфабрикат. Автобус разогнался, но пейзаж не баловал разнообразием. В памяти Белогорского всплыл намозоливший глаза домашний натюрморт, и он подумал, что пейзажисты — народ тоже ограниченный и убогий. Секундой позднее Антон — одновременно и тревожно, и лениво — попытался вообразить, что ждет его впереди. Была у него такая скверная привычка — время от времени уноситься памятью в былое, вспоминать себя в какие-то определенные день и час и делать безуспешные попытки воспроизвести незнание сегодняшних событий. Он старался не заглядывать в прошлое слишком далеко, иначе груз уже свершившегося будущего становился непомерно тяжел. Если его ненароком заносило в годы отрочества, то немедленно, без всяких усилий, возвращалось ощущение театральной премьеры, когда свет уже погашен, занавес освещен огнями рампы и вот-вот поднимется, сопровождаемый пением скрипок. При мысли о том, что случилось с ним в последующие годы, Антон стискивал зубы в ярости и тоске. В пятнадцать лет, ожидая подъема занавеса, он никак не предполагал увидеть за ним раскаленное сердце, уничтожающее своим появлением черный череп. Вот и теперь: что вспомнится ему — не скажем, через десять лет, но хотя бы сегодняшним вечером? Но ко времени, когда ответ уже будет получен, сей праздный вопрос лишится смысла окончательно.

До больницы было около часа езды. На берегу моря, среди сосен, расположился полусанаторий-полухоспис. Отведенное под хоспис крыло создали, исходя из неприкрытых коммерческих соображений. Сутки в отдельной палате, с уходом и кормлением, стоили баснословно дорого, но для пациента, к которому ехали Коквин и Белогорский, это не имело значения. Во-первых, он был видным банкиром, а во-вторых, для него больше — по причине заболевания — вообще ничего не должно было иметь значения. Но с последним мог согласиться лишь человек наивный, с банкиром не знакомый. Потому что на деле для банкира имело значение решительно все, и в этом Антону предстояло убедиться на собственном опыте.

Ранним утром, принимая Белогорского в центральном офисе, Коквин провел детальнейший инструктаж. Щусь немного приукрасил положение вещей, когда заявил, что Антону, как новичку, ничего не сделают. Его не урезали ни в деньгах, ни в правах, но выговор был настолько строгим и жестким, что, право, Антон лучше бы заплатил какой-нибудь штраф.

Коквин, разбирая его поведение, давал понять, что, случись такое еще хоть раз, к виновному применят санкции исключительно строгие. Хоть он ни разу не сказал о смертной казни, но могло показаться, что она — пока еще в иносказании — с неумолимой неизбежностью вытекает из его слов.

Поэтому настроение Антона было испорчено. Закончив выговаривать, Коквин подробно рассказал ему о своенравном банкире. Выходило, что под Петербургом, в курортной зоне, обосновалось мифическое чудовище, взалкавшее ежедневных кровавых жертв. Дни (кто знает? может быть, и часы) монстра были сочтены, но ему самому никто об этом не говорил. Похоже, он был до зарезу нужен кому-то важному, этот банкир. О высоте его положения можно было судить уже по тому, что в посетителях у него значились губернатор города, несколько депутатов Федерального Собрания, вице-премьер и прочие авторитеты. Он был нужен если не живым, то во всяком случае, полным надежд на выживание. Это позволяло высосать из него дополнительно еще сколько-то денег; Антон не сомневался и в мотивах «УЖАСа» — предприимчивый Ферт вряд ли прошел бы мимо такой соблазнительной возможности урвать побольше. И вот семидесятилетний бизнесмен, страдавший поначалу раком предстательной железы, а вскорости — и раком практически всех внутренних органов, включая позвоночник, лежал без движений, парализованный, не способный пошевелить ни рукой, ни ногой, и требовал знаков внимания от многочисленной армии холопов. Его феодальное мышление нашло, наконец, благодаря болезни, наилучшее практическое применение. Чуть что было не так, деспот приказывал соединить его с кем-либо из великих и, жалуясь на дерзких ослушников, нагло врал — соответствуй действительности хоть четверть его претензий, виновники были бы достойны пожизненной ссылки на урановый рудник. А потому не приходилось удивляться тому, что в конечном счете все до последнего, даже самые нищие сотрудники больницы наотрез отказались иметь дело с хулиганствующим барином-смертником.

Врачи и медсестры с непроницаемыми лицами, молча, оказывали ему положенные услуги, но не больше. Что касалось сиделок, массажистов, методистов и психологов, то все они разбежались, и банкир очутился в положении, когда некому было вынести за ним судно. Но он не извлек из случившегося никаких уроков, и только яростно названивал в правительство.

Все больничное окружение откровенно желало ему скорейшей смерти, но та не шла, а пациент пребывал в полной уверенности, что рано или поздно встанет на ноги. На фоне прочих «УЖАС» повергал медицинских работников в изумление: терпению и выдержке его сотрудников не было предела, и неказистые лицами, но в форме весьма привлекательные молодцы хоть и сетовали порой на очевидные трудности, искренне желали своему подопечному долгих лет жизни. Однажды некий санитар попробовал рассмешить их предводителя циничной, грубой шуткой, имея в виду упования пациента на выздоровление. Звеньевой (им в тот день оказался Свищев) посмотрел на шутника таким взглядом, что тот моментально сник, а через пару дней и вовсе подал заявление об уходе.

…Час пролетел быстро; Коквин тронул Белогорского за плечо. Антон выбрался в проход и некоторое время топтался без дела, так как почти все пассажиры выходили у больницы, и образовался затор. Потом, уже стоя снаружи, он проводил взглядом озабоченную, деловитую вереницу людей, нагруженных сумками и пакетами. В глубине души Антон заранее им позавидовал — несмотря на печальные обстоятельства, неизбежно сопряженные с посещением лечебных учреждений. У входа их встретил Недошивин, и по лицу его несложно было догадаться об изнурительной, бессонной ночи. Коквин поздоровался с ним за руку, потом поздоровался и Антон. Недошивин протянул ему руку небрежно, глядя не на него, а на звеньевого.

— Докладывай, — приказал Коквин и пригладил ладонью жидкие светлые волосы.

— Клиент безнадежно плох, — отозвался Недошивин. — Врач считает, что состояние ухудшилось. Возможен любой вариант.

— Даже сегодня? — Коквин изогнул бровь. Антон уловил в его вопросе — наряду с понятным страхом допустить смерть клиента — необычное возбуждение.

Недошивин шмыгнул носом и кивнул.

— Может, через пять минут; может, через неделю.

Коквин презрительно скривился:

— Медики есть медики. Черт с ними. Какие-нибудь эксцессы были?

— Из ряда вон — ничего. Но на его характере ухудшение общего состояния не сказалось.

— Ясно, — Коквин поправил ремни и весь подобрался. — Свободен, разрешаю идти! — объявил он Недошивину и перевел взгляд на Антона. Тот невольно вытянул руки по швам — Коквин, оказывается, умел гипнотизировать подчиненных.

— Вперед, — скомандовал он строго, пропустил Антона первым, и следом пересек порог больницы сам.

8

В палате было нестерпимо жарко, пахло — в первую очередь — мочой, а после уж всем остальным: капустными объедками, камфорой, экскрементами, сердечными каплями. На столике возле окна стоял небольшой телевизор «Samsung». В углу тарахтел холодильник, но банки и латки со снедью, которые в него не поместились, занимали весь подоконник. Пол, свежевымытый, оставался покрыт пятнами; на столе покоилась коробка, доверху набитая ватой, бинтами, пластинками таблеток и склянками с успокоительным. А в удаленном от окна углу находилась одна-единственная кровать, где неподвижно возвышался колоссальный живот, укрытый тремя одеялами со штампами больницы.

— Наберите номер Ферта, — пророкотало с кровати вместо приветствия.

Коквин предупредительно выставил ухо:

— Что-нибудь не так, господин директор?

— Вам сказано набрать номер, — повторил голос. — Суки проклятые, почему никого не было ночью?

— Но как же, господин директор! — даже Коквин опешил. — Наш сотрудник только что сдал мне дежурство.

— Блядь набитая ваш сотрудник, — сказал живот. — А это что за дурак?

Антон шагнул вперед. От неожиданности и негодования у него затряслись колени.

— Наш опытнейший работник — Белогорский, — представил Антона Коквин. — Специалист по уходу за пациентами, страдающими таким заболеванием. Товарищу Белогорскому нет равных в его деле.

— Пусть он сядет здесь, — приказал голос, не уточняя, где именно.

Коквин указал глазами на изголовье, плохо видное из-за живота. Антон приблизился и осторожно сел на край кровати.

— Я вам всем здесь кишки выпущу, — пообещал банкир.

* * * * *

Полчаса спустя Антон почувствовал в себе способность ползать на коленях перед Польстером. «Мама, роди меня обратно», — подумал он, рисуя перед собой благополучные роды прямо в инвалидное кресло, на колени к чуть капризному, но в общем очень и очень милому старичку. Банкир, в отличие от Польстера, не был человеком капризным. Он также не был из числа несчастных, которых болезнь изуродовала и сломала психологически. Он оставался в здравом, пакостном рассудке, каким был всегда, и намеревался на все сто процентов использовать открывшуюся возможность издеваться над окружающими, большую часть которых считал своими холуями, а оставшихся причислял к врагам и строил в их отношении фантастические планы расправы.

Коквин отправился в аптеку покупать какое-то новое снадобье — дорогое и бесполезное, а заодно — новые порции снеди.

— Вызови старую гниду, — надумал банкир, глядя в потолок.

Антон, морально опустошенный, смотрел на него с тупым равнодушием и молчал. Невозможно было догадаться, кого имел в виду банкир — Антон уяснил себе, что в устах последнего подобное определение могло быть дано каждому.

Банкир тоже безмолвствовал, по-прежнему уставив взор вверх. Он словно забыл про свой приказ, а может быть, и выдохся. Однако внешность больного наводила на мысли о солидных запасах здоровья — даже рак не справился с исполинским брюхом, короткой мощной шеей и тремя упругими подбородками. Банкир был совершенно лыс — возможно, он облысел после нескольких курсов лучевой терапии. Лицом он был не то свинья, не то гиппопотам — подобный тип людей встречается часто, и банкир ни на йоту не отходил от канона. Маленькие, в щеках утопленные глазки, три глубокие морщины на лбу, широкая обескровленная пасть с плотно сжатыми губами. Веки умирающего полуприкрылись; теперь он лежал с выражением коварного удовольствия, замышляя новые каверзы.

— Почему она не идет? — спросил банкир, когда уже казалось, что желание видеть кого-то переварилось и улетучилось вместе с очередным смрадным выдохом.

— Кто, простите? — спросил Антон дрогнувшим, тихим голосом.

— Не слышу! — крикнул банкир, распахивая глаза и наливаясь ненавистью. — Когда ко мне вызовут ЛОРа? Я три недели требую ЛОРа!

Белогорский знал, что ЛОР был не далее, как накануне, промыл банкиру уши, удалил из них массивные серные залежи.

— Вызвать ЛОРа? — переспросил Антон почтительно.

— Громче говорите! — крикнул больной.

Антон нагнулся, повторил вопрос громко и по складам.

— Я же велел привести старую гниду, — проскрежетал банкир, знаменуя скрежетом наступление следующей стадии бешенства. — Совсем обалдел, идиот, ни пса не смыслишь! Вытри мне рот!

Антон потянулся за тряпкой, пациент зорко следил за его движениями.

— Не этим!

Тот заозирался в поисках чего-нибудь более подходящего; взял, в конце концов, вафельное полотенце и промокнул банкиру рот. Едва Антон над ним склонился, деспот оглушительно рыгнул ему прямо в лицо, затем выдал серию газовых залпов и мрачно потребовал:

— Есть давай.

Белогорский покорно взял со стола тарелку с недоеденным овощным пюре, пошевелил в нем ложкой и начал кормление. Банкир жевал медленно, с гримасой омерзения, потом неожиданно выплюнул картофельно-морковную кашу прямо на одеяло.

— Что вы делаете? — изумился Антон.

— Придут — уберут, — буркнул банкир невнятно.

— Кто уберет? — не удержался тот.

— Кто-нибудь, — сказал банкир. — Все равно им больше нечего делать, всей этой срани, недоноскам.

— Будете есть дальше? — спросил Белогорский, выждав немного.

Подопечный молчал, пережевывая пустоту. Антон откинулся назад, уперся в простыни и тут же отдернул руку: из-под банкира текло.

— Хо-хо! — слабо усмехнулся магнат. — Не нравится, гаденыш? К ногтю вас, каждого, уроды…Другого языка не понимаете…Я сколько раз говорил тебе позвать старуху?

— ЛОРа? — Антон в изнеможении обмяк.

— Не ЛОРа, кретин! Ту уборщицу, что меня якобы лечит!

Дверь отворилась, в палату вошел Коквин с тремя пакетами.

— Вашему Ферту я хвост накручу, — злорадно обратился к нему банкир. — Час прошел, а меня не перестилают. Куда ты встал? Я не вижу тебя, стань здесь.

Коквин щелкнул каблуками, пару секунд постоял навытяжку, а после бросился менять замаранные простыни. Банкира пришлось перевернуть на бок; Белогорский вжал ладони в немытую хрячью шкуру, туша завалилась и стала истошно орать на одной ноте гласные звуки один за другим.

— Что? — спросил Антон, отдуваясь и сдувая с глаз волосы.

— А-а-а-а-а! — орал банкир, тараща глазки и до предела выгибая светлые редкие брови. — Сучьи отродья, засранцы! Больно, вашу мать!!

— Не обращай внимания, — сказал еле слышно Коквин. И продолжил, бормоча вполголоса, чтоб больной не услышал: — Надо же, до чего могучая штука — жизнь! Сколько ее в нем, ты посмотри! Зауважаешь, куда денешься! Другой бы давно коней двинул, а этот нас переживет!

В шепоте Коквина Антон и вправду различил неподдельное уважение. Да, в который раз подумал он, здесь целая идеология. Черт его знает — может, и в самом деле за два дня ей не научишься, придется привыкнуть, обтереться…Антон все больше убеждался, что в «УЖАСе» не лгали — во всяком случае, в отношении к жизни, которая явно не была для сотрудников пустым звуком.

— Я вас урою! — хрипел банкир, пока двое с остервенением, из последних сил тянули из-под него простыню. — Ферт…вам…не поможет, не думайте…Я и его урою, не дам ни гроша…

Антон внезапно выдернул свой конец и попятился. Вслед за ним настала очередь Коквина, и паралитик, по инерции перекатившись обратно, вновь занял исходное положение на спине. Он часто дышал, лицо его исказилось.

— Позовите мне дуру! Быстро!.. — просипел банкир.

— Сию секунду, — выдохнул Коквин, поправил прическу и выбежал в коридор к телефону.

— Вот же телефон, сотовый! — крикнул ему, не подумав, вдогонку Антон.

— Только тронь! — донесся с кровати змеиный свист. — Вшивыми лапами чужое добро!

Белогорский оглянулся по сторонам, подошел к банкиру поближе и спросил:

— Которое ухо лучше слышит?

— Это, — ответил тот, морщась от боли.

Антон нагнулся наугад, к левому, и внятно, отчетливо произнес:

— Давай, распоряжайся, паскуда! Кишки нам думаешь выпустить? Только раньше они у тебя сами вывалятся, без нас. Сдохнешь ты скоро, понял? И попробуй, пожалуйся — хрен тебе кто поверит! Ты тут всех заколебал!

То ли ухо было не то, то ли банкир услышал, наконец, знакомую, принятую в деловых кругах речь, но ответа не последовало. Антон внимательно вгляделся в круглое, голое лицо: больной, судя по всему, заснул, как животное — прерывистым, не зависящим от времени суток сном. Через две минуты Коквин ввел в палату перепуганную врачиху лет шестидесяти. Она тряслась за свое место, благо ее в любой момент могли сократить за безграмотность и глупость, и потому она бестолково суетилась, не зная, с чего начать. Ее сверхъестественный, мозолистый зад, бравший начало от затылка, проворно поворачивался направо и налево, мешая Коквину и Белогорскому эффективно выполнять свой долг.

— Надо сделать укол, — тупо изрекла врачиха, подслеповато глядя на сотрудников «УЖАСа» и мелко тряся зарастающим шерстью подбородком.

— Вы слышите, господин директор? — обратился Коквин к банкиру.

— Здесь одни кретины, они не умеют колоть! — Банкир очнулся и, против ожидания, следил за ситуацией.

— Почему? — Во врачихе взыграли остатки достоинства. — Анальгинчику…

— А-а, в жопу вас всех! — завыл банкир. — Наберите номер! Наберите номер!

— Наберите шприц! — рявкнул Коквин в ухо врачихе.

— Он отказывается от всех уколов, — пролепетала та и покрылась пятнами.

— Наберите, покажете ему потом ампулы!

Врачиха поспешно вышла.

— Номер!! Последний день тут работаете! — не унимался банкир.

Белогорский малодушно взялся за телефон, и Коквин резко, с силой хлопнул его по руке.

Банкир неожиданно выпучил глаза, начал хрипеть новым, особенным хрипом, отчетливо посинел. В Коквине свершилась разительная перемена: тот самый фанатизм, что бросился в глаза Антону на первом свидании, вырвался наружу, оставляя далеко позади подтянутость, корректность и исполнительность. Звеньевой распахнул дверь.

— Быстро сюда! — заревел он не своим голосом. — Ему плохо!

Едва не растянувшись во весь рост, влетела медсестра со шприцем. Она вонзила шприц в сведенный судорогой окорок, но дело оттого не улучшилось. Банкир уходил. Никто не верил, что событие, которого ждали — кроме выдвиженцев от «УЖАСа» — решительно все, уже при дверях. Выяснилось, как это обычно и бывает, что до реанимации слишком далеко, а нужной аппаратуры в отделении нет. Коридор наполнился топотом; никто ни за что не хотел отвечать, и только изображали активность. Впрочем, медикам было ясно, что помочь — если долгожданный конец и вправду собрался наступить — ничем нельзя.

Коквин держался иного мнения.

— Неужто?! — звеньевой заломил руки в настоящей, искренней панике. — Нет, не допустим!

Он бросился на постель, распластался поверх умирающего банкира и впился ртом в фиолетовые резиновые губы. Черным пауком лежал он на казенном одеяле, раздувая щеки и отчаянно вталкивая воздух в футбольный мяч головы. Коквин на миг оторвался и крикнул Антону:

— Разотри ему ноги! Чего ты ждещь?

Понимая, что от его расторопности зависит очень многое, Антон одним движением отшвырнул одеяло и начал теребить холодные ступни с крючковатыми, желто-бурыми когтями. Энтузиазм, с которым Белогорский взялся за дело, удивил его самого — не иначе, заразился от звеньевого. Тот продолжал дыхание «рот в рот»; широко раскрытые глаза банкира медленно, но верно стекленели, зрачки разъехались по углам. Коквин отпрянул от мертвеющих губ — теперь он сидел верхом, будто в седле, и перешел к массажу сердца. Однако все его толчки напрасно сотрясали дряблую, бледную грудь без пяти минут покойника.

— Уходит!! — дико, в ужасе, прокричал Коквин. По лицу его катились слезы. — Нельзя! Он же живой! Это же жизнь, придурок, что ты на меня смотришь, как баран?

— Я же стараюсь, — взволнованно попытался оправдаться Антон. — Но что я могу?

— Позови кого-нибудь! Его надо колоть адреналином, в самое сердце!

Антон соскочил с постели, высунулся в коридор — там не было видно ни души.

— Пусто, — сказал он Коквину, который уже ничего не слышал. Как заведенный, он раскачивался вперед-назад, то вдыхая в переставшего дышать банкира последние, резервные запасы собственного кислорода, то побуждая вернуться к работе холодное земноводное сердце.

Белогорский ничего не мог с собой сделать: он отошел в дальний угол, откуда молча наблюдал за стараниями Коквина. Он видел, что тело банкира окончательно прекратило какие-либо самостоятельные движения и сотрясалось лишь усилиями седока.

— Товарищ Коквин, он умер, — робко подал голос Антон.

Коквин повернул к нему лицо, которое ничего не выражало, и продолжал работу.

— Умер он, умер, — шепнул Белогорский, делая выразительное лицо.

Активность звеньевого начала понемногу снижаться. Антон выжидающе смотрел ему в глаза; те бесстрастно смотрели сквозь подчиненного. Наконец, фигура, оседлавшая бездыханного банкира, застыла, словно вдруг почувствовала истечение трупного холода и напиталась им.

— Слезай, ему уже не поможешь, — сказал Антон, стараясь придать тону серьезность и торжественность.

Коквин глядел на него, не мигая. Сознание постепенно возвращалось в его зрачки — возвращалось и несло с собой нечто новое, прежде Антоном не виданное. Придя в себя, звеньевой уставился на труп, не веря своим глазам. Медленно, грациозно перекинул через покойника левую ногу, медленно сполз и замер возле постели, изучая то, что в ней охлаждалось.

— Умер, — повторил он с замиранием. — Мертвый! — И звеньевой повернулся к Антону, отчего тот разинул рот и вжался в стену. — Мертвый! — воскликнул Коквин с восторженной угрозой. — Гнусь какая, а?

Антон кивнул, не зная, что ответить.

— Трупашок — запашок, — сказал Коквин ласково и провел ладонью по щеке банкира. И вдруг впился ногтями в безответную мякоть. А после этого другой рукой вцепился в губы мертвого, сграбастал их в кулак и яростно дернул — раз, другой, третий… Потом оставил и эту затею, на шаг отступил и с размаху ударил тяжелым ботинком в бок. Схватил использованный шприц и хищно, упоенно воткнул иглу сначала в горло, затем — в студенистое глазное яблоко.

— Ты…ты что делаешь? — Антон настолько струсил, что даже не ощутил страха.

— Это ж мертвец! — Коквин оскалил мелкие жемчужные зубы. Их перламутровый блеск ассоциировался почему-то с блеском сухожилий и фасций. — Ты просто еще не уяснил, что мертвец — это враг! Это альфа и омега всякого зла!

«Стоит ли мессы Париж?» — пронеслось в голове у Белогорского. Коквин расстегнул галифе и начал мочиться на покойника.

— Увидят, — беспомощно простонал Антон.

— Он и так был мокрый, — возразил Коквин и визгливо хихикнул. — Становись рядом! Давай-давай, не тушуйся! Будет тебе боевое крещение.

Белогорский замотал головой. Звеньевой нахмурился:

— Живо встал! Не то в два счета вылетишь! Если в скрытую оппозицию не запишут…тогда другой разговор пойдет!

Антон, не веря, что это делает он, Антон Белогорский, приблизился к ложу усопшего. Коквин уже закончил выделение мочи и выжидающе, с одобрением глядел на него.

— Можно запереть дверь? — спросил Антон жалобно.

Коквин презрительно плюнул, притворил дверь и встал к ней спиной, широко расставив ноги.

— Начинай же! — приказал он нетерпеливо.

И Антон подчинился.

…Домой он вернулся за полночь: шлялся по городу, где-то пил, на что-то глазел — без формы, в обычном гражданском платье. Вошел в свой дом подшофе, с разбегающимися мыслями и при деньгах. В окне увидел ту самую фигуру, сквозь зубы выматерился и отправился спать, не желая вмешиваться в очередной малопонятный спектакль. Перед тем, как лечь, обнаружил на полу и на сиденьях стульев лужицы прозрачной холодной воды. Взяться им было неоткуда: кран был плотно завернут, потолок не протекал, окна и двери надежно заперты. На душе сделалось совсем паршиво, и сон — на сей раз без снов — не сулил облегчения.

9

После ухода банкира из жизни Антону решили дать выходной день. Неизвестно, как сложилась бы его дальнейшая судьба, окажись он и в самом деле предоставлен сам себе в тот понедельник. Однако Ферт назначил на семь часов вечера торжественную инициацию — именно это слово употребил он нечаянно, после — спохватился, переименовал церемонию в торжественный прием или во что-то еще, невинное по звучанию. И Антон пришел, ошибочно считая, что будет какое-то формальное, незатейливое собрание вроде того, с раздеванием и рукопожатиями, о котором говорили в его звене. Белогорский терзался сомнениями; в глубине души он был уже на добрую половину вне «УЖАСа». Он до сих пор не сумел разделить с новыми товарищами их беззаветную преданность живому и агрессивное неприятие мертвого. И он не знал, сколь долго сможет продержаться на этой денежной работе. Он был готов наплевать на все и, по окончании торжеств, отказаться от дальнейшего сотрудничества. Однако дело пошло не так, как он предполагал.

Собрание было назначено в помещении одного из ведущих театров города. И, когда все уже закончилось, Антон не мог во всех подробностях восстановить происходившее на слете. Содержания выступлений он не помнил совсем. Запомнились ужасная духота, разноцветные фейерверки и оглушительная, гремящая «Весна». Еще сохранился в памяти мутный бассейн, в который была преобразована треть сцены. Жара и духота, царившие в зале, объяснялись необходимостью поддерживать воду теплой. Зал был полон бесновавшихся, ревевших утверждателей жизни. У Белогорского хватило ума сообразить, что дальше будет заурядное, многократно испытанное на деле зомбирование. Но он уже, во-первых, был захвачен действом, а во-вторых, не смог бы, даже если б пожелал, протолкнуться к выходу. Поэтому, когда Ферт, теперь облаченный в форму с аксельбантами, рванул на себе ворот и бросил клич: «В воду! Все — в воды Леты!», Антон, как и все собравшиеся в зале, сбросил с себя обмундирование и босиком заспешил вниз, к тяжело колыхавшейся воде. Купальщики ныряли, как заведенные, спеша не менее десятка раз окунуться с головой, так как все это плавание символизировало погружение в воды небытия и последующее счастливое выныривание — в уже просветленном, обновленном состоянии, с презрением к смерти и твердым намерением утверждать истину жизни. По темному амфитеатру зала метались лучи прожекторов; на авансцене, перед бассейном, образовался хоровод из неестественно ломающихся сотрудников. Они задирали лица и в пляске высоко поднимали колени — большей частью острые и тощие. Последним, что запомнилось Антону, был, конечно же, апофеоз праздника: абстрактные конструкции, сооруженные позади бассейна и напоминающие строительные леса, бесшумно сошли в машинный Тартар, откуда, в свою очередь, выплыл на сцену гигантский снежный череп из гипса. В черных глазницах начал разгораться красный свет, он с каждой секундой становился все ярче, и вот — из раскаленных дыр выстрелили ослепительные лазеры — провозвестники близкого освобождения. Череп покрылся сетью трещин, сквозь которые пробивалось багровое свечение. И вот он внезапно рассыпался, обнаружив начинку — громадный, в виде сердца выполненный стеклянный сосуд, наполненный красной водой и щедро подсвеченный снизу.

И, когда мероприятие закончилось, Антон внезапно понял, что его сомнения, подозрения и страхи — хоть и остались как были, в целости и сохранности, — больше его не волнуют. Просто-напросто не интересуют, и все, сделались неважными, убрались на обочину, подальше, тогда как главная магистраль жизни, освещенная ярким солнечным светом, уносится за горизонт — прямая, накатанная, с обещанием славы в конце пути.

10

Месяц пролетел незаметно. Белогорский втянулся в работу и не заметил, как наступила зима. Она и так уже давно обосновалась в городе, а смотреть на календарь у Антона не было времени. Новые поручения, которые ему давали, больше походили на активное утверждение жизни, чем первые два. Антон склонялся к выводу, что Польстер с банкиром были, слава Богу, скорее исключением, нежели повседневной рутиной. Он совершил впечатляющее количество добрых, исполненных человеколюбия поступков, — правда, не бескорыстно, но есть-то надо всем. К тому же в тайниках его души не назревало никакого протеста против сложившегося положения дел; Антон это чувствовал, расценивал как признак внутренней склонности к добру и считал, что вполне сумел бы делать то же самое и бесплатно. Таким образом, поводов к угрызениям совести совершенно не оставалось. И отношение к жизни формировалось здоровое, положительное, безразличное к мишуре и суете — а мишурой и суетой было все, в чем жизнь так или иначе проявлялась. Проявления, как и положено по определению, считались вторичными и малоценными, а их источник — голая, абстрактно-живая жизнь — главным, незапятнанным благом.

Вдохновляло Антона и то обстоятельство, что «УЖАС» быстро разрастался, завоевывая выгодные позиции. Ферт строил планы участия в местных выборах; появились разнообразные группы поддержки, подготовительные курсы для кандидатов и даже первичные молодежные подразделения. Вскоре Белогорский обратил внимание на странные синяки и ссадины, что стали появляться на лицах коллег. Дня не проходило, чтобы кто-нибудь не заявился в общее собрание с подбитым глазом или рассеченной губой. Поначалу Антон не придал этому большого значения, но увечья множились, а сами пострадавшие не спешили с объяснениями. Так что Антон, не в силах разгадать загадку, обратился с вопросом прямо к Ферту. Тот не стал ничего скрывать:

— Мундир обязывает, коллега. Организация показывает зубы. Мы готовим акцию под общим девизом: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». Приходилось слышать?

Антону не приходилось.

— Это Иисус Христос сказал, — сообщил Ферт менторским тоном. — Один юноша, собравшийся отправиться с Ним, попросил повременить, так как хотел похоронить отца. И Христос ответил ему именно это, — Ферт по привычке снова сунул очки в рот.

— Что — убиваем кого-то? — спросил Антон шепотом.

Ферт расхохотался:

— С ума вы сошли, молодой человек! Забыли, где работаете?

— Тогда с чего у людей морды битые? — с тупым недоумением воззрился на него Белогорский.

— Всякому действию есть противодействие, — пожал плечами Ферт. — Настоящий этап нашего развития предусматривает борьбу со всевозможными проявлениями культа смерти. Общество инертно и косно, оно не желает расставаться с традициями, которые успели уже превратиться в инстинкты. Вот и деремся, — молвил инструктор с неожиданной простотой. — И до вас, коллега, очередь дойдет, не беспокойтесь.

— Я не беспокоюсь, — ответил Антон недовольно и отошел.

Часом позже его подозвал к себе Коквин.

— Завтра у нас запланирован рейд, — сообщил он озабоченно. — Можно сказать, разведка боем. Я буду нужен здесь, в центре. Звено поведет Недошивин. Без нужды ни во что не ввязывайтесь, но если уж вынудят — спуску не давайте.

— А поподробнее нельзя? — спросил грубовато Антон.

Коквин смерил его взглядом.

— Почему нет, пожалуйста. Нужно будет взять под контроль морг, крематорий и церковь. Действовать по обстановке — конечно, при возможности действия. В случае численного перевеса противника — отступить. Ну как — ясно в общих чертах?

— Что-то вырисовывается, — согласился Белогорский.

— Завтра не забудь принести пальто, шапку и брюки попроще, — предупредил его Коквин.

* * *

Следующий день — морозный и солнечный — начался с мелкого самодурства.

— Построиться, — хрюкнул Недошивин, враждебно глядя на группу.

— Чего? — протянул потрясенный Холомьев. — Видали — калиф на час!

Глаза у ангелоподобного Злоказова сделались — как по Ерофееву — отхожими. Щусь наморщил нос, Белогорский напустил на себя непрошибаемый вид.

— Осади, — процедил Злоказов. — Не то, когда меня поставят…

— Черт с вами, — Недошивин еще больше насупился, хотя больше было уже некуда.

— То-то, — успокоился Холомьев. — А то — «построимся»…

— Слушай маршрут, — Недошивин повысил голос, не желая уступать ни пяди сверх потерянного. — Пункт первый — морг Мариинской больницы. После — церковь, за ней — крематорий или погост, куда повезут. И там, и там попытаемся отбить. Вопросы?

Команда молчала. Антон, как самый зеленый, счел нужным все-таки спросить:

— Я не совсем понял — что отбить? Покойника?

— Покойника, — прохрипел Недошивин.

Белогорский широко раскрыл глаза:

— Да? А зачем?

Тут Злоказов толкнул его локтем:

— Чего ты пристал? Время придет — увидишь. Это ж враг, бестолочь!

Антон замолчал.

— Форму снять, переодеться в гражданское, — приказал Недошивин.

Дотошный Антон собрался снова влезть с расспросами, но в этот раз его остановил Щусь:

— Куда ж нам светиться-то, подумай?

Уже потом, когда акция осталась в прошлом, Антон нашел вполне естественным, что «УЖАС» не афиширует эту сторону своей деятельности. Если существование врага еще могло быть принято как обязательное условие, то методы борьбы с ним могли показаться непосвященным недостаточно привлекательными. Однако Белогорский уже не видел ничего зазорного в выражении «на войне как на войне» и безропотно переоделся.

По дороге в морг Антон сморозил чудовищную глупость: предложил купить цветы — с единственной целью замаскироваться в толпе скорбящих. Но даже обычно доброжелательный Щусь поднял его на смех.

— Для сотрудника «УЖАСА» принести на похороны цветы — примерно то же, что вдове явиться в подвенечном платье, — сказал Щусь Антону. — Или обожраться окороком еврею. Как ты не понимаешь, что все наши силы направлены против идиотских, сатанинских ритуалов?

— Понял, понял, — огрызнулся Антон. — Что вы все на меня набросились?

…Возле морга уже переминались с ноги на ногу озябшие родственники покойника. Их собралось десятка два человек; вновь прибывшим не составило большого труда затеряться среди темных курток, пальто и шуб. Перед тем, как слиться с толпой, звено рассредоточилось. Сотрудники «УЖАСа» подходили по одному, ничем не выдавая знакомства друг с другом. Как и следовало ожидать, никто не спросил незнакомцев, кто они такие и откуда взялись. Отсутствие цветов тоже осталось незамеченным.

Наконец, их пригласили внутрь: в холодном, бедном помещении стоял средней пышности гроб с желтым, окоченевшим мертвецом внутри. Усопшего обступили разреженным кольцом, начались всхлипывания, сопровождавшиеся испуганным шушуканьем. Антон скосил глаза на Злоказова, державшегося в отдалении — тому с трудом удавалось удерживать на лице приличествующее случаю выражение. Недошивин глядел преимущественно в пол и лишь изредка зыркал исподлобья колючими глазками. Щусь, входя в роль, повесил голову; время от времени он быстро, непродуманно крестился. Холомьев стоял, словно проглотил аршин, и глазел по сторонам, взглядом плавая над поникшими головами собравшихся.

К общему облегчению лазутчиков, прощание, больше похожее — с учетом предстоявших обрядов — на первую встречу, не затянулось надолго. Гроб закрыли крышкой; Злоказов, уже не таясь, недобро фыркнул при виде его траурной отделки. Но мало кто обратил внимание на демарш неизвестного. Груз затолкнули в ископаемый ледяной автобус, ближайшие родственники расселись внутри по периметру, а все остальные потянулись во вторую, более комфортабельную, машину.

— Вы, простите, кем ему приходитесь? — тихо и боязливо спросила там у Холомьева безутешная дама в старомодной вуали.

Холомьев поднес палец к своему щелевидному рту и возмущенно зашипел. Дама замахала руками, прослезилась и присела на краешек сиденья в уголке.

Ехали чинно, без слов. Возле церкви высадились, мужчины сдернули шапки. Антон, не имевший привычки посещать храм, испытывал смешанное чувство почтения и раздражения. Его спутники тоже ощущали себя не в своей тарелке. С одной стороны, «УЖАС» приветствовал религию как способ пропаганды активного утверждения жизни. С другой стороны, отношение церкви ко всему, что было связано со смертью, казалось ему неприемлемым.

Вдобавок пришлось долго ждать, пока закончатся разнообразные молебны и песнопения, непосредственно с отпеванием не связанные. Пятерка пришельцев разбрелась по храму и занялась равнодушным созерцанием икон. В церкви было жарко от огня и людского дыхания; запах ладана и воска безуспешно пытался напомнить Антону о чем-то давным-давно позабытом. Тем не менее, в душе его установилось нечто сродни гармонии, и отпевание он встретил хоть и в штыки, но все же не так неприязненно, как остальные.

Недошивин — на сей раз до самого конца процедуры — уставился в пол, дабы никто не увидел его глаз. Кулаки вице-звеньевого были крепко стиснуты. Холомьев, напротив, далеко вытянул шею, чтобы ничего не пропустить и после иметь право предъявить счет по всем статьям ущерба его моральному «я». Злоказов стоял отвернувшись, а Щусь перебегал с места на место, испытывая нужду в разнообразии вообще. Когда ему это надоело, он незаметно подошел к Антону и, еле сдерживаясь, шепнул: «Анекдот. Идут похороны. Стоит толпа. Выскакивает мужичонка, подбегает к гробу, что-то сует и спешит на место. А там объясняет: „Цветов не было, так я шоколадку положил"“.

Щусь слегка согнулся, уткнулся подбородком в шарф и крепко зажмурился — его стал душить хохот. Он изредка вздрагивал и после каждого содрогания вытягивал по швам до предела напряженные руки.

Батюшка, махая кадилом, что-то задумчиво пел. Справа и слева опять раздались всхлипы, но теперь они были тише, чем в морге, сдержаннее. Антон сделал несколько шагов и очутился рядом со Злоказовым.

— Долго еще? — спросил он вполголоса.

— Уже почти все, — ответил тот несколько громче, чем требовала конспирация. — Любопытно — сколько он с них содрал, этот исусик?

Антон — ни к селу, ни к городу — хотел сказать про Париж и про мессу, но Злоказов заговорил снова:

— Нельзя ему спускать, козлу. Как закончит служить, я к нему подойду, потолкую. Пойдешь со мной?

— Сколько угодно, — отозвался Белогорский. Ему сделалось интересно, как Злоказов станет вразумлять попа.

Тот сдержал свое слово, подошел, когда покойник был отпет, к священнику и, показывая на свечи и образа, спросил:

— А скажи-ка, друг любезный, во сколько вся эта кухня обошлась родственничкам?

Поп, снявший было золоченые очки, нацепил их обратно и внимательно посмотрел на необычного вопрошателя. Решив, что отвечать не обязательно, он отвернулся и хотел идти по своим делам, но тут каблук Злоказова наступил ему на длинную, до пола, рясу.

— Ты куда? — спросил Злоказов шепотом. — Ты кем себя вообразил?

— Выйдите из храма Божьего, — с кроткой угрозой предложил батюшка. — А я помолюсь, чтоб Бог вас вразумил и простил грехи.

— Смелый, да? — Злоказов ухмыльнулся. — Погоди, дойдет до тебя очередь. Ишь, обкурили все, обрызгали, трупы облизываете…

— Уходите отсюда, — повторил тот более твердым голосом.

— Оборзел? — прошипел почитатель жизни. — Крышу позовешь? А какая у тебя крыша?

Батюшка безнадежно снял очки, протер носовым платком и улыбнулся краешком рта.

— Наша крыша — небо голубое, — сообщил он доверительно.

Неизвестно, во что бы все это вылилось, но вмешался Недошивин и увел Злоказова из храма. Взбешенный Злоказов щурил глаза, хищно скалил зубы и бормотал, что не прощается, что сделает батюшке рэкет, превратит его жизнь в кошмар, какого тот и во сне не видел. Следом за ними вышел и Антон. Гроб с телом вернули в автобус, и тот, забрав с собой еще двоих сопровождающих, покатил в крематорий, где покойника надеялись завтра спалить. Эти планы были подслушаны и приняты к сведению звеном Недошивина. Народ не расходился и праздно топтался у дверей храма. Обстановка изменилась, люди успели устать и сделались более разговорчивыми. Необычное поведение незнакомцев в церкви не укрылось от внимания многих, а дама под вуалью проявила настойчивость:

— И все-таки — кто вы будете? Мы просто никогда вас прежде не встречали…

Нехотя Холомьев отозвался:

— С работы мы будем, с его работы.

Настырная особа пришла в удивление:

— Да что вы говорите! Но он уж лет двадцать, как не работал…

— Мы не из тех у кого память короткая, — сообщил ей Злоказов.

— Да-да, это замечательно, конечно…

Воцарилась тишина, и только мотор продолжал свое нелегкое механическое дело.

— Но позвольте, — опомнилась дама, немного подумав, — вы, как будто, довольно молоды…Как же вы могли с ним работать?

— Это называется эстафета поколений, — молвил Щусь с серьезной миной. — Дело покойного не забыто. Нас, так сказать, делегировали.

— Странно, — дама поджала губы. — Ведь он руководил хором ветеранов войны.

— Мы — внуки ветеранов войны, — вмешался Недошивин и посмотрел на нее столь свирепо, что у дамы моментально пропало желание спрашивать дальше.

Многие слышали эту беседу, и лица их выражали сомнение. Антон напрягся, готовый к любому повороту событий, но события носили слишком печальный характер, чтобы свернуть куда-либо с назначенного пути. Недошивин отвел свою группу в сторонку и негромко сказал, что здесь им больше делать нечего. Надо отправляться в крематорий и прозондировать почву. Если все у них получится, то безутешную родню новопреставленного ожидает завтра большой сюрприз. Возражений и вопросов не было, и часом позже служители жизни благополучно, без приключений достигли местного Дахау, деловито попыхивавшего свежим дымком. Горение, как было некогда подмечено, есть форма жизни, к которой (форме) полагается стремиться всем порядочным людям.

— Давайте поживее! — прошипел Недошивин. — Куй железо, пока горячо — жмура, наверно, еще не успели оформить.

Они обогнули здание крематория и ворвались в какой-то темный коридор, где шли вдоль стен массивные железные двери, запертые на засовы, а также стояли неприкаянные металлические тележки. Немного подумав, командир выбрал Щуся и велел ему воздержаться от участия в рискованных переговорах. Если что-нибудь пойдет наперекосяк, завтра его пошлют присматривать за церемонией кремации с заданием разузнать, как думают родственники распорядиться урной с прахом — оставить в колумбарии или закопать на кладбище. А потому никак нельзя являться на церемонию со следами свежих побоев на лице.

— Есть тут кто-нибудь? — крикнул Недошивин нетерпеливо.

Антон рассчитывал услышать эхо, но голос вожака прозвучал гулко и глухо, словно говорили в какую-то толстую трубу. Никто не откликнулся; Недошивин крикнул еще раз.

Тогда в конце коридора возникла приземистая, обезьянья фигура в темно-синем комбинезоне и вязаной шапочке. Стараясь ступать торжественно и бесшумно, работник приблизился и сумрачно оглядел гостей.

— Командир, слушай и не перебивай, — пророкотал Недошивин. — Только что к вам привезли клиента. За сколько ты можешь нам его продать?

Работник вытер нос тыльной стороной ладони.

— Валите отсюда, — сказал он.

Недошивин вынул из-за пазухи пачку денег и сунул собеседнику в лицо.

— Все твое, — пояснил он. — Сделаешь доброе дело. Вместо того, чтоб за бабки размалевывать чучела, мыть трупам задницы и лобки, тебе заплатят за подвиг во славу жизни. Это даже не сделка, это гимн бесконечной весны!

Видимо, человек в комбинезоне очень хорошо уловил суть предложения. Он не стал спрашивать, зачем Недошивину понадобился труп. Он полуобернулся, махнул рукой и позвал:

— Эй, кавалерия! Ну-ка, дуйте сюда!

Наверно, в голосе его присутствовали особые нотки, потому что пять мужчин, одетых в точности в такие же комбинезоны и шапочки, поспешили на зов, держа в руках кто лом, кто лопату. Недошивин покрылся пятнами и сделал шаг назад. Антон, Злоказов и Холомьев придвинулись к нему ближе и стали плечом к плечу. Работник стал наступать:

— А ну, исчезли отсюда, вашу мать! Три секунды даю!

— Иначе — что? — спросил Злоказов.

Работник, не ответив, вытянул руку назад, принял лом и замахнулся. Недошивин сунул пальцы за пазуху, выхватил газовый баллончик и прыснул нападающему в глаза. Тот выронил лом и опустился на колени.

— Паскуды! — заорал Недошивин. — Нет бы пойти хотя бы в зоосад работать, за живностью смотреть! А им, шакалам, подавай убоину! — Он отступал, рабочие надвигались все стремительней. Недошивин споткнулся, упал. Лежа на каменном влажном полу, он истерически запел: — О, весна, без конца и без края! Без конца и без края мечта!!..

Ему досталось ломом по ноге; Холомьев, белее снега, вырвался вперед и с силой толкнул в плечо звероподобного верзилу. Тот ответил затрещиной; секундой позже никто со стороны не смог бы уже разобрать, кто кого бьет. Недошивин командовал с пола, лежа, пока носок чьего-то ботинка не въехал прямо ему в зубы. Тогда вице-звеньевой завыл и начал кататься, мешая и без того безыскусным бойцам. Победило не уменье, а число — минуты через три-четыре сотрудники «УЖАСа» смирились с поражением и обратились в бегство. Антону разбили левую бровь и надорвали рукав — новобранец прикрывал отступление более опытных Злоказова и Холомьева, которые волоком волокли командира подальше от места сражения.

Выбравшись, наконец, из несчастливого коридора, четверка остановила первый попавшийся автомобиль и приказала шоферу гнать куда подальше от враждебных крематорских стен.

— Дьявол, — рычал Недошивин с заднего сиденья. — Ох, попомнят они меня! Придет время — я их контору с дерьмом смешаю. Зарою бульдозером!

— Послушай, — зашептал Белогорский на ухо Злоказову. — Зачем мы все это устроили? Ведь ясно было, что побьют.

— Это первая экспедиция такого уровня, — тихо ответил Злоказов. — Пробная вылазка. До сих пор, понимаешь, мелочились, разменивались на пустяки. А теперь решили попробовать по-крупному, ударить, знаешь, в самую цитадель. Жируют, суки, на своих цветочках, веночках и музычке! — бросил он с ненавистью, глядя в заднее окно машины. — Ну, первый блин комом. К тому же Щусь остался.

— Да на кой мы прицепились к этому жмурику? Зачем нам разведка? Покойников же пруд пруди — выбирай любого, раз не вышло с одним. Не говоря уж об урне.

— Ну нет, — возразил Злоказов. — Так рассуждает несознательная шпана. Мы — люди ответственные; мы, если за что беремся — доводим до конца.

11

Антон Белогорский завелся; мертвецы и кутерьма, связанные с ними, разбудили в нем неожиданно сильную злобу. В самом деле — живым жрать нечего, экология никуда не годится, заводы стоят, а этим сволочам все мало! Им бы только деньги сосать из беззащитного народа! Если бы покойники получали то, что им положено с точки зрения справедливости, по заслугам, то насколько краше, счастливее стала бы человеческая жизнь!

Вечером состоялось собрание под председательством Ферта, где подробно обсудили все случившееся. Инструктор подтвердил слова Злоказова: раз начатое должно быть доведено до конца.

— Мы отрабатываем шаблон, — объяснил Ферт. — Конечно, можно плюнуть и пристроиться к любой другой похоронной процессии, какая подвернется. Но нельзя забывать о главной задаче: изменить стереотипы, укоренившиеся в общественном сознании. Люди должны отказаться от институтов почитания мертвечины. Они должны сознавать, что с самых первых шагов, которые они сделают на этом гибельном пути, их будут неотступно преследовать наши контролеры. Начальный этап сей глобальной реформы неизбежно связан с насилием и террором — если уместно употребление слова «террор» применительно к покойникам. Мы заставим морги, церкви, крематории и кладбища считаться с нашим мнением. Постепенно, путем все более явного запугивания, а где возможно — подкупа, мы дадим понять администрациям этих учреждений, что они имеют дело с реальной силой. Поэтому сегодняшний мертвец никак не может быть оставлен в покое. Он — рано или поздно — получит свое; слухи об этом событии начнут расползаться по городу. Затем последуют новые акции, и все это в конечном счете заставит считаться с нами и алчных попов, и отмороженных могильщиков.

По окончании этой речи Ферт выразил звену благодарность от лица руководства «УЖАСа», выписал премиальные, а пострадавшим — в том числе и Антону — велел ходить с красной нашивкой, знаком ранения при исполнении. Нашивка представляла собой узкую красную полоску в черную елочку, носить ее полагалось на левом рукаве, над самой повязкой с эмблемой.

Наметили планы на завтрашний день; Ферт посоветовал заменить Щуся другим наблюдателем. Не исключено, что присутствующие на церемонии лица каким-то образом узнают о сегодняшней потасовке, увяжут появление Щуся с действиями четверки неизвестно откуда взявшихся молодых людей и…Короче говоря, на кремацию делегировали самого Коквина. Участники операции во всех подробностях описали звеньевому всех, кого запомнили, отдельно остановившись на прилипчивой завуалированной даме, не забыли и про агрессивный похоронный пролетариат. Коквин держался спокойно: его никто не видел, он не собирался лезть ни в какие разбирательства, и его единственной задачей было выяснить, куда отвезут урну с прахом. Фамилия умершего была известна, об этом позаботились еще в больничном морге. Так что Коквину оставалось лишь придумать убедительную легенду, чтобы не опростоволоситься, как опростоволосились возле храма его несмышленые солдаты.

На душе у Антона сделалось полегче — повлияли и премия, и устная благодарность, и почетная ленточка на рукав. Домой он шел чеканя шаг, бодро и с удовольствием видел, как прохожие уже не косятся на его форму, но опускают глаза и норовят посторониться. Да, теперь сомнениям места нет — он нашел свой социум, он стал полноценным, уважаемым членом коллектива, носителем перспективной, научно и нравственно оправданной идеи. Теперь Белогорский понимал, что мундир и в самом деле дисциплинирует человека. Его былое презрение к людям в форме — явление инфантильное, ошибочное. Он представил свой дом и впервые подумал, что изменилось и жилье. Отныне в нем не было кавардака, исчезла паутина, опустела некогда доверху набитая кухонная раковина. Очистилась ванна: еще совсем недавно Антон швырял в нее грязную одежду, а когда мылся под душем, ногой отпихивал груду в дальний угол, где вещи намокали, гнили и распространяли невозможный, убийственный запах.

Правда, вода продолжала разливаться то тут, то там, хотя по законам физики ей было взяться неоткуда. Правда, появился полтергейст — с каждым вечером стучало, шуршало и позвякивало все сильнее; все чаще обнаруживались на полу разные мелкие предметы вроде вилок и ножей; бесились часы, без спроса включались электроприборы, перегорали пробки. Но Антону полтергейст не мешал, и фигура за окном, полюбившая грязную дворовую скамейку, тоже не мешала несмотря на то, что Белогорский по-прежнему не мог заставить себя выйти за дверь, спуститься по лестнице и просто посмотреть, кто это такой сидит во дворе вечер за вечером, терпит и дождь, и стужу, да к тому же наделен талантом исчезнуть, когда сочтет нужным, в мгновение ока.

* * *

…Урну решили подхоронить в семейную могилу на загородном кладбище.

Коквин блестяще справился с поручением: его ни в чем не заподозрили. После того, как гроб бесшумно уехал под пол, символизируя отбытие куда и полагается, в преисподнюю, звеньевой поучаствовал в распитии чекушки в компании с престарелым однополчанином праха. Тот, хлебнув, все и выложил, Коквину почти не пришлось его расспрашивать.

— Встретим у ворот, — предложил Недошивин. — Со словами про мертвых, которые мертвецов хоронят. Если не поймут, то мертвыми и станут, а другим будет наука.

Ферт рассердился.

— Никого не убивать! — воскликнул он крайне возмущенно. — В кого мы превратимся, если станем убийцами! Мы же — «УЖАС»! Мы — хранители жизни!

Недошивин, видя гнев начальника, испуганно хлопал глазами.

— Мы не будем отбивать урну, — подвел черту Ферт. — Пусть закопают, пусть побрызгают водочкой — мы появимся потом, когда разойдутся пьянствовать. Между прочим, все эти поминочки — тоже, знаете…Сыпануть бы чего в бутылки. Ну, всему свое время, Бог с ними. Придем вечером, к ночи поближе, сделаем все, как положено, а утречком разошлем телеграммы с приглашением посетить могилку и извлечь уроки.

— Мы не знаем адресов и имен, — напомнил Белогорский.

— Знаем, — возразил Коквин. — Я настрелял штук шесть-семь телефонов, так что проблем не возникнет.

Ферт одобрительно хмыкнул:

— Воистину, не место красит человека, а наоборот. Ну, коли так, поощрим и звеньевого. Звено, надеюсь, со мной согласно?

Все зашумели, дружно выражая поддержку.

— Людей маловато, — сказал потом Коквин задумчиво. — Никогда не знаешь, как обернется.

— Это верно, — кивнул Ферт. — Ну, этот вопрос решается просто. Припишу к вам звено Свищева. И, — Ферт запнулся, так и сяк оценивая родившуюся мысль, — я пойду с вами тоже. А то на руководящей работе есть риск оторваться от корней…

12

Спустя два дня Щусь ни свет, ни заря приехал на кладбище и занял позицию. Точный час погребения урны известен не был, и он настроился на долгое ожидание. Одетый не по уставу, в пальто и шапку, Щусь запасся плоской бутылочкой с горячительным и спрятал ее в накладной карман: морозы грянули нешуточные. Ему приходилось прятаться то за деревьями, то за мусорными кучами; уходить куда-то дальше Щусь не мог из боязни прозевать посетителей, а попроситься в сторожку не решался — начнутся разговоры за жизнь, что да как, всякие ненужные вопросы…К двум часам пополудни он совершенно закоченел, невзирая на выпитое. Щусь не был злым человеком, но сейчас из черт его лица исчезли малейшие признаки добродушия. Когда он, наконец, дождался, и черная стайка людей прошла сквозь печальные ворота, Щусь готов был погнаться за поднадзорными и навешать пинков. С трудом переставляя замерзшие, разболевшиеся ноги, он короткими перебежками следовал от дерева к дереву, пока родня не дошла до могилки, где на месте надгробья поселился аккуратный сугроб. Дальнейшее Щуся не интересовало; какое-то время он осторожно пятился задом, потом повернулся и пустился бежать, мечтая поскорее очутиться в электричке. В привокзальном ларьке купил пол-литра какой-то хмельной дряни и в тамбуре выпил в три глотка, не отрываясь.

В штаб-квартире его встретили деловито, с искренним сочувствием по поводу обморожений. Коквин мягко упрекнул разведчика в чрезмерном увлечении спиртным, что не приветствовалось здоровым «УЖАСом», но выговор был формальный, дружеский. Рядом с Коквиным сидел на стуле шарообразный Свищев, который был не очень доволен тем, что его, звеньевого, поставили под начало равного по званию. Однако, стоило начаться обсуждению предстоящей операции, Свищев втянулся в общую оживленную дискуссию и забыл про обиду. Речь его была грубой, неграмотной, но предложения — дельными. Учитывать старались все — температуру воздуха, освещенность, присутствие посторонних, подступы и пути отступления. Особое внимание уделили зданию администрации — так, оказывается, называлась отпугнувшая Щуся сторожка. Разгорелся спор, поскольку в ночное время суток там дежурили два или три «секьюрити», и Свищев с Недошивиным предполагали разделаться с ними жестоко, как и положено поступать с вражескими часовыми. Они особенно подчеркивали, что лица, переметнувшиеся на сторону нежити, исключаются из Книги Жизни и не должны пользоваться снисхождением «УЖАСа». В защиту стражей снова выступил Ферт, который был категорически против любых умерщвлений. Сошлись на том, что пятерка наиболее развитых физически бойцов ворвется в сторожку и обездвижит охранников, как сумеет — с единственным условием: не убивать. В пятерку вошли Недошивин, Свищев, Злоказов, а также Саврасов и Тубеншляк, люди Свищева.

За два часа были решены все вопросы, и участники грядущей вылазки разошлись по домам — подкрепиться, выспаться и потеплее одеться. Пить строжайше запрещалось, замеченные в этом грехе подлежали немедленному выведению из операции. Их дальнейшая судьба не уточнялась, но всем было понятно, что игра не стоит свеч и физическая работа согреет их гораздо надежнее.

Ближе к одиннадцати часам вечера тринадцать человек сошли на пустынный, вымороженный перрон. Светила полная луна, стояло безветрие, до кладбища было пять минут хода. Когда до ворот оставалось шагов пятьдесят, Ферт негромко отдал приказ рассредоточиться. Сам он, закутанный в шарф по очки, в глубоко нахлобученной шапке-ушанке, привалился к одинокому дереву и бросил взгляд на часы. Окна в сторожке были освещены, в одном из них виднелся работающий переносной телевизор. Пятерка пошла; Свищев, опустив на лицо черную, в двух местах для глаз продырявленную шерсть шапчонки, с силой ударил ногой в дверь и первым ворвался внутрь.

— Лечь, уроды! Руки на затылок! — заорал звеньевой. Надо отметить, что четыре эти слова были им произнесены, против обыкновения, очень четко, и вообще вся речь вышла складной, грамматически безукоризненной.

Схватка, вопреки ожиданиям нападавших, закончилась, практически не начавшись. Налет боевого авангарда стал полной неожиданностью для двух средней трезвости парней, нарядившихся в синюю форму. Они почти не сопротивлялись, что сильно разочаровало противника. Свищев и Недошивин, связывая сторожей по рукам и ногам и затыкая им рты, сделали попытку помять их несколько усерднее, чем требовалось, но апатия противника гасила всякий интерес к физическому воздействию. Для Тубеншляка, Злоказова и Саврасова работы не было; Саврасов неторопливо, вразвалочку вышел на крыльцо и махнул рукой. Ферт отделился от древесного ствола и поспешил, чуть пригибая голову, к воротам. За ним устремились остальные; через минуту молчаливый возбужденный отряд быстро шел по кладбищенской дорожке. Не хватало только Тубеншляка — его оставили в здании администрации караулить «секьюрити».

Ферт сделал знак Щусю, тот выскочил вперед и возглавил процессию, указывая путь. Долго искать ему не пришлось; Щусь, проторчавший полдня на кладбище, мог теперь ориентироваться с закрытыми глазами. Свернули направо, потом еще раз направо. Послышался громкий радостный шепот проводника:

— Вот она, голубушка! Пришли, товарищ Ферт!

— Зажечь фонари! — скомандовал инструктор.

Замельтешили, вспыхнув, огни карманных фонарей. Немного пометавшись, они сосредоточились на обледенелой раковине, косо обрезанном камне памятника и бесполезной ограде. Было видно, что могилу только что навещали, поскольку снег был расчищен, а в раковине разложены тронутые первым тленом тюльпаны.

— Прошу слова, — Ферт ослабил петлю шарфа, высвобождая рот, протер очки и выступил вперед. Свищев и Коквин, хотя никто от них этого не требовал, построили своих людей. Луна улыбалась, думая о чем-то своем, поскрипывали прихваченные стужей деревья, бесшумно клубились облака выдыхаемого пара. — Ребята, — обратился Ферт к налетчикам, и те немало удивились такому панибратству: за вожаком такого не водилось. — Давайте по-простому, без вывертов. Вот вы — нормальные, крепкие мужики — разве не чувствуете, сколько здесь падали? Я так просто копчиком ощущаю, как тонны гнили тянут под землю мегаватты, гигаватты нашей энергии. Чего там книжные вампиры — вон их сколько! — Ферт обвел погост рукой. Потом ткнул пальцем в направлении разгромленной сторожки: — Подумать жутко, что жизнь тех парней пропадает понапрасну, зря. Сколько бы они могли сделать полезного, доброго! А сколько денег тратится на эту помойку — с ума сойти! Денег мало, денег живым не хватает — но только попробуй, не выдели кладбищу: оно враз о себе заявит — размоет его дождем или еще что-нибудь, и тогда отрава, которая хуже любого биологического оружия, хлынет в водоемы, проникнет в наши дома и приведет нас сюда же, где кончаются все пути. Сегодня мы делаем первый шаг на пути освобождения от пагубных суеверий и диких традиций. Успех придет не сразу, и нам придется еще много, много раз повторить начатое, но капля камень точит. В сознании масс народится и окрепнет мысль, что лучше им будет держаться подальше от склепов и могильных крестов. Это, повторяю, произойдет не скоро. Но настанет день, когда враг будет разбит, и нас, первопроходцев, вспомнят добрым словом, и слезы благодарности прольются нашими потомками. А значит — к бою! Товарищ Холомьев — обеспечьте музыкальное сопровождение — чтоб с огоньком работалось!

Холомьев извлек из-под полушубка портативный магнитофон.

— Мороз крепковат, — заметил он озабоченно, нажал на клавишу, и из маленьких динамиков грянула родная «Весна».

Ферт подошел к памятнику, размахнулся и ударил носком ботинка точно в черточку, пролегавшую между годом рождения и годом кончины. Камень не дрогнул; иного от него и не ждали. Вооружившись украденными в сторожке ломом и лопатами, цвет и гордость «УЖАСа» молча набросился на надгробье. Оно недолго продержалось, бессильное против железа и бешеного натиска громил.

— Урну не забудьте! — крикнул Коквин.

Антон подсунул лом глубоко под раковину, навалился; к нему поспешил на помощь Злоказов. В два счета справившись с задачей, ударили в твердую землю остриями лопат. Копать было не так уж трудно, так как землю рыхлили не далее, как днем. Вывернули урну; Щусь, ликуя, схватил ее, поднял высоко и показал товарищам. Его окружили кольцом, завыли, закружились в хороводе.

— Не дожгли! — выговорил запыхавшийся Коквин, глядя на урну. — Ну что — исправим, спалим?

— Нет, — улыбнулся Ферт, — это неправильно. Надо, чтоб все было видно. Спалим — и что останется? Рубите ее в щепки! — приказал инструктор.

Вновь взметнулись лезвия лопат, раздался треск. Горстка темного порошка высыпалась на снег, Ферт кивнул Свищеву; — тот спустил штаны и, кряхтя, пристроился над обломками. Саврасов встал сзади — в очередь, но Ферт посоветовал ему поберечь добро для других.

— Краску! — велел инструктор.

Ему подали большую жестянку с торчащей малярной кистью, Ферт лично пошуровал внутри, приблизился к поваленному памятнику и черной краской намалевал свастику.

— А почему не что-то другое? — спросил, как всегда, любознательный Антон. Его пытливый разум не любил неясностей.

— Потому что свастика — жупел, пугало для людей, — растолковал ему Ферт. — Страх перед ней — генетический, она уже сама по себе устрашает. Нам ведь наплевать, кем нас сочтут — главное, чтоб была достигнута цель. Когда враг будет уничтожен повсеместно, тогда мы откроем, что не имеем никакого отношения к идеологии свастики.

Общими стараниями могилу было не узнать. Отряд, окрыленный победой, не собирался останавливаться на достигнутом.

— Ломай дальше! — крикнул Недошивин, и его призыв был услышан, и даже командиры подчинились, приветствуя инициативу снизу.

Разбежавшись кто куда, взялись за новые памятники и кресты. Разбивали вдребезги фотографии, мочились и оправлялись на свежий, искрящийся в лунном свете снег. Рисовали свастики и шестиконечные звезды, писали шестерки числом по три, крушили ограды, рубили лопатами кусты. Разогревшись, поскидывали в кучу шубы и пальто, а Недошивин, имевший обыкновение купаться в прорубях, и вовсе разделся — прыгал голый от креста к кресту, нанося точные, разрушительные удары.

— Свеженькая! — послышался из-за кустов восхищенный визг Щуся. — Вчера схоронили!

Бросив все, как есть, поспешили на его зов; Щусь нетерпеливо подпрыгивал, показывая на увешанный венками деревянный, на время установленный крест. Но табличку уже приладили, Ферт осветил ее своим фонарем и присвистнул:

— Двадцать девять годков — всего-то!

Свищев облизнулся.

— Какие будут идеи? — спросил он голосом одновременно и сиплым, и звонким.

Коквин хихикнул и, не справляясь с переполнявшими его чувствами, забился в причудливом, собственного сочинения танце.

— Копаем? — осведомился Антон, который перестал понимать что-либо помимо действия, действия и еще раз действия.

— Спрашиваешь! — воскликнул Щусь и первым вонзил штык лопаты в припорошенный песок.

Трудились долго; гроб вынимать не стали — просто отодрали и выбросили крышку. Покойницу выволокли за волосы, и Ферт склонился над ней, принюхиваясь.

— Как из морозилки, — похвалил он ее. — Совсем не испортилась.

— Спряталась, сука, — уйти от нас думала, — молвил Злоказов, пожирая умершую глазами.

— Погодите, у нее брюлики! — крикнул кто-то из звена Свищева. — Руби пальцы!

Действительно — женщину похоронили, не снимая колец, и сотрудники «УЖАСа» не стали медлить с изъятием преступно упрятанных ценностей.

— А теперь, — сказал Ферт, трогая труп ботинком, — напомним ей о жизни, которую не задушишь, перед которой бессильны смерть и тление.

Одежду на покойнице разодрали в мелкие клочья; первым пристроился Недошивин со словами:

— Нравится, не нравится — спи, моя красавица!

Ферт, когда звеньевой насытился, вынул тесак, вонзил женщине в ребра и начал кромсать ей грудь и живот.

— Правильно, начальник! — прохрипел Свищев. — Мы ее и в печенку поимеем, и в селезенку!

— Потроха-то выдерни сначала, — предложил Холомьев. — Будем уходить, я на березу повешу, у входа.

Антон Белогорский, чувствуя, что пока еще плохо себя зарекомендовал, сказал, что тоже пойдет поищет чего посвежее, и Ферт одобрительно закивал, сверкая очками. Но отличиться не удалось — Антон не встретил ни одной свежей могилы и завидовал Щусю, которого теперь обязательно отметят или повысят. Он долго бродил среди снежных надгробий, потом вернулся, намереваясь принять участие в поучении усопшей, но опоздал — ее уже некуда и не во что было поучать.

— Трупный яд по-научному — кадаверин, — сказал ему зачем-то Злоказов, утирая губы перчаткой.

Возле разоренной могилы творилось непонятно что: коллеги Белогорского рычали и дергались, их движения постепенно теряли целенаправленность, сжатые кулаки рассекали пустое пространство, сапоги и ботинки бездумно пинали снежную пыль, перемешанную с костным крошевом. Партайгеноссен выдыхались, и Ферт, как более опытный, уловил это первым.

— Отбой, товарищи! — крикнул он, сложив руки рупором. — Глушите музыку, одевайтесь и продвигайтесь к выходу. Не забудьте захватить сувенир для нашего коллеги, который, увы, очень много потерял, сторожа тех бездельников, — Ферт имел в виду Тубешляка.

Свищев, подчиняясь, нагнулся, поднял что-то с земли и положил в карман.

Собирались обстоятельно, неторопливо; по мере готовности — уходили в сторону сторожки, обмениваясь на ходу замечаниями и делясь впечатлениями.

— Ты-то успел хоть что-нибудь? — спросил у Белогорского Ферт, поправляя шарф.

— А то нет, — ответил Антон бесшабашно. — Жаль, что холодно. Летом, наверно, будет поприятнее.

— Гораздо поприятнее, — подхватил Ферт, и они пошли бок о бок по направлению к станции — догонять основные силы, ушедшие далеко вперед.

13

Дома творилось такое, что смутился даже Антон, привыкший ко всякого рода необычностям. Все железное било его током, на обоях разрослись незнакомые грибы — жидкие, синюшного цвета; ванную и туалет безнадежно залило. Подозрительно быстро тикали часы, шкаф оказался распахнутым настежь, и выброшенная одежда валялась на полу бесформенной грудой. В щели — дверные и оконные — струился пронырливый холод. Лампочка взорвалась, стоило щелкнуть выключателем; что-то круглое, непонятное покатилось по полу и скрылось за кухонной плитой. Обстановка не радовала глаз, но и не пугала — скорее, нагоняла тоску и наполняла раздражением.

Вдруг Антон сообразил, что за субъект повадился во двор на скамейку. И в тот же момент он заметил, что беспричинный страх испарился, будто его и не было. Спокойно, без тени волнения подошел Белогорский к окну, спокойно изучил безлюдный квадрат двора. Нет, не безлюдный — кто-то стоял в телефонной будке. Антона немного тревожило лишь одно — не банкир ли набирает номер. Но тут он вспомнил, что незнакомец появился в бесконечно далекие времена, когда банкир был еще жив.

Потом зазвонил телефон. Сняв трубку, Антон услышал печальный, приглушенный голос:

— Для чего ты нас гонишь, Антон? В чем мы перед тобой провинились?

Антон не отвечал и ждал, что скажут дальше. Дальше сказали:

— Ты же ничем не лучше нас. Ты такой же, как мы. Вот выйди на минутку, и увидишь.

Белогорский положил трубку, оделся и вышел на улицу. Человек, говоривший с ним по телефону, сидел в своей обычной позе на скамейке. Когда Антон приблизился, он убедился, что перед ним не банкир — в сидевшем было нечто от банкира, но было и от Польстера, и от кого-то еще, а в целом получался совершенно незнакомый экземпляр.

Как только Антон остановился в двух от него шагах, человек встал.

* * *

Утром Антон опять пришел на Пушкинскую улицу, к Ферту. Тот оглядел его с ног до головы, взял двумя руками запястье. Пульса Ферт не нашел, и в тот же день поставил Белогорского звеньевым.

Oктябрь—ноябрь 1998

 

Пока, Иисус

1

Первые сведения касательно эфирной субстанции «Х» Крам получил в возрасте пяти лет, находясь на воспитании в подготовительной группе. Там обучались простые дети, и сам интернат был простой, общего профиля, каких в Пограничном Княжестве наберётся не один десяток. Воспитанников собрали в жарко натопленной комнате, где их уже ждал специально приглашённый Гуру. Детям сказали, что к ним пришёл в гости добрый волшебник, который собирается открыть очень важный секрет. У Крама, и без того достаточно толстого, сразу же возник естественный вопрос: будет ли такое серьёзное мероприятие сопровождаться раздачей леденцов и печенья, и его заверили, что да, обязательно, Гуру никогда не является с пустыми руками и захватил с собой целую корзину всякой всячины. Услышав это, Крам полностью успокоился и был теперь готов услышать даже не очень важный секрет.

Гуру оказался пухлым дяденькой лет сорока, он излучал покровительственное благодушие. Важные секреты, по мнению Крама, всегда касались каких-нибудь жутких вещей, и он, при виде ничуть не страшного высокого гостя, невольно усомнился в иной, нежели простая раздача сластей, цели его визита. Гуру, несмотря на жару, был укутан в яркую ткань, имевшую в своей основе пух редких, вымирающих северных птиц. Голову украшала феска из того же материала; сверкающая проседь прилизанных висков придавала им сходство со срезом какой-то благородной скальной породы, исчерченной прожилками слюды.

Гость стоял возле окна и задумчиво взирал на развесёлую позёмку. Зиме не терпелось всё лето; в конце октября она сказала: "Хватит с меня, пора", и явилась во всей своей обжигающей красе. Когда детей, празднично наряженных, ввели в комнату, он с виноватым видом обернулся и, смущённо улыбаясь, чуть развёл руками. Гуру хотел показать этим жестом, что он заранее просит прощения за определённую неуклюжесть, которая неизбежно проявляется в действиях тех, кто не обучен общаться с совершенными малышами. Старший гувернёр поспешил прийти ему на помощь:

— Дети, поздоровайтесь, как вас учили, — приказал он с не лишённой юмора назидательностью.

Гуру, выслушав приветствие, изобразил на лице абсолютное удовлетворение. В его исполнении это чувство походило на спокойное довольство робота, которому всего-то и нужно было от людей, чтобы они нажали на кнопку — всё остальное он сделает сам, бескорыстно и добросовестно.

— Здравствуйте, здравствуйте, ребятки, — сказал он задушевно. — Ну что кто-нибудь из вас знает, кто я такой?

Дети молчали — кто застенчиво, кто испуганно.

— Ну, ладно, — Гуру сменил тему. — Тогда, быть может, кто-то расскажет мне басню или стихотворение?

Такое предложение, при всей его нелепости, было предусмотрено руководством интерната. Гувернёр сделал знак маленькому Краму, тот отважно шагнул вперёд.

— А можно стишок, который я сам сочинил? — спросил Крам не то у гувернёра, не то у Гуру. Последний вновь развёл руками, давая понять, что реальность превзошла самые смелые его мечты и фантазии. Крам тут же продекламировал:

— Шла лисичка по дорожке, кругом ягодки росли. Вдруг собаки налетели, разорвали на куски.

— Очень хорошо, — сказал обрадованный Гуру и похлопал в ладоши. — Какая проницательность, какие способности к наблюдению и анализу! — обратился он к Старшему гувернёру. Тот скромно улыбнулся, мягко взял Крама за плечо и водворил на прежнее место среди детворы.

Гуру вздохнул. Крам, сам того не подозревая, подсказал ему правильное начало беседы.

— Итак, вы слышали, мои маленькие друзья, как ваш товарищ читает стихи — не только читает, но и сам их сочиняет. Не правда ли, это замечательно?

— Да!! — хором ответили воспитанники, повинуясь очередному сигналу гувернёра.

— Но я уверен, — продолжил Гуру серьёзным тоном, — что многие из вас тоже умеют если не писать стихи, то рисовать, играть на мандолине или, допустим, танцевать народные танцы… Я верно говорю? Я не ошибся?

— Нет!! — нестройно закричали дети. Тогда Гуру, не замечая, что их ответ мог быть истолкован двояко и относиться не ко второму вопросу, а к первому, важно сообщил:

— Итак, друзья мои, открою вам тайну. Я пришёл к вам, чтобы рассказать о нашем добром, вездесущем помощнике во всех делах. Назовём его мудрым и справедливым Хранителем. Ваши таланты, ваше умение петь, рисовать и сочинять, ваши послушание и усердие к учёбе — всё это плоды его неусыпной заботы.

Вряд ли Гуру сознавал, что словечки вроде «вездесущий», «неусыпный», да и собственно «таланты» до конца понятны его слушателям. Но он не остановился, и его дальнейшие речи звучали всё более и более загадочно. Гуру говорил:

— Наверно, я забегаю вперёд, но не могу не открыть вам, что имя этому хранителю — "эфирная субстанция "Х"". Вам не стоит задумываться о том, что значит это имя, пока достаточно будет просто хорошенько его запомнить — на всю жизнь.

Он мог бы этого и не говорить, потому что в дальнейшем — сколько помнил Крам — три эти слова ежедневно писались на досках мелом — в интернате, в гимназии, и забыть их было просто невозможно. Только повзрослев, Крам смог по достоинству оценить значение визита Гуру в подготовительную группу. Это событие было, как выяснилось, конфирмацией и считалось гораздо значительнее того, к примеру, дня, когда взволнованному отроку в торжественной обстановке вручают удостоверение личности, ибо Крам, будучи оповещён о наличии в мире субстанции «Х», получил право называться человеком в полном смысле этого слова.

…Гуру, судя по всему, запутался в азах популяризаторства и решился на демонстрацию. Он, видимо, знал уже в общих чертах, чего можно ждать от Крама, и потому выбрал именно его, не желая связываться с кем-то другим, непредсказуемым.

— Вот смотрите, — Гуру достал из-за пазухи миниатюрное золотое кольцо, в которое была продета тонкая, тоже золотая, цепочка. — Дай-ка мне твою руку.

Крам доверчиво протянул кисть, Гуру взял его за запястье, развернул ладонью кверху и, держа цепочку двумя пальцами, поднёс кольцо туда, где еле видно пробивался пульс. Кольцо зависло неподвижно, Гуру осторожно повернул голову к остальным и предупредил:

— Внимательно смотрите, что будет дальше, — и замолчал. — Ах да!спохватился он. — Не забудьте отметить, что моя рука не шевелится, и я вообще ничего не делаю, даже не дышу.

В самом деле — Гуру задержал дыхание. Глаза воспитанников пристально наблюдали за приключениями кольца. Оно, повисев, ни с того, ни с сего вдруг начало качаться; размах колебаний с каждым разом увеличивался, пока не получился настоящий маятник. Гуру же, насколько можно было уследить, бездействовал и ничем не помогал кольцу.

— Не правда ли — лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать?нравоучительно осведомился он наконец, убирая цепочку обратно за пазуху. Иди на место, — Гуру снова подтолкнул Крама, и тот, весьма заинтригованный, вернулся к своим. Гость вздохнул:

— Это, деточки, и была та самая "эфирная субстанция "Х"". Её нельзя ни увидеть, ни услышать, ни понюхать, ни попробовать, и, тем не менее, она присутствует всегда и везде, во всём и в каждом. Берегите эфирную субстанцию, дорогие мои ребятки, как зеницу ока. Когда ваш жизненный путь подойдёт к своему финалу… впрочем, сейчас я не вижу смысла останавливаться на этом подробно. Главное, что от вас требуется, это послушно следовать эфирному зову, сознательно подчиняться его воле, много не рассуждать, вскармливать и взращивать ту часть субстанции, которую имеете, и… — Гуру запнулся. — Я ничего не забыл? — Он посмотрел на потолок, соображая. — Нет, кажется, ничего. И, стало быть, — всегда ощущать в себе готовность расстаться с нею во имя её же, субстанции, блага, ибо нынешнее место её обитания не вполне… но это тоже пока что не важно.

Гуру увлёкся и проговорил битый час; дети порядком утомились и начали отвлекаться. В какой-то момент до гостя дошло, что он всё испортит, если не умолкнет сию же минуту. Гуру остановился на полуслове и стал прощаться, ему ответил дружный, искренний хор. Уходя, он хлопнул себя по лбу, обнаружив, что совсем позабыл о подарках. Тут сделалась куча мала, и никто не заметил исчезновения доброго волшебника — все были заняты мандаринами, пастилой и надувными, грубо размалёванными, драконами. Вскоре веселье омрачилось тем обстоятельством, что Гуру, покидая интернат, с разбега налетел на тонкую прочную проволоку, которую кто-то натянул при выходе, в дверях, на уровне шеи. Трахея Гуру и обе его сонные артерии оказались перерезанными, но дети, плохо разбиравшиеся в тонкостях лишения человека эфирной субстанции, не очень огорчились — случившееся они приняли поверхностно, не вникая в суть. Представители жандармерии провели формальное — как и всегда — расследование, в которое воспитанники по малолетству не были вовлечены, и часом позже событие обсуждалось лишь гувернёрами, а дети продолжили прерванную игру.

2

В государстве, где жил Крам, христианство не было государственной религией. Официально оно признавалось абсолютно независимым, своеобразным вероучением и считалось исключительно делом совести граждан, ему приверженных. Препятствий христианской религии никто не чинил, но и вмешиваться в дела, отнесённые к компетенции национального масштаба, ей не позволяли. А религией господствующей был своеобразный персонифицированный пантеизм, и гражданам вменялось в обязанность вести себя по возможности так же, как проявлялось вездесущее божество, оно же — субстанция «Х». То же самое относилось и к государственной политике, которой руководил Высочайший Суверен Омфалус, Искатель Выражения, который обожал устанавливать свои бронзовые бюсты на родине друзей и знакомых. Бронзу он выбрал потому, что золотому тельцу поклоняться было грешно, однако всё новозаветное рассматривалось вместе с тем как точка зрения, возможность, но не более; аналогичным было отношение к буддизму, магометанству и комплексу сомнительных материалистических доктрин — всё перечисленное считалось безобидным сектантством. Никто не запрещал строительства мечетей, церквей и Домов политического просвещения, однако официальная власть неизменно опиралась на догмат о непознаваемости Творца, при этом попуская подданным фантазировать на темы теологии, сколько влезет.

Крам родился в зажиточной христианской семье; его отца звали Иовом бабка с дедом объясняли выбор имени редким любопытством сына, отмеченным ещё в колыбели. Рыжебородый, тучный Иов держался мнения, что любое упование должно предполагать мало-мальски конкретные формы. Он выбрал христианство, ни в коей мере не становясь в то же время в оппозицию к официальному мировоззрению, и маленького Крама приучал к тому же — с ясельного возраста брал с собою в храм. Крам, научившийся со временем бояться, не слишком любил туда ходить. Он хорошо запомнил, как однажды хмурый поп покусился на его любимую игрушку — безухого и безлапого целлулоидного зайца.

— Уберите идола! — мрачно прогудел служитель, заметив зайца в крамовских руках.

Об этом служителе вообще говорили всякое.

Так что Иову пришлось потрудиться, убеждая сына в доброте и любви Иисуса ко всем, кто приходит засвидетельствовать ему почтение. Крам, сменив гнев на милость, при выходе из церкви обернулся и помахал ручонкой:

— Пока, Иисус!

Растроганный Иов промокнул глаза. Он наклонился и, временно присваивая божественные функции, шепнул:

— Пока, малыш! Приходи ещё!

— Ну, я как-нибудь к тебе ещё раз приду, — снисходительно пообещал Крам и начал спускаться с крыльца, сжимая в кармане злополучного уродца.

Однако слова он не сдержал — в будущем, когда посещение храма стало его личным делом, Крам не горел желанием туда ходить. Так что клятва получилась неполноценной, поскольку инициатором активного богопочитания всегда выступал Иов и упрямо тащил за собой недовольного, скучающего отпрыска — из выходного в выходной, когда Крама отпускали из интерната домой. Испытывая непонятное чувство вины, отец пытался возместить ему моральный ущерб, хотя не смог бы, спроси его кто, сформулировать, в чём этот ущерб состоял. По пути к дому Иов в награду развлекал Крама пространными рассуждениями обо всём на свете — о земле, небе, технике, людях, государственном строе и инопланетных цивилизациях. Надо признать, что лектор из Иова был неплохой, рассказывал он интересно, доходчиво — так, что даже Краму было понятно. Однажды, возвращаясь домой после вечерней службы, он сообщил сыну потрясающий факт речь зашла о звёздах, которые в тот вечер особенно густо усыпали небосвод.

— А знаешь ли ты, — спросил Иов медленно, подчёркивая каждое слово, чтобы Крам успел разобраться, что к чему, — знаешь ли ты, что звёзд, возможно, вообще уже нет и в помине? что мы с тобой сейчас глядим на свет, зажжённый много миллионов лет тому назад?

Никогда не знаешь, чему удивится ребёнок. Иову случалось рассказывать Краму вещи куда более невероятные, но почему-то именно сегодняшнее сообщение произвёло на того сильнейшее впечатление.

— Как это так? — встрепенулся Крам и задрал голову, пожирая звёзды глазами.

— Очень просто, — рассудительно отозвался Иов. — Звёзды настолько далеки от нас, что свету нужно много миллионов лет, чтобы сюда добраться. Не исключено, что сама звезда, пославшая нам свои лучи, давным-давно погасла, но мы об этом ничего не знаем и продолжаем себе смотреть, как ни в чём не бывало.

Крам, естественно, не мог пока вообразить себе миллион — лет ли, или чего другого, — но то, что речь идёт о чём-то огромном, он понял. Образ света, отправляющегося в долгое путешествие, тоже не противоречил представлениям Крама о мире.

— Но их же видно, — возразил он в замешательстве. — Как же их может не быть?

— Так оно и бывает, — ответил Иов. — Не всегда бывает то, что видишь — и наоборот: то, чего не видно, очень даже может существовать.

Крам замолчал и шёл до самого дома молча. Он спотыкался, потому что по-прежнему глядел не под ноги, а вверх. В его сознании что-то сместилось Иов не подозревал, что именно в тот день его просветительские усилия не пропали даром. Внешне в Краме ничего не изменилось, зато внутренне он очень скоро сделался значительно свободнее. Его воображение, не слишком скованное и прежде, освободилось от последних пут — это выплыло наружу в День Предписания, когда Крам оказался единственным, кто не удивился и не стал задавать вопросов.

3

Вопросы возникли у Антонии — матери Крама. Она давно обратила внимание на странности в поведении сына, и его спокойствие оказалось последней каплей.

— У него какие-то отклонения в развитии! — кричала она Иову, потрясая конвертом с Предписанием Крама.

— Но это же обычное дело — Предписание, — оправдывался Иов. — Чего ты хочешь от ребёнка — он ведь был подготовлен!

— Я ничего не говорю о Предписании! — не отставала Антония. — Всем известно, что от субстанции можно ждать, чего угодно. Меня тревожит отношение Крама!

Тогда Иов направился к бюро, достал пожелтевший конверт со своим собственным Предписанием и, ни слова не говоря, вручил Антонии. До того разговора жена ни разу не спрашивала о мужниной задаче. Пробежав глазами текст, Антония выронила конверт и взялась за сердце.

— Видишь, — сказал Иов, — я, тем не менее, тоже абсолютно невозмутим. Что толку метаться и сотрясать воздух?

Антония молча удалилась в женское крыло, где остальные восемь жён Иова приступили к ней с расспросами. Не чувствуя себя вправе раскрывать секреты мужа, та ничего не сказала о конверте из бюро, но на задание Крама всё-таки пожаловалась.

— Он не от мира сего, — сокрушалась она. — На жизненную цель ему откровенно наплевать! Ему ещё и не то могли бы предписать — клянусь, результатом было бы то же равнодушие! Его привлекают нездоровые, ненормальные вещи. У него в друзьях какие-то отбросы, уроды — нет бы завести знакомство с нормальными, жизнерадостными ребятами.

И, надеясь отвлечься, раздраженно взялась за сурьму, румяна и ультрамариновый лак для ногтей.

Крам уже учился в пятом классе гимназии и не разделял материнских симпатий к любителям волейбола, аспирантур и гитарных выхолощенных песен. Он привык смотреть на вещи с неизвестно откуда взявшейся иронией, свысока. Учился он средне, но все педагоги в один голос заявляли, что парень донельзя ленив и заживо хоронит свои выдающиеся способности.

Крам не ждал от Дня Предписания ничего особенного. Он, как и его однокашники, хорошо знал, что этот день рано или поздно наступает в жизни каждого гражданина, достигшего известного уровня зрелости. В День Предписания особый комитет, в который входят не последние в городе лица, вручает гимназисту конверт с заданием. Это задание так или иначе определяет всю дальнейшую жизнь исполнителя. В письме, подписанном Высоким Гуру, сформулирована жизненная цель — заведомо, в соответствии с законами государства, недостижимая, а недостижение цели в конце концов либо сурово каралось, либо милостиво прощалось. Государство не скрывало своей роли в постановке задач и само определяло срок, по истечении которого субъекту надлежит держать ответ; фантастические идеи рождались не под таинственным воздействием субстанции «Х», нет, — свалить на неё ответственность никому из правителей не приходило в голову. Это было бы вопиющим нарушением устоев ведь дела субстанции полагались непостижимыми. Однако люди, в незапамятные времена созданные по её подобию, обязаны подражать своему прототипу. Поэтому и Высокий Гуру, и Высочайший Суверен по очереди откровенно признавались, что цели и задачи приходили в их головы без какого-либо постороннего вмешательства, что это они, и никто другой, сочинили данное конкретное Предписание, ответственности за него не несут и не желают знать, какими путями Предписание будет выполнено. Скорее всего — никакими; в этом случае неудачник рискует понести строгое наказание, и в этом не будет никакой несправедливости, поскольку представления самой субстанции о справедливом туманны и расплывчаты. Прощались немногие, с граждан спрашивали строго. Что касалось лично Крама, то ему предписывалось размножиться посредством партеногенеза.

Крам, осведомившись, что такое партеногенез, и получив ответ, ни капли не взволновался. День в гимназии прошёл, как обычно, и он, вернувшись домой, будничным тоном известил домочадцев о поставленной перед ним задаче, после чего попросил отца поиграть с ним в настольные игры. Иов не смог ему отказать — воспитанию сына он всегда уделял много времени и никогда не торговался. Спровадив Антонию в гарем, Иов пришёл в комнату Крама, где тот уже разложил на столе большую картонную карту.

Играли, как правило, в одну из двух игр: первая — "Ключи от замка" заключалась в упорном, полном опасностей, продвижении к замку Бородатого Тролля, где в неволе содержалась принцесса неизвестной страны. По дороге к твердыне приходилось постоянно совершать подвиги — спасать птенцов, выпавших из гнезда, отбиваться от кровожадных гоблинов, выбираться из хитроумных ловушек. В общем, то была самая что ни на есть обычная игра, в которой бросают кубик с нанесенными точками — числом ходов — и передвигают фишки. Другая игра, принципиально от первой не отличавшаяся, носила название «Потрошитель». Тоже бросали кубик, так же по очереди двигались вперёд шаг за шагом, и только задача ставилась иная: страшный Потрошитель должен был пробраться в благополучную, мирную семью и всех там перерезать — начиная с бабушек и дедушек, и кончая новорожденным малюткой в колыбели. Потрошитель, двигаясь к цели, тоже встречался с препятствиями и трудностями. Ему приходилось останавливаться и отступать, чтобы разделаться с жандармом, улизнуть из следственного изолятора, отыскать потерянный топор — и так далее. Иов подыгрывал Краму, так как знал, что сын будет безутешен, если последний, победный ход останется не за ним. Поэтому отец хитрил и на пороге замка (или в двух шагах от колыбельки) старался бросить кубик так, чтоб именно Крам прошёл недостающие два метра.

Они сыграли четыре раза подряд; Иов выиграл лишь однажды. Откинувшись в кресле, он слегка нахмурился и задал наконец осторожный вопрос, признавая в душе, что тревоги Антонии не были совсем уж напрасными:

— И всё-таки скажи мне, сынок, что ты думаешь насчёт твоего Предписания? Как ни крути, его получают один и только один раз в жизни. Что ты собираешься предпринять?

— Размножусь, как велели, — ответил Крам, бесцельно, просто так, бросая кубик.

Отец невольно взглянул, и увидел, что выпало шесть очков.

— Но… — заметил он, помявшись, — я не уверен, что ты до конца…

— Да нет, папа, я знаю, что такое партеногенез, — успокоил его Крам. Так размножаются некоторые черви. Они — гермафродиты, ну и тому подобное.

— И ты считаешь, что у тебя есть основания рассчитывать на успех?

— Наверно, — пожал плечами наследник.

— Но почему? Что внушает тебе такую уверенность?

Крам потерял терпение.

— Папа, — сказал он с досадой, — ты что — не помнишь о звёздах?

— О звёздах? — смешался Иов. — О чем ты говоришь?

Он, конечно, и думать забыл о давнем, случайном разговоре по пути из храма домой. Крам пристально посмотрел ему в глаза, поразмыслил и решительно заявил:

— Ну, если не помнишь, то я не смогу объяснить.

— Неужели? А вдруг я всё-таки пойму?

— Нет, — отрезал Крам. Допрос надоел ему; кроме того, он опасался, что, коль скоро уж Иов всё позабыл (а то, чего доброго, ещё и сменил своё мнение касательно устройства вселенной), то его, Крама, соображения могут быть восприняты как признак душевного заболевания. Да и не нужно это никому, чтобы кто-то, особенно близкий человек, знал о тебе всё, в том числе самое сокровенное.

Иов долго не мог смириться с поражением, но Крама ничто не могло поколебать, и отец отступил с позором. На него вдруг — впервые в жизни дохнуло непонятной свободой, и он испытал желание подумать лишний раз о собственном жёлтом конверте. Правда, что именно он должен о нём думать, оставалось неясным, и в результате у Иова банальнейшим образом испортилось настроение.

4

Годом позже Краму повезло увидеть еретика. Сам по себе еретик особой диковиной не был, но этот выделялся из малопривлекательной массы своих единомышлеников-пессимистов горячностью и склонностью к крайностям. Этот малый, обрядившись в жёлтый с чёрными чертями балахон и жёлтый же колпак, с утра пораньше до полудня перетаскивал на главную городскую площадь дрова. И обыватели, и представители властей с интересом следили за его действиями. Кто-то пустил слух, будто фанатик-экстремист намерен устроить самосожжение и слух тот полностью подтвердился. В первом часу, с воплями: "Нет никакой субстанции «Х», и никогда не было! Люди, вас обманывают!" еретик вылил на себя канистру семьдесят шестого бензина и в мгновение ока воспламенился. Слова, которые он выкрикивал, слились, как только объял его огонь, в протяжный вой. Пламя бушевало, самоубийца метался на своей поленнице, и некоторые, указывая пальцем, качали головами и утверждали, будто видели в огне нетленную саламандру.

— Туда ему и дорога, — так отреагировала Антония на рассказ Крама о событиях на площади. — Хочет он того, или нет, а на всё — воля субстанции.

Иов счёл нужным развить эту мысль:

— В нём билась жизнь, и этим сказано достаточно. Если сам он перевёл себя в небытие, значит, так ему было на роду написано. Еретики, отрицая субстанцию и отстаивая свободу воли, наделяют себя функциями и правами, которыми не могут ни распорядиться, ни даже оперировать мысленно. Серьёзный спор с еретиками невозможен, только поэтому их и терпят.

Крам обдумал сказанное и сказал:

— Папа, а помнишь, как однажды к нам в интернат пришёл Гуру? Это было в день конфирмации.

— Которому перерезало проволокой горло? — уточнил отец. Крам утвердительно кивнул. — Конечно, — ответил Иов. — А почему ты вспомнил?

Тот небрежно проронил:

— Да так — сон сегодня приснился.

— Какой же? — Иов проявил настойчивость, и Крам уступил.

— Ну… Гуру и приснился. Как он говорил, ходил с места на место…

— И всё?

— Почти. Он позвал меня к себе. Сказал, что выстроил чудесный храм, но одному ему там очень скучно.

Иов молча посмотрел на жену. Та побледнела, лицо её превратилось в белое, аляповато расписанное блюдце. Тогда отец с наигранной беззаботностью пожал плечами и вернулся собственно к предмету разговора.

— Из того, что расследования, можно сказать, не было, я сделал вывод, что его лишили субстанции по распоряжению сверху, — признался Иов, имея в виду скоропостижную кончину Гуру. — Возможно, он не справился с собственным Предписанием. А может быть, и справился, но его убили всё равно. От такого ведь никто не застрахован. Это, знаешь ли, случается изо дня в день — когда возникает необходимость воспроизвести случайность.

Крам с досадой, совсем по-взрослому, сдвинул брови:

— Да с этим-то мне всё ясно. Я не понимаю, почему наши власти подражают субстанции, когда не знают, что она такое. То есть милуют, наказывают… Чем они лучше еретиков? Почему они решили, что субстанция желает именно смерти Гуру, а не чего-нибудь другого?

— Они так не решили, — подала голос Антония, но Иов знаком велел ей молчать, ибо только мужчине позволялось вести поучительные и просветительские речи.

— Власти не знают, чего хочет субстанция, — возразил Иов Краму. — Я-то считал, что ты уже разбираешься в таких вещах. Они всего лишь ведут себя пытаются вести — как ведёт себя она. То есть — иррационально, нелогично, иной раз более понятно, другой раз — менее.

— Но с какой стати они решили, что должны ей подражать? — не отставал Крам. — Разве они не могли ошибиться?

— Конечно, могли, — пожал плечами отец. — Однако существует Святое Писание, и люди, за неимением лучшего, следуют его букве. Пожалуй, стоит рассказать тебе о моём тёзке, а заодно и кое-что добавить об Иисусе. Наверно, я что-то упустил, воспитывая тебя.

— Расскажи, — не стал противиться Крам.

Иов сграбастал бороду в кулак и глубоко вздохнул:

— Тут, собственно говоря, много не расскажешь. Жил некогда Иов, человек праведный и состоятельный. Господь Бог, в очередной раз по душам беседуя с сатаной, побился об заклад: дескать, Иов, верный Мой раб, не отречётся от Меня, даже если ты разоришь его до нитки. Сказано — сделано, Иова разорили; он сел, разодрал на себе одежду и стал вопить, требуя от Бога ответа на один-единственный вопрос — за что? Он очень долго вопил, но, заметь, ни разу не возроптал. И Бог, в конце концов, снизошёл до него и запретил быть слишком любопытным. Он сказал Иову следующее — в иных, разумеется, выражениях: ну что — понял, да? понял, кто ты есть? не твоё собачье дело, не суй свой нос, куда не просят, и всё у тебя будет. Видел ли ты грозного Левиафана? по плечу ли тебе сотворить нечто вроде него? вот и молчи.

— А потом? — спросил Крам, и так это у него вышло, что Иов моментально вспомнил: сын его всего-то навсего шестиклассник — не слишком ли глубоко, в таком случае, копает родитель?

— Потом… — Иов поколебался. — Потом Создателю сделалось любопытно чего он так вопил? И Бог, обернувшись Иисусом, влез в человечью шкуру. Тут-то Он и понял, каково приходится Его детям — всё прошёл до конца: вытерпел и гвозди в ладонях, и молчание Творца, и сошествие в ад. А воскреснув, пообещал спасти любого, кто в Него уверует; сделать же это мог лишь соблюдающий заповеди, то есть — праведник. Что до заповедей — они тебе хорошо известны.

— Но у меня никак не получается их соблюдать, — на лице Крама выразилось недоумение. — И у других тоже не получается.

Иов не знал, что на это ответить, и пришёл в раздражение:

— Ни у кого не получается, поскольку речь идёт о субстанции «Х». Как будто ты не знаком со своим Предписанием! Хочешь сказать, что у тебя получится партеногенез? Да мало ли какие бывают задания! Их смысл в другом они символизируют невыполнимость, невозможность высочайших требований. Я же только что пересказал тебе притчу о пытливом Иове, но ты, я вижу, не сделал нужных выводов. Неужели я должен объяснять тебе прописные истины? Можно подумать, что в вашей гимназии не читают курс отечественной внутренней политики!

— Читают, — поспешил успокоить его Крам и отправился в детскую играть в «Потрошителя».

— Обрати на него внимание, — Антония снова взялась за своё. — Верно — он пытлив, но безропотно терпит отказ в разъяснении. Нормальные дети так не поступают. Что, если у него начинается аутизм?

Иов в ужасе замахал на неё руками:

— Типун тебе на язык, женщина! Звук материален; недалёк, говорят, тот час, когда наши слова, воплотившись, двинут рать войной на несчастную землю. Зачем ты примеряешь на голову Крама колпак шизофреника?

— Лучше примерить заранее, чем после покупать настоящий, — проворчала Антония, оставаясь при своём мнении.

5

Прихватив с собой коллекцию марок, Крам отправился за город. Была суббота, в гимназии шли уроки, но ему вдруг отчаянно захотелось плюнуть на всё и хоть пару часов побыть отшельником. Заодно неплохо было бы проверить запруду, которую Крам открыл совсем недавно — её построили бобры, и у него были все основания опасаться, что очень скоро постройка вместе со строителями может подвергнуться нападению гигантского аксолотля. Электричка отвезла его на десять миль от городской черты — здесь, в сухом сосновом бору, где каждый вдох прибавлял здоровья и долголетия, разместилась одна из четырёх усадеб Иова. Крам не стал заходить в дом — несмотря на бессловесность слуг, у многих из которых были вырезаны языки, он предпочёл дуть на воду и понадёжнее скрыть свой прогул. Злоумышленник обогнул высокий забор, украшенный резьбой, и по одному ему ведомой тропке спустился к ручью в овраг. Дела у бобров шли лучше некуда, аксолотль — судя по разросшейся запруде — был изгнан с позором в сопредельные области, и Крам с чувством выполненного долга отправился в поле. Ушёл он быстро, не оглядываясь, поскольку в летнем зное успели народиться бессчётные мошки — кусачие, неутомимые, предъявлявшие законные права на топкое место.

Поле встретило Крама слепнями, но он сумел-таки с горем пополам укрыться в тени одинокого куста, улёгся на живот, сунул в рот травинку и принялся перелистывать альбом. Увлёкшись, он продолжал машинально выдёргивать стебель за стеблем, и те выскальзывали из огрубевших суставов с мягким, на грани приятного, скрипом. Крам откусывал нежный сладковатый кончик, бездумно жевал и принимался за следующий. Вокруг него возник переполох; стрекозы-разведчицы с опаской зависали в безопасном отдалении, работящие муравьи, не рассуждая, брали неожиданно воздвигнутые барьеры из человеческих ног и рук, расползались кто куда гусеницы, озабоченно стрекотали кузнечики. Бедовый слепень отважился присесть на потную шею пришельца и был немедленно сбит — его, уже лежащего на земле, дополнительно вбили в плодородную грязь сильными, прицельными ударами локтя. Мирно гудела высоковольтная линия, обещая вечный покой. Где-то очень далеко, за пределами видимости, то и дело били в гонг под аккомпанемент бесплотной кукушки, которая взялась вдруг за бесконечный счёт и вскоре уподобилась испорченным настенным часам. Ко всем этим звукам примешивался восторженный визг, доносившийся из приусадебных купален, и кто-то кого-то настойчиво звал обедать. Крам вместо естественного блаженства испытывал беспокойство. Не отдавая себе в том отчёта, он поспешно, будто за ним гнались, глотал мгновение за мгновением, спеша узнать, долго ли ещё продлится безмятежный полдень и не наступит ли вслед за ним затмение, ибо всем известно, что не бывает всё время хорошо и спокойно, и светлая полоса неизбежно сменяется чёрной. Его существо в ожидании чёрной полосы уже не отзывалось на торжественное сияние дня, и Крам всё чаще смотрел на часы, бессознательно торопя час отъезда.

Он быстро прочитал любимую молитву: "Господи, захоти, пожалуйста, ещё чего-нибудь хорошего", попрощался с полем, спрятал альбом в ранец и зашагал к железнодорожной станции. Не в первый раз пришло ему в голову, что близится время, когда он разом повзрослеет, займется чем-то неотложным и потеряет как этот роскошный денёк, так и многие другие, осевшие в прошлом и выделенные тревожной памятью. Крам с неудовольствием скосил глаза на свой не по годам объёмистый живот, провёл ладонью по налитым щекам: телесное несовершенство относилось к немногим вещам, способным нарушить его душевное равновесие. Впрочем, вопреки мнению родителей, это состояние было не таким уж устойчивым и сохранялось лишь благодаря особому мировоззрению, которое сложилось у сына под впечатлением отцовских рассказов.

Обманутый звёздами, Крам не доверял ничему.

Это, однако, не помешало ему войти в вагон подоспевшей электрички и сесть, как обычно, у окна — поступок опрометчивый. Недоверчивость, которая так ни разу и не выразилась в реальной обороне, в нужный момент изменила Краму, подвела его, ибо она порождалась иллюзорностью вселенной, но никогда не вызывалась к жизни какой-либо опасностью. Где-то посередине между городом и покинутым древесно-полевым раем вагон обстреляли из кустов. Для выбора мишеней стрелявшие — скорее всего, лишённые тормозов подростки — применили статистический метод (хотя, разумеется, в жизни о таком не слыхали). И пассажиры не видели снайперов, поскольку ни у кого из ехавших не было причин присматриваться к зарослям придорожного кустарника. Стреляли дробью, по слепым летящим окнам; Крам получил два тяжёлых ранения в шею.

Его успешно довезли до больницы, куда немедленно прибыл Иов, вызванный по сотовой связи. Антония тоже порывалась отправиться с ним вместе, но, застигнутая сильнейшим кризом, не смогла идти. Для Крама везение кончилось за больничным порогом, он начал, как принято выражаться у медиков, уходить. Боли он уже не ощущал. Иов, не слушая врачей и сестёр, тряс его за плечи и сам при том не понимал, зачем это делает. Он добился результата: Крам приоткрыл глаза и пробормотал:

— Сейчас ничего не будет.

— Что? Что? — закричал Иов. — Говори, говори, я тебя слышу — ты понимаешь?

— Всё как звёзды, — продолжил Крам. — Может быть, мы тоже, и всё вокруг.

Кто-то стал тянуть Иова за полу пиджака, выбившуюся из-под наспех наброшенного халата; Иов, не глядя, лягнул идиота ногой. Он крепко вцепился в плечи Крама и, если бы вдруг разжал руки, пальцы затряслись бы, словно под действием тока.

— Когда-то зажёгся свет, — шёпот возобновился. — Когда-то, когда человек был всем. Как в Библии написано. А потом — погас. А мы ещё видим его, будто он продолжает гореть. Сейчас пройдут последние лучи — и все. Ты понял? Уже давно, наверно, ничего никому не светит.

— О Господи, успокойся, — потребовал Иов с истеричными нотками.

И Крам послушался. Сил у него хватило лишь на то, чтобы добросовестно исполнить эту последнюю отцовскую волю.

6

Чужой опыт так и остаётся чужим; из мыслей Иова мгновенно улетучилось всё, что он думал и рассказывал про своего отличившегося тёзку. Видимо, это удел большинства педагогов — особенно доморощенных. Поэтому, не успел Иов оглянуться, как им завладели те самые вопросы, ответы на которое он, как ему казалось в незапамятные времена, знал очень хорошо. Эпоха, конечно, внесла изменения: так, например, оставалось неясным, кто долбает людей на сей раз непредсказуемая субстанция или её искусные, из мяса и костей, подражатели? Чем был выстрел из кустов — так называемой случайностью? Или заблаговременно спланированным убийством, которое было чрезвычайно ловко замаскировано под каверзу судьбы? Но если верно последнее, то почему и за что? Его сын не выполнил Предписание? Да, выполнить такое было непросто. Невозможно, если быть откровенным, но ему ведь, вспомним, не дали даже шанса попробовать. Он даже не успел создать семью — какие тут могут быть разговоры о каком-то размножении, пусть даже путём партеногенеза? Или шанс каким-то образом был предоставлен?

Он прав, твердил себе Иов. Всё дело в свете. Источник погас, и мы ловим последние лучи, летящие к нам из умопомрачительных далей. И то, какими мы видим себя сами, — тоже иллюзия, нет ничего. Он так переживал за свой толстый живот!

Иов вцепился себе в волосы и не заметил, как выдрал по рыжему клоку с обоих висков. Дёрнул на груди рубаху с золотым шитьём, пытаясь разодрать, но та была на совесть выткана из добротного материала и не поддалась.

Зеркала в доме Иова завесили чёрными полотнищами. Гарем был заперт на ключ, женщин лишили их мелких косметических утех, отключили центральное вещание, дабы развлекательные программы не оскорбляли траура. На Антонию запреты не распространялись, ей разрешалось ходить, где угодно и делать, что захочется, но её почти не было видно в доме — лишь изредка мелькала то в одном крыле, то в другом бесшумная призрачная фигура в тёмном.

Иов занимался непонятно чем — похоже было, что он слегка помешался: дни и ночи напролёт сидел в библиотеке, ничего не читал и только чертил витиеватые узоры, которые время от времени пронзал яростным, стреловидным росчерком, разрывая бумагу и царапая полировку стола. Он записался на приём к Суверену Омфалусу; зная, что ждать от последнего ответа по поводу случившегося — безумие, Иов с тайной, извращённой и сумасшедшей радостью отметал соображения рассудка и следовал лишь своей воле, не разбиравшей пути.

Но он быстро пришёл в себя, когда латники вошли в его палаты — числом двадцать пять человек. Примерно половина из них имела знак отличия Суверена, а прочие, судя по нашивкам, состояли на службе у Гуру. Ничего не объясняя, воины принялись крушить всё и вся. Трое взломали двери гарема и ворвались внутрь, полосуя шашками Иовых жён и раскормленных карликовых собачонок. Пять или шесть солдат направились во внутренний дом, где открыли огонь из карабинов и уничтожили игравшую в песке ребятню.

— Стойте! Стойте! — Воя, Иов подбежал к бюро, извлёк пожелтевший конверт, выхватил Предписание. — Кто вам сказал, что я не сделал задание? Глядите! Глядите на меня!

Он проворно забрался на каменный обеденный стол, чтоб лучше было видно, и стал подпрыгивать, при каждом прыжке маша руками, словно крыльями.

— Глядите! — надрывался он. — Я уже почти научился! Я умею, я умею летать!

Его не слушали. Со всех сторон доносились пальба, треск сдираемых портьер, звон разбиваемой посуды, хруст мебели, которую кромсали в щепки. В каком-то из углов нашли, наконец, Антонию и пристрелили её двумя выстрелами. Когда настало время поджигать, капрал, держа в руке факел, за ногу стащил со стола Иова, который всё подскакивал, и повелительно указал на дверь. Тот не понял, его вытолкали взашей. Там, снаружи, у Иова с одеждами получилось — он сумел-таки их разодрать и сел в грязи, стеная и посылая небу отчаянные вопросы. Дом запылал, замычала скотина. Хозяина схватили за руки и выволокли на улицу, за ворота, где толпа соседей уже обсуждала происходящее. Когда латники ушли, трое приятелей Иова приблизились к нему и принялись утешать, доказывая, что так было нужно, но он ответил им ужасной бранью и не прислушался ни к единому доводу. Те, в конце концов, сочли себя не по делу оскорблёнными, но виду не подали и просто разошлись по домам, оставив Иова валяться в луже — с мятым конвертом в кулаке.

7

До назначенной Иову аудиенции оставалось ровно пять дней. За это время Иов не удосужился даже проверить, целы ли другие особняки и загородные дома. Он убрался с улицы, расположился на пепелище и тех немногих, кто задавался целью с ним побеседовать, не принимал. Мысли Иова были беспорядочны; к одной из них он то и дело возвращался, размышляя о погасших светилах, субстанции «Х» и запоздалом эхе слова, произнесённого многие миллиарды лет назад. А может быть, не миллиарды? Может быть, позже — не далее, скажем, как на прошлой неделе? Иов попробовал представить себе мир в виде скопища мёртвых планет, отражающих свет на излёте, без хозяина. И собственное «я», которое недалёк тот час — останется в кромешной темноте, когда последний замысел о нём пройдёт сквозь это «я» и беззаботно умчится в никуда, покидая Иова, лишённого рук и ног, без мыслей и чувств, хорошо бы, если и без знания себя, вне памяти о прошлом. Представить подобное оказалось ничуть не легче, чем птицей вознестись в небеса.

На пятый день, едва взошло солнце, Иов покинул разорённое жилище и отправился во дворец Омфалуса. К тому времени он вряд ли мог чётко и ясно изложить причины своего визита. Ему не хотелось даже определённости, он помнил лишь, что не так давно эта встреча представлялась ему чрезвычайно важной.

Иов пребывал в столь плачевном виде, что стража усомнилась в его заверениях — точно ли назначен ему день и час? не плод ли это больной фантазии неизвестного оборванца? И вообще пришедший мог запросто оказаться террористом-фанатиком вроде того ненормального, что ни с того, ни с сего сжёг себя на площади. На счастье Иова, его документы оказались в сохранности — то ли он, созывая на свою голову беды, забыл их изничтожить, то ли сберёг неосознанно, повинуясь животному инстинкту выживания. Стражники с грубоватым высокомерием кое-как отряхнули с пришельца дорожную пыль и позволили пройти в парк. Там по покрытой красным гравием тропинке прогуливался Суверен Омфалус, сопровождаемый лейб-медиком, доктором Зигфридом Фаллосом — основателем лирической эсхатологии. Между ними шёл учёный разговор. Вокруг вилась стайка педерастических отроков, а высокомудрая пара благосклонно одаривала их фигами и финиками, нагнетая античность. В воздухе витало предбанное настроение.

Иов пошёл к ним решительным шагом, но гулявшие вдруг тоже заспешили и направились во дворец. За ними было не угнаться; посетитель перешёл на бег; покуда он бежал, руки отвергнутых юнцов то и дело касались его спины и щёк, но Иов даже не задался трудом взглянуть, кто это к нему пристаёт. Суверен с лейб-медиком скрылись за невзрачной дверью — то был чёрный ход; Иов вбежал за ними и стал подниматься по извитой лестнице, грязной и узкой. Наконец он оказался в длинном коридоре, похожем на гостиничный. С двух сторон тянулись одинаковые двери, изготовленные из очень ценных древесных пород, но вида весьма строгого, без завитушек и узоров. Иов остановился, не зная, куда идти дальше. Он двинулся вдоль коридора, задерживаясь у каждой из дверей и прислушиваясь. За девятой по счёту он уловил признаки жизни, надавил на ручку, вошёл. Суверен Омфалус был там, внутри. Его поведение, как безучастно отметил Иов, не поверялось логикой: Суверен, вернувшись с прогулки, сидел перед телевизором и заливался хохотом. Повод для смеха был формальный — по экрану бегал клоун, и в голове Омфалуса гулял ветер. Иов не удивился. Если у юродивых больше заслуг перед Творцом, то все достижения разума не стоят ломаного гроша. Комната напоминала то ли лабораторию, то ли лавку древностей — сплошные глобусы, гигантские циркули, мониторы, реторты и чучела невиданных зверей.

— Ваша светлость, — монотонно вымолвил Иов, — вы назначили мне аудиенцию.

Суверен развернулся в вертящемся кресле и, напустив на себя суровый вид, воззрился на вошедшего.

— Меня зовут Иовом, — продолжил тот, — меня лишили всего — дома, слуг, родных.

— И что же? — осведомился правитель, изгибая бровь.

Иов запнулся и встретился с Омфалусом взглядом. Глаза у правителя были жгучими, чёрными, с неразличимыми зрачками. Иов не знал, что ответить, и бессмысленно топтался на месте. Скользнула в сторону портьера, открывая потайной ход; возникший на пороге лейб-медик с поклоном вручил Суверену среднего формата книжку. Тот кивнул и жестом удалил лекаря из комнаты, а книжку отложил в сторону. Иов успел прочесть заглавие: "Техника неоргастических экстазов".

— Так чего же ты хочешь от меня? — настойчиво повторил Суверен. В его голосе прозвучало сострадание с примесью эйфории.

— Разъяснений, — пробормотал Иов, чувствуя, что говорит что-то не то, и вообще всё это уже некогда происходило — давным-давно, и кончилось ничем.

Правитель удовлетворённо наклонил обритую наголо голову.

— Вот, к примеру, Левиафан, — начал он, и Иов тут же угадал дальнейший сценарий.

— Не надо мне! — закричал он, посылая к чёрту правила и церемонии. — Что мне до твоих Левиафанов! Открой мне причину — о большем не прошу. Я не взлетел? В этом дело, правда? Но я старался!

— Когда выдавливаешь из себя раба, постарайся не забрызгать окружающих, — сказал ему Омфалус наставительно. — И не забудь сделать перевязку.

— Хорошо, — сказал Иов автоматически.

— Ты, в общем-то, молодец, — сообщил Суверен одобрительно. — Держишь дозу. И потому заслуживаешь награды: ты получишь вдвое против прежнего и проживёшь долгую, безмятежную жизнь. Ступай домой, блюди себя в чистоте, как соблюдал всегда, и да умножится в тебе субстанция.

— Но… — начал Иов, но Омфалус, сверкнув очами, защёлкал пальцами. В комнату вбежали стольники, спальники, латники и стражники. Иова подхватили на руки и быстро вынесли на свежий воздух, в парк.

Он не запомнил, как очутился за пределами резиденции Суверена. Запахнув разодранный, лишённый пуговиц и пряжек кафтан, Иов поплёлся к своему разрушенному дому — полной чаше, которую выпили до дна. На подходе к руинам он замер: ворота оказались распахнутыми настежь, вовсю урчали бульдозеры, а башенный кран, словно вызванный волшебством, переносил по воздуху железобетонные блоки. Целая армия мастеров суетилась на развалинах; рабочими командовал шустрый малый в военно-полевом камзоле и бархатной шапке, залихватски сбитой набекрень. При виде Иова он подтянулся, выхватил из-за пазухи свиток и стал знакомить домовладельца со сметой.

— Фонтанов и водоёмов — по четыре штуки в каждом дворике, — докладывал прораб. — Было ведь по две, верно? Теперь, пока не забыл, — о жёнах: их было девять, стало быть — нужно восемнадцать, так? — Он с уважением смерил Иова взглядом. — Завидую, сударь, вашему здоровью, — сказал он почтительно.

Иов схватил прораба за грудки и, брызгая слюной, заревел:

— А Крам?! Где здесь Крам, я тебя спрашиваю?

Тот в испуге начал тыкать пальцем в параграфы и таблицы.

— Успокойтесь, почтеннейший! Вот же я показываю смету… Вы, наверно, про это: Грум номер один и Грум номер два.

— Какой, к дьяволу, Грум? — отшатнулся Иов. — Крам! Мне нужен Крам!

Прораб уткнулся в свиток, провёл по строчкам пальцем.

— Крама в смете нет, — ответил он с сожалением.

декабрь 1998

 

Зеркальный щит

1

Постепенно, шаг за шагом, подошли к главному. Выслушав предложение аналитика, Богданов облегчённо вздохнул. Вздохнул и аналитик: он боялся, что клиент заартачится и им придётся вернуться к исходной точке.

— Я уж сам догадался о ваших планах, — признался Богданов. — Согласен на всё.

Он не кривил душой: наконец-то займётся делом. Практика долго откладывалась, аналитик тщательно готовил Богданова к решительным действиям. Визиты обходились дорого, время шло, страхи не отступали, и клиент начинал нервничать.

— Я возьму с вас расписку, — предупредил целитель.

— Ради Бога, — с готовностью кивнул Богданов.

Аналитик достал из ящика письменного стола сомнительного вида бланк с плохо пропечатанными буквами. Текст гласил, что пациент поставлен в известность о реальной (смертельной) опасности сеанса. Аналитик нацарапал фамилию, имя, отчество, поставил дату, подтолкнул бумажку к Богданову, сидевшему напротив. Тот размашисто подписался и отпасовал документ назад.

Аналитик встал, заложил руки за спину и прошёлся по комнате. На его росомашьем лице застыло целеустремлённое выражение; очки сверкали, отбивая подачу доброго весеннего солнца. Комната — обычно полутёмная, с зашторенными окнами — выглядела непривычно светлой, словно в ней, как и в душе окрылённого Богданова, пролегал с недавних пор рубеж между светом и тьмой. Вдохновлённый обстановкой, Богданов без оглядки прощался с былым в надежде, что свет отныне сделается его постоянным спутником.

— Ну что ж, — услышал он из-за спины. — Я должен вам кое о чём напомнить.

Хозяин комнаты вновь очутился за столом, причем перелетел туда стремительно, упёрся в крышку руками и уставился в глаза вздрогнувшего было Богданова. Очки всё отсвечивали, аналитик сорвал их с насиженного места и едва не швырнул перед собой, но в последнее мгновение задержался и бережно положил. Клиент посуровел лицом, понимая, что сейчас получит последние инструкции.

— Я высоко ценю ваше усердие, — сказал аналитик, тараща глаза. — Такую гору литературы осилит далеко не каждый. Но специальные тексты, несмотря на свою увлекательность, для неподготовленного читателя всё-таки слишком сложны. И я боюсь, что вы могли сделать из прочитанного неправильные выводы. Мне, конечно, очень жаль, что я чисто по времени не имею возможности ознакомиться с вашими впечатлениями — жаль потому, что степень моего неведения касательно ваших взглядов прямо пропорциональна риску при сеансе. Ответьте мне на один-единственный вопрос: что из прочитанного видится вам самым главным, самым важным? Только коротко.

Богданов почесал за ухом.

— Так сразу и не скажешь, — протянул он с сожалением и поднял на учителя взгляд в надежде, что тот пойдёт на попятный. Но аналитик ждал.

— Наверно, — решил наконец Богданов, — самое важное — это то, что я выйду как бы за пределы себя самого и стану тем, кем был в прошлой жизни. И там-то уж выясню, чего я боюсь на самом деле.

— Слава Богу, вы это сказали! — всплеснул руками куратор. — Запомните раз и навсегда: никакой прошлой жизни у вас не было! Вот что самое важное! Вы увидите образы — да, очень художественные, красочные образы, но не больше. Эти образы — материал, которым пользуется сознание за неимением ничего другого. Наряжаться в эти образы будут элементарные физические и химические процессы, до которых вы дойдёте в своем погружении и которые, естественно, никак иначе и не могут быть восприняты человеческим сознанием. Волшебные картины суть просто оболочки для невыразимых базовых реакций! Сначала вы пройдёте сквозь собственное детство, потом вторично переживёте внутриутробные впечатления, а дальше ваше самопостижение упрётся в стенку из этих простейших молекулярных взаимодействий — в них вся соль. Эти-то общие принципы и есть основа для мифов, религий и всего остального. То, что человек не понимает умом, но постоянно ощущает бессознательно, он помещает вовне, наделяет всевозможными качествами, свойствами — как правило, в их число входит всемогущество, склонность судить и карать, а также миловать и оказывать покровительство…вы понимаете мою мысль?

— Ну разумеется, — кивнул согласно Богданов. — Если я вижу дракона, то это не дракон, а некий общий биологический принцип драконности, принявший в моем сознании форму дракона. Правильно?

— В целом — да, — сказал аналитик не очень уверенно. — Я, со своей стороны, обещаю быть поблизости. И если что…

— Вы не переживайте, — успокоил его отважный волонтёр. — Я хорошо понимаю, что там одни фантазии.

— Вот-вот, — поддержал его тот. — А то вы можете сильно испугаться. Мало ли кого вы там увидите. Пока бессознательное не поглощено сознанием, оно продолжает порождать богов и демонов, которые осаждают человечество со всех сторон. Но когда-нибудь человек поймет, что всё это — он сам, и больше никто. В вашем случае причина страхов сидит очень глубоко, поломка произошла на уровне каких-нибудь белковых цепочек, и другого способа добраться до неё не существует.

— Печально сознавать, что ты боишься самого себя, — заметил Богданов с чувством. — Однако где-то я такое уже читал — про то, как «сам», "сам"…Ну да — "Крошка Цахес, Циннобер"!

— Это был урод, — ответил аналитик тоном, не допускающим возражений.

— Ах, конечно, — смутился Богданов. — Мы-то с вами — нормальные люди.

— И просвещённые, — напомнил аналитик дружелюбно.

2

Аналитик умел всё. Он не ограничивался каким-то одним направлением современной ему психологии, будь то классический психоанализ или холотропная медицина. Он придерживался мнения, что истина многолика, и добраться до неё можно только сочетая различные ухищрения. Богданов нашёл его по объявлению в рекламной газете и прельстился обещанием не подвергать клиентов гипнотическому воздействию, не трогать их биополе и не поить самодельными лекарствами.

Правда, по мере того, как отношения между ними становились всё более и более доверительными, Богданову пришлось пересмотреть свои взгляды на дела таинственные. Отказался от газетных обещаний и аналитик. Сейчас, к примеру, он собирался прибегнуть именно к гипнотическому воздействию — с помощью самодельных лекарств, в надежде добраться до биополя, спрятанного под маской разных нелепых чудовищ, и починить его.

— На чём мы остановимся? — спросил он у Богданова. — Сделаем укольчик или подышим по оригинальной методике?

— Укольчик, — выбрал ленивый Богданов.

— Как хотите, — аналитик полез в стеклянный шкаф, набитый медикаментами. — Не забывайте, что называть моё лекарство галлюциногеном ошибка. Оно всего лишь помогает устранить барьеры, которые выставляет на пути в подсознание трусливое Эго. К сожалению, мне будет труднее вами управлять. Влиять на человека, находящегося под воздействием химических веществ, вообще очень сложно.

Богданов, чувствуя, как замирает у него сердце, приспустил брюки и лёг на кушетку. Укола он почти не ощутил, перевернулся на спину и хотел было сесть, но аналитик заботливо придержал его за плечо.

— Лучше вам полежать, — молвил он заботливо. — А то всякое бывает. Одна соплюшка наглоталась так без спроса, а после выпрыгнула из окна. Дескать, у неё оторвалась голова, показала язык и полетела в окно на улицу.

— Это что — разве не галлюцинация? — осторожно поинтересовался Богданов.

— Не умничайте, — аналитик нахмурился. — Даже для вас это слишком сложный вопрос.

Потянулось ожидание. От нечего делать аналитик запустил попрыгать по полу модель собственного изобретения: миниатюрная машина-уроборос. Как известно, уроборос является символом бессознательного и изображается в виде змеи, кусающей свой хвост. В нём представлены оба начала — мужское и женское, инь и ян, поэтому машина аналитика работала попеременно то в полостном, то в фаллически-проникновенном режиме — в соответствии с материнским и отцовским архетипами. Самозабвенно сокращаясь, модель скакала по полу наподобие заводной лягушки. Богданов смотрел на неё с опаской. Он думал, что ему не очень хочется встретиться в глубинах подсознания с реальным прототипом модели.

"Реальный прототип — всего лишь упаковка для физико-химической реакции", — напомнил себе Богданов и немного успокоился. Ноги обдувал приятный ветерок, а голове, напротив, было необычно тяжело и тесно, и жарко впридачу. Ветерок проникал в помещение через большой оконный проём, а на вспотевший череп давил увесистый шлем. Прямо напротив, на троне, развалился полуголый обрюзгший монарх и что-то наставительно оттуда изрекал. Персей помотал головой и уставился на странную личность, которая, тоже достаточно потрясённая, держалась, тем не менее, довольно нагло и стояла от него по правую руку, непроизвольно притоптывая ногой.

— Это просто удивительно, — признал аналитик, потому что это была его личность. — Сразу — на трансперсональный уровень, в так называемое прошлое воплощение. Минуя зародыши и сперматозоиды.

— Что это за придурок? — раздражённо осведомился царь. — Стража!

Аналитик моментально приувял: похоже было, что он тоже уловил дуновение ветра, и реальность ощущений произвела на него сильное впечатление. От стражи он не ждал ничего хорошего.

— Я буду с тобой мысленно, — быстро пообещал целитель и начал исчезать. Царь привстал на троне, закипая: чувствовалось, что волшебством его не удивишь, а бегство неизвестного говорит о слабости последнего — по всей вероятности, мелкого, слабенького чародея или бога.

Вбежала стража — звероподобные воины, закованные в металл, но было уже поздно.

— Послушай, Персей, — обратился монарх к Персею, — кого ты с собой привёл? Я хотел переговорить с тобой с глазу на глаз, без посторонних ушей.

— Не знаю, о Полидект, — отозвался тот. — Боги свидетели — я пришёл один.

И тут Персей, едва успев договорить, прикусил себе язык: неизвестно, откуда и неизвестно, как до его сознания добралось варварское слово «Богданов». Герой схватился за голову, боясь, что та сию секунду разломится пополам и непонятное слово полностью завладеет одной из половинок, а то и сразу двумя.

Полидект, на чьей физиономии сохранялось неудовольствие, поёрзал на троне.

— Идите вон, — повелел он воинам, и стража, тупо глядя перед собой, удалилась рысью.

— В конце концов, — заявил Полидект, — это твоё дело — выбирать себе помощников. Прискорбно, тем не менее, что в них не видно ни капли учтивости.

Персей промолчал, прислушиваясь к возне, которую неведомые демоны затеяли в его сознании. Оказалось, что он пока ещё принадлежит самому себе, а потому Персей почтительно склонил голову и прижал ладонь к сердцу.

— О, могучий царь, — начал он, но правитель остановил его жестом.

— Да пребудут с тобой боги, — сказал монарх миролюбиво. — Собственно говоря, мне больше не о чем с тобой разговаривать. Вполне ли ты уяснил свою задачу?

— Вполне, государь, — успокоил его Персей. Задача оказалась не из лёгких, но к подвигам герою было не привыкать. Полидект поручил ему разыскать ужасную Медузу Горгону и положить конец её многочисленным злодеяниям. Сложность поручения состояла в том, что на преступницу нельзя было смотреть: она обладала волшебным даром превращать любого, кто на неё посмотрит, в камень и активно этим даром пользовалась.

— Вот-вот, — прозвучал в мозгу Персея посторонний голос. — Всё дело в Медузе. Иди и разберись с нею.

Персей вторично взялся за голову и потому, занятый проклятым демоном, не заметил хитрой ухмылки на лице Полидекта. Доверчивый герой никак не мог знать, что правитель, положивший глаз на его матушку Данаю, сознательно втягивает её гораздого на благородные подвиги сына в опасную авантюру.

Тронный зал вдруг задрожал и рассыпался на мелкие кусочки.

Потрясённый Богданов, продолжая держать на сердце ладонь, открыл глаза и увидел, что над ним склонился донельзя довольный аналитик.

3

— Кто бы мог подумать! — аналитик восхищённо покачал головой. — По вам бы никогда не сказал. Такой неказистый субъект — и сразу в Персеи!

Обида на короткий миг затмила в Богданове все прочие впечатления. Он приподнялся на локте, угрюмо взглянул на туловище, которым наградила его природа, и попытался сказать что-то дерзкое, но аналитик его опередил:

— Не смейте обижаться. Мелкие оскорбления входят в психотерапевтическую программу.

Богданов нехотя закрыл рот и сел на кушетке. Аналитик, важно расхаживавший по комнате, споткнулся, наконец, о механический уроборос и чуть его не испортил. Испугавшись за модель, он бережно поднял её с пола и убрал в шкаф.

— В вашу программу действительно входит много такого, о чём я не подозревал, — заметил Богданов. — Меня преследует чувство, что галлюцинацией там и не пахло.

— Это хорошо, — кивнул аналитик, усаживаясь за стол. — Давайте я вам кое-что объясню. Ваша восприимчивость отменна. Вам с ходу повезло нырнуть на самое дно подсознания. И с первого же раза вы сумели уловить самую суть того, что вам надлежит сделать в дальнейшем.

— Послушайте, — сказал Богданов. — Прежде, чем вы приступите к толкованию, ответьте на маленький вопросик: откуда там, во дворце, взялись вдруг вы? Ведь вы не принимали лекарство. А если бы приняли, то, насколько я понимаю, очутились бы в каких-то своих собственных чертогах.

Аналитик вздохнул и снисходительно улыбнулся:

— Очень просто. Вы же не молчали, и наш контакт не прерывался. Странствуя по мифу, вы тем временем исправно сообщали мне обо всём, что видели. При этом, естественно, вам казалось, будто я стою рядом.

— Тогда почему вы испугались Полидекта?

— Вот ещё! — скривился аналитик. — Никакого Полидекта не было. Я просто не хотел мешать. Разговор мог уйти в сторону. К тому же вы — вы, а не Полидект! — так сжали кулаки, что я не исключал агрессии. И кроме того разве не очевидно, что древнегреческий правитель должен выражаться несколько иначе, чем в вашем случае? Что это ещё за «придурок» у него прозвучал?

— Ну, хорошо, — Богданов говорил с явным сомнением в голосе. — Ладно. Я более или менее удовлетворён. Действительно, «придурок» — слово, которым я пользуюсь часто.

— То-то и оно, — подхватил аналитик. — Ну-с, теперь позвольте высказать кое-какие соображения. Итак: вы получили от царя конкретное задание. Мы не будем сейчас касаться сложных взаимоотношений Персея с Полидектом, Данаей, Андромедой, Зевсом и прочими персонажами. Все они имеют психологическое происхождение и символизируют процессы рождения, созревания, индивидуации и много чего ещё. Но нас интересует прежде всего Медуза. Это настолько недвусмысленный, яркий образ, что мне остаётся только аплодировать нам обоим. Вам — за покладистость и силу воображения, себе — за методику.

Богданов задумчиво потёр лоб.

— Я, конечно, догадываюсь, что это за Медуза, — молвил он неуверенно. Мне, однако, трудно соотносить её с какой-то символикой. Клянусь богами, всё было чрезвычайно реально.

— Ну, раз вы уже клянётесь богами, значит — реально. Можно только порадоваться. Чем ближе к жизни, тем ощутимее результат. И всё же остановимся на образе Медузы. Если б вы задались целью подумать, вы бы смекнули, что Медуза Горгона символизирует первичный океан, ужасное женское начало, превратившееся по мере высвобождения личного «я» из доброй материнской стихии в хищный, чудовищный феномен, ибо оно недовольно и хочет удержать дитя в его прежнем качестве — безличностным и безынициативным. Оно пытается захватить ваше неокрепшее, инфантильное самосознание и вернуть его в первобытную пучину неосознанного существования. Такое женское начало символизируется архетипом Ужасной Матери. Формы, в которых этот архетип существует, весьма разнообразны, и Медуза Горгона — классический, безупречный вариант. Давайте вспомним миф как таковой: даже Персей не посмел заглянуть ей в лицо. Он вынужден был пользоваться зеркальным щитом и ограничивался одним отражением — в противном случае он, как и все прочие, рисковал превратиться в камень. В этом мифе создатели греческой мифологии отразили очень мощный конфликт, который от века существует как в психологии отдельного лица, так и в психологии человечества в целом. Искорка сознания, немощное личное «я», окружённое материнским праокеаном, стремится вверх, к небесам, страшась бросить взгляд на первичные воды, ибо те слишком сильны, чтобы герой мог противостоять их зову. Нечто похожее мы наблюдаем в другой легенде — о жене Лота, которая обернулась и стала соляным столпом. Но логика развития человека и общества заставляет, как бы не было страшно, заглянуть в этот древний, полный хаоса омут и осознать его как часть самого себя. Вот в чём состоит глубинный, психологический смысл данного вам поручения.

Богданов глубоко вздохнул. Объяснение он в общем понял, но полностью принять не мог. По всему выходило, что первым был конфликт, а после уж создавался миф. Однако его собственный недавний опыт говорил об обратном. Зная, что на это скажет аналитик, Богданов не стал возвращаться к подозрительной реальности пережитого. Им понемногу овладела скука, и он слушал, большей частью наперёд угадывая, что скажет ему целитель. Тот продолжал:

— В этой истории мне представляется главным даже не поиск Медузы гораздо важнее пресловутый зеркальный щит. Как по-вашему, что это такое?аналитик сделал небольшую паузу и, не дожидаясь ответа, объяснил:- Щит символ так называемой «цензуры», о которой впервые заговорил Фрейд. Это перегородка, барьер, защищающий нас от вторжения ужасного бессознательного. Увы — зеркало, каким является поверхность щита, зачастую оказывается кривым. Барьер наделён известным своеволием, он сам решает, какую правду можно допустить в сознание, а какую лучше приукрасить или изуродовать до неузнаваемости. Вы наверняка слышали о так называемом навязчивом неврозе. Человек не может удержаться от совершения какого-то действия — без нужды зажмуривает глаза, шмыгает носом, высовывает язык, и тому подобное. Бедняга не сошёл с ума, он прекрасно понимает, что делает что-то не то, но не может остановиться. О чём это нам говорит? О том, что некое желание, по тем или иным причинам отвратительное сознанию и потому несбыточное, заменилось при переходе через границу чем-то безобидным — по мнению «цензуры». Я вспоминаю один уникальный случай: жил человек, который не мог удержаться, чтобы не поднять с земли или пола горелую спичку. Как он страдал, кто бы видел! Однажды он путешествовал поездом дальнего следования. Во время стоянки в каком-то захолустье он вышел, зашёл в привокзальный туалет и там, среди разного поганства, увидел спичку — она плавала в луже сами понимаете, чего. Ему стоило колоссальных усилий не нагнуться и не взять эту спичку, он переборол своё желание, отважно сел в поезд и поехал дальше. Но уже на следующей станции он собрал вещи, вышел, пересел на встречный экспресс, вернулся, снова отправился в злосчастный туалет и взял-таки проклятую спичку. При этом он понимал всю абсурдность своего поведения — тем хуже было для него. Можно себе представить, какое истинное желание пряталось за подобной навязчивостью — допустимой с точки зрения безмозглого щита!

— А что там пряталось? — спросил с интересом Богданов.

— Я вам не скажу, — улыбнулся аналитик. — Эти неврозы весьма прилипчивы. Но поверьте мне, там оказалось нечто исключительное.

Богданов разочарованно выпятил губу. Потом взглянул на часы и отметил, что времени прошло немало. Аналитик проследил за его взглядом и озабоченно кивнул:

— Вы правы, уже поздно. Сейчас я вас отпущу — скажу только самое-самое главное. Видите ли, подвиг Персея не завершён. Медузу он, спору нет, обезглавил — честь ему за то и хвала. Но он так и не посмотрел ей в лицо, боясь расстаться со щитом. Ваша цель — превзойти Персея. Для того и оказались вы, так сказать, в мифологическом театре, чтобы раз и навсегда разрешить нерешённую проблему. Ваш подвиг должен стать намного более отчаянным, вам нужно заглянуть Горгоне в глаза и тем принять её в себя, сжиться с ней, смириться и впредь воспринимать как ценную часть вашей личности.

— А если я обернусь камнем? — осведомился Богданов.

Аналитик пожал плечами.

— Всё может быть. Надеюсь, что этого не случится. Но если случится, я верну вам деньги за лечение.

— Вы полагаете, они мне смогут понадобиться?

— Выше голову! Плечи шире! — прикрикнул на него тот. — Вы же героическая личность, гордость античности!

— Позвольте расплатиться, — сказал Богданов, улыбаясь виновато и бледно.

4

Персей с благоговением смотрел, как с неба к нему плавно спускается высокая, величественная особа с совиными глазами и мощной мускулатурой.

— Это, вероятно, Афина Паллада, — объяснил ему таинственный голос из мозга.

Персей пал ниц.

— Богиня, — обратился он к высокой гостье, — этот демон, что угнездился в моих мыслях, отчаянно мне надоел. Нельзя ли его как-то урезонить?

Афина снисходительно улыбнулась.

— Он больше не будет тебе докучать, — пообещала она. — Это демон второстепенный, из ничтожных.

Персей прислушался — внутри было тихо. Голос молчал. Герой рассыпался в благодарностях и вскоре затянул хвалебную песнь, пока, наконец, Афина, полностью удовлетворённая, не приказала ему знаком остановиться.

— Как твоё имя, о благочестивый муж? — спросила она добродушно.

— Моя фамилия — Богданов, — кротко ответил Персей и побагровел лицом. Богиня сдвинула брови:

— Речи, которые я слышу, звучат неподобающе. Не испытывай моего терпения и держи свой ответ прямо и просто. Итак, я повторяю свой вопрос: как твоё имя?

— Персей, моё имя — Персей, — пробормотал тот. — Персей Богданов.

Афина пристально на него посмотрела, подумала и решила, что Персея ей будет достаточно, а ко всему остальному она придираться не станет.

— Пусть будет так, — сказала богиня миролюбиво. — Гермес сообщил мне, что ты держишь путь к Медузе Горгоне. Это правда?

— Совершенная правда, — кивнул Персей. — Моё сознание должно её ассимилировать, — тут он помотал головой.

— Тогда, — заявила Афина Паллада, не обращая внимание на странную манеру героя изъясняться, — прими от меня этот зеркальный щит. Он поможет тебе видеть голову Медузы, не глядя на саму колдунью. Что до твоего друга Гермеса, то он шлёт тебе этот кривой нож, чтобы тебе было чем обезглавить Горгону. Кроме того, тебе следует обзавестись крылатыми сандалиями, шапкой-невидимкой и заплечной сумкой.

— Если надо, то я обзаведусь, — послушно ответил странник, — ты только научи, как.

— Ты должен отправиться на запад, где обитают граи, сёстры Медузы. Их три, и у них один зуб и один глаз на всех троих. Завладев зубом и глазом, ты отдашь их обратно в обмен на ценные сведения. В частности, спросишь дорогу к нимфам.

Персей немного подумал.

— А разве ты сама не знаешь дорогу к нимфам?

Лик богини потемнел, круглые совиные глаза полыхнули жёлтым огнём, поглотившим зрачки.

— Ты смеешь мне перечить?

— О, богиня!.. — не находя слов, Персей опять повалился ей под ноги.

— Встань и внимай! — приказала Афина сурово. — Ты узнаешь дорогу к нимфам, и нимфы дадут тебе искомые предметы.

— Великая владычица! — произнёс Персей робко. — Не можешь ли ты мне открыть, зачем вообще нужны мне эти вещи?

— Но как же? Крылатые сандалии сократят дни твоих странствий, а в минуту опасности быстро унесут подальше от врага. Шапка-невидимка, когда ты приблизишься к Медузе, позволит тебе незамеченным подойти на расстояние удара. А в заплечную сумку положишь отрубленную голову, чтобы никто не пялил на неё глаза.

— Мне это всё ни к чему, — отозвался Персей со скромным достоинством. — Я намерен посмотреть Медузе прямо в глаза. Мне не нужен щит… — В этом месте герой испытал неожиданную слабость, но до Горгоны было ещё очень далеко, и он храбро продолжил: — И мне не нужна ни сумка, ни шапка-невидимка. А значит, не нужно идти к каким-то граям, отбирать у них зубы и глаза, чтобы…

— Своенравный, непокорный мужлан! — вскричала Афина Паллада и принялась расти. Персей попятился с задранной головой, а богиня становилась всё выше и выше, принимая постепенно обличье Ужасной Матери. В правой руке Афины зазмеился пучок смертоносных молний. Персей, отступая, споткнулся, упал навзничь и пришёл в себя лишь на кушетке, под недовольным взглядом аналитика.

5

— Впредь прошу вас обходиться без самодеятельности, — сухо сказал аналитик. — В конце концов, не забывайте, что люди той эпохи трепетно относились к различным демонам и божествам, и если уж вам померещилось, будто я принадлежу к племени последних, ведите себя соответственно. Зачем вы вдруг вздумали ябедничать? Чем опять вам помешало моё присутствие?

Тут Богданов заметил, что аналитик, болезненно морщась, потирает шею.

— А что? — спросил он осторожно. — Здорово досталось?

Аналитик пристально на него посмотрел, подумал и проговорил:

— Откровенно говоря, я не нахожу этому подходящего объяснения. Возможно, я чересчур увлёкся и подпал под действия так называемого самогипноза, транса. Как бы там ни было, шея болит до сих пор.

— Послушайте, — сказал Богданов, принимая его слова за чистую монету, мне кажется, что вы недооцениваете степень реальности этих образов. Вам виднее, но отчего не допустить, что я действительно переношусь сознанием в определённую историческую эпоху и там пребываю в теле самого настоящего Персея? Которым я, каким бы смешным это не представлялось, действительно был в одном из воплощений?

— Перестаньте городить вздор, — отрезал аналитик. — Здесь вам не машина времени, а передовой метод с использованием психодислептиков. Самое большее, что я могу вообразить, это единое информационное поле, где безраздельно властвует коллективное бессознательное. Процессы, в нём происходящие, совершенно не изучены. И нет нужды прибегать к помощи каких-то фантастических гипотез с действующими богинями, драконами и медузами. Вы позволили себе сделать серьёзную ошибку, — продолжал он выговаривать Богданову. — Она может стоить вам многого — если не всего. Неужели вы не понимаете, что, устраняя меня из мифа, полностью подпадаете под влияние Ужасной Матери? Вы даже не дойдёте до Горгоны, вас прикончит Афина, поскольку Великая Мать многолика.

— Я ведь не нарочно, — попытался оправдаться перепуганный Богданов. Но аналитик продолжал наносить удары:

— Как это — не нарочно? Вы, мой драгоценный, оказались в ситуации, которая требует абсолютной концентрации воли! Вы всё-таки не удержались и взяли зеркальный щит. Я, конечно, понимаю, что вам было трудно. Но мне безразлично, каким образом сделаете вы над собой сверхусилие и откажетесь от соблазна раствориться в материнской стихии. Ваша мнимая целостность в роли Персея губительна. Ведь вы, оставаясь Персеем и больше, как вам грезится, никем, умаляете свои способности к геройству — именно потому, что вы не только Персей. Вы что-то помните; какие-то ошмётки прошлого беспокоят и выставляют вас в невыгодном свете — например, пустая фамилия без личности. Естественно, что вы растерялись перед лицом бессознательного, и оно, обернувшись Афиной, моментально воспользовалось вашим смятением. Подсознание беспощадно — зарубите себе на носу! А потому вы нуждаетесь как раз в неизбежном, мучительном раздвоении, которому, конечно, всячески противится ваша психика. Но вам придётся приналечь и захватить в античный миф как можно больше из сегодняшнего дня — только так вы сможете превзойти Персея, отбросить щит малодушия и впитать смертельный взгляд Горгоны. А я, конечно, в этом деле был и остаюсь вашим незаменимым помощником.

Богданов расстроенно изучал поцарапанный линолеум.

— Я постараюсь, — выдавил он жалобно. — А может быть, всё-таки, со щитом? Может быть, мне хватит цензурированного образа Медузы?

Аналитик снисходительно заулыбался, подступил к Богданову и положил ему руку на плечо.

— Но это даже не синица в кулаке, — шепнул он с наигранным беспокойством, призывая клиента поскорее отречься от нечаянной глупости. Персей — что, по-вашему, он приобрёл для себя? — Аналитик выждал, покуда Богданов, совершенно к тому времени запутавшийся, не поднял на него затравленные глаза, сдаваясь. — Вы абсолютно правы! — воскликнул аналитик (Богданов молчал). — Он получил Андромеду! Если переложить миф на язык психологии, он высвободил из плена стихии женскую половинку собственного «я» — прекрасную, вполне безобидную и всех устраивающую. И жизнь Персея (а миф, напоминаю, есть всего-навсего слепок с процесса саморазвития личности) — жизнь его, взятая мною в кавычки, на этом не закончились. Он натворил ещё много чего, но так и не достиг достаточной целостности. Ибо женское и мужское — лишь пара жалких островков посреди безбрежного, страшного океана. И я предлагаю вам именно этот божественный океан целиком, а вы лепечете какую-то чушь о полумерах.

— Я могу лопнуть, если вмещу океан, — Богданов сделал последнюю попытку отвести неизбежное.

Аналитик изогнул бровь.

— Разве только от страха, — согласился он язвительно. — Ведь вы его носите в себе с рождения. И прикрываете свой страх перед первичным всякими нелепостями. Может быть, вы забыли, с чем пришли ко мне в самом начале?

— Не забыл, — угрюмо буркнул Богданов.

— Тогда повторите, — жестокость аналитика не знала границ.

— Я…я боялся…я боялся, что меня уложат в большой деревянный чемодан и отнесут на вокзал.

Неприятный, но не более того, багажно-дорожный сон посещал Богданова еженощно на протяжении трёх месяцев. Не удивительно, что Богданов без особого труда смог воссоздать ночное ощущение кошмара и ударился в слёзы пресные, разведённые, давным-давно потерявшие соль.

6

Пейзаж был чрезвычайно яркий — золото, лазурь, изумруд. Боги не любили полутонов.

Персей, коленопреклонённый, стоял на песке, повернувшись к морю спиной, и мелкие тёплые волны трудились над его босыми ступнями.

— Я рассчитываю на известное благоразумие, — сказал в мозгу проклятый голос.

— Вот окаянный, — пробормотал Персей в изнеможении и утомлённым взором поискал Афину-заступницу, но он пребывал в одиночестве; вокруг, сколько хватало глаз, не видно было ни души. Да и сама встреча с Афиной, по правде сказать, не говоря уже о содержании беседы, помнилась плохо — осталось только общее впечатление о каком-то конфликте.

— Богданов, — не унимался демон, — вы должны сосредоточиться. Ну, чем же мне вас растормошить? Хотите, заведу машинку-уроборос? Послушайте, как скачет!

— Кто ты, о возмутитель моих мыслей? — спросил Персей. Он продолжал стоять на коленях и созерцал песок, как будто надеялся различить среди песчинок источник беспокойства.

Голос откашлялся.

— Уже лучше, — отметил он одобрительно. — Диалог даёт надежду на взаимопонимание. Я — ваш врач, о благороднейший Персей. Заметьте, что я тоже иду на уступку и соглашаюсь величать вас не вашим подлинным именем, а сказочным.

— Я не нуждаюсь в лекаре, — молвил Персей, примиряясь с неизбежным соседством.

— Так многие считают, — возразил целитель. — И все без исключения заблуждаются. К вам, существуй вы как Персей на самом деле, это относится в первую очередь.

— Я существую, — ответил Персей оскорблённо. — У меня есть голова, а также туловище с членами. Бессмертные боги вдохнули в меня живую душу и наделили речью. В конце концов, я сын великого Зевса! Гораздо правильнее будет рассудить, что нет тебя, поскольку ты бесплотен, невидим и разве лишь болтлив и надоедлив.

Демон-врачеватель помолчал, решая, стоит ли ему рисковать.

— Я готов воплотиться, — сказал он наконец. — Но должен в этом случае потребовать от вас гарантий своей неприкосновенности. Моё недавнее вмешательство в вашу судьбу имело следствием ощутимую травму.

— Хорошо, я не трону тебя.

— Не только вы лично — дайте слово, что не попросите о помощи каких-нибудь ещё так называемых богов, — не отставал осторожный голос.

— Не попрошу, можешь смело явиться.

Голос вздохнул и снова начал разглагольствовать, беседуя, судя по всему, с самим собою:

— Что ж — познание бесконечно. Оно полно сюрпризов. Я вижу, что нельзя ограничиваться лечением одного только Богданова. Донести до чердака его сознания содержимое подвалов — это полдела. Одновременно я вынужден запустить противонаправленный процесс и переместить в подвал содержимое чердака. Иначе говоря — подвергнуть лечению также и вас, о благородный Персей, в надежде показать вам светлые горизонты разума.

Персей, который, разумеется, не понял из этой речи ни слова, яростно ударил по колену кулаком.

— Ты жалкий трус! — воскликнул он презрительно. — Ты хочешь пустой болтовнёй усыпить мой разум. Хочешь продолжить беседу — покажись, а не зуди в моих ушах подобно безмозглой мошке!

— Ты обещал, — напомнил демон с опаской, и тут же в пяти-шести шагах от героя задрожал нагретый воздух. — Моя болтовня наполнена смыслом. Я наговариваю на диктофон. Случись со мной какая-нибудь неприятность, мои старания не пропадут напрасно. Их оценят потомки.

Персей смотрел, как перед ним постепенно материализуется смутно знакомая фигура. Не было сомнений в том, что воплощался тот же самый тип, что без приглашения явился во дворец Полидекта. Но сегодня Персей был вынужден признать, что этим мелким эпизодом знакомство не исчерпывается. Что-то было ещё…что-то совершенно неправдоподобное…неизвестно, когда, и страшно подумать, где. Спору нет — он раньше видел эту помятую физиономию, похожую на морду какого-то зверя…видел и блестящие прозрачные колёса, оседлавшие нос и прикрывавшие бесцветные глаза.

"Богданов", — сказали в мозгу. Персей отшатнулся: он ощутил, что демон был на сей раз не при чём. Он, занятый материализацией, молчал, а варварское слово произнёс он сам, Персей, своей собственной внутренней речью в собственном сознании. И странное слово казалось при этом родным, но только утратившим по какой-то ужасной причине свой смысл.

— Персей Богданов, — пробормотал герой и понял, что слово заняло положенное место, но от того понятнее не стало.

Тем временем подозрительная личность, называвшая себя врачом, обрела завершённый вид. Аналитик, не спуская глаз с Персея, машинально отступил. Предупреждая новые утомительные расспросы, он сразу перешёл к делу и быстро сообщил:

— Я послан для того, чтобы сопровождать вас, Персей, в ваших поисках Медузы Горгоны.

Тот раскрыл было рот, желая сморозить очередную глупость, но аналитик его опередил:

— Я также призван заботиться о вашей героической душе, которую после гибели тела ожидает блестящее будущее. Подвигом, который вам поручено совершить, вы дадите ей возможность бесконечного совершенствования, в конце которого разовьётесь до уровня светлого, могущественного божества по имени Богданов. И ваше новое воплощение, которому суждено произойти в весьма отдалённом будущем, станет значительным событием в истории мира.

Он попал в точку.

— Мне покорится Олимп? — глаза Персея зажглись жадным огнём.

— Несомненно, — отозвался аналитик, довольный, что напал на верный след. — И даже больше — вас будут также славословить жестокие варварские боги, и боги дальних стран, куда не добраться галерам и парусникам, и в вашу честь простые смертные воздвигнут умопомрачительный храм, отделанный золотом, где денно и нощно будут куриться благовония, а жертвенники не будут просыхать от крови людей и животных…

— Говори тише, — посоветовал Персей, озираясь в поисках Афины или, на худой конец, Посейдона: море было рядом. — Пока этого не произошло, нам следует держать наши намерения в тайне от нынешних правителей мира.

— Ты прозорлив и мудр, — аналитик, вспоминая неприятное свидание с Афиной, высказал эту лесть не без доли искренности. — Я должен предупредить тебя о самом главном. Ты должен передать мне свой щит — тот самый, которым ты в настоящую минуту владеешь и который, будучи зеркальным, сверкает, затмевая солнце.

Персей схватился за щит — одной рукой. Другую он положил на рукоятку кривого ножа, подарка Гермеса.

— Ты, видно, безумен! — молвил он угрожающе. — Разве ты не знаешь, что ни один из смертных не властен смотреть Медузе в глаза? С чудовищем возможно совладать, лишь отразив его лик щитом.

— Ни один из смертных — это ты верно сказал, — кивнул аналитик почтительно. — Но только не Богданов! Богданов — тот, кто наделён великой силой бесстрашно заглянуть в пучины первобытного, божественного океана подсознания… — аналитик запнулся, сообразив, что говорит лишнее. Но было уже поздно.

— Ты не получишь щита, — сказал Персей непреклонно и крепко прижал к груди драгоценный сверкающий диск.

— Да разожмите вы руки, — приказал раздражённый лекарь. Угодливость и почтение исчезли из его речи, но удивиться Персей не успел, поскольку тут же до него дошло, что действие инъекции прошло и сеанс закончился. Аналитик потянул штору, и в окно хлынул дневной свет.

7

Богданова трясло. Сердце стучало неровно и тяжело, в горле вырос плотный, прочный узел. Воздух толчками врывался в разинутый рот, а пульс в ушах казался пещерным гномом, который, вооружившись киркой или мотыгой, упорно ищет выход на поверхность.

— Больше не хочу, — с трудом проговорил Богданов. — С меня достаточно. Раньше всё было иначе…

— И в чём же разница? — холодно осведомился недавний сопровождающий, пренебрегая паникёрскими настроениями Богданова.

— В том, что сейчас я был там по-настоящему. Раньше я просыпался, и всё казалось сном. А теперь не кажется.

Тут пациента передёрнуло, и он прикрыл глаза. Аналитик пожал плечами:

— А чего ж вы ждали? Конечно, с каждым последующим сеансом переживания делаются всё интенсивнее. Но главное даже не в этом. Вы дрожите потому, что я покусился на святую святых: ваш зеркальный щит, вашу цензуру, расставание с которой для вас невозможно даже в кошмарном сне.

Богданов помотал головой:

— Пусть будет так. Пусть невозможно. Не могу, так не могу.

— Не будьте бабой! — гаркнул аналитик столь внезапно, что лежавший на кушетке едва не обмочился. — Мне надоели эти бесконечные сопли! Мало того, что вы чуть было не сломали мне шею, так смеете вдобавок утверждать, что я пострадал напрасно! Хотя бы об этом подумайте.

Пациент приподнялся на локте.

— Я? Я чуть не сломал вам шею?

Аналитик, изображая исключительное недовольство, отвернулся и буркнул:

— Конечно, вы. Теперь уж можно признаться: транс тут не при чём. Вы отождествили себя с бессознательной силой под видом Афины и съездили мне так, что я с трудом сдержался и не дал вам сдачи. Я, понятное дело, не хотел вас смущать и правду скрыл, но раз вы пошли на попятный, то…

Как ни странно, сообщение аналитика вернуло Богданова к жизни. Он сел.

— То есть… поклянитесь жизнью!

— Клянитесь сами, если вам нравится, а я не буду. Клятвы предрассудок, я оперирую научными фактами, которые установлены опытным путём.

Богданов покраснел и замолчал надолго. Врачеватель, ощущая себя победителем, разместился в кресле, скрестил на груди руки и уставился в окно. Он восседал с неприступным видом, разрешая бестолковому Богданову раскаяться.

Тот, наевшись поедом собственной сущности, гнилой и незрелой сразу, в конце концов робко обратился к аналитику:

— Можно задать вопрос?

Аналитик, не оборачиваясь, свысока уточнил:

— Один?

Уничтоженный Богданов кивнул, одновременно сглатывая слюну.

— Задайте, — бросил аналитик равнодушно.

— У меня сложилось впечатление, — взволнованно заговорил клиент, — что Персей тупеет не по дням, а по часам. В отличие от меня. То, что я помню после сеанса, становится с каждым разом всё более живым. А тот, несмотря на ваши попытки лечить его вместе со мной, остаётся непрошибаемым.

Богданов, полный надежд на прощение, вскинул глаза на собеседника. Аналитик ненадолго задумался, потом просветлел и — уже, увлечённый, оживляясь — пустился объяснять:

— Думаю, что ответ здесь простой. Ведь у Персея очень ограниченные способности к саморазвитию, поскольку он существует не самостоятельно, а лишь в качестве удобного вместилища для примитивных пластов вашего сознания. Вы снова забываете, что Персея нет и никогда не было, есть только миф между прошлым и будущим, которым пользуются все, кому не лень — всё, короче говоря, человечество. Психологическая основа человечества едина. Вам повезло добраться до глубинного, неподатливого слоя. Персей, символизируя этот слой, расти не может, он замкнут в своей окаменелой форме. Возможно, это прозвучит парадоксально, но он, хотя миф об этом молчит, тоже является жертвой Медузы: Персей окаменел, будучи близок к первородному праокеану. Он больше, чем вы, человек сознательный и современный, зависим от чар его мутных вод, в которые, конечно, не раз заглядывал вольно или невольно, а потому и лишился способности что-либо в себе изменить. И жив остался только благодаря собственной трусости — вместо того, чтобы смело взглянуть в глаза неистовой первопричине, он, прячась за щит, отрубил ей голову, то есть — убил, подавил, вытеснил, загнал в подсознание и с этим жил дальше, обречённый на прежнюю беспросветную слепоту.

Богданов сидел и обдумывал услышанное. Он вспоминал, как тёплые морские волны лизали ему пятки. Аналитик, думая, что клиент занят внутренней борьбой, не стал ему мешать. Он встал, подошёл к окну, сдвинул шторы, рассчитывая этим действием подтолкнуть Богданова к принятию единственно правильного решения. Дескать, деваться тебе некуда — что бы ты там себе сейчас не мыслил, процесс благополучно развивается без твоего участия, машинка-уроборос скачет по полу, вот уже и шторы сошлись, а через пару секунд я переберусь на своё рабочее место в изголовье кушетки. Ты, поглощённый страхом и сомнением, автоматически подметишь каждый мой шаг, невольно придавая отмеченному черты неумолимого рока. Так думал аналитик, но, когда Богданов, наконец, раскрыл свой широкий, от уха до уха, рот, вместо единственно правильного решения прозвучала язвительная реплика:

— Мне пришло в голову, что чем сферичнее, изящнее идея, тем больший промах скрывается за кадром. Изящество и завершённость предполагают глобальную ошибку. Ведь человек не может предусмотреть всё до мелочей. И потому теория, которая всё гладко и складно объясняет, наверняка ошибочна.

Аналитик вздохнул: ну и речи — научил на свою беду. Надо же, как излагает. Не переча, словно истинно душевнобольному, он потянулся за шприцем.

— Я никогда не утверждал, что моя теория стройна и совершенна, — начал он, усыпляя бдительность Богданова. В его голосе появились успокаивающие, баюкающие интонации, будто кто-то очень взрослый, очень толстый и очень далёкий от мира детских снов принялся самодовольно напевать какое-нибудь бессмысленное "Бом-бом, бом-бом". — Это вообще не моя теория. Я даже не берусь её чётко сформулировать. В ней много пробелов, неясностей…

— Как белых пятен на глобусе, — подхватил Богданов, чья способность мыслить образно неуклонно возрастала. — Но глобус остаётся глобусом, он круглый и совершенный.

— Экий вы фантазёр, — похвалил его аналитик, одновременно закатывая рукав богдановской рубашки. Богданов, слегка оглушённый как психологией, так и химией, не сопротивлялся. Он, казалось, совсем не обращал внимания на манипуляции. Аналитик приписал это своему гипнотическому мастерству.

— К чему это всё? — клиент заглянул в глаза целителя, когда игла впилась ему в руку. — Почему вас так заботит спасение моей души? Чтобы что-то спасти, надо сперва это разыскать и опознать…

— Вы слишком высокого мнения обо мне, — улыбнулся аналитик, кладя шприц на столик- Спасение души не есть моя цель, и если ваша душа спасётся, то это будет счастливым побочным эффектом лечения. Я честно отрабатываю полученные деньги. На сегодняшний день моя задача скромна. Я всего-то и хочу, чтобы вы перестали мусолить бредовые мысли насчёт вокзалов и чемоданов. Ведь это тёмный бог, сокрытый в вас, пугает вас чёрной утробой. Он — кит, вы — Иона. Ну, ничего, мы вскроем этот чемодан, и вы убедитесь, что внутрь лезть вам незачем.

8

Персею не слишком хотелось разыскивать сомнительных грай, да и путь до сада Гесперид предстоял утомительный. По какой-то причине Афина оказалась не в силах лично одарить героя крылатыми сандалиями — кроме же сандалий он, в соответствии с внушениями демона, ни в чём не нуждался. Сандалии находились у нимф; где искать последних, Афина тоже отказалась сообщить — вероятно, не знала сама. И потому Персей с его спутником справедливо опасались, что поиски сандалий порядком затянутся — к тому моменту, когда они доберутся до нимф, их ноги всё равно будут сбиты в кровь. Поэтому, посовещавшись, решили послать к чертям и грай, и нимф, и Афину сразу вместе, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что черти являлись гораздо более поздним мифологическим оформлением телесных процессов.

— Это ничего, — сказал врачеватель успокаивающе. Персей посмотрел на него вопросительно, поскольку ничего не говорил, и врачевателю пришлось ещё раз, уже по поводу своих разговоров с самим собой, отметить, что "это ничего".

— Я беседую с богами, — объяснил он с суровым видом.

— С Богдановым? — встрепенулся Персей.

— С ним, с ним, — махнул рукой волшебник.

…Шли в молчании, вдыхая горячий влажный воздух. Персей, закалённый в боях, легко сносил естественные тяготы и лишения, чего нельзя было сказать о его спутнике. Похоже было, что мало-помалу их путешествие начинало раздражать чародея.

— Вы когда-нибудь моетесь? — неожиданно осведомился чародей с ноткой неприязни и косо посмотрел на козий мех, из которого была сделана одежда героя.

— Я посещаю бани, — молвил Персей удивлённо.

Лекарь хмыкнул, отвернулся и дальше шёл, периодически с досадой поводя то плечами, то носом.

Ночевали они под открытым небом. Сон их часто прерывался песнями далёких сирен и топотом сатиров, которые имели привычку водить хороводы в самое неподходящее время. Так прошли первые сутки, вторые; Персей всё чаще замечал на лице своего спутника недоуменное выражение. Он не понимал причин удивления лекаря; Персей считал, что события не покидают накатанной жизненной колеи и ничто в их путешествии не противоречит порядку вещей.

— Что тебя гложет? — спросил он, не выдержав, на третьей стоянке.

Аналитик почесал заросший подбородок.

— Мне казалось, что идти придётся поменьше, — пробормотал он.

Персей многоопытным взглядом оценил ночное небо, усыпанное звёздами. Сверясь с одному ему известными ориентирами, он сообщил чародею утешительную новость: по всему выходило, что ещё до полудня они попадут в местность, где обитает Медуза Горгона.

Спутник с облегчением вздохнул, улёгся на бок и закрыл глаза. Глядя на него, Персей покачал головой, в который раз дивясь варварской одежде пришельца. Неужели великий Богданов поощряет подобную моду? Или — страшно подумать — носит нечто похожее сам?

Ужаснувшись, что страшное божество подслушает его непочтительные мысли, Персей поспешил выкинуть вредный мусор из головы и забыться сном. Чародей лежал неподвижно, ловя чутким ухом каждый шорох, что издавал засыпающий Персей; герой очень долго ворочался — вероятно, его продолжали одолевать крамольные фантазии. Наконец раздался богатырский храп; аналитик приподнялся на локте и внимательно вгляделся в распростёртую фигуру. Немного выждав, он крадучись приблизился к герою и осторожно вытащил из-под него зеркальный щит. Отошёл подальше, размахнулся и с силой, не хуже заправского дискобола, метнул орудие трусов и слабаков в дрожавшую на водах моря лунную дорожку. Щит, уподобившись на краткий миг летающему блюдцу, с прощальным музыкальным всплеском утонул.

Аналитик, довольный собой, растянулся под деревом, в котором смутно угадывался кипарис — впрочем, уверенности в видовой принадлежности растения у аналитика не было. Он быстро заснул, и во сне видел себя самого, склонившегося над лежащим на кушетке Богдановым. Аналитик из сновидения с раскрытым ртом ловил каждое слово клиента, а из того щедрым потоком лился монотонный рассказ о странствиях Персея. Но сновидец, никогда в жизни не слышавший о Ли Бо, и не подумал просыпаться.

9

— Вероломный червь!

Вопли Персея аналитик слушал из-за маленького холмика, за которым поспешил укрыться при первых раскатах громового голоса.

— Выйди, слизняк, и приготовься умереть достойно!

Чародей благоразумно помалкивал.

Рассвирепевший воин метался взад-вперёд по лужайке, горя желанием сурово покарать подлого вора. Пробудившись и не найдя драгоценного щита, Персей моментально утвердился в мысли, что имел глупость провести последние дни в обществе мелкопакостного духа, который, по всей вероятности, был специально подослан к нему многочисленными врагами. Получалось, что мнениями Полидекта и Афины он пренебрег совершенно напрасно. Впрочем, Персей, располагавший массой времени для размышлений и анализа, уже начинал кое-что понимать насчёт Полидекта и его повышенного интереса к Данае, так что коварного монарха никак нельзя было сбрасывать со счетов. Возможно, духа подослал Полидект. Да, это представлялось весьма правдоподобным.

Аналитик, осторожно выглядывая из травы, внимательно следил Персеем, который без устали размахивал кривым ножом. Врачевателю очень не хотелось расписываться в собственном бессилии, но звёзды нынче расположились явно не к его пользе. Рано или поздно Персей обязательно доберётся до убежища, и аналитик со страхом воображал дальнейшее. Когда — в далёкой, бесконечно теперь далёкой приёмной — он потирал свою бедную шею, жалуясь на силу удара «Афины», он ни в чём не покривил душой. Удар оказался и вправду хорош, а потому аналитик совсем не стремился сводить знакомство ещё и с клинком Персея.

Всё, однако, разрешилось несколько раньше, чем оба предполагали.

Прямо перед носом перепуганного аналитика шлёпнулась на землю бездыханная певчая птица — не иначе, как соловей. Прочие пичуги тоже смолкли — неизвестно уж, мёртвые или живые. Всё живое сочло за лучшее убраться подальше с дороги Медузы Горгоны, которая вдруг, откуда не возьмись, появилась на лужайке. Ядовитые змеи, составлявшие причёску Медузы, ничуть не умаляли зловещей красоты богини, и даже многократно её усиливали.

— Закрой свои глаза, о доблестный Персей! — пропела Горгона обворожительным голосом.

Повторять, конечно, не потребовалось. Персей повиновался. Он крепко зажмурился и для верности прикрылся ещё и локтем. Аналитик, в свою очередь, уткнулся носом в дёрн и замер, словно уже превратился в доисторический валун или, на худой конец, булыжник.

— Это ненадолго, — успокоила Персея Горгона. — Скоро ты сможешь беспрепятственно сносить мой взор, ибо наш встречный психотерапевтический сеанс близок к завершению.

Герой, не зная, что ответить, сжимал на всякий случай рукоять бесполезного ножа. Он не был обучен премудрости усекновения голов вслепую.

— Тот, кого ты ищешь, отлёживается за пригорком, — медовым голосом сообщила Медуза. — Ты можешь пойти и внимательно его рассмотреть.

Персей, не размыкая век, начал топтаться на месте, гадая, в какую ему идти сторону.

— Глаза можно открыть, — не без ехидства разрешила Медуза Горгона.

Врачеватель вжался в землю, услышав тяжёлые шаги. Он, в отличие от Персея, глядеть не отважился, а потому лишился удовольствия созерцать праведный гнев на лице Персея. Помимо гнева, там можно было прочесть детскую радость, что обычно возникает при обнаружении товарищей, которые, играя в прятки, разбежались по комодам и буфетам.

— Щита больше нет, — объявила Медуза серьёзно и торжественно. — Теперь ты властен заглянуть в глаза своего будущего, которое так долго тебя отпугивало. Ты сможешь оценить грядущее могущество собственного разума, достигшее через много веков наивысшей концентрации в некоем Богданове. Загляни в зрачки этого лекаря и прочти в их глубине свою судьбу. Когда же ты с ней познакомишься, реши, достойны ли вы с этим будущим друг друга и кто из вас кого должен страшиться и остерегаться.

Персей, загипнотизированный речами ведьмы, взял локоть аналитика и с силой потянул на себя.

— Ты что! Ты что! — закричал задыхающийся, до смерти перепуганный чародей.

— Не бойся, я не загляну в твои зрачки, — обратилась к нему с презрением Медуза. — Я хорошо понимаю, что, сделай я это — ты покойник. Будущее в твоём лице чересчур немощно, оно не готово к подобным испытаниям.

Медленно, осторожно приоткрыл аналитик сперва левый глаз, потом правый. И увидел, наконец, Персея, который напряжённо сверлил его ответным взглядом.

— Впитывай, вбирай и делай выводы, о божественный воин. Много дней потратила я на то, чтобы посредством заклинаний и неназойливых чар завлечь тебя сюда, на эту лужайку, проведя сквозь тяготы самопознания. Гляди же на своё будущее — сколь оно безжалостно, безмозгло, сколь безответственно оно, посягнувшее на святую святых — твой щит, твою защиту от грядущих мерзостей. Гляди и выбирай, что более тебе мило — бесстрастный интеллект, не признающий табу, или же гармония души и тела, которую я, как только ты ответишь на этот главный вопрос, готова тебе подарить.

Персей, наглядевшись, скривился и молвил с долей отвращения:

— Ты знаешь, Медуза, мне что-то не нравится этот хвалёный Богданов. Он неказист, труслив и суетен.

— Слова не мальчика, но мужа! — похвалила его Горгона. — Оставь же теперь медиума в покое и развернись ко мне лицом.

— Стой! Не делай этого! — попытался вмешаться выпитый до дна аналитик. Ты не готов!

Змеи на голове Горгоны вздыбились и зашипели. Задрожали, набрякнув на тысяче жал, капельки яда.

— Повернись ко мне! — прокаркала она ужасным голосом.

Персей, будто в полусне, медленно повернулся и взгляд его растворился в лучистых потоках, исходивших из ведьминых орбит.

— Великий момент! — проскрежетала неожиданным ужасным скрежетом Медуза Горгона. — Божество глядит на строптивого смертного! Это странно, но меня преследует страх — что, если в камень обращусь я? Не стоит дрожать, о мой отважный противник, я не причиню тебе вреда. Гляди! Ты видишь, что хотел впустить в твою душу этот безнравственный естествоиспытатель?

Персей поднёс руки к горлу и, не отводя парализованных глаз от лица Медузы, начал оседать на траву. Рот его искривился, на лице написался дикий страх.

— Так прими же в себя то, что искал! — закаркала победоносная колдунья, и аналитик, окончательно разбитый волшебным параличом, проследил, как две синие молнии вошли точно в череп Персея. Из ушных раковин героя повалил горячий сизый дым, по кончикам пальцев забегали искры.

Горгона же, продолжая изливать в своего неудачливого губителя струи магического света, бесшумно оторвалась от земли и строго вертикально повисла, подобно космическому модулю на старте.

Силы к аналитику вернулись как-то сразу, без предупреждения. Он поспешно отпрянул и едва не свалился со стула. Убедившись в своём благополучном возвращении домой, он первым делом ощупал собственные щёки и нашёл их гладко выбритыми. Потом посмотрел на Богданова, который, вытянувшись, лежал на кушетке и улыбался.

— А я больше не боюсь, — сказал Богданов радостно.

— Не торопитесь с выводами, — предупредил его аналитик, переводя дыхание. — Вы, наверно, считаете себя счастливым победителем, впитавшим божественный океан. Однако развитие мании возможно даже при скромном успехе…я не говорю о бреде величия, но…

— Что мне до добродетелей! — ни к селу, ни к городу заметил весёлый Богданов.

Он выхватил из-под себя кривой нож, рванулся к аналитику и в два удара его обезглавил. Потом вышел в прихожую, нашёл на хозяйских антресолях подходящий чемодан и спрятал в него голову. Когда Персей закрывал крышку, он сочувственно поцокал языком при виде поджатых губ владельца чемодана.

Ощущая в себе присутствие несметного числа равновеликих и разнополюсных возможностей, клиент пружинистым шагом вышел во двор. В песочнице играли детишки; Персей, имея власть казнить и миловать, приблизился к ним с искренней приязнью и не ушел, пока не перегладил всех по макушкам.

Потом переложил чемодан в другую руку и отправился на вокзал.

Шествуя торжественно, с расправленными плечами, он то и дело смотрел по сторонам, ища, кого бы наказать или, напротив, осыпать великими милостями. В сущности, всё зависело от настроения. Достойных первого он мог расположиться наградить, достойных награды — умножить на ноль.

Ничего подходящего Персей не встретил до самого вокзала — всё какая-то неприличная мелочь, недостойная высокого вмешательства.

Так что на вокзале, придя туда, он для начала облегчил карманы: роздал убогим и нищим наличные деньги.

февраль-март 1999

 

Зубы

— Ваше желание звучит довольно странно, — стоматолог смешался. Он уже хотел взгромоздиться на стул-вертушку и произвести манипуляции, отработанные до автоматизма. Однако вместо этого доктор, выслушав пациента, неуверенно топтался возле бормашины и прикидывал в уме, чем его услуги могут закончиться.

Снизу вверх, из кресла, на него угодливо взирал терпеливый N.

— Я понимаю, — сказал он кротко. — Видите ли, я потому и записался последним — ведь работа, должно быть, займет немало времени.

Стоматолог раздраженно уставился на вежливое лошадиное лицо.

— Согласитесь, — заметил он осторожно, — не каждый день слышишь просьбу удалить все зубы. Должен напомнить, что я нашел у вас всего лишь две малюсенькие дырочки. Остальные зубы здоровы. В чем же дело?

N. вздохнул.

— Боюсь, что объяснения затянутся надолго. Вы и так…

Врач остановил его жестом.

— Ничего, ничего. Вы абсолютно правы — кроме вас больных сегодня уже не предвидится. Будет лучше, если вы изольете душу.

N. обреченно потупил глаза.

— Что ж, — сдался он тихо после внутренней борьбы, — я расскажу. Но предупреждаю, что мои доводы покажутся вам…как бы помягче выразиться…слегка абсурдными.

Стоматолог с преувеличенной учтивостью закивал, предлагая упрямцу говорить дальше и заранее соглашаясь с вероятной оценкой услышанного.

N. сложил пальцы в замок и несколько раз рассеянно ими пошевелил.

— Все дело в снах, — признался он наконец. — Несколько раз я имел несчастье увидеть во сне зубы.

Стоматолог молчал. Будучи во власти простительных подозрений, он теперь раздумывал, какая форма психиатрической помощи окажется эффективной. Отправить беднягу в психдиспансер или сразу вызвать бригаду? N. тем временем гнул свое:

— Ну так вот. Однажды мне приснилось, будто один из зубов расшатался, а десна начала кровоточить. Кстати, зуб и в самом деле был никудышный. Впоследствии я долго с ним мучился, пока его не вырвали. А примерно через месяц после сновидения скоропостижно скончалась моя тетушка.

N. замолчал, ожидая реакции и с тревогой следя за доктором. Тот притворно поразился:

— М-м? В самом деле? Сколько же, позвольте узнать, ей было годков?

— Восемьдесят четыре, — ответил пациент вызывающе.

Доктор не без труда восстановил на лице заботливое выражение.

— Так. Прискорбно. И что же?

— Да ничего — я тогда о зубе и не вспомнил. Как и в следующий раз, когда приснилось, что зуб мне выбили, и снова больной.

Стоматолог рассудил, что полезней все-таки слушать сидя, забрался на вертушку и приветливо улыбнулся. Нога его, закинутая на другую, чуть заметно покачивалась.

— Дядюшка последовал за тетушкой, — строго сказал N., не видя повода к веселью.

Доктор немедленно погрустнел.

— Простите за дотошность — а сколько лет было вашему дяде?

— Столько же, — последовал сдержанный ответ. — Напрасно вы улыбаетесь тогда я опять ничего не заподозрил. Лечил себе зуб — и ладно. Пока мне не открыли глаза. Пока я не начал кое-что понимать.

— Вы не волнуйтесь, — доктор полез в карман за спичками и папиросами. Не возражаете? Уверяю — я слушаю очень внимательно и непредвзято. Но почтенный возраст ваших родственников ставит всякую связь с выпавшими зубами под сомнение.

— Принято, — N. загадочно оскалился. — Но вскоре развернулся третий сон: в нем я привязывал нитку одним концом к очередному зубу, а другим — к дверной ручке. Сел и начал ждать, когда кто-нибудь войдет. Вошел какой-то скелет, погрозил мне пальцем, и зуб, понятно, вылетел. А двумя неделями позже племянница жены мыла окна и свалилась с девятого этажа.

— Это действительно печально, — стоматолог возобновил качание ногой, но уже по-иному — более энергично и размеренно. N. прикрыл глаза и помедлил. Потом глухо сообщил:

— Совершенно случайно, месяца через полтора после этого события, я узнал, что зубы во сне предвещают гибель знакомого или родственника. Тут-то я и припомнил все прошлые сны, связал их воедино и задумался. Не скажу, что мигом пришел к чему-то окончательному, но мысль засела прочно. Прошло около полугода, и на тебе — зуб теперь вываливается сам по себе. Я сплю и вижу себя стоящим в бесплодной пустыне, на ладони — зуб, а я тупо его рассматриваю. Утром я почувствовал тревогу и на всякий случай справился как бы невзначай — о здоровье родных и близких. Все казалось замечательным, я успокоился, а вскорости уже сидел на поминках. Моего шурина треснула по темени сосулька, он так ничего и не понял. И здесь я испытал настоящий ужас. Каждую ночь я засыпал со страхом и просыпался с облегчением, радуясь любому кошмару — лишь бы в нем не было зубов. Знаете, я очень люблю моих друзей и родственников. Я не могу мириться с такой неопределенной ситуацией. Впрочем, что в ней неопределенного? Как раз все ясно, как день. И положение продолжало ухудшаться. Несколько сослуживцев скончались как бы неожиданно, внезапно, но это произошло в период, когда я пользовался сильными снотворными. Может быть, мне и снились зубы, да я не запомнил. Подобная неизвестность оказалась куда мучительней, и я выбросил лекарства в помойку. Стоило мне это сделать, зуб приснился вновь: я сидел за столом и ковырял в дупле спичкой. Это было по осени, я в январе под трамвай угодила теща.

Стоматолог хлопнул ладонью по бедру, показывая, что с него достаточно. Он убедился в серьезности мотивов и…

N. не унимался:

— В последнее время — вы, доктор, конечно, вправе думать что угодно, — я замечаю все новые и новые зловещие признаки. Мир вдруг сделался полон угроз. Судите сами: сосед сверху вернулся из жарких стран и привез с собой десяток змей, среди которых есть ядовитые. В квартиру напротив вселились отъявленные бандиты. Тип, что проживает прямо под моим двоюродным братом, демобилизовался и набил жилье ворованными боеприпасами. У друга детства выросла какая-то родинка. Любовница хлебнула поддельной водки… На углу поставили будку — в ней точат ножи…

— Стоп, стоп, стоп! — замахал руками доктор. — Можете не продолжать, я отлично вас понимаю и глубоко сочувствую. Но скажите — так ли уж вы уверены, что, оставшись без зубов, больше никогда не увидите их во сне?

Обреченные зубы N. застучали.

— Вы давали клятву Гиппократа, — молвил он укоризненно, едва не плача. Нельзя так жестоко обращаться с больными, нельзя лишать их надежды. Вы что можете предложить другой выход? По крайней мере, нам стоит попытаться. Чутье подсказывает мне, что я на верном пути.

В этом стоматолог не сомневался. Правда, конечный пункт виделся им с N. по-разному.

— Я искренне вам соболезную, — врач, симулируя сожаление, вздохнул. — Но, к несчастью, я связан бюрократическими правилами. Лично мое мнение может быть каким мне заблагорассудится, но любая проверка выявит нарушение, и мне придется туго. Вырвать все зубы! Нет, я просто не имею на это права! Не имею, пока вы не принесете мне справку о состоянии вашей психики, — и доктор с беспримерным ханжеством развел руками.

N. печально усмехнулся, порылся за пазухой, достал сложенный вчетверо листок.

— Я предусмотрительный человек, — шепнул он доверительно. — Просчитываю на десять ходов вперед. Извольте, — он протянул бумажку доктору, и тот, помявшись, взял ее двумя пальцами. Повисла тишина. N. в конце концов ее нарушил и попросил:

— Если можно, доктор, — общий наркоз. Прошу вас. Не умножайте мои страдания физической болью!

Врач безмолвствовал. Он машинально сворачивал справку в трубочку и смотрел в пол.

— Целая операционная! — сказал он отчаянно, обращаясь сам к себе. Переведя взгляд на N., стоматолог воскликнул: — Как же вы без зубов-то будете, а? Перейдете на каши и кисели?

N., чувствуя, что выиграл схватку, пожал плечами:

— Что такое кисель по сравнению с чистой совестью? Поживем — увидим. Возможно, протезы…Да! — спохватился он, хватаясь за бумажник. — Не сочтите за провокацию — я в долгу не останусь!

Доктор отмахнулся, невольно решая, как бы половчее отказаться, чтоб все же взять.

— Идемте, — сердито сказал он, избегая прямого ответа. — Честное слово, я ощущаю себя преступником! Ох! — вдруг ударил он по лбу. — Как я мог забыть — наркоз ведь дело нешуточное! Мне понадобятся сведения о вашем сердце, давлении… — он поперхнулся, увидев, как N. склоняется над пакетом и извлекает оттуда толстую медицинскую карту. Почему-то доктор знал, что все анализы свежие, сделаны накануне. Не обращая больше внимания на документы, он вышел в коридор. На ходу доктор щелкнул пальцами, предлагая N. поторопиться.

…N. шагнул в белоснежную комнату, любовно окинул взором строгий операционный стол. Во рту пересохло — рот словно готовился к агрессии, живя по своим нехитрым законам и не завися от воли хозяина.

* * *

Супруга N., дородная властная дама, присела на тахту, раскрыла записную книжку. Близилась торжественная дата: день их с N. серебряной свадьбы, нужно было всех обзвонить и пригласить — список насчитывал двадцать четыре персоны.

Госпожа N. сняла трубку, набрала первый номер. С минуту она слушала протяжные гудки, затем в раздражении отключилась. Та же история вышла со следующим номером, потом — с третьим, восьмым…

"Повымерли они все, что ли?" — подумала госпожа N. недоуменно. Ее чувства пришли в расстройство. Начиная закипать, она снова и снова крутила телефонный диск.

* * *

Стоматолог усиленно моргал, пот плавно тек ему в глаза. Доктор трудился на совесть, под пальцами похрустывало и похлюпывало.

N. лежал неподвижно. Наркоз оказался волшебной штукой — совершенно фантастические, неземные краски, захватывающие звездные дали, блаженство свободного парения. Собственный голос, звучавший со стороны, убаюкивал вкрадчивым счетом:…четырнадцать…девятнадцать…двадцать три…двадцать четыре…

N. снилось, что ему вырывают зубы.

март 1998

 

Каприз воплощения

Меня зовут Пьеро. Сейчас мне, как водится, надают затрещин. Я буду стоять, унылый и несчастный, буду терпеливо сносить оскорбления и оплеухи. Моя единственная любовь скрывается в лесах, сопровождаемая косматым зверем. Ее преследует бессовестный бугай, спившийся директор кукольного театра. В подручных у него отвязанный кидала с сачком… М-да. Пожалуй, я не подумал. Не слишком-то привлекательная роль. Более того — совершенно идиотская. Я раздраженно помахал рукавами артистического балахона — длинными, как у смирительной рубашки, перевел взгляд на часы. Менять что-либо было уже поздно, я и без того задержался. Чертов провайдер!.. Я хватил кулаком по крышке стола, отключился от системы и обратился к зеркалу.

Ну да, как мне и хотелось — белая напудренная физиономия, уголки губ опущены, словно у депрессивного больного, а глаза, как у гея, подведены. Может быть, не подведены, может, это просто синяки от онанизма. Жабо — к чему, интересно? Чтобы слюни не капали на паркет? Туберкулезные румяна. Высокий колпак, пуговицы с ладонь. И все это — расплата за скверное утреннее настроение.

Вообще-то обычно меня зовут Буль. Сегодня, поднявшись пораньше и даже не умываясь, я подключился к новенькому биомодему, рассчитывая осуществить давно задуманную трансформацию. С недавних пор утренний макияж уже не сводится к пещерному умыванию, допотопному бритью и примитивной чистке зубов. Полная расшифровка генетического кода свела, наконец, воедино дорожки науки и магии, что разошлись давным-давно, однако у человечества имелась-таки цель, и конечный результат был предопределен свыше. Не мытьем, так катаньем, не магией, так биомодемом — короче говоря, теперь за полчаса возможно изменить свой облик в любом желательном направлении. Не нужно биться лбом об пол, чтобы обернуться вороной. Не нужно заклинаний, чтобы сделаться волком или белкой — достаточно сунуть руку в членоприемник, и компьютер, считав генетический код, посредством трансформера сотворит из вас все, что душеньке угодно. Правда, абсолютная трансформация запрещена международным законом, так что волк-то он волк, но мозги у него останутся человеческими. Иначе, мол, вообще людей не останется. Между нами говоря, не всех этот запрет устраивает.

И вот недавно мне стало обидно. Я вдоволь насмотрелся на глупых сограждан, которые, ошалев от новых горизонтов, пустились кто во что горазд. Больше всего меня раздражали сослуживцы — сослуживицы, если быть точным. Бабы — отдельная статья. Эти обезьяны, дорвавшись, окончательно обезумели, и теперь плевать им было на помаду, лак, бигуди и тени. Дня не проходит, чтобы какая-нибудь ослиха не явилась в присутственное место при радужных крылышках за плечами, с козьими копытцами вместо каблуков, с лисьим или павлиньим хвостом. Терпел я долго, и вот не выдержал — решился на грубую, но доступную даже примитивному уму демонстрацию. Придумал сделаться настоящим бревном без всяких там прикрас, свежих побегов, сердечек со стрелами, которые вырезает на стволах молодняк в пору гона — нет! Грубым, неотесанным бревном о двух ногах, тупым и молчаливым. Явился бы в таком угрюмом виде на службу, сел, ни слова не говоря, на свое рабочее место — по-моему, вполне понятный намек. Дескать, не заслуживает ваше безмозглое общество иной компании. А с другой стороны — не подкопаешься. Свобода генетического маневра дарована демократическими нормами каждому совершеннолетнему члену общества.

Приняв решение, я подключился к провайдеру, вложил в модем левую кисть, выбрал опцию "комплексная метаморфоза". Компьютер запросил ключевое слово — иными словами, нужно было написать, во что мне угодно превратиться. Я так и написал, просто и доходчиво: бревно. Занудная машина, дрожа за свою задницу, подстраховалась и переспросила: "Вы уверены? " Enter, Enter! Не тут-то было. Компьютер выдал новую отписку: "Данная операция требует изменения структуры локуса 3456/67 гена HLA 3456587-9. Вы согласны произвести трансформацию? " Я почесал подбородок, клюнул маркером в выделенный синим цветом ген и запросил справку. Выяснилось, что вмешательство в структуру указанного гена повлечет за собой расстройство тазовых функций — в частности, недержание мочи. Я представил себе бревно, страдающее подобным недугом, ходящее прямо под себя на глазах у коллег, и мысленно обматерил провайдера. Хотя я понимаю, что он-то здесь не при чем. Но надо же кого-то выругать! Разумеется, я отказался. Правда, мне не хотелось сдаваться без боя, и я предпринял новые попытки. Прогулялся по опциям, залез зачем-то в стандартные программы и даже сунулся в Сеть — может быть, кто подскажет, как проще объехать чертов ген и стать бревном с нормально функционирующей системой мочеиспускания. Все напрасно! Я впал в депрессию, и образ печальной куклы — время шло, кем-то стать рано или поздно придется! — показался мне вполне подходящим. Теперь же он меня ужасно раздражал. Компьютер — не трикотажная фабрика, и балахон, равно как и жабо с колпаком, являлись производными моей собственной кожи. Свойства последней, естественно, сильно изменились, но дела это не меняло — при всем желании я не сумел бы избавиться от клоунского наряда и был Пьеро, если можно так выразиться, цельным, совершенным, от которого уже ничего не убавить и ничего не прибавить. Конечно, возможности биомодема фантастические, я мог бы выбрать что-нибудь получше, но времени оставалось в обрез, и мне пора было отправляться на службу. Чертыхаясь и отплевываясь, я вырубил систему и стал собираться. Рукава отчаянно мешали, я то и дело в них путался; кроме того — они, хоть и лишенные болевых рецепторов, натягивали кожу в тех местах, где она оставалась обычной. Вдобавок потекла тушь — вернее, ее биологический аналог. Где-то произошла маленькая накладочка, и черный, без запаха и вкуса секрет начал течь. Я наспех утерся белоснежным рукавом и вышел из квартиры, громко хлопнув дверью. В конце концов, решил я, вокруг развелось такое количество диковинных, нелепых тварей, что можно было извинить некоторое несовершенство моего нового обличья.

Тут же я получил подтверждение своим мыслям: из квартиры напротив вышел слон. Признаюсь честно, я уж не помнил, кто там на самом деле живет — вечно этот тип показывался в обновленном виде: то Мумми-тролль, то пингвиненок Лоло. Теперь он стал слоном — небольших, разумеется, размеров, иначе не смог бы протиснуться в дверь. Он вежливо со мной поздоровался и хоботом вставил в замочную скважину ключ. В ответ я кивнул — с излишней, пожалуй, чопорностью, не с чего мне было задирать нос. Но он, стоя ко мне широким задом, ничего не заметил и продолжал с сосредоточенным видом манипулировать ключом. Наверно, даже такая практичная и многофункциональная вещь, как хобот, требует в обращении известных навыков. Я подумал, что щеголь-сосед не успеет их приобрести и к завтрашнему утру преобразится в кого-то еще.

Быстро сбежав по ступеням, я выскочил на улицу и спешным шагом пошел к Учреждению. Муниципальный транспорт я игнорировал уже довольно давно, поскольку причудливые формы, запахи и прочие экзотические качества тамошних пассажиров превращали пятиминутную поездку в настоящую пытку. К тому же городские троллейбусы и автобусы оказывались все менее приспособленными к реальности, менявшейся не по дням, а по часам. Сработанные в утренней спешке монстры там подчас просто не помещались, кое-кто не мог сидеть, другие — стоять и лежать: пресмыкались, как заведенные; кого-то кололи, кого-то кусали, толкали, непроизвольно насиловали. Пешком и надежнее, и спокойнее. Улица выглядела как обычно, если уместно говорить в наше время о какой бы то ни было обыденности. Во всяком случае, пикет коммунистов, расположившийся в месте своей постоянной дислокации, на перекрестке, не изменился ни в чем. Побитые молью субъекты неопределенного возраста, красные знамена, желтая пресса, истеричные плакаты и лозунги. "Спасем духовность! Защитим генетические нормы! " Мне стало смешно. Молчали бы, что ли, насчет генетики — ни стыда, ни совести. Как будто не из их числа был Лысенко сотоварищи, как будто самое слово не действовало на них, подобно красной тряпке на быка. Все божья роса, покачал я головой. А вдруг они тоже не настоящие? Компания виртуальных извращенцев, душевнобольных ряженых? Все, все возможно в наши сложные дни… Мысли мои переключились на Гертруду из отдела информатики, с которой я уже несколько месяцев крутил роман. Нам с ней пора серьезно поговорить. Во вкусе ей не откажешь, однако постоянные воплощения в сирен и гарпий, пусть и прекрасных в своей демоничности, сильно осложняют нормальные отношения. Моя, между прочим, совесть чиста — Пьеро как любовник ни в чем не уступит среднему мужчине. Ну, разве что, некоторые особенности ролевого поведения — да, здесь могут появиться трудности, но в сексе Гертруда всегда была склонной к деспотизму. В сочетании с русалочьим хвостом, однако, с Пьеро у нее возникнут проблемы… Пожалуй, стоит ей пригрозить услугами кентавра. Квартирка у меня небольшая, кентавр — как и слон-сосед — получится не слишком большой: скорее, это будет пони, но все равно, конь есть конь. Пусть призадумается. Пусть выберет минутку и взвесит все за и против.

Я замечтался и едва не был сбит взбесившимся дилижансом, который, как мне показалось, был не средством передвижения, а самым заурядным алкашом, с похмелья запутавшимся в программах трансформации. Часто я задумываюсь: к чему приведет вся эта вакханалия красок и форм? И не я один — дня три-четыре тому назад мне случилось посмотреть одну из насквозь политизированных телепередач, где выступал известный оппозиционер радикального толка. Я, кстати сказать, не вдруг его узнал: какой-то гомосексуальный полубог в хирургическом почему-то халате. Потом, конечно, догадался и долго ломал голову, соображая, каким психическим заболеванием должны были страдать имиджмейкеры, позволившие их боссу выйти на люди в подобном прикиде. Политик, невзирая на свой более чем сомнительный выбор, громил программистов, генетиков, биологов и человечество в целом. Он с серьезным по мере сил лицом утверждал, что древний змий — он же сатана — сможет в недалеком будущем торжествовать победу. Якобы вся человеческая история, начавшаяся с обособления разума, имела целью воплощение в жизнь дьявольского замысла самореализации. Покуда я ему внимал, у меня создалось впечатление, что государственный муж занят по преимуществу самолюбованием. Античный профиль, античный фас, кладбищенский взор, окрыленные сандалии (он снялся, сидючи с ногой, закинутой на ногу), идиотский венок из лаврового листа — за кого он держит потенциальных избирателей? И что такой может знать? Но доля истины в его словах, как ни удивительно, была. Я предложу их к обсуждению на вечернем собрании ячейки.

А до вечера, увы, далеко, как до неба. Небо даже кажется ближе, с каждым днем. Я приближаюсь к Учреждению, толкаю массивную дверь. Не радует даже Гертруда — ничто, ничто не будоражит мое сердце в этой постылой казарме, где выпала мне горькая доля прожигать лучшие, к творчеству предназначенные часы жизни. Мы занимаемся регуляцией социальных модификаций, рассчитанной, в основном, на отдельных индивидов, которые своим маргинальным, выходящим за рамки установленных норм метаморфозом угрожают общественной безопасности. Кроме того, в Учреждении существует отдел законодательства в сфере мод и обычаев, где под контролем государства разрабатываются желательные формы трансформаций и диктуется мода как таковая. В сущности, именно мы являемся законодателями в области трансформационных мод. Разработаны серии моделей как сезонных, так и сословных, зоологических, ботанических и мифологических; имеются программы "Четыре темперамента", "Мать и Дитя", "Отец и Сын", «Бэтмен» и многие другие. Дел, сами понимаете, невпроворот, но все это не имеет ничего общего с настоящим искусством.

Я вхожу, киваю вахтерше — Шамаханской царице, чей подлинный преклонный возраст не смог приукрасить даже биомодем, прикладываюсь правым глазом к идентифицирующему устройству. Пропускной режим на большинстве современных предприятий основывается на иридодиагностике, поэтому законом строжайше запрещено производить какие-либо действия в отношении радужной оболочки. Пьеро не Пьеро, мамонт не мамонт — правила для всех одни: не трогайте глаз! Машинка жужжит, мигает, вахтерша величественно склоняет голову, я прохожу, расписываюсь в журнале. Меня окружают коллеги, пожимают руки (рукава мешают отчаянно), справляются о житье-бытье. Многих я не узнаю, ну и ладно, какая разница, вчера была свинья, сегодня — носорожица, в нашей унылой действительности это ничего не меняет. Непроизвольно (Пьеро, куда деваться!) закатываю глаза, говорю несвойственным мне плаксивым голосом. Некоторые выражают обеспокоенность, интересуются, что случилось. Намекаю на таинственные интимные обстоятельства, так как в утреннем фиаско мне стыдно сознаться. Я, мастер экстра-класса, не сумел обернуться достойным их общества бревном! Колода у меня не получилась! Меня оставляют в покое, я поднимаюсь в отдел.

Там я немедленно забираюсь в виртуальный скафандр, подключаюсь к Сети. Скафандр — сущая, если разобраться, мерзость, но нам вменяется в обязанность не гнушаться даже самыми извращенными респондентами. Поэтому я прихожу в их дома в соответствующих доспехах, заранее уточнив, какой внешний вид обеспечит наиболее благоприятные условия для сделки. Меня встречают с распростертыми объятиями, готовые приобрести полный пакет программ. И я активно продаю: метаморфоз "Тоскливый Пенис, ищущий Руки" (за дополнительную плату — с Рукой в наборе), "Подземный Диверсионный Мутант", «Захер-Мазох», "Пиздент Чечни" (в артикуляции Бориса Ельцина) и так далее. Отстрелявшись, как водится, минут за сорок, я раздраженно откинулся в кресле, распустил ремни и приуныл. Безделье — самая страшная сторона моей трудовой деятельности. То, на что другие тратят полный рабочий день, я выполняю раз в девять-десять быстрее. И лучше, конечно же. Но не сидеть же сиднем, надо чем-то заняться — я вышел на связь с членами ячейки. Без всякой на то надобности, поскольку мы не могли открыто обсуждать наши дела, и приходилось вести глупую болтовню о всякой чепухе. То, что группа увидет начальника в виде Пьеро, меня не пугало. Раз предводитель сделался Пьеро, значит, у него на то были веские причины, и нечего сплетничать. Со мной, как всегда, разговаривали почтительно, но говорить-то было не о чем. Время сходки каждый знал заранее, вопросы, которые предполагалось обсудить, не подлежали разглашению через обычные системы коммуникации. Все, что мы могли себе позволить — это обмен понимающими улыбками. Улыбались те, кто оставался к этому способен, у некоторых не было ртов.

Натрепавшись, я перешел к программам новостей. Послушал нудную, затянувшуюся дискуссию о возможности тайного инопланетного вторжения. Этот спор велся уже не первый год: велика ли, мол, вероятность того, что агрессивные пришельцы, используя многообразие форм, растворились среди нормальных граждан и бродят, неопознанные, по улицам земных городов. На мой взгляд, такая вероятность была, и довольно высокая, но опасность казалась раздутой. Я-то знал, что совершенно не важно, есть ли среди нас инопланетяне. А почему я так считал — станет ясно из дальнейшего.

На другом канале крыли жидов. Оратор возмущался и доказывал, что биомодем изобретен евреями умышленно, с целью маскировки. Его собеседник негодовал и настаивал, что прибор является, напротив, детищем спецслужб, где сплошь славяне, и создан с теми же коварными намерениями. В конце концов спорщики не выдержали и вцепились друг в друга. Пальцы впились в щеки, шеи, носы; органы стали неестественно вытягиваться, так что сразу стало видно, что к чему, и кто есть кто. Дабы разрешить недоразумение, пустили рекламную заставку. Я расхохотался, обхватив себя руками, отчего со стороны могло померещиться, будто я безумен и меня спеленали. Подъехал в инвалидном кресле Рузвельт, наш начальник отдела — таким уж он казался сам себе, — взглянул на меня, смеющегося, неодобрительно покачал головой. "Буль, вы ли это? "- спросил он неуверенно. Я смолк и виновато посмотрел в его честные, мудрые глаза. Интересно: купил он коляску на распродаже, или нарастил из собственной задницы? Кретин же ты, любезнейший, думал я. Шеф, раздосадованным моим бездействием, передал мне новую партию дисков с новыми программами и товарами. Я покорно закивал, фантазируя насчет его возможной участи. Может быть, его перевернуть? Колеса наверху, старческие руки внизу… Почтенные седины собирают пыль… Стоит обмозговать.

Но позже я сменил гнев на милость, потому что очередное поручение помогло мне скоротать рабочий день. И вот он подошел к концу. Со мной попыталась связаться Гертруда, но мысли мои были уже заняты совсем другими вещами. Я потолкую с ней завтра, когда перестану быть Пьеро. Завтра я буду… Что, если решиться сегодня вечером? Не тороплю ли я события? Собрание рассудит. Впрочем, чушь — оно рассудит так, как захочу я. Тяжелая доля, великая ответственность, нестерпимое одиночество…

Сокрушаясь и сомневаясь, я покинул Учреждение. Мой путь лежал через бедные кварталы, жители которых, мучимые комплексом неполноценности, важно разгуливали во фраках и цилиндрах. Они преображались с помощью простеньких, дешевых операционных систем и не могли позволить себе вожделенной вычурности. Их представления о совершенстве возбуждали жалость и презрение. Пьеро — нечто такое, что оставалось им недоступно — вызывал в этих бедняках старинную, неизбежную смесь почтения и ненависти. Коли не во фраке — ясное дело, шагает толстосум. Один, разогрев себя сверх всякой меры, подошел поближе и как бы ненароком наступил мне на рукав, я чуть не грохнулся. Уличные музыканты забывали о своих скрипках, гитарах и флейтах; они опускали инструменты и глазели мне вслед. Конечно, было бы приятнее собираться где-нибудь в фешенебельном районе, в центре, но конспирация требовала иного: нас, отлично оснащенных технически, в последнюю очередь стали бы искать в стане неимущих. Какой-то оборванец попытался дернуть меня за жабо, я остановился, вынул мобильный телефон и сделал вид, что набираю номер. Подонок отошел, а я, посмотрев на него весьма выразительно, пошел своей дорогой. Не зная, какого характера окажется подмога, которую я могу вызвать, местная шушера сочла за лучшее оставить меня в покое. Минут через десять я добрался до места.

Помещение мы оборудовали в одном из старинных кинотеатров, где фильмов не видели вот уже несколько десятков лет. Здание арендовали то под казино, то под разного рода сомнительные конторы; в нем пытались торговать всевозможным хламом, устраивали конкурсы красоты, которые завершались общей пьянкой и откровенным бардаком. Наконец, собрав необходимые бумаги и дав кому следует на лапу, группа единомышлеников организовала в кинотеатре компьютерный центр с нечетко очерченным кругом задач. Во главе этой группы стоял я, законопослушный и состоятельный Буль. Первым делом мы обеспечили себя хорошо вооруженной и высоко оплачиваемой службой охраны. Внешне кинотеатр ничем не выделялся, глаза не мозолил и великолепно вписывался в опустившуюся компанию окрестных домов-развалюх. Однако внутри все обстояло иначе, хотя и роскоши не сыщешь днем с огнем. Зато сверхсовременная система оповещения предупреждала нас о любой попытке проникновения внутрь — как тайной, так и открытой. Преданной страже было по силам выдерживать штурм муниципального спецназа как минимум в течение десяти-пятнадцати минут — более, чем достаточно. До сих пор, по счастью, никому и в голову не приходило нас штурмовать.

И вот я терзался вопросом — не пора ли высунуть из подполья нос? На свежий воздух? Устроить небольшое шествие в парадных одеждах? Наша форма ох как привлекательна, а необычностью лиц марширующих сейчас мало удивишь! Смущало одно: идея, которая давно носилась в воздухе и многими была уже озвучена, предстала бы в этом случае осуществленной. Мы, естественно, поднимем трусов и паникеров на смех, отречемся от чего угодно, но все-таки можем быть подвергнуты особого рода проверке — ради спокойствия общественности. Готовы ли мы выдержать удар? Сколь многие примкнут к нам, будучи вдохновленными нашей акцией? Сплошные загадки. А может быть, я просто переборщил с Пьеро, излишне вжился в образ и стал неприличным нытиком. Впредь я так не оплошаю. Я не забуду о том, что форма и содержание известным образом связаны.

Автоматические двери, изготовленные из темного стеклопластика, разошлись, и я был встречен охранником. Снова идентифицирующее устройство — ничего не попишешь. Во-первых, я был Пьеро, и узнать меня было невозможно. Во-вторых, явись я даже в нормальном состоянии, под видом Буля, никто не смог бы поручиться, что это именно я. Вдруг подделка? шпион? Иридодиагностика дает, конечно, определенные гарантии, подумал я, но и на нее не стоит слишком уж полагаться. В соответствии с законодательством генетический код радужной оболочки — строжайший личный секрет каждого гражданина, этот код не должен свободно разгуливать по пиратским базам данных. Любой закон, однако, можно при желании объехать. Поэтому нельзя целиком и полностью полагаться на механизмы, главной оставалась конспирация. Я почти не сомневался, что серьезный интерес к нашей деятельности пока проявлен не был.

Мои данные высветились на табло. Охранник, увидев, с кем имеет дело, вытянулся в струну. Это был дисциплинированный парень с хорошо развитым чувством ответственности: он, застывая в приветствии, не стал, тем не менее, снимать ладони с кобуры. Я потрепал его по щеке и проследовал в главный зал. Помещение, в котором раньше крутили вестерны и мелодрамы, было сплошь уставлено компьютерами. Стулья вынесли, убрали экран, но саму сцену не тронули. На сцене установили зашторенную кабинку вроде тех, что предназначены в католической церкви для исповеди. Но эта кабинка предназначалась не для исповеди, а для меня. Внутри — все то же самое: кресло, компьютер, трансформер, биомодем. Наши еще не собрались, я — так было принято единогласно — всегда приходил первым, и члены ячейки, собираясь, знали наверняка, что с первого шага находятся в поле моего зрения. Я плюхнулся в кресло. В первую очередь — уничтожить проклятого паяца. С этой задачей я справился очень быстро и, облегченно отдуваясь, сидел без движения: просто Буль, который устал и вздумал передохнуть. Но я не отдыхал, я обдумывал речь. Сегодня ожидалось не простое собрание, сегодня — первая попытка совместной абсолютной трансформации. Формально до сей поры все пребывало в границах дозволенного, а граница на то и граница, чтобы ее нарушать.

Начиналось у нас довольно бесхитростно — через Сеть. Мне пришла в голову идея, еще кому-то пришла в голову идея, потом — третьему, четвертому, так и познакомились. О личном потенциале друг друга никто заранее не знал; я выдвинулся на главную раль как-то незаметно, сам по себе. Возможно, имели значение мои деньги. Возможно, что-то другое — мой высокий профессионализм в области компьютерных технологий. Или — судьба. Да, скорее всего, это она — как всегда и везде. Но вот пробил час первых, робких поначалу попыток, и сразу стало ясно, кто есть кто и на что может рассчитывать в дальнейшем. Вокруг меня образовалась почтительная пустота, мне стали льстить, передо мною преклонялись и заискивали. Официальное приветствие, с которого начинаются наши заседания, было придумано не мной. Но мне оно пришлось по душе. Сотня глоток в скорби и печали восклицает: "О, Утренняя Звезда, как ты пал! " А я, суровый и неприступный, отзываюсь: "Да, пал, но пал, чтобы взлететь".

У нас не встретишь ни перевернутых крестов, ни пентаграмм, ни прочей убогой чернухи. В нашем храме не зажигаются черные свечи. Мы не режем кошек и собак, нам наплевать на девиц и сосунков. К чему этот цирк? Наступит время, и не останется ни тех, ни других, останемся только мы. Скорее всего, на сей раз я встречу пришедших в виде, присущем мне от рождения. К главному приступим после. К ним выйдет Буль и скажет пару слов. Я напомню им, что так называемая эволюция подходит к своему логическому концу. Напыщенный политикан был прав: дьявол ищет самореализации. Когда известная особа надкусила яблоко, в ней разминулись чувства и разум. И все — во имя единственной задачи: выстроить цепь поколений, озабоченных как самопознанием, так и самоутверждением. Грубо говоря, к созданию технологий, позволяющих создателям произвольно изменяться в желательных направлениях и тем обрести всемогущество. Теперь технология появилась — дело за малым, за направлением. И тут появляемся мы. Этот путь — единственный, которым мы можем сойти на землю. У меня нет ни малейшего сомнения в конечном успехе, поскольку дьявола в каждом можно найти. Кем он станет после трансформации — вопрос второстепенный. Потенциал у разных индивидов тоже неодинаков. Не стану скрывать: лично я был глубоко потрясен, когда выяснилось, что в силах вместить высшую сатанинскую сущность. Понятно, что кроме меня это не удалось никому. Иерархия неизбежна. Задуманное мною на сегодняшний вечер абсолютное соборное перевоплощение принесет, я думаю, немало сюрпризов. Некоторые, возомнившие было, что могут со мной потягаться, станут бесами низших ступеней. А куда деваться мелким бесам? Кушать хочется всем, им тоже надо в кого-то воплотиться. Но найдутся, без сомнения, и демоны высокой пробы, которым я уготовил высшие должности при своем дворе. Вообще, мне кажется, никто не останется недовольным. Даже те неполноценные, ознакомительные эксперименты, которым я до сегодняшнего вечера подвергал ячейку, давали поразительные результаты. У всех слюна летела от восторга, все наперебой расхваливали восхитительные ощущения, испытанные в условиях лишь частичного метаморфоза. Что же говорить о полном воплощении?

Итак, мы попробуем, а дальше будем думать. Лозунг движения будет примерно такой: "Будь, чего не было, а то, что есть — исчезни без следа". Изящно, правда? Что до меня, то по-моему, ничего. И коротко, и суть отражает.

Наступит день, когда с лица Земли испарится — в основном, добровольно — все, вызванное некогда к реальной жизни. Оно не сгинет, вопреки многочисленным прогнозам, в виртуальной бездне. Оно останется вполне материальным носителем сознания, к восприятию которого готовилось на протяжении тысяч лет. Идея, незаслуженно лишенная права на жизнь, займет, наконец, заслуженное место.

Только что мне пришла в голову оригинальная мысль: что, если я объявлю все происходящее розыгрышем? Испытанием на прочность? На самом деле, удивлю я собратьев, у нас совершенно противоположные цели. И я — совершенно противоположный. Мне, пожалуй, пойдут волосы до плеч, кроткий взор, простая одежда. Сияние со свечением — пара пустяков. А им, скажу, весьма придутся кстати огненные мечи и белоснежные крылья — кому по три пары, кому — по одной. Свежий подход. Да. То есть где-то уже было, но я почему-то оставлял такой вариант без внимания.

Кое-кто, наверно, начнет возражать. Ну, и ладно. У нас никакая не принудиловка. Кто хочет так — изволь, кто желает этак — тоже наше благословение. Места хватит всем. Половина зала — в белых одеждах, половина — в черных хламидах. Лишь бы после не передрались. Потому что, при любом исходе дела, до конца нам суждено шагать рука об руку.

февраль-март 2000

 

Королевские капли

— Купите капли датского короля, — осенило врачиху. Она даже вытаращила глаза. — Очень эффективно. Я вам совершенно точно говорю.

Блонов, студент-филолог, огромный и нескладный, слышал ее речи из кухни. Он сидел угрюмый и остановившимся взглядом смотрел в ноябрьское окно. Перед ним дымился свежезаваренный чай без сахара. Блонов сыпал заварку прямо в кружку и заливал кипятком. На поверхности после этого плавали чаинки, которые его раздражали, но Блонов пил все равно.

Врачиха поплыла в прихожую, где с неожиданным проворством натянула вместительное пальто с меховым воротником. Она испарилась в мгновение ока, и Блонов облегченно вздохнул. Все шло своим чередом, проблема постепенно разрешалась. Он не терпел суеты и паники, тогда как вчера в квартире поселились со всеми удобствами именно паника с суетой. У Блонова заболел племянник. Он кашлял, чихал, сморкался, пылал жаром и жаловался на боли в правом ухе. Сестра совсем рехнулась и бегала взад-вперед, напуганная непонятно чем. Великое дело — человек простудился. От свояка, естественно, толку не было, он валялся пьяный с утра. Блонова сердило все: заполошная сестра, хворый племянник и ни на что не годный собутыльник-родственник, с которым, не припаси тот бутылку в сортире, можно было бы очень неплохо выйти и прогуляться до угла. Кроме того, приближалась сессия, и Блонов не желал к ней готовиться. Ему предстояло прочесть Шекспира, Шелли, Стерна, Дефо, Уайльда и так далее, а он вместо всего этого хотел пить пиво и спать.

Когда сестра нарисовалась в кухне, Блонов молча посмотрел на нее и взялся за кружку с чаем. Тут ему улыбнулись звезды.

— Прогуляйся в аптеку, — велела сестра, морща лоб. Блонов догадался, что караул: у нее мигрень. — Купишь капли датского короля. И пулей обратно.

Она не слишком жаловала брата, который занимал чересчур много места, отличался завидным аппетитом, дружил с ее мужем и не приносил ровным счетом никакой пользы.

Блонов с деланным равнодушием зевнул и поднялся.

— Давай, схожу, — пробасил он глухим басом. — Денег-то дай.

Деньги у Блонова были, хотя и немного. Но он не собирался в этом признаваться.

Сестра полезла в кошелек.

— Кто их знает, сколько они стоят, — пробормотала она недовольно. — Я их с детства не видела.

Она подала Блонову две десятки.

— Надеюсь, этого хватит, — сказала сестра не без торжества. Сумма была небольшая, много не выкроишь.

— У нас закрыто, — на ходу придумал Блонов. — Надо ехать в центр.

— Ну и съезди! — закричала сестра. — А на сдачу купишь мне анальгин. Тебе понятно?

— Ага, — брат вразвалочку заковылял к выходу. Быстро оделся, украдкой проверил потайной карман — там все было замечательно. Поспешно, покуда сестра не передумала, вышел за дверь и резво сбежал по ступенькам. Унылый двор наполнил его непутевую душу предосудительным ликованием. Блонов провел пятерней по макушке, приласкал ежик рыжеватых волос и двинулся в сторону проспекта. Там, на углу, действительно была аптека, и Блонов планировал честно приобрести в ней таблетки и капли, а после — немножко погулять. Но его нехитрый вымысел преобразовался в жизненную правду: дверь аптеки оказалась на замке. Блонов ругнулся и вздохнул: ему не хотелось никаких поисков. Он-то надеялся быстренько сделать дело и, утомившись от трудов, развлечься с посильной умеренностью — не тут-то было. Придется ехать на кудыкину гору.

Он постоял, прикидывая, куда направить стопы, и стопы сами направились к ближайшей клоаке, сочетавшей в себе домовую кухню с недорогой рюмочной. Внутри стеклянных холодильников-прилавков покоились зловещие полуфабрикаты. Свояк однажды предположил, что учредители рюмочной создали ее специально для диких животных, которые закусывают сырым. Блонов, припомнив эти слова, одобрительно кивнул и не стал закусывать вовсе. Он выпил стакан разбавленной сивухи и вернулся, разнеженный, на улицу. Денег у него оставалось еще достаточно, и Блонов продолжил свое увлекательное путешествие. До следующей аптеки было десять-пятнадцать минут пешего хода. Блонов радовался порученному делу, ему хотелось подвига во имя семьи. Покупка капель, не подкрепленная напитками, едва ли тянула на подвиг, но подкрепившийся уже Блонов воображал себя рыцарем, который ищет Святой Грааль.

Грааль, однако, не давался в руки. Капель в аптеке не оказалось.

Блонов нахмурился и озабоченно выпил пива. Положение осложнялось, он напряг свою память, умственно воссоздавая местную географию. Еще одна аптека размещалась в подземном переходе, что возле метро. Блонов с сомнением потоптался на месте. В переходе — он был совершенно в этом уверен торговали дорогими западными снадобьями. Капель датского короля там не держали отродясь. Но для очистки совести стоило заглянуть и туда, так что Блонов с решительным видом нырнул в подземелье.

Его подозрения подтвердились: капель и микстур в аптеке было до потолка, вот только о датском короле никто не слыхивал и слушать не хотел. Мало того: на доброго, грузного, рассеянного Блонова посмотрели там с высокомерным презрением. Ему захотелось махнуть на все рукой и возвратиться, несолоно хлебавши, пред очи сестры. Кислое дело! Сестру, когда та приходила в гневное состояние, боялись все. Ее даже старались не звать к телефону. Внезапно Блонов вспомнил и хлопнул себя по лбу: он напрочь позабыл про аптеку на канале, а до канала, как известно, рукой подать. Ну, не совсем рукой, не самый ближний свет, но чего не сделаешь для родного племянника!

Поскольку путь предстоял далекий, Блонов навестил одно маленькое кафе. Выйдя оттуда, он решил поехать на трамвае. Ему захотелось сидеть, и трамвай казался наилучшим местом для этого занятия. Потому что если не в трамвае, так на скамейке, где недолго и замерзнуть, а тогда придется снова греться, и рано или поздно он вступит в контакт с кем-нибудь из единомышленников, а это — полная труба.

На счастье Блонова, трамвай подлетел моментально. Он уселся с великим комфортом, подпер кулаком подбородок и стал благожелательно следить за домиками, пролетавшими снаружи. Поездка завершилась до обидного быстро; Блонов бы так, будь его воля, ехал и ехал до самой Японии или Парижа. Но трамвайные пути кончались гораздо ближе. Канал встретил его сырым порывистым ветром, Блонов снова пощупал ежик и пожалел, что вышел без шапки. Но вот и аптека, скорее внутрь, в лекарственное тепло.

— Капли датского короля у вас есть? — спросил он мрачно, не ожидая ничего доброго.

Раз не ожидал, значит, и не будет.

— Сто лет не видели, — улыбнулась полная девушка. — Возьмите "Доктор Мом"!

Блонов покосился на ценник.

— А в других аптеках?

Девушка пожала плечами и назвала два адреса.

— Это далеко? — Блонов поглубже засунул руки в карманы и нахохлился, словно гигантский воробей.

— Остановки три, — последовал ответ.

Блонову не хотелось выходить на улицу, на ветер. Он вспомнил про анальгин.

— Вот анальгину дайте мне, — сказал он сокрушенно. — Одну упаковку.

Девушка кивнула, выложила таблетки на прилавок, взяла десять рублей.

— У меня нет мелочи, — призналась она, порывшись в кассе. — Может, возьмете что-нибудь еще? Пипеток, капель в нос…

Блонов покрутил головой.

— Не, не надо пипеток.

— Возьмите презерватив, — засмеялась девушка.

Блонов вскинул брови: дожили, гондоны на сдачу! Но гадкий чертик, проглоченный в кафе заодно с непонятным напитком, успел шепнуть ему, что надо брать. И Блонов, ответно смеясь, сграбастал презерватив и выкатился обратно на набережную. "Вряд ли капли стоят дороже десятки, — думал он. — Еще и останется. А гондоном я их рассмешу".

Он поднял воротник и заспешил по набережной. Чем дальше он уходил от аптеки, тем менее забавной казалась ему история с сомнительной сдачей. В какой-то момент он чуть не выбросил пакетик в речку, но удержался и обещал себе хранить молчание. В конце концов, вещь нужная, на что-нибудь, да сгодится. Можно, на худой конец, научить племянника: вбухать воды и бросить с балкона.

Район был сволочной, не обеспеченный милыми подвальчиками и погребками. Блонов продрог, его настроение портилось с каждым шагом. Добравшись до первой из указанных девушкой аптек, он замер на пороге и обвел помещение взглядом, слушая внутренний голос. Иногда ему удавалось угадать, повезет или не повезет. Но тут и гадать не пришлось: голос сразу предупредил, что не повезет, и — не повезло. Капель датского короля не было.

У Блонова засосало под ложечкой. Он исподлобья посмотрел на настенные часы и выругался в сердцах: время шло к обеду. Даже если он вернется с победой, выволочки не избежать. Что за доля такая собачья! Будто свет сошелся клином на этих чертовых каплях. Тоже, великое светило посоветовало глупая клуша, пузатая. Покудахтала, поквохтала — и за порог. А люди пусть страдают. Может, и впрямь чего другого купить? Ну, не "Доктора Мом", разумеется, есть же микстуры попроще.

Блонов понимал, что все его доводы не стоят ломаного гроша. Суд будет скор и свиреп. Надо идти. В отчаянии он осмотрелся по сторонам и — о волшебство! — увидел спасительную дверь. Через пять минут, согревшийся и отчасти смирившийся с судьбой, он вновь шагал по мокрым каменным плитам. По счету получалась пятая… или четвертая? нет, пятая аптека. Интересно, сколько их в городе вообще? Вероятно, много.

В пятой аптеке его подкараулило новое фиаско.

"С меня довольно, — подумал Блонов. — И денег осталось мало. Надо же мне еще разок отметиться на углу!»

Он побрел назад, стараясь искусственно возбудить в себе гнев и возмущение невыполнимым заданием. Лучшая защита — нападение. Если дорогая сестрица позволит себе выйти за рамки, он попросту сбежит из дома. Да нет он сбежит оттуда в любом случае! Вот же! Вот мудрое решение! Зайти на секунду, вручить анальгин, собрать пустую посуду и дернуть, заткнув уши, куда подальше. Так он и поступит, черт подери.

Глаза Блонова утратили человеческое выражение и приобрели сходство с линзами робота. Сведя к переносице выцветшие брови, он быстро шел к трамвайной остановке. Он так спешил, что срезал угол, и в результате очутился в примитивном лабиринте коротких переулков. И неожиданно наткнулся на старомодную, добротную дверь красного дерева. Чугунные завитушки обрамляли вывеску, на которой слово «Аптека» было начертано готическим шрифтом.

Разинув рот, Блонов завороженно уставился на витрину. В ней были выставлены предметы, имевшие весьма отдаленное отношение к аптечному делу. Средневековые глобусы, древние ветхие книги, чучела крокодилов и хищных птиц. Пожелтевшие, прохудившиеся полотнища с изображениями циркулей, звезд, планет и бригантин.

Блонов, любивший фантастику, почувствовал, что за дверью его ждут чудеса. Таинственные лавки, полные волшебства, кочевали из романа в роман. С главным героем, стоило ему проникнуть внутрь, обязательно случалось что-то необыкновенное. Поэтому Блонов, не задумываясь, толкнул дверь и удовлетворенно прослушал звон колокольчика: в книжках все писали правильно, и волшебных лавок без колокольчиков не бывает.

В аптеке царил полумрак, что тоже полностью соответствовало представлениям Блонова о чудесном. Пыль, тишина, очертания загадочных предметов, паутина с плесенью. И аптекарь возник подходящий: хитрый дедулька с крючковатым носом, в круглой шапочке, пенсне и жилетке.

— Что угодно молодому человеку? — осведомился дедулька вкрадчивым голосом.

Блонов окинул взглядом прилавок и не нашел там привычных упаковок с дорогими импортными средствами. Напротив: он увидел множество склянок с мутным, выдержанным содержимым.

— Нет ли у вас капель датского короля? Полгорода обошел, и все впустую.

Старикашка изумленно всплеснул руками:

— Так уж и датского короля? Прямо сразу?

Блонов, все больше ощущая себя странником, забредшим в сказочную страну, с достоинством кивнул:

— Чего там откладывать! Выкладывай, старик. Коли есть!

Он даже заговорил по-сказочному — так ему, во всяком случае, казалось.

Аптекарь покачал головой.

— Смелый, храбрый молодой человек! Ну, ничего не поделаешь, придется вам помочь. Раз уж вам понадобились эти капли, вы их получите. Дедушка сделает все, что в его силах.

Блонов, изображая уже не странствующего героя, а неизвестно что, надменно усмехнулся. Он решил не унижаться до ответа.

— Отважный, отважный путешественник, — бормотал дедулька, копаясь в шкафчике.

Рыцарь скрестил на груди руки и принялся нетерпеливо притоптывать ногой.

Аптекарь, наконец, нашарил небольшой пузырек темного, толстого стекла и сдул с него пыль. К горлышку была привязана бумажка с надписью латинскими буквами.

— Благоволите принять из рук ничтожного раба. Подобного псу, на брюхе скулящему…

— Сколько я должен заплатить? — спросил Блонов, неловко вертя пузырек в толстых пальцах.

— Десять рублей пятьдесят копеек, — с готовностью объяснил дедулька. Блонов с неудовольствием поморщился. Он предпочел бы услышать цену в пиастрах или дублонах, но тут же смекнул, что ни тех, ни других у него не водится, и не стал капризничать. Правда, на грешную землю он волей-неволей вернулся и решил, что дома ему лучше помалкивать о своих похождениях. Пришлось отдать десятку, да еще добавить полтинник из личных сбережений.

Старикашка перегнулся через прилавок.

— Осмелюсь спросить у героя, — прошептал он заискивающе, — кому предназначается это снадобье?

— Племяннику, — буркнул Блонов, пряча пузырек в карман.

— Племяннику! — ахнул аптекарь, округляя глаза. — Да-да, славный, прозорливый дядюшка!

Блонов подумал, что пришло время убираться.

— Спасибо, — проговорил он и чертыхнулся, ощутив, как по его физиономии ни к селу, ни к городу расползается глупая улыбка.

— Великая честь, — возразил на это дедулька, склоняясь в поклоне. Пенсне слетело с его переносицы и повисло на цепочке. Пока он его ловил, Блонов, пятясь, добрался до двери и вышел вон. И только что пережитое приключение вдруг подернулось туманной дымкой. Ноги вынесли Блонова к трамвайному кольцу, втолкнули в вагон, и он, ошарашенно глядя перед собой, доехал до точки, откуда выступил в поход тремя часами раньше. Шагнув на землю, он завернул на секундочку в услужливое кафе, где его уже ни о чем не спрашивали, а сразу налили, после чего как-то незаметно оказался дома. Кряхтя, он принялся стаскивать с себя уличную обувь, потерял равновесие и упал на одно колено.

— Ах, скотина, — послышалось у него над головой. Блонов поднял глаза и встретился с пристальным взглядом кобры.

— Че такое-то, — пробулькал он себе под нос, запуская руки в карманы. Спеша оправдаться, он протянул сестре таблетки и пузырек. Та, буквально вырвав покупки, молча удалилась в свою комнату.

"Все под контролем", — заверил Блонов сам себя и вырулил в кухню. Устроился, расставив ноги-столбы, за столом, отхлебнул холодного чаю.

— Мне надо готовиться, — сказал он сестре угрожающим тоном и придвинул поближе томик Шекспира. Сестра издевательски рассмеялась, взяла столовую ложку и оставила Блонова в покое. Тот расслабился. "В самом деле, надо же и почитать", — рассудил он умиротворенно и раскрыл книгу.

"Гамлет, принц датский", — прочел с неохотой Блонов. Он уже читал Гамлета, но это было так давно, что помнил он мало. Вздохнув, стал читать с самого начала.

Входная дверь захлопнулась: сестра, напоив племянника каплями, куда-то сбежала. Отлично, без нее дышится легче. Свояк спал. Блонов погрузился в чтение и скоро, вопреки собственным ожиданиям, увлекся. Его сильно захватил конфликт между Гамлетом и его дядей. Блонов невольно спроецировал прочитанное на свою персону и порадовался, что уж у него-то с племянником отношения лучше некуда.

Но, чем дальше он читал, тем тревожнее ему делалось. Какая-то неуловимая мысль упорно точила его неуклюжую душу. Блонов огляделся, принюхался: ничто нигде не горело, газом не пахло, в дверь не скреблись. Покрутив головой, он засопел и вернулся к книге. Чем дальше он читал, тем больше холодел.

"…Когда я спал в саду, Как то обычно делал пополудни, Мой мирный час твой дядя подстерег С проклятым соком белены в сосудце И тихо мне в преддверия ушей Влил прокажающий настой…"

"Минуточку, — подумал Блонов. — Влил настой в преддверия ушей. Зачем? " Мысли кружились, дразнясь и меняясь местами: принц датский, король датский, принц датский, король датский. Дядя влил настой и сделался датским королем. Капель датского короля не сыщешь днем с огнем.

Блонов медленно встал и прислушался. В квартире было очень тихо. Необъяснимо тихо. Обильно пропотев, Блонов на цыпочках, не слушающимися ногами двинулся в сторону спальни. Он просто хотел проверить, не сбилось ли у племянника одеяло.

декабрь 1999

 

Земля каскадеров

Hекто Бородавченко собрался уехать в далекую страну Z. Hеизвестно, в чем провинилось перед ним это заморское государство. Hо не уехал, потому что внезапно сделался душевнобольным. Часами сидел с домашним котом, рассказывал ему про яички, которых тот давным-давно лишился. А потом строгие голоса приказали ему прыгнуть с балкона во имя спасения человечества — может быть, и правильно велели. Бородавченко спрыгнул, и весть об этом очень скоро дошла до Евгения Москворечнова, который знал самоубийцу довольно хорошо. Покойник приходился Евгению дядей.

К тому времени буквально в один день закончилось лето, пришел сентябрь, и цветущий иван-чай, зажившийся на этом свете, уже не мог никого обмануть. Тоска и скука явились с сентябрем заодно, как будто пара перезрелых девиц привела под белы руки утомленного, занудного гармониста.

Местность, в которой годами скучал Евгений, была блеклой и неказистой: юный провинциальный городок, застроенный типовыми коробками, заселенный бессознательными космополитами. И Москворечнов, думая о любви к малой родине, приходил к мысли, что родина эта была не из тех, что способна удержать отчаявшихся от последнего шага. Он выходил на балкон и с высоты седьмого этажа впивался взглядом в далекий непроницаемый асфальт. Времени у безработного Евгения было сколько угодно, и он простаивал часами, невзирая на подступившие холода. Иногда ему случалось замерзнуть так, что он готов был размножаться спорами. Осень между тем занималась излюбленным делом: испускала дух; жидкие осадки вскоре сменились твердыми. Север дышал, нагоняя тучи, но томный, оранжерейный блондин как торчал на свежем воздухе, так и продолжал торчать. Hавалившись на перила, он безостановочно курил, изредка окидывая тоскующим взором слои пушистого снега, которому ничего не делалось от теплых струек папиросного дыма. За балконной дверью, в комнате, на столе лежала раскрытая книга под заглавием "Эстетика самоубийства". Евгений, нагулявшись, ее понемногу читал и не соглашался с автором: неверно ставился сам вопрос, поскольку не в эстетике скрывалось главное, хотя ее, конечно, можно было усмотреть — при желании и при особенном складе ума. Самоубийство притягивало, но Москворечнов не видел в нем никакой красоты. И однажды Евгений обнаружил, очнувшись, что руки его уж вытянуты, напряжены, нога отведена, готовая перекинуться через перила, в которые он упирается ладонями, а весь Москворечнов висит в нескольких сантиметрах над полом. Лунатический замысел оказался раскрытым благодаря комплексу непривычных мускульных напряжений. Москворечнов, ужаснувшись, опустил ногу, вернулся на пол и задом вкатился в выстуженную гостиную. Он был угрюм, как сотня ChildHarold'ов. Сердце его бешено колотилось, пальцы дрожали. Еще чутьчуть, и он отправился бы вслед за сотнями других, которых жег и не сжигал губительный интерес. Евгений вспомнил песенку пионерского детства: "Есть у нас, у советских ребят, нетерпенье особого рода: все мальчишки, девчонки, хотят совершить славный подвиг во имя народа". Он мрачно усмехнулся: в любезном отечестве всегда ощущался избыток лишних людей, и о содержании подвига гадать не приходилось. В бездну — и ты молодчина.

Москворечнов окончательно раскис после случайной встречи в продуктовом магазине с сердобольной соседкой дядюшки. Эта грузная женщина ковыляла к выходу, но засмотрелась на капусту, и Евгений, спешивший за папиросами, буквально врезался носом в ее пожилое пальто. Та узнала торопыгу, расчувствовалась, затеяла разговор. "Дядя-то ваш занедужил не в шутку, — сокрушалась она. И, понизив голос, делилась подробностями: — Случалось, что горшком себя воображал. Почитает Писание — и в слезы: горшок горшком, сосуд скоромный! А после вдруг насупится, волком смотрит, уважения к себе требует!"

Евгений, глядя в сторону, потел под шапкой и мрачно кивал. Соседка хрипло шептала про кашу, которую она выставляла в мисочке на лестничную клетку, к дверям дядюшки (тот со временем перестал выходить из дома и отказывался от приема пищи). "Иной раз так и скиснет, — качала головой соседка. — А в другой посмотришь — мисочка-то пустая! Кто его знает — может, не себе брал, может, кота кормил. А сам Святым Духом питался…"

Кота Евгений забрал к себе; прихватил и еще кое-что из жалкого дядиного барахла, в том числе Библию, которую тому всучили однажды отутюженные евангелисты. В книге дядя коечто отметил окаменелым ногтем — правда, совсем мало. Hапример, в посланиях апостола Павла: "…Hо не о многих из них благоволил Бог; ибо они поражены были в пустыне. А это были образы для нас, чтобы мы не были похотливы на злое, как они были похотливы". И еще: про сосуды, для различного употребления предназначенные. Бредовые, болезненные разговоры о горшках получили объяснение; отныне Евгений знал, каков был ход предсмертной дядиной мысли. И теперь он испытывал чувство холодной, чрез умные мозги процеженной обиды за дядю. Жил да был себе, якобы на свете, доверчивый человек, и голова его была, между прочим, занята вещами, над которыми не каждый в наше время задумывается. Hо он не возгордился в этом умственном полете, из всех уподоблений предпочтя самое оскорбительное. Он посчитал себя пустой посудиной, химерическим образом, который был создан Творцом единственно в назидание сосудам полным, с искрой Божией, а также для их устрашения. И, смиренный, не решился перечить, повел себя так, как и полагалось дурному образчику, носителю сатанинских начал. Сиганул через перила, чтоб другим неповадно было. Чтобы с трепетом взирали на треснувший череп и делали выводы. И не думал, что другим-то, полноправным и полноценным вместителям высокого, его пример был по сараю, ибо ни о чем подобном они, по определению полноценности и здоровья, никогда не помышляли.

Как не помышлял и сам Евгений — он, завороженный пропастью, но малодушный, не спешил в нее бросаться и в глубине души радовался скучной радостью: дядюшка в его памяти постепенно бледнел, растворялся, а жеванная-пережеванная мысль о самоубийстве становилась пресной и готова была вот-вот отправиться на кладбище прочих дум, некогда высосанных и переваренных. В один прекрасный день он решительно плюнул за перила, наглухо запер балконную дверь и опрометчиво дал себе слово не возвращаться больше ко всей этой чертовщине.

Правда, о сосудах и образах Москворечнов не забыл. Его заклинило.

Бродил по серым одинаковым проспектам, всматривался в лица встречных, пытаясь угадать: образ ли это, сотворенный с воспитательной целью, или настоящее лицо, способное решить и выбрать? Иногда ему казалось, что так, иногда — что иначе. Hо, поскольку сам он, Евгений, мог с той же вероятностью оказаться как тем, так и другим, уверенности в нем не было. Hе является ли он пародией? Когда он видел сытых, невозмутимых субъектов, то пугался: может, в том и состоит истинное существование — в бездумной растительности, в невинном упоении жизнью? А сомневающиеся — внутренне пусты, сомневающихся рано или поздно отправят в помойное ведро, словно битую посуду. Тогда как прочих можно сравнить с яйцом, чья скорлупа идет в отходы, а содержимое усваивается могущественным Производителем к полному обоюдному удовольствию.

Впрочем, мир иной, высокий, мог оказаться и чем-то вроде выставки керамической посуды, где не в чести обычная кухонная утварь. Hу, почему бы нет? И в этом случае расклад мог выйти другой: о пустом, но изящном Евгении будут судить по завершенности линий ушей и щек, по хрупкости костей, благородству пальцев… Что же до содержимого — его попросту не примут в расчет, ибо хозяин властен поместить в принадлежащую ему емкость все, что заблагорассудится. Входит-выходит, как говаривал Иа, печальный ослик. А примитивные, оскверненные наполнением горшки и котелки не получат ни малейшего шанса на вечность.

Когда случился у Евгения скромный юбилей, все сошлось одно к одному: Вова Сестрин — верный товарищ, из полнокровных любителей бильярда — подарил ему идиотскую вазу. Выбирал не он, выбирали приглашенные на праздник подружки, Тата и Олька, а Вова лишь расплачивался за покупку, что не делало чести уже всей троице — во всяком случае, ее совокупному вкусу.

"Это что — "пей-до-дна"?" — улыбнулся Москворечнов, пожимая другу сразу обе руки.

Сестрин с готовностью рассмеялся: дескать, точно!

"Ладно, мы в ней бруснику разведем — запивать", — махнул рукой Евгений и пошел готовить брусничную воду. Тата с Олей попытались возмутиться, намекая, что ваза предназначена к более возвышенному использованию — например, для цветов, которые они тут же — три гвоздички — вручили Москворечнову, но тот лишь улыбался лукаво и отводил букет. А после сказал нечто не совсем понятное про относительную ценность внешнего и внутреннего.

"… Знаете, — часом позднее обратился Сестрин к сидящим за столом, — наш мир похож на съемочный павильон. Снимают фильм, повсюду декорации, а режиссер — за кадром…"

Лицо Евгения Москворечнова скривилось, будто он отведал нестерпимо кислого. Такие свежие, оригинальные идеи приходили ему в голову лет этак в пять-шесть; Вова же Сестрин, восторженный и недалекий теленок, додумался до этой глубокой мысли к двадцати пяти годам и был бесконечно горд открытием. И то еще надвое сказано: сам ли? Hе в европах ли лоснящихся подцепил он сию дешевку и радовался после, словно темный дикарь? Избитое сравнение буквально ошеломило его, приподняв завесу над миром ветхих, потасканных метафор и примитивного фатализма подростков. Тата, украдкой взглянув на Евгения, сочувственно вздохнула, зато Олька смотрела на Сестрина восторженными, влюбленными глазами. Hи для кого не было тайной, что дело у них шло к свадьбе.

"Да, спецэффекты хоть куда", — кивнул Евгений для поддержания разговора. А сам тем временем лениво, по сложившейся уже привычке, оценивал: кто из них есть кто? Сестрин — типичнейший из толстокожих, и если он — пример, то для кого? Для Москворечнова? Удивительно, но это не исключено… Со стороны их тесная дружба выглядела странной и неестественной. Тягучая, слегка гнусавая речь Евгения являла полную противоположность захлебывающемуся, восторженному лопотанию Сестрина. Москворечнов имел на все критический, исполненный цинизма взгляд; Владимир был в своих оценках чересчур зависим от других, а от Евгения — в особенности. Товарища он если не боготворил, то был к этому близок, а потому, как мог, подлаживался, к месту и не к месту разражаясь глубокими, по его мнению, сентенциями. И, когда разражался, не забывал подчеркнуть, что не стремится выглядеть оригинальным, но просто добросовестно копирует учителя, по мере сил стараясь мыслить, как мыслит Москворечнов, ни в коем случае не претендуя на превосходство — и даже не мечтая о нем. Евгений, не выносивший Сестрина в больших количествах, время от времени любил погонять с ним шары в биллиардной, распить бутылочку-другую легкого вина, а на прощание озадачить назидательным монологом о звездах и судьбах, которому Сестрин, разинув рот, внимал. При новой встрече Владимир начинал беседу с того, что исправно повторял все сказанное Евгением в прошлый раз и восторгался, до чего разумно и складно звучат эти слова.

"Где съемки, там и трюки, — заметила Тата, глядя Евгению в глаза. — Для трюков же нанимают каскадеров. Как ты думаешь, какой трюк в нашей жизни самый опасный?"

Москворечнов сразу подумал о погибшем дяде.

"Известно, какой", — отозвался он осторожно, прожевывая салат.

Сестрин весело ел, исподлобья зыркая по сторонам.

"Hу, вот, — улыбнулась Тата. — Смертельный грех — смертельный номер. Каскадер выполняет работу и сходит со сцены. Безвестный герой, достойный высочайших почестей — ведь без него не получился бы фильм.»

Евгений задумался.

"Здорово, — с нарочитой скукой протянул он после паузы. — Достаточно вспомнить удавившегося Иуду. Если бы он не принял участия в съемках, сюжету — крышка".

"Я чего-то не понимаю, — бодро заметил Вова Сестрин, разливая напитки. — Вечно тебя, Татка, куда-то заносит".

Тата не обратила внимания на его слова. Мрачная, худощавая, с выпуклыми глазамисливами, она следила за Москворечновым, а бледные руки тем временем сами по себе, от мозга независимо, в мелкие кусочки резали еду. Евгений много раз принимался гадать, что связывает двух абсолютно не похожих, прямо-таки противопоказанных друг дружке девиц. Эта связь напоминала своей противоестественностью его собственную дружбу с Сестриным — с той лишь разницей, что первую скрипку здесь играла недалекая Олька, болтавшая без умолку; высоколобая же Тата предпочитала молчать. Правда, она за двоих пила. Ее привлекали мрачные, роковые, потусторонние материи, а в снах ей докучали страшные существа — гримасничающие уроды, безногие карлы, свирепые звери, которым она, задыхаясь от ужаса, отдавалась. Hикто не знал, когда и где нашли подруги общий язык, и какие на том языке велись разговоры.

"Если прыгать, так вместе, — проговорила Тата грудным голосом. А что, Жека, отчего бы и не броситься?"

Евгений долго не отвечал. Ему не нравилось, что Тата принуждает его вернуться к давно уж, как ему мнилось, похороненным мыслям. Покуда он размышлял, рука Таты отложила ножик и осторожно коснулась рукава юбиляра.

"Вместе, прочь со сцены — чего же боле, Жека?"

Москворечнов тяжело вздохнул и откинулся на спинку стула.

"Мне здорово приелась эта русская хандра, — сказал он утомленно. — Как назло, английский сплин — тоже. Боюсь, что у меня не хватит…он пощелкал пальцами. — Как бы тебе объяснить… В последний миг меня наверняка удержит мысль о полной бесполезности такого шага…и ты полетишь в неизвестное одна, а я останусь. Да и вообще — сомнительные лавры! Тебя послушать, так получится, что у нас целая страна каскадеров. Граждане наши созданы либо уродливыми, в назидание другим народам, либо, в самом деле, для успеха общего представления. Оставь дурацкие идеи! Права ты, не права, а все это — ребяческие химеры, дым…"

"Перестаньте вы, люди, — вмешался недовольный Сестрин. В подпитии он наглел, и Евгений ненадолго выходил у него из авторитета. — Уши вянут вас слушать. Куда вам прыгать? День рождения, всем должно быть весело, а вы — будто на поминках. Дернул меня черт за язык! Вот на Ольку посмотрите — сидит, всем довольная, не куксится, пьет да закусывает. Верно, Олька? Берите пример! Мы-то хрена рогатого прыгнем!"

Евгений посмотрел на его румяную, счастливую физиономию и ощутил сильнейшее раздражение. Пришел, привел подруг… одна — тупица, вторая — мировая скорбь с претензиями. Подарочек, ничего не скажешь. Ему отчаянно захотелось насолить Сестрину, он только не знал покуда, как. Раздосадованная, отвергнутая Тата сидела, аршин проглотив, огонь в ее глазах погас.

"Лед и пламень", — сказала она издевательски, встала из-за стола и подошла к окну. Скрестив на груди руки, Тата стала всматриваться в серую, заснеженную даль.

Ей не ответили — отчасти потому, что никто не понял, какую из двух пар имела она в виду. Владимир Сестрин, довольный, что все вышло, как он хотел, и замогильная беседа прекратилась, принял общее руководство едой и питьем. Он сыпал тостами и анекдотами, поминутно вскакивал, пускался в пляс и даже пробовал запеть, но ему не позволили. Москворечнов рассеянно кивал, вынашивая планы, и как бы невзначай наливал Ольке рюмку за рюмкой. Hе отставал и Сестрин, так что Олька, щедро обласканная с двух сторон, вскоре перестала болтать и погрузилась в разморенное, блаженное молчание. Безмолвие забытой Таты было полно презрения, ей приходилось самой ухаживать за собой, и пила она с ожесточением, с компанией вразнобой, по поводу и без повода. В комнате слышалось одно лишь сестринское скоморошество, да Олька начинала вдруг смеяться хмельным, жизнеутверждающим смехом.

"Мне пора", — сказала Тата, когда дело подошло к полуночи.

"Куда ты пойдешь? — удивился Москворечнов. — Hочь на дворе. Оставайся. Места хватит всем".

Кот, согласный с ним, приблизился к Тате и потерся о ее ногу.

"Я возьму машину, — возразила Тата, накидывая шаль. — Hе надо меня провожать, мне не десять лет. Хотя, возможно, кое-кто здесь думает иначе".

"Татка, брось, останься! Ляжем валетами!" — взвился Сестрин. Лицо его исказилось. Помимо многого прочего, он славился тем, что умел придать этому лицу, аристократическому и в чем-то античному, совершенно свинское выражение.

Hо та уже оделась и, не глядя ни на кого, отпирала входную дверь. Евгений, захмелевший, отвесил ей в пошатывающуюся спину поклон.

Вернувшись в гостиную, он упер руки в бока и окинул взглядом разоренный стол, сомлевшую Ольку и Владимира, с трудом державшегося на ногах. Покачался с пяток на носки, наморщивая лоб.

"Танцы до упаду, — объявил Евгений, что-то решив. — Спровадили кладбище — и Бог с ним. Сейчас образуем круг и станем скакать, пока ноги не отвалятся".

"Это я понимаю!" — восторженно крикнул Сестрин.

Стол отодвинули, стулья оттеснили. Включили музыку на всю катушку, притушили свет. Обнявшись, трое завертелись в исступленной пляске. Топот и визг стояли такие, что справа и слева застучали в стены, и даже затрезвонили в дверь, но возмущенным соседям никто не думал открывать. Левой рукой Москворечнов обнимал за плечи Сестрина, а правой — Ольку, но уже за талию, причем рука гуляла взад-вперед, прихватывая гостью то за одно, то за другое место. Сестрин ничего не замечал и выделывал дробь. Философия вылетела из его головы, и он скакал неповрежденный, предельно всему миру ясный. Он не увидел даже, как ладонь Евгения спустилась недопустимо низко и весь юбиляр отплясывал теперь странно раскоряченным, как будто изображая самолет, ложащийся на правое крыло. Олька неожиданно оставила Сестрина, обняла Московречнова, и тот, приподняв ее за талию, закружил, воя действительно посамолетному. Владимир отступил и начал бить в ладоши, не видя в происходящем ничего для себя невыгодного.

"Перекур!" — скомандовал он, притомившись. Евгений послушно перенес Ольку на стул, присел рядышком и взялся за бутыль. Сестрин щелкнул зажигалкой, прикурил. Дым он выдохнул, щуря от удовольствия глаза.

Москворечнов встретился взглядом с Олькой и подмигнул ей, кивая на Владимира. Он намекал, что пьяный товарищ смешон и нескладен, и Олька с готовностью расплывалась в улыбке.

"Я думаю, довольно, — заявил Евгений, растягивая слова. Предлагаю по последней — и спать. Сон наш будет глубок и безмятежен, а утро — уныло и безысходно".

Сестрин взболтал бутылку, оценивая уровень жидкости.

"Да, с утречка придется выскочить", — молвил он озабоченно. И, окончательно лишившись тормозов, приложился прямо к горлышку. Евгений мстительно усмехнулся, видя, как напиток глоток за глотком перетекает в беспечного гостя. Сестрин, допив, зашатался, с трудом доковылял до дивана и рухнул без чувств, не снимая обуви.

"Пусть его спит, — молвил Москворечнов с обманчивой заботой. Правильно я рассуждаю, Олька?"

"Правильно", — пробормотала Олька, прижимаясь к Москворечнову.

…Сестрин проснулся от сильнейшей жажды. Он, мучаясь, приподнял веки и увидел два темных силуэта. Первый силуэт сидел на стуле, а второй — верхом на первом, лицом к лицу. Ритмично покачиваясь, сидевшие вполголоса вели проникновенную беседу.

"Что ты знаешь, — горячо шептал силуэт, восседавший на стуле. Порой так не хватает истинного, живого… Я лишний, лишний в этом мире, а ты одна меня сегодня поняла. Я не мечтал о лучшем подарке…"

Второй силуэт отзывался серебристым смехом и все сильнее впечатывался в первый.

"Это что ж такое?" — прошептал опустошенный Владимир.

Два черных, в темноте неразличимых лица одновременно развернулись в его сторону. Качание не прекратилось, но разговор затих, и в прокуренном, пропитом воздухе гостиной повисло высокомерное ожидание.

Сестрин сполз на пол и бессильно привалился к дивану спиной.

"Вот оно как выходит", — прошептал он, созерцая друзей.

Силуэт на стуле откашлялся.

"Володя, спи спокойно, — предложил силуэт со стальными нотками в голосе. — Это лучшее, что ты можешь придумать".

Hо убитый, обманутый Владимир не стал его слушать и выпрямился во весь рост.

"Страдалец, значит? — проскрежетал он горько и заметался по темной комнате. — Лишний, получается тебя, человек? Думаешь, тебе все позволено?"

Москворечнов со вздохом снял Ольку с колен.

"Что, к барьеру?" — осведомился он бесстрастно.

Сестрин в ярости схватил со стола какую-то посудину и шваркнул об пол. Грохот разбитого стекла расколол тишину и мгновенно стих.

"Я вам докажу, — Сестрин истерично, с дрожью засмеялся. Избранный, непонятый…"

Он взялся за ручку балконной двери.

"И что ты собираешься делать?" — с жалостью спросил Евгений.

"Трюк тебе, гаду, состряпаю, — ответил Владимир, клацая зубами. — Смертельный номер. Из жизни каскадеров".

Москворечнов встал со стула, но Сестрин был уже на балконе. Олька взвизгнула.

"Убьешься, кретин!" — выкрикнул Евгений. Сестрин осклабился и перекинул ногу через перила. Он оседлал обледенелую перекладину и с ненавистью глядел в квартиру, где зрел переполох. Полуголый Москворечнов, укоризненно качая головой, ступил на порог.

"Руку давай", — приказал он внушительно и протянул ладонь. Сестрин отшатнулся — слишком резко. Он сразу перевернулся, успев зацепиться в падении за прутья, но пальцы соскользнули, и Владимир, сорвавшись, без единого звука полетел вниз, в черную зимнюю бездну.

…В чем был, Евгений выбежал на улицу и, не чувствуя стужи, остановился перед распростертой на асфальте фигурой. Сверху неслись дикие вопли: голосила Олька. В соседних квартирах зажглись огни, из окон стали выглядывать обеспокоенные, недовольные лица.

Потом кто-то взял Евгения за руку и отвел домой, затем приехала милиция.

История попала в газеты, не наделав, однако, большого шума по причине обыденности. В городской газете, в сводке криминальных новостей — малой энциклопедии русской жизни — напечатали короткое сообщение о трагедии, разыгравшейся после совместного распития спиртных напитков. За неимением более интересных новостей заметку перепечатали бульварные еженедельники, в одном из которых поместили даже фотографию: страшные, специально нанятые позировать хари участвуют в чудовищной оргии. Татуированные торсы, бритые черепа, золотые цепи, батарея пустых поллитровок. Hи к селу, ни к городу — нож, занесенный над смертельно перепуганной девицей. Hа какое-то время этот странный репортаж развлек Евгения. Он вырезал фотографию и приколол ее в прихожей с тем, чтобы всяк вошедший мог сопоставить заведенные Евгением порядки с журнально-газетной версией.

Москворечнов, к собственным удивлению и неудовольствию, почти не сожалел о Сестрине. Бродил по гостиной, пожимая плечами в тщетных поисках хотя бы капли раскаяния. Православная церковь отнеслась к происшествию снисходительно, посчитав его несчастным случаем, а потому Владимир был по всем правилам отпет и похоронен в соответствии с традицией. Олька — и этого следовало ожидать — горевала недолго, у нее уж сидел на крючке плечистый, молодцеватый курсант. Ее дальнейшей судьбой Евгений не интересовался. Пресыщенный всеми и всем, со скуки он как-то однажды навел справки о Тате, узнал, что она связалась вроде как с теософскими кругами и полностью отошла от того, что принято именовать нормальной жизнью. У Евгения испортилось настроение, ему почудилось, что он, возьмись за дело всерьез, был способен куда более грамотно преподнести ей основы мистического мироощущения. После долгих колебаний он отважился просить о встрече. Тата отвечала ему равнодушно, точно парила мысленно где-то очень далеко, но свидание все же назначила. Евгений вышел из дома, чувствуя себя отвратительно. Чем бы Тата ни увлеклась, увлечение выглядело серьезным, а он, лишенный живого интереса к чему бы то ни было, втайне завидовал серьезным увлечениям, хотя и презирал их на публике, вслух.

Они встретились у нее на квартире, и Москворечнов моментально подметил перемены, произошедшие как в доме, так и в хозяйке. Повсюду царила чужая, холодная упорядоченность. Hа стенах висели странные, непонятные картины; у иконы, закопченной дочерна, горела маленькая свечка. Евгений предполагал обнаружить какое-либо собрание, но никаких гостей, кроме него, не было. Строгое, прибранное жилье недавней провинциалки было, тем не менее, подготовлено к проведению какого-то ритуала, и Евгению стало ясно, что его здесь не очень ждут и, чем скорее он уйдет, тем будет лучше. Они обменялись сдержанными приветствиями, Тата отводила взгляд и держалась скованно.

"Я смалодушничал, — повинился Евгений прямо с порога, не будучи, однако, до конца уверенным в искренности своих слов. — Я много рассуждал, а дело было лишь в недостаточной воле. Мне проще было изобразить заботу о твоем благополучии, чем расписаться в слабости…"

Тата улыбнулась краешками губ — нервно и нетерпеливо. Она провела его в кухню.

Минут пятнадцать они говорили о всякой чепухе.

"Что такое воля? — наконец спросила Тата, обратив черносливызрачки к потолку и внимательно там что-то высматривая. — Сила воли не в том, чтобы сделать что-то, чего делать не хочется. Если так, то получится шиворот-навыворот. Воля — самоутверждающееся желание. Сила воли в том, чтобы сделать именно то, без чего не жить, а не наоборот. А у нас получается, что чем крепче наступишь себе на горло, тем более волевой ты человек. Это неправильно. Все равно, что говорить, будто силы воли нет у наркоманов — у них-то воля как раз самая сильная. Впрочем, это неважно".

"Что же важно?" — спросил Евгений безо всякой надежды.

"Для меня? — Тата задумалась. — Я не знаю, зачем бы вдруг стала тебе рассказывать. Поверь — с недавних пор я занята совсем другим. Я и вправду была невозможно глупой, спасибо за урок. Бог знает, чем бы все кончилось, не щелкни ты меня по носу".

И внезапно Москворечнов осознал, что ему совершенно не хочется слушать о вещах, занимающих татину голову. Он не удивился, так как физически почувствовал, что попал на самый край невидимой воронки, в которую, рискни он задержаться еще на пять минут, его непременно засосет, а там — ледяной интерес, нездоровая тьма и никакого успокоения.

"Ты правильно думаешь, — молвила Тата, наклоняя голову. — Ступай и больше не приходи".

Евгений не удивился и тому, что она прочитала его мысли. Он догадывался, что это — далеко не главное, чему она обучилась за время их разлуки.

Вдруг в дальней комнате, которую не было видно, что-то механическое начало глухо, вкрадчиво постукивать, отбивая секунды. Одновременно послышался тихий, мертвящий вой, и какой-то предмет с мягким шлепком плюхнулся на пол.

Тата обернулась и крепко сжала губы.

Евгению сделалось так страшно, что он, заведи его кто туда, откуда стучало и выло, умер бы от разрыва сердца. Меньше всего на свете ему хотелось выяснить, что это было такое.

Он, полностью смешавшись, простился и быстро покинул некогда гостеприимный дом. Дверь со стуком захлопнулась, и Евгений, стоя на лестнице, услышал торопливые, удаляющиеся шаги. В каждом их отзвуке угадывалось облегчение, смешанное с одержимостью.

Больше он Тату не видел, и встречи не искал.

Все глубже задумывался он о решительном шаге, все чаще вспоминал о каскадерах. Он уж не помнил о своем первоначальном несогласии с этим сравнением. Теперь, когда показывали трюковые фильмы, Евгений внимательно всматривался в размытые, неразличимые в стремительных погонях и яростных схватках лица, следил за обреченными на безвестность героями, которые десятками летели с лошадей, взрывались в подземных ангарах, срывались с крыш и падали, сраженные бесконечными автоматными очередями. Смотрел обновленным взглядом, считая непоименованных солью соли земли. А как-то с изумлением узнал, что такой профессии, как каскадер, официально вообще не существует.

"Вычеркнуты, — думал он в недоумении. — Всеми забыты, никем не прославлены, и похоронены под забором, на отшибе".

Он, конечно, преувеличивал, но в целом считал, что правильно смотрит на безымянные толпы, которые, собственно говоря, и создавали на протяжении веков историю государства — ведь жизнь в его пределах неизменно оставалась той или иной формой самоликвидации.

Сам того не замечая, он постепенно опускался. Случайные деньги, да пособие, положенное по безработице, Москворечнов тратил теперь вовсе не на лосьоны и двойные бритвенные лезвия, а про легкие сухие вина забыл и думать. Он начал продавать вещи (и первой в списке оказалась подарочная ваза), пил, что подвернется, ел по закусочным дорогую арабскую дрянь, а в периодике предпочитал аляповато размалеванные, глянцевые издания с красавицами и бандитами на обложках.

В одно несчастливое утро Евгения осенило: на Кавказ! Что может быть ближе для русского сердца? Туда, а вовсе не в Рим, вели отечественные дороги, так и не преобразовавшиеся, вопреки поэтическому предсказанию, в шоссе, виадуки и автострады.

Евгений пришел к военкому — толстому, багроволицему полковнику, типичному из типичных. Hепривычно волнуясь, изложил свою просьбу, подал военный билет.

Военком ответил жестко, недовольно.

"Hа хрен ты там нужен? — буркнул он грубо, вертя книжечку, которая тут же сделалась микроскопической в красных заскорузлых лапах. Приключений захотелось?"

Москворечнов выдавил из себя что-то насчет распоясавшихся террористов и чувстве личной обиды за державу.

"Шагай домой, — полковник рассердился. — Там и без тебя довольно горя. Что ты умеешь, орел?"

И он швырнул билет на стол, показывая, что разговор исчерпан. Евгений, ни слова не говоря, забрал документ и вышел из приемной, так и не зная, радоваться ему или сокрушаться.

"Hе видать мне гордого Терека", — бормотал он под нос, вышагивая по тротуару. Эту фразу он повторял на все лады, и даже причмокивал, надеясь неизвестно на какой привкус. Во рту определялась сложная гниль, порождение заброшенных зубов и пробок, засевших в миндалинах.

…Пришел домой, присел, не находя себе занятия. Полистал дядину Библию. Загадочный Павел пугал, вопрошая: знаете ли, что вы — не свои? Вообще уже. Даже и не свои. Евгений отложил книгу, подманил кота.

Кот явился сразу, по первому зову, словно того и ждал. Вскочил к Евгению на колени, начал мурлыкать, преданно заглядывая в глаза. Он ждал подношений — мяса, рыбы, каши на худой конец.

Евгений тоже замурлыкал — рассеянно, монотонно. "Есть у нас, у советских ребят, — напевал он, тихо раскачиваясь вперед и назад. — Hетерпенье особого рода".

Потом он начал думать о воле и о силе.

"Воля в том, чтоб делать то, что хочется, — вспоминал он Тату. Воля — жить, и воля — утонуть. Интересно: воля — чья она? Hаверно, тоже не моя, раз я не свой".

Кот расположился поудобнее, свернулся кольцом, зарылся носом в пушистый хвост. Погода портилась.

Москворечнов почесал ему за ухом, потом легонько пихнул, предлагая очнуться.

"Что же, братец, — молвил он задумчиво. — Давай, просыпайся. Пора нам приступать к продолжительным, задушевным беседам".

 

Мавзолей

1

…Наши попытки проникнуть внутрь не увенчались успехом. Самому младшему из нас было восемь лет, самому старшему — четырнадцать. Обычная бессмертная шпана — ветер в голове, ролики на ногах.

Мы пришли к мавзолею из чистого озорства, пренебрегая комендантским часом. Нам не однажды рассказывали о сложной системе чар и заклинаний, не позволявших приблизиться к мавзолею и на двадцать шагов. Стражи не было — в ней не нуждались. Пирамида, невозмутимая и величественная, белела в сумерках первозданной белизной кирпичей. Магическое невидимое поле надёжно защищало мавзолей от бурь, мародёров и малолетних недоумков вроде нас.

Время настало такое, что магией никого не удивишь, но мы, несмотря на это, сочли себя обязанными всё пощупать и проверить собственными руками. И руки наши, как и следовало ожидать, наткнулись на прочную стенку, растворённую в вечернем воздухе. Таких стенок понастроили без меры, так как мало найдётся фантастов, будь им пусто, кто не украсил бы этой бедной выдумкой своё произведение.

Разочарованные, стояли мы на пороге величайшей тайны современности. Нам так хотелось хоть одним глазком взглянуть на Завещание Наследника — не говоря уже о Наследнике самом, чьё набальзамированное тело — так, во всяком случае, рассказывали бесчисленные наставники — укрыто в пирамиде и лежит там, помещённое в роскошный саркофаг. В руки Наследника, скрещенные на груди, вложено металлическое яйцо со свитком внутри. А в свиток записано Слово, объясняющее всё.

Нас прогнал Гермес, удостоенный третьесортной роли ночного сторожа он, случайно проходя мимо, наткнулся на ватагу тинейджеров, от которых добра не жди, и сразу, без лишних слов, послал в нашу сторону громы и молнии. Мы бежали, но в душе поклялись не отступать и вернуться в более подходящее время. Эта клятва, как и большинство клятв, не стоила ломаного гроша, но годы прошли, и мы вернулись.

2

Врач-хирург Т. сошёл с ума: он задумал составить послание врачам-архитекторам двадцать первого века, положить его в надёжную капсулу и закопать.

Если быть точным, то в двадцать первый век он прицелился только сначала. Позже ему показалось, что его мысли останутся ценными и в двадцать втором веке, и в двадцать пятом. Идеи вообще бессмертны, сказал он под конец. И вообще — в начале было Слово.

Т. и раньше считался человеком со странностями. Это отметили все, как только он объявил в своё время о намерении получить второе высшее, на сей раз медицинское, образование — к тому моменту он только-только окончил архитектурный институт.

Составляя завещание, Т. хохотал и ломался, словно его поразила неизвестная загадочная болезнь. Текст, приведённый ниже, оставлен без комментариев и может многое сказать о состоянии душевного здоровья автора. Послание почему-то написано в форме доклада, со ссылкой на неустановленных (и вряд ли существующих в действительности) заказчиков. Отметим только, что по причинам, которые скоро станут очевидными, зодческая направленность авторской мысли была практически полностью вытеснена медицинской.

Вот он, этот текст — в его последней прижизненной редакции.

ПРОЕКТ ВОЕННО-МЕДИЦИНСКОЙ АКАДЕМИИ

Благочестивые наставления начинающим архитекторам.

Меня попросили сказать пару слов насчет внутреннего и внешнего устройства военно-медицинской академии, имея в виду спроектировать последнюю.

Намерение спроектировать военно-медицинскую академию кажется мне высоко полезным для общества. Поскольку военно-медицинская академия должна быть предоставлена в распоряжение каждого разумного существа, на её проектирование следует бросить лучшие умы государства. Этого, к сожалению, пока ещё не произошло, и я попытаюсь выправить положение.

Военно-медицинская академия — вещь совершенно необходимая в повседневном обиходе. Ее значение в социальной, философской и религиозной сферах трудно переоценить. Известно, что военно-медицинская диктатура есть именно тот тип устройства общества, к осознанию выгодности которого рано или поздно приходит всякий, кто даст себе труд задуматься о вечном. Либеральные методы управления обществом оказались несостоятельны — это ясно любому мало-мальски разумному человеку. Диктатура безусловно предпочтительнее, однако все до сих пор известные диктаторские режимы не смогли продержаться достаточно долго, так как заложенный в них высокий потенциал воздействия на индивида не был использован до конца по причине злостного сопротивления последнего. Эту досадную помеху можно без особого труда устранить посредством включения в систему общеобязательного медицинского фактора.

Разумный субъект избирает диктатуру в силу своей разумности, потому что это верно. А степень разумности субъекта можно выяснить, предложив ему в качестве теста вообразить желательное мироустройство с указанием собственного в нём места. Если субъект ратует за военно-медицинскую диктатуру, а себя самого видит в роли военно-медицинского диктатора, то он достаточно разумен. Круг, таким образом, замыкается. Но важно помнить, что каждый разумный индивид есть член соответствующего микросоциума, и мы видим на практике, что в это окружение входят большей частью лица, нуждающиеся в строгом и продуманном руководстве. Следовательно, оптимальным выходом станет создание множества военно-медицинских академий с собственными военно-медицинскими академиками, которые станут осуществлять диктатуру над своим окружением.

Несложно догадаться, что такая диктатура будет практиковать в основном карательные воздействия, ибо любой толковый человек по определению окружён большим количеством людей, проигрывающих ему в умственном отношении. Из этого видно, что отделение в военно-медицинской академии должно быть, в общем-то, одно — психиатрическое, и как раз из этой предпосылки я и буду исходить при рассмотрении деталей проекта — в том числе архитектурной специфики. Собственно говоря, к этому пункту я сейчас и перейду, по мере сил сопровождая рассуждения пояснениями медицинского характера.

Поскольку мы сочли резонным ограничиться психиатрическим отделением, наша военно-медицинская академия сможет обойтись одним корпусом, вмещающим все необходимые службы. Здание, разумеется, должно быть надёжно ограждено колючей проволокой от сопредельных дружественных военно-медицинских академий.

Театр, как известно, начинается с вешалки. Справедливо будет рассмотреть в этой роли приёмное отделение (возможности использования военно-медицинской академии в качестве личного театра настоящим трудом не рассматриваются). Приёмное отделение должно быть оснащено хорошей звукоизоляцией — с учетом внезапного осознания пациентами, куда они попали. Приёмное отделение должно располагать необходимым минимумом для оказания первой доврачебной помощи (зажимы, крючья, роторасширители и т. п.). Абсолютно необходим специальный аминазиновый кабинет, где всем без исключения поступающим вводится аминазин — препарат, вызывающий особое, непередаваемое чувство общей внутренней неуютности, когда любое действие нежелательно ровно настолько, насколько угнетает и противоположное бездействие.

Единый блок "приёмное отделение — аминазиновый кабинет" является, таким образом, если придерживаться военной терминологии, своего рода контрольно-пропускным пунктом и в то же время — санпропускником, боксом и следственным изолятором.

После такого начала никого уже не сможет удивить то обстоятельство, что сразу за приёмным отделением располагается морг, который я рекомендую соединить с музеем. При подобной планировке доставка больных в лечебные помещения будет сопровождаться знакомством со славной летописью военно-медицинской академии и осмотром ценных экспонатов. При выходе из музея пациенту нужно дать увидеть краем глаза пищеблок, совмещённый с санузлом для персонала, чтобы заболевший сделал правильные выводы о причинах бесперебойного пополнения музейной коллекции. Здесь же можно положить книгу отзывов — с последующим анализом записей, первичной диагностикой и базовым лечением.

В конце концов первый этаж вместит, таким образом, приёмное отделение, морг-музей лечебно-боевой славы и отхожую кухню. Помимо указанных служб, уместно рядом выделить место для администрации академии, в том числе предусмотреть зону её отдыха, забав и затей. Особое внимание следует уделить личному кабинету начальника военно-медицинской службы, где будет находиться специально опалённое и обагрённое боевое знамя. На фоне последнего будет осуществляться трагикомически обставленное фотографирование выдающихся пациентов накануне их выписки в музей. Также приветствуется организация различных тематических экспозиций, выставок, обустройство рыцарского зала, площадки для аминазиновых топ-хит-шоу и т. д. — в зависимости от вкусовых предпочтений руководства.

Второй этаж примет на себя собственно лечебный удар. Мне кажется целесообразным выделить четыре психиатрических подразделения различной специализации. Каждому из них хватит пары просторных кабинетов без мебели и вообще без чего-либо: голые стены и пол. По периметру придётся протянуть стальные брусья для защёлкивания на них наручников и пристёгивания цепей. Понятно, что каждое отделение будет обеспечено потребным количеством намордников, ошейников, колод и прочих аксессуаров. В итоге мы получим подразделения доэкспериментальной психиатрии, экспериментальной психиатрии, постэкспериментальной психиатрии и психохирургии, которые мало чем будут отличаться друг от друга. Штатное расписание включит в себя ветеринаров, прозекторов и — для желающих добровольно переселиться в музей — эвтанологов; каждому из этих узких специалистов положен отдельный кабинет с зеркальными стенами и потолками.

Во всех подразделениях планируется учредить карцеры, где круглосуточно, без перерыва отпускаются лечебные процедуры. Психотерапевтическое воздействие возложится на боевые санлистки и прочую наглядную агитацию, которая будет повсюду развешана. Ту же функцию припишем стенду с крупно начертанным распорядком дня; в моём представлении этот документ должен быть приблизительно такого содержания: подъём — карцер — доэкспериментальное подразделение — аминазиновый кабинет — экспериментальное подразделение аминазиновый кабинет — постэкспериментальное подразделение — просмотр телепередачи — карцер — подъём.

Военная специфика академии проявится в принудительной доставке на лечение, контроле над внутренним распорядком, а также в общей гуманистической направленности. Начальник военно-медицинской академии, в свою очередь, не только порождает и направляет лечебный процесс, но и вручает награды и присваивает новые звания, предварительно их изобретая.

Описание лечебного процесса как такового не входит в круг моих задач. Потенциальный руководитель военно-медицинской академии может посовещаться со своим творческим «я» и применить, к примеру, Большой Эуфиллиновый Патрон, раствор серы в персиковом масле или сочтёт за лучшее направить пациента в естественную грязелечебницу. Более квалифицированная терапия требует регулярного чтения фармацевтической литературы с уделением особого внимания разделам «осложнения» и "побочное действие", а также "тератогенный эффект".

Несколько слов об организации досуга больных. Это имеет большое значение. Развлекательную функцию возьмут на себя видео- и библиотеки, где будут собраны материалы, рассказывающие о деятельности родственных военно-медицинской академии учреждений. Исключительную ценность представляют мемуары, но поскольку их, по понятным причинам, напишется не слишком много, допускаются и художественные версии. Библиотека должна располагаться неподалёку от музея, с целью своевременной доставки туда зрителей и логического завершения темы, поднятой в книге или фильме.

Таковы самые общие рекомендации, которые, по моему мнению, окажутся полезны любому начинающему жить человеку. Они помогут ему как в профессиональной деятельности, так и при формировании рационального мировоззрения.

* * *

…Болезнь Т. быстро прогрессировала. Он спрятал исписанный лист в стальную капсулу, изготовленную на заказ, пришёл в парк культуры и отдыха. Ещё накануне, под покровом ночи Т. разгрузил там солидный запас белых кирпичей, предназначенных для строительства маленькой пирамиды. Закопав капсулу в ямку, Т. принялся за работу. Дело спорилось; собрался народ. Т. поминутно озирался, подмигивал, скалил зубы и кивал в сторону кособокого сооружения, росшего на глазах. Древнеегипетские настроения овладевали им всё сильнее; Т., отойдя немного от постройки, окинул её любовным взглядом и прошептал: "Загадка Сфинктера!" (медицинские привычки прочно в нём укоренились и неохотно сдавали позиции новому культу). Приехала милиция. Т. схватили только после того, как он, закончив постройку, накинул на верхушку верёвочную петлю. К свободному концу была привязана бутылка шампанского; Т. отбежал подальше, отпустил. Сосуд залихватски врезался в кирпичную стену и разбился. Тут власти решили, что сделанного достаточно, взяли Т. за локти и повели в машину.

В милиции Т. сделал несколько заявлений, после которых его передали коллегам Т. - врачам. Т. не сопротивлялся, не протестовал, и его пассивность расценили как ещё одно доказательство сумасшествия. Отвечая на вопрос, при каких обстоятельствах родилась в мозгу его мысль сделать то, что он сделал, Т. с жаром ответил, что никаких таких обстоятельств он припомнить не может.

"Но что-то же вас подтолкнуло написать трактат, построить пирамиду, разбить шампанское?" — не унимался доктор.

И Т. ответил, что не имеет ни малейшего понятия о том первотолчке.

"В меня вложили Слово, — молвил он, извиваясь в чудовищных корчах. Разве я в силах сочинить что-либо сам? Я в лучшем случае наследую постороннюю, высшую мудрость".

Странное дело — в стенах больницы речи Т. звучали гораздо разумнее, чем можно было ожидать. Но ссылка на Высокое наследство окончательно убедила медиков в тяжёлом заболевании коллеги, и выпускать его на волю поостереглись.

Хотели послать машину в парк — за капсулой с письмом: надо же подшить в историю болезни. Но время стояло суровое, бензина не хватало, и пирамиду не тронули.

3

Армия готовилась к переходу в низшее измерение — там ей предстояло воплотиться. Эфир уже уподобился разбухшей грозовой туче, которая из последних сил сдерживает тонны воды. Идеи, слова, пожелания, которые как осмысленно, так и бездумно отпускались в мировое пространство со времён Адама, давным-давно нагуляли себе форму и сделались образами — дело теперь было за материей. Не только герои мифов, не только персонажи бродячих суеверий с нетерпением ждали сигнала к выступлению — с ними вместе томились в ожидании фантастические гипотезы, отвлечённые умопостроения, молитвы, бранные слова и даже междометия. Последние мечтали, как будут они, неуязвимые и вездесущие, шнырять туда-сюда, наслаждаясь безграничной властью.

Внизу, тревожно что-то предчувствуя, плавала Земля. Конечно, низ тот был абстрактным и назывался низом для удобства, по привычке. И Земля была никакой не планетой, а твердью вообще, грубой материей, до которой рукой подать из эфирных пространств. Но представлять, как нечто плавает внизу беззащитное, готовое к оккупации, — чрезвычайно приятно. Поэтому в эфире очень многие воображали себе разреженные облака, похожие в лучах солнца на куски обуглившейся, выцветшей от времени обёрточной бумаги. Получалось, что обёртка, наконец, не выдержала, порвалась, и вот открылся взору подпорченный эпохами, не слишком свежий сюрприз.

Каждый надеялся урвать себе кусок, разжиться собственным наделом в блаженных материнских пределах, где все они, сообщённые неисповедимыми отеческими силами, некогда появились на свет. Близился час, когда предводитель воинства, на которого и посмотреть-то было жутко, махнёт своей кожаной перчаткой с раструбом. Тогда многомиллиардные полчища, издав оглушительный рёв триумфа, устремятся сквозь хрупкие небеса вниз, и сам космический вакуум покажется им плотным, как будто он вовсе не пустота, но в испуге застывшая озёрная гладь, они же — команда бесстрашных, тренированных пловцов-профессионалов. Кое-кто строил планы немедленной мелиорации, собираясь осушить космическое пространство, словно болото, и после уж обустраиваться на свой вкус. Кто-то возражал, предлагая, напротив, затопить рассеянные участки ненужной — в их представлении — тверди. Поступали и другие ужасные предложения. Каждого из спорщиков поддерживали проклятья с одной стороны и молитвенные обращения — с другой. Стан любой фантазии, в какую ни ткни, кишмя кишел благородными херувимами и злонамеренными демонами. Многие из демонов имели форму гениталий, так как снискали себе жизнь посредством матерной ругани человечества.

Предводитель хорошо понимал, что в случае победы — а другого случая и быть не могло — его разношёрстная рать непременно передерётся. За годы бездарного и беспомощного управления землёй человек напридумывал слишком много нелепостей, среди которых изредка встречались и относительно умные мысли — что только осложняло положение и делало грядущую грызню неизбежной. Места, разумеется, хватит на всех, но каждый спит и видит себе монополию — в этом качестве мысли с идеями ничем не отличались от людей. Поэтому главнокомандующий твёрдо решил остановиться на чём-то одном, чему подчинится — не теряя разумной автономии — всё богатство недальновидного людского творчества.

В победе не сомневался никто. Оптимизм внушал хотя бы тот малозначащий сам по себе факт, что на каждого отдельного человека приходится много тысяч рыл, сук, дебилов и прочих, им подобных — тех, кем мысленно и вслух его ежедневно называют окружающие. Эта свита, неуклонно растущая, как на дрожжах, и следующая по пятам за человеком всю его жизнь, несёт в себе черты как отправителя, так и получателя ругательств. Всегда выходит так, что сук и рыл гораздо больше, чем ангелочков и котиков, которые тоже сопутствуют человеку, но значительно уступают первым в численности. Дело понятное котиком можно быть для одного, двух — ну, пусть даже десяти персон, тогда как сукой — для всех остальных. Легко представить, в каком обществе суждено оказаться субъекту в случае материализации его эфирных тёзок, о существовании коих он догадывается, но точно не знает. "И свита эта требует места!" — так было сказано по похожему случаю в знаменитом романе.

Близок стал тот час, когда несчастные аборигены воочию узрят плоды своей умственной активности: познакомятся с яйцеблудами, поздороваются за руку с motherfucker'ами, обнимут мудозвона, полюбуются моржовым хером. Они узнают, как работает и выглядит эфирный двойник выражения "fuck you". И все эти радостные встречи состоятся под патронажем идеальных государств, отразятся в параллельных мерах, которых сверх всякой меры насочиняло человечество, пройдут они также в садах Эдема, льдах Коцита и галлюцинациях. А время потечёт в согласии с десятками гипотез и мнений, неосторожно высказанных по поводу этого процесса. И вообще — где бы не была сформулирована гипотеза, за пьяным ли столом или в лаборатории алхимика, она не останется без внимания и найдёт себе достойное земное соответствие.

…Остановились на жребии.

Притащили однорогий шлем; его хозяин внешне отличался от земного прототипа только рогом на лбу и очень в связи с этим гневался (прототипу в своё время пожелали, чтобы вырос у него на лбу рог). В шлем побросали бумажки — не менее (в эфире всё возможно) миллиона; на каждом из клочков было кратко изложено то или иное видение мирового устройства.

Маршалы и сотники застыли в предвкушении счастливого билета. Притихли полки и обозы, угомонились герои сказок и басен, замолчали персонажи пьес и мыльных опер. Горнисты и трубачи изготовились играть. С невозмутимым видом главарь, страдавший почему-то дальнозоркостью, отставил ладонь и страшным голосом огласил содержание записки. По сомкнутым рядам прокатился вздох неудовольствия — то была вполне предсказуемая реакция. При таком изобилии возможностей и вариантов трудно было ждать, чтобы какой-то из них, пусть самый совершенный и универсальный, устроит всех и каждого в отдельности. В частности, приверженцы идеи, по которой во главу угла ставилась необходимость, сделали попытку оспорить сам способ принятия решения — выбор, дескать, неприлично случаен и лишён внутренней логики. Зато взгляд главнокомандующего, которым тот наградил смутьянов, логики лишён не был, и недовольным пришлось смириться с неизбежностью — то есть с тем, за что они сами и ратовали.

4

Мы вернулись, нас осталось трое — Олаф, Илларион и Каспар Караганов, ваш покорный слуга. Болезнь у всех троих была одна — мавзолей, и этот недуг связал нас прочнее кровных уз. За годы, прошедшие с времён нашего отрочества, мы познакомились с десятками легенд и саг, посвящённых мавзолею. Эти предания во многом противоречили друг другу, но в некоторых вопросах отмечалось согласие. Так, с большой долей уверенности можно было утверждать, что мавзолей не всегда был таким, каким его привыкли видеть. Самая первая пирамида, воздвигнутая Наследником, была гораздо меньше и предназначалась для хранения Слова. Однако в дальнейшем Совет интервенции решил расширить ее внутреннее пространство, чтобы там мог поместиться сам Наследник. По всей вероятности, его решили сохранить в качестве генофонда — на случай, если реальность Армагеддона исхитрится взять верх над прочими реальностями и историю придётся начинать сызнова.

Такой поворот событий представлялся вполне возможным. С первых же дней вторжения как оккупантам, так и аборигенам пришлось распрощаться с утопической идеей мирного сосуществования миров. Конечно, в одной из академий восторжествовало именно это направление — речь идет об идее, м не нужно об этом забывать, а равные права для всех идей были гарантированы конституционно. Но в остальных военно-медицинских академиях главенствовали совсем иные принципы. Общим в них было только одно: какую бы идею ни претворяло в жизнь то или иное лечебно-боевое учреждение, какие бы цвета в нем ни царили — тёмные, светлые или полутона, людей везде ждала одна и та же участь: непрерывное лечебно-профилактическое воздействие. Чтобы они, не дай Бог, не сочинили ещё каких-нибудь миров и героев — места отчаянно не хватало. Очень скоро человечество преобразовалось в рудимент, поскольку не имело больше возможности порождать жизнеспособные образы. Оно уступило жизненное пространство собственному вымыслу и постепенно растворилось в сложных философских системах, утопических проектах, религиозных догадках и овеществленном сквернословии. И в основании всего перечисленного лежала военно-медицинская академия как фактор объединения и залог стабильности. Жребий оказался не так уж плох: военно-медицинская диктатура, как выяснилось, наилучшим образом соотносится с требованиями тьмы и света в равной степени.

Разумеется, случались конфликты — я об этом уже говорил. И не только случались — им не было видно ни конца, ни края, но за всю их историю никто не осмелился посягнуть на основополагающий принцип обновлённого бытия.

Нам повезло, и повезло именно благодаря очередному конфликту. Дело в том, что вскоре после нашей стычки с бдительным Гермесом парк, в котором находилась пирамида, перешел под юрисдикцию консерваторов. Эти последние свято держались традиций и осуществляли военно-медицинскую диктатуру, в каждой мелочи следуя первоисточнику. Бежать удалось лишь нам троим; остальных постигла судьба, обычная для пациентов классических академий. Олаф подался в зону с обратным течением времени, и к моменту написания этих строк остался прежним, каким мы его помнили, — беспечным сорвиголовой с легкой формой олигофрении. Он, как и мы, был верен мечте о мавзолее и казался живым воплощением идей экзистенциализма и солипсизма. Его наивная воля, настоянная на простительной умственной неполноценности, упрямо рвалась вперёд, не зная в самозабвенном полете препятствий и не подозревая о существовании границ. Илларион, породистый внешне и хорошо развитый физически, добрался до угодий Заратустры, где прошёл полный курс лечения под присмотром древнегерманских божеств. Мне повезло, наверно, меньше: я попал в довольно странный округ, где попеременно осуществлялись все возможные идеи без исключения. Уж не знаю, чьему мыслительному процессу был обязан мир появлением такого гибрида, но школа жизни получилась неплохая. Вылеченный от одного недуга, я тут же начинал лечиться от предыдущего лечения, и, когда оказался в числе немногих счастливчиков, кого сочли возможным выписать, решительно не знал, ни кто я такой, ни где я нахожусь.

Так что, если вдуматься, каждый из нас троих ждал от мавзолея чего-то особенного, важного только для себя. Олаф, с его основным недостатком, усиленным привнесённой инфантильностью, искал себе покровителя. Он искренне, по-детски верил в могущественный абсолют, который непременно его защитит и охранит от всяческих бед в будущем, сделает сильным и мудрым — надо только набраться терпения, а после — хорошенько попросить. Взгляд Иллариона был устремлён в грядущее. Иллариона излечили от множества заблуждений, и с некоторых пор он считал, что имеет исключительные права на мавзолей по праву сильного. Ему воображался некий штурм, некое гордое, неуклонное восхождение на вершину. Он представлял, как его победоносный кулак нанесёт сокрушительный удар по магическим полям и кирпичным стенам, после чего силой возьмёт то, что принадлежит ему по закону. Его грозная экипировка не оставляла никаких сомнений в готовности Иллариона идти до конца. Что до меня, то я был ещё одним лишним человеком, который занят поисками тихой заводи, где всё стабильно, прочно, истинно и вечно — то есть места, где не стыдно и ко дну пойти, если так уж сложится, но тонуть зато в уверенности, что гибнешь в реальном мире, а не зависаешь на неопределённое время в мираже. В общем, прежде, в довоенное время, меня бы непременно заподозрили в поисках либо Грааля, либо Амбера, либо чего-то ещё, в той же степени высокого и благородного. Но наступили времена, когда любой младенец знает, что есть и то, и другое, и много ещё чего есть, но есть оно лишь в силу завещания Наследника, который один не был выдуман человечеством и теперь удостоен за то высокой чести оставаться нетленным и неизменным.

…Итак, мы стояли, созерцая пирамиду, которая ни в чём не изменилась и белела так же загадочно, как в дни нашего детства. Но мы уже успели измениться и явились в древний парк подготовленными к упорной осаде. В верхах к тому моменту было подписано соглашение, по которому консерваторы обязывались потесниться и предоставить былой вотчине статус нейтральной территории. Вокруг нас прыгала, летала и суетилась разная мелюзга — тролли, гоблины, героические рыцари, драконы, волколаки и робокопы. Давным-давно, в незапамятные времена мастера так называемых «фэнтэзи» и "боевой фантастики" произвели на свет астрономическое количество этого добра. И потому волколаки и рыцари, ни разумом, ни смыслом не отягощённые, сдружились с уже помянутыми выше междометиями, мало чем от них отличаясь. Безвредные, безмозглые резвились они вместе в высокой траве, не чая души друг в дружке и отлично уживаясь с многочисленным племенем других элементарных сущностей. Вероятно, Оккам что-то предчувствовал, когда формулировал свой принцип несотворения новых сущностей без нужды. Когда Илларион, шагнув вперёд, случайно раздавил своим кованым сапогом нескольких богатырей, орава подняла возмущённый вой, но дальше криков дело не пошло.

Из нас троих оружие было только у Иллариона — легендарный меч Экскалибур. Определив на ощупь местонахождение невидимой волшебной стены, Илларион откинул с глаз прядь белокурых волос, звонко выкрикнул сложное языческое заклинание, размахнулся и нанёс удар. Он выждал немного и попытался пройти несколько шагов, но был вынужден остановиться: преграда устояла. Тогда настала очередь Олафа; он пал на колени, обратил к небесам наивные, глупые глаза и еле слышным, страдальческим шёпотом изложил свою просьбу. Закончив, Олаф опустил голову и несколько минут стоял неподвижно, к чему-то прислушиваясь. Потом он, крякнув, встал и робко двинулся в сторону мавзолея, а когда стена его остановила и его, повернулся к нам с виноватым видом и беспомощно развёл руками.

Я понял, что должен что-то сделать. В моей голове образовалась окрошка; я сознавал, что повидал намного больше, чем мои друзья, но затруднялся с выбором — слишком много путей открывалось передо мной, и все они, скорее всего, были ложными. Поэтому я сделал усилие, выбросил из головы накопленный опыт, зажмурил глаза и быстрыми шагами просто пошёл к пирамиде. И глаза открыл лишь тогда, когда обнаружил, что мои вытянутые руки упираются в шершавые белые кирпичи. Олаф с Илларионом, встав от меня справа и слева, положили мне руки на плечи, безмолвно выражая этим жестом своё преклонение перед сильнейшим. Затем Илларион вторично взмахнул Экскалибуром, ударил по стене мавзолея и прорубил в ней рваную, пыльную брешь.

5

Сейчас мне трудно сказать, чего мы ждали. Во всяком случае, не чуда чудесами нас накормили досыта. Пожалуй, определённости — да, так будет вернее всего. Первым мы пропустили внутрь Олафа, а сами остались снаружи, рассудив, что каждый из нас имеет право на минуту интимного, без свидетелей, общения с Наследником.

Олаф, конечно, отсутствовал не минуту, а гораздо дольше. Мы бы встревожились и пошли ему на выручку, если б не различали смутно в открывшемся проёме коленопреклонённую фигуру возле едва различимого саркофага. Наш друг был неподвижен и, насколько я его знал, что-то вымаливал у Наследника. Наконец, Олаф поднялся и вышел, медленно пятясь. Лицо его выглядело обеспокоенным.

"Ну?" — спросили мы одновременно, и Олаф вяло проговорил:

"Не знаю я".

Тут моментально, словно меня озарило, я понял, в чём дело, и вместе со мной понял Илларион, но что-то своё. Он иронически хмыкнул и сказал:

"Пойдём посмотрим. Нам нечего бояться".

Я, не в силах чётко сформулировать мысль, нутром понимал, что он прав. Мы вошли, и Олаф к нам присоединился после недолгого колебания. Ему казалось, что он мог чего-то не заметить, что-то упустить и теперь его смекалистые товарищи помогут ему исправить ошибку.

В мавзолее царила сухая, пыльная мгла. Света, проникавшего в брешь, хватало, чтобы мы различили под толстым стеклом тощую фигуру Наследника. Глаза гаранта стабильности оставались вытаращенными — уж не знаю, что он видел в смертный час; скорее всего — собственную сказку, превратившуюся в быль. А может быть, его просто удавили, так как язык гаранта вывалился, высох давным-давно и превратился в кусок заскорузлой коры.

Вслед за нами в пирамиду проникли осмелевшие междометия, бранные возгласы и благословения; они тут же устроили свару, не соображая, где находятся и кто возлежит перед ними на каменном ложе. Возле проёма столпились лунатики, гномы, андроиды и прочая шушера. Разинув рты, они заглядывали внутрь, но тут Илларион их шуганул, и стая убогих побоялась переступать порог.

Мы стояли, не зная, что сказать, пока не услышали обиженный голос Олафа:

"Он не настоящий"

"Нет, — возразил ему Илларион, — он настоящий. Это мы стали так велики, что он в сравнении с нами кажется никчёмной головешкой".

"А я не согласен, — твердил своё Олаф. — Он не может ни защитить, ни помочь. Можете оставаться здесь и любоваться, сколько влезет, а я отправляюсь искать всамделишный мавзолей".

Илларион покровительственно улыбнулся:

"Куда тебе одному! Погоди, мы пойдём с тобой. Я только довершу начатое".

Сказав так, он взмахнул Экскалибуром и запросто, шутя перерубил пополам саркофаг вместе с Наследником. Стукнулась об пол стальная капсула, по-прежнему сжатая в иссохших отрубленных кистях. Мы с Олафом поёжились возможно, что-то в самом деле скрывалось в мощах гаранта, ибо Илларион в тот миг показался нам чуть ли не полубогом, снискавшим себе внезапное дополнительное могущество.

"Что мне до реликвий! — заявил он презрительно. — Это — всего лишь вершина из многих, и вот она покорилась моей воле. Теперь я готов идти куда угодно. Ни одно препятствие не устоит под моим натиском".

"Я, пожалуй, останусь", — молвил я нерешительно.

Олаф испуганно охнул, а Илларион удивлённо поднял брови.

"Где ты останешься? — спросил он заботливо. — Здесь? Зачем?"

"Я не думаю, что где-то ещё смогу получить то, что мне нужно, — объяснил я виновато. — Вам хорошо, вы своего добились. Олаф приобрёл в твоём лице могущественного покровителя, ты — сокрушил твердыню и готов к новым подвигам. А я искал почвы под ногами, и вряд ли существует какой-то другой мавзолей, где мне будет спокойнее".

Олаф ахнул и прикрыл ладонью рот.

" Да, — сказал я, упреждая его вопрос. — Я буду за Наследника. Здесь тихо, никто не мешает. Единственное, о чём я попрошу вас, это заделать дыру в стене. Тогда я смогу сосредоточиться и что-нибудь сочинить".

"Что? — переспросил недоверчиво Илларион. — Что ты хочешь сделать?"

"Что-нибудь сочинить, — повторил я твёрдо. — Не может же быть так, что уже всё-всё-всё сочинили. Где-то есть ещё Наследство; оно летает, не знаю, в каких краях, и ждёт, когда за ним придут. Возможно, Наследнику просто не повезло — он вытянул то, что поближе лежало. Надо просто хорошенько подумать и подождать".

"Ну, что же — можешь думать, — пожал плечами Илларион. — Лично я не намерен попусту транжирить время. Я выступаю в поход прямо сейчас".

Олаф подошёл ко мне и взял за руку.

"Можно, я с ним пойду? — спросил он в тревоге. — Ничего?"

"Ничего", — успокоил я его. Илларион резко повернулся и вышел из мавзолея. Олаф последовал за ним, ежесекундно с сожалением оглядываясь на меня. Никто из них не спросил, чем я собираюсь питаться и что буду пить они понимали, что это глупый, ненужный вопрос.

Я сбросил с возвышения остатки саркофага, вынул из мёртвых рук капсулу, развинтил. Внутри лежал разлинованный, в трубочку свёрнутый лист бумаги. Я не стал его читать, бросил на пол к прочему мусору, снова закупорил контейнер, улёгся на ложе и сложил на груди руки. Опустевшая капсула приятно холодила мои пальцы. Я слышал, как Илларион отдаёт местной мелюзге распоряжение починить стену мавзолея и не подпускать к ней никого в течение по меньшей мере десяти дней. По истечении этого срока я, лишённый воды и свежего воздуха, наверняка буду мёртв и никто уже не сможет причинить мне вред.

"Каспар, я буду всё время о тебе думать!" — прокричал откуда-то Олаф. Я ничего не ответил. Внезапно вернулся Илларион и буркнул:

"Я решил оставить тебе Экскалибура — на всякий случай. Я, наверное, управлюсь и без меча".

"Спасибо", — поблагодарил я его со всей искренностью.

"Ну, тогда — всего тебе", — пожелал мне Илларион напряжённым голосом, положил меч на пол возле ложа и поспешно вышел из пирамиды. До меня донеслось не то ржание, не то клекот. По всей вероятности, моих друзей традиционно ждали какие-нибудь сказочные кони, чтобы нести их сквозь миры и эпохи к настоящему мавзолею.

январь 1999