Я не могу поверить, что дождался.
Мне остается лишь благодарить небо за то, что ясность моего ума не претерпела ущерба, и глаза, ослабевшие до предела, все еще способны различать предметы. Я забыл поблагодарить за слух! Что это со мной? Слух также мне пока не отказал, хотя внешнему миру приходится с некоторых пор пробиваться к моему сознанию сквозь плотную завесу удушающего, пульсирующего шума. Катаракта, отосклероз, немощное кровообращение — вот тройка недругов, победа которых не за горами, но они опоздали. Я успел! Успел, и потому их торжество окажется отравленным моим торжеством.
Мое ликование столь велико, что я забываюсь и начинаю воображать, будто небо не стоит таких благодарностей — напротив, это небо должно сказать мне спасибо, небо в буквальном смысле слова. Не то философское, религиозное, умозрительное небо, нет. Самое обычное, высокое, сперва неразличимо прозрачное, после — голубое, дальше — черное. Да, не скрою, меня всегда притягивал космос — тоже в самом заурядном, физическом смысле. Какое-то время мне (очень недолго) хотелось сделаться космонавтом. И даже астронавтом, хотя уделом большой астронавтики по сей день остается фантастическая литература. И вот на склоне лет я стал живым участником парадокса: да, космонавта из меня не вышло, а вот астронавтом я, невзирая ни на возраст, ни на расстояния буду вопреки и назло всему.
Конечно, не проходило и дня, чтобы я не сказал себе, пробуждаясь: будет так и не иначе. В противном случае жизнь потеряла бы смысл. Конечно, я помнил, что физическая гибель смехотворна. Я готов был примириться с перспективой никогда не быть допущенным к стрельбе лично, во плоти. Пусть кости мои истлеют, но долгожданный час когда-нибудь пробьет, и я устремлюсь к не знающим меня галактикам и звездам. Удивлю их, вдохну в них новый смысл. Заставлю уважать. И тогда — где твое жало, смерть? А вот где оно: на свалке — вырвано, изломано и истоптано мудрыми потомками. Детьми грядущего, среди которых обязательно найдутся тонкие, чувствительные натуры, знающие толк в прекрасном. Те, кто пришел бы вслед за мной, рано или поздно всяко обратились бы к моему творчеству и тем спасли меня от оскорбительного забвения. Но как милосердна судьба! Когда заходит речь о тайнах, лежащих за порогом жизни, никакая, даже самая стойкая, уверенность в успехе не в состоянии избавиться от капли подлого сомнения. Мне же даровано доподлинное прижизненное знание. Стало быть, можно спокойно умереть — с чистой душой, с широко раскрытыми доверчивыми глазами.
И что теперь такое истончившаяся кожа? Какая-такая беда в парализованных ногах? И так ли, как может показаться, ужасно судно? Да меня на носилках снесут, не тревожьтесь. Слава Богу, пока еще есть кому это сделать, а если бы не было, так я бы нанял людей со стороны, пусть даже понадобится распродать для этого всю мою незатейливую домашнюю обстановку. Меня погрузят в автомобиль, и я помчусь — неразличимый сверху, букашка с высоты уже птичьего полета; что же говорить тогда о холодном Альтаире? о Сириусе, который навряд ли теплее? Оттуда я не виден, меня нет, я не существую. И, тем не менее, именно эта микроскопическая субстанция, которую резвые колеса мчат во весь дух, в ближайшее время заявит о себе достаточно громко и внятно, чтобы быть услышанной на Млечном Пути. И Млечный Путь всего лишь первая остановка в бесконечном путешествии.
Только не возведите напраслины, я пока не в маразме. Я сознаю, что такая структура, как Районный Комитет Сетевой Артиллерии, Сектор четыре, не встретит меня цветами и оркестровой музыкой. Скорее всего, никто не обратит на меня особого внимания. Сотрудники будут носиться взад-вперед, благо забот у них по горло, и вообще я обнаружу вокруг себя кипение деловых будней без примеси какой бы то ни было истинной торжественности: сама по себе церемония стрельбы с годами утратила былую помпезность и сделалась рутинной. Обойдутся, конечно, вежливо, учтиво — но и только. Я уже давным-давно вышел из возраста, когда рассчитываешь на круглые, восторженные глаза, что пялятся на тебя со всех сторон, на глупое сюсюканье типа: "Смотрите, кто пришел! " Когда мне было лет пять-шесть от роду… тогда да, тогда бы это меня заинтересовало. И почему — «бы»? Так ведь оно и было. Сверх того — этот памятный момент и стал, возможно, началом долгого пути.
Мой отец — который до сих пор, понятно, в дороге и вдогонку которому я скоро отправлюсь (расстояния! дистанции огромного размера! сотни и сотни световых лет — сколько еще пройдет, пока на том же Альтаире получат возможность ознакомиться с некоторыми взглядами моего родителя) — так вот, мой отец впервые привел меня в Сектор, когда мне, как я уже сказал, исполнилось то ли пять, то ли шесть лет. Тогда сектора еще не размножились и порядковых номеров им не присваивали, был только один Районный Комитет, он же Сектор с большой буквы. Разумеется, мой детский, незрелый разум не мог вместить и сотой доли того, чем занимался отец. Да и того не вмещал, я просто не интересовался трудами батюшки — знал только, что тот — могло ли быть иначе — намеревается сделать какое-то невероятное, чрезвычайной важности открытие (он был, Царствие ему Небесное, философ-лингвист, создавший собственную оригинальную систему). И я, естественно, принимал это как должное. В противном случае кто бы пустил нас в это волшебное место, где ходят строгие подтянутые молодцы в отутюженной униформе, где света больше, чем в ясный полдень на морском берегу, а машины и приборы съехались, похоже, со всех концов земли. Во мне боролись страх и ожидание роскошного сюрприза; страх был животным, подсознательным, ибо умом я понимал, что отец никогда не привел бы меня в нехорошее, опасное место. А что касается сюрприза — что ж, мне постоянно делали сюрпризы, один другого приятнее, и если ничего подобного не будет, так стоило ли приходить в это взрослое место? Наверняка отец что-то имел в виду, ведя меня сюда, наверняка он задумал нечто сногсшибательное. Впрочем, я могу ошибиться. Возможно, он просто хочет мне что-то показать. Это, конечно, намного хуже, я буду разочарован, однако надежда еще жива. Не исключено, что в конце экскурсии восхищенные дяди и тети премируют меня чем-нибудь этаким за самый факт моего существования на свете. Если же нет — дело дрянь, хотя последний оплот упований, последний несокрушимый бастион продолжает держаться. Буфет — должен же здесь быть буфет! Везде бывает буфет. Буфетом меня не удивишь, но посещение его хотя бы отчасти сдобрит горечь неминуемого разочарования. Вот — я и не заметил, как оно уже сделалось неминуемым. И так меня мотало, словно маятник: от предвкушения волшебства до утешения стаканом заурядной колы с орешками.
Забегая вперед, чтобы больше не возвращаться, скажу, что колу мне купили, но не в Секторе, а в Луна-парке, куда мы отправились после. В Секторе произошло нечто гораздо более важное: мне определили цель. Сейчас, на склоне лет, я вижу, что отец — плохо это, хорошо ли — не мне судить вложил в меня программу-максимум; иными словами — из лучших побуждений зомбировал мое юное сознание. Нет, он не вдавался в подробности, он всего-то и сделал, что показал мне конечный пункт предстоявших мне скитаний и метаний. Скитаний духовных и творческих, поскольку за всю свою жизнь я так ни разу и не выехал за пределы родного города. Цель, таким образом, предстала мне размытой и нечеткой — некое далекое, недостижимое сияние, к которому я непременно приду, но случится это так нескоро, что я могу с полным правом вернуться до поры к светлым детским играм и хлопотам. Думаю, что в тот далекий миг отец и сам не знал, какие формы примет очерченный им финиш. Трудно что-либо загадывать, когда речь идет о несмышленом детеныше, каким я был тогда, стоявший с разинутым ртом в самом центре огромного, как мне мнилось, зала и внимающий негромким обещаниям, которые отец, нагнувшись, вкладывал в мои уши: сынок, настанет день, когда вся мощь, вся энергия и мудрость, что здесь сосредоточены, будут призваны послужить тебе одному недолго, не более нескольких секунд, но только тебе. Я не понимал, я хлопал глазами и верил, верил тому, о чем не имел представления. И тогда отец повел меня к Пушке.
…Сперва я решил, что передо мной телескоп. С телескопом я к тому времени успел познакомиться: родители, охваченные желанием дать мне разностороннее образование, уже водили меня в местную обсерваторию. В самом деле: продолговатый стальной корпус, колеса с шестернями, пузатые линзы, раздвижные дверцы, открывавшие в куполе проем, карты звездного неба многое, очень многое говорило в пользу мощного оптического прибора. Когда я подрос, мне открыли, что внешний вид Пушки был призван, скорее, возбуждать в избранных ощущение могущества, чувство законной гордости за человечество, ведущее прицельную стрельбу по созвездиям — дань первобытной агрессии и вечной людской неудовлетворенности. На самом же деле ни в корпусе, ни в рулевом управлении не было никакой нужды; при желании можно было бы спокойно обойтись передающими устройствами как они есть. В этом случае, однако, торжественность момента свелась бы к нулю, и потому разработчики проекта не ограничились пушечными формами. Персонал, обслуживавший орудие, нарядили в старинные артиллерийские костюмы, снабдили барабанами и трубами, обеспечили звуковое сопровождение выстрела — оглушительный залп, и даже позаботились о дыме, который — в разумном количестве — наполнял после выстрела помещение.
Мне, конечно, сразу захотелось пальнуть. Канониры, снисходительно улыбаясь, намекнули в ответ, что нос мой еще не дорос. К моему великому смятению тут же выяснилось, что не дорос он и у отца — а батюшка к тому времени был уже заслуженным деятелем науки. Отец — желая, наверно, собственными силами ускорить процесс возрастания — шутливо защемил мне инфантильный орган двумя пальцами и заявил, что и на смертном одре человек зачастую не может похвастать размерами носа, достаточными для выстрела. Моему огорчению не было границ. Я принялся мечтать о некоем аналоге коварного крокодила, который смог бы вытянуть мне приличный хобот, как вытянул его слоненку из незабвенной сказки. "Что поделаешь, — вздохнул отец, беря меня за руку и направляясь к выходу. — На свете развелось слишком много желающих обессмертить собственное имя." "И Пушек на всех не хватает?" спросил я, покорно следуя за родителем. Тот усмехнулся. "Ну почему же, Пушек достаточно. Только подумай сам: нельзя же обстреливать звезды чем попало. Так может дойти до того, что неизвестный и, возможно, очень занятой получатель, будет вынужден читать… ну, не знаю… ну, скажем, какие-нибудь дурацкие детские стишки — вроде ваших дразнилок. Представь себе: любой из вашей детсадовской группы, получив доступ к Пушке, сможет выстрелить в далекую туманность глупостью про какашки или еще про что… И там, среди звезд, кому-то придется отыскивать в кучах мусора сверкающие жемчужины, ради которых, собственно, и существует проект".
Понял я, признаюсь честно, по малолетству немногое, но все простил отцу за «какашки», над которыми хохотал и про которые повторял на протяжении минут десяти-пятнадцати. И даже на улице продолжал повторять и хохотать. А дальше был Луна-парк, где я вполне утешился и вернулся домой в превосходном настроении. Но семена были брошены, и почва оказалась для них весьма благоприятной. У меня появилась миссия, высокое предназначение, и уже на следующий день я взялся за дело. В те далекие годы я больше склонялся к рисованию, чем к литературному творчеству, и потому в недельный срок извел кипу листов, малюя пауков, разбойников, лесные пожары, военную технику и кровожадных животных. Мне часто изменяло терпение, и я безбожно халтурил, надеясь взять свое количеством. В конце недели я сгреб нарисованное в охапку и приволок родителям на суд, втайне рассчитывая, что никакого суда не будет, а будет водопад восторгов и похвал. Более того — я всерьез рассчитывал, что сей же миг отправлюсь на стрельбы и живопись моя, пропущенная сквозь сканеры, украсит нищие созвездия. Мать с отцом сделали все, чтобы сдобрить неизбежное горе, но потрясение оказалось чересчур сильным. Сам, своими руками, я отправил рисунки в огонь и дал себе страшную клятву никогда в жизни не связываться с Сетевой Артиллерией. Я утешал себя, глядя на многотомные собрания сочинений давно вымерших классиков, тем, что не находил в себе ничего общего с их коленкором и кожей; представить же маститых писателей иначе, нежели в виде непонятных взрослых книг, я просто не мог, и говорил себе: вот для кого все это! Не думаю же я всерьез превратиться в нечто похожее на эти заслуженные кирпичики — я, у которого две ноги и две руки, который любит омлет с ветчиной и сахарные трубочки, и кто никогда, разумеется, не умрет, а стало быть, не нуждается в их глупом космическом бессмертии. Бог с ними, со всякими Толстыми сотоварищи, пусть себе отправляются в вечный полет, от какого никому не жарко и не холодно. Вот только за отца обидно — неужто и он не заслужил?
К вечеру я уже не помнил о дневных огорчениях и с легким сердцем улегся спать.
…Последовал период бездействия, продолжавшийся несколько лет. Теперь мне ясно, что бездействие было обманчивым: работа, оставаясь неосознанной, кипела вовсю — что-то варилось. Возможно, варево так и осталось бы киснуть и бродить под крышкой, не получи я в нужный момент мощный импульс извне. Им я обязан моим школьным наставникам, которые в один прекрасный день осыпали меня безудержными похвалами: я отличился, написав удачное сочинение на вольную тему. Возможно, в большей степени они хвалили себя, воспитавших такого грамотного, умненького мальчишечку. Вольная тема, как я подозреваю, была в действительности невольной: крышка сдвинулась, и на поверхность вышло то, что прочно сидело в подкорке: наглые, самоуверенные разглагольствования о Сетевом творчестве и судьбах мира. Это был нестерпимый бред дилетанта-недоросля, однако слог мой всем понравился чрезвычайно, мне поставили высший балл, а сочинение, в качестве примера для подражания, читали в старших классах. Отец отнесся к моим достижениям очень серьезно: текст немедленно скормил компьютеру, а мне посоветовал хорошенько прислушаться к внутреннему голосу и разобраться в моих отношениях с изящной словесностью. А вдруг это любовь? Да, он, помню, выразился именно так. Я, сверх всяких приличий раздувшийся от гордости, ни с чем разбираться не стал и быстренько накропал еще одно «эссе» — во многом, на мой взгляд, удачнее первого. А потом еще два, одно лучше другого, а оба вместе — на голову выше первых двух (так я отрекомендовал их отцу). Отец, ни слова не сказав, снова уселся за клавиатуру. Меня задело, что не последовал однозначно восхищенный отзыв, но я уже чувствовал, что первый успех — даже если он останется единственным и неповторимым — задал вектор моей будущей деятельности: я буду писать.
Примерно в то же время я начал посещать компьютерные курсы. Очень скоро при одном лишь воспоминании о гениальном сочинении я краснел от стыда, готовый провалиться, испариться или еще каким-нибудь образом исчезнуть. До чего ж я был глуп! Вы спросите, почему, но я вам не отвечу — и по сей день мне хочется скрежетать от досады зубами. Воистину, писать возможно либо о том, что знаешь очень хорошо, либо о том, чего совсем не знаешь. Не помню, чья это мысль. Нынче я не скрежещу лишь потому, что зубов уже не осталось. Так что не просите, мой давний позор умрет со мною вместе. Впервые в жизни очутившись в Сети, я быстро уяснил причины, по которым Управление Общественной Безопасности взяло Артиллерию под свой контроль. И я еще мог сетовать на ограничения! Думаю, что выходка моя (я про сочинение — его я тоже, не откладывая дела в долгий ящик, хотел притащить в Комитет) осталась бы без внимания властей единственно в силу незрелости автора; человек же взрослый рисковал получить неизбежное унизительное внушение. Итак, по порядку: первым, что до меня дошло, был груз ответственности. Подробное знакомство с Сетевыми публикациями повергло меня в шок. Я никогда не думал, что мир населен таким количеством откровенно безумных субъектов. Если предположить, что хотя бы тысячная доля ими написанного устремится в просторы Вселенной, то волей-неволей придется быть готовым к чему угодно. Некоторые злонамеренные личности, к примеру, утверждали не таясь, будто наша планета населена вовсе не разумными двуногими существами, а какими-то чудовищными слизнями, жаждущими подчинять себе солнце за солнцем. Я ни секунды не сомневаюсь в умышленном, диверсионном характере таких заявлений. Неизвестные мерзавцы рассчитывали направить подобную информацию — анонимно, разумеется — во все известные галактики в надежде, что вдруг там кто-нибудь да есть, вдруг расшифрует, прочитает, примет за чистую монету и отреагирует в полном согласии с прочитанным? И, несмотря на то, что само существование потенциальных читателей до сих пор остается под большим вопросом, возможный риск никак нельзя было списывать со счетов. "Как слово наше отзовется" — в наши дни эта старинная проблема весьма актуальна, причем пониматься она должна в буквальном смысле. «Отзыв», чем черт не шутит, может принять форму превентивного удара, который мигом сотрет с карты мира цивилизацию зарвавшихся слизняков — на всякий случай. Никто не будет особенно вникать, так ли оно все на самом деле, шарахнут — и гора с плеч, никаких тебе забот и тревог. А потому любое сообщение, предполагаемое к залповой отправке, подлежало тщательной проверке на предмет безопасности для Земли, всестороннему анализу с целью установления степени достоверности и, наконец, коллективной оценке с точки зрения полезности вообще. Правота отца сделалась для меня очевидной: Пушек много, но желающих стрелять гораздо больше; отсев велик, процедура рассмотрения заявок продолжительна, и нужно сделать нечто поистине значительное, чтобы получить право на информационную нетленность.
Вторым, что я понял, было обстоятельство, которое, вообще-то, следовало назвать первым: я имею в виду настоятельную, неистребимую потребность человечества в Сетевой Артиллерии, без чего не возникло бы ни проблем, ни угроз. Невидимая информационная оболочка, окутавшая земной шар, настолько сгустилась, что Сетевые призраки — невзирая на отсутствие каких бы то ни было пространственных ограничений — почувствовали, что им тесно, и запросились наружу, вовне. Книг давно не печатали, вредный типографский свинец сменился компьютерным излучением. Очень скоро читатели вымерли как класс, остались одни авторы, которых со временем перестало интересовать внимание со стороны себе подобных — тем более, что внимания никакого и не выказывалось. Каждый стремился отметиться, каждый осваивал ячейку, да не одну, но никто никого не читал — отчасти потому, что никто не мог сказать с уверенностью, кто, собственно, данный конкретный текст написал. Между тем росли неудовлетворенные амбиции, Сетевая публика уже не желала создавать тексты, пророчества и руководства к действию пополам с моделями желательного мироустройства — она, памятуя, что в начале было Слово, хотела творить миры. И — обратилась к звездам. Перед оголодавшими творцами расстилалась целая Вселенная, девственная и непорочная. Первые Пушки нисколько не походили на своих огнедышащих тезок, это были обычные компьютеры, особым образом перемонтированные и переведенные в режим непрекращающейся трансляции. В космос хлынули потоки дерьма, и человечеству до потери лица оставалось не больше двух-трех шагов, когда проснулись компетентные международные организации. На самовольную рассылку информации наложили строжайший запрет. Обстрелом стали заправлять специальные ведомства, созданные на скорую руку; была введена система заявок, и в Артиллерийские Комитеты немедленно выстроились огромные очереди. Каждую заявку рассматривали и обсасывали со всех сторон, пытаясь установить, не содержится ли в представленном послании секретных стратегических сведений или еще чего, не подлежащего огласке. Между прочим, отцу моему в конце концов повезло: его работы были признаны в той же степени достойными вечности, в какой и безобидными, а потому ему посчастливилось при жизни стать свидетелем триумфального залпа. Это событие ставилось им столь высоко, что в Комитет мы отправились всей семьей, да еще пригласили кучу родственников. Наша процессия, счастливая и нарядная, вошла в прохладный вестибюль; нас немедленно проводили наверх, где в полной боевой готовности нас ожидали солдаты в белоснежных лосинах и сверкающих сапогах. Створки плавно разошлись, открывая батюшке дорогу в безбрежные межзвездные дали. Командир расчета шагнул вперед, проверил отцовские документы, повернулся к служивым, сказал: "Поехали!" И махнул рукой. От грохота у нас заложило уши, в ноздри пополз бутафорский дым. Резко запахло порохом, защипало в глазах. Довольный отец, щурясь, мечтательно уставился в небо и победно погрозил незримым адресатам пальцем. "Я их поemail", — сказал он радостно, а меня мгновенно разобрал смех, ибо я стал к тому великому дню достаточно взрослым, чтобы оценить сказанное.
После того, как электронный концентрат его размышлений отправился в тысячелетнее вакуумное путешествие, отец быстро сдал. Он забросил науку, объясняя свои действия тем, что все равно у него уже не будет второй попытки. Впрочем, чаще он пользовался другим объяснением — дескать, ему больше нечего сказать, дело жизни завершено и можно с тихой радостью предаваться грезам о дальних далях, где когда-нибудь сядут за расшифровку его новейшей (древнейшей к тому времени) лингвистической системы. Отцовская мысль разыщет получателя подобно свету микроскопических звезд, что доходит до нас с великим опозданием, постфактум, посмертно. Единственное, чем отныне интересовался батюшка, были мои сочинения, число которых неуклонно возрастало. Ему нравилось решительно все, он был самым благодарным читателем из всех, что у меня были. Он безропотно впитывал любую белиберду, шепча слова одобрения, и это неразборчивое преклонение в конце концов мне опротивело. У благодарного читателя оказался неблагодарный автор. Случалось, я умышленно подсовывал ему черновики, заведомо предназначенные мусорной корзине, и он, не в силах себе изменить, исправно заносил их в электронную память, откуда после я украдкой вычищал всевозможный хлам. Потом выяснилось, что у отца болезнь Альцгеймера. Оказалось, что он зачастую совершенно не понимал, о чем идет речь, и действовал по велению бездумной витальной силы, которой от века положено заботиться о продолжении родовой линии. К сожалению, я долгое время ничего не замечал. Диагноз вскрылся неожиданно, когда отец однажды утром вышел из дома и не вернулся. Через двое суток посторонние люди привели его обратно: он заблудился и не мог вспомнить ни своего имени, ни адреса. Тут я прозрел и раскаялся в проявленном жестокосердии, ибо с некоторых пор, утомленный родительским обожанием, вообще перестал снабжать отца рассказами и повестями. Он, помню, застывал на пороге с умильно-просительным выражением на лице, топтался там, переминался с ноги на ногу в робком ожидании, а после потихоньку уходил, боясь помешать моей творческой деятельности. Я же наливался спесью и как-то раз, о чем до сих пор не могу вспоминать без содрогания, отважился по собственному почину, без предварительных обсуждений и консультаций, навестить Комитет. Мне казалось, что уж принять-то заявку они не откажутся — формальная, ни к чему не обязывающая процедура. Главное — заявить о себе, а там поглядим, поборемся. Меня, однако, не стали даже слушать и заявили, что будь я даже гением из гениев, пришел я напрасно: слишком молод, на губах белеет молоко, а в очередь к Пушке тем временем выстроились самородки, уже стоящие на пороге вечности, уже занесшие над пропастью ногу. И я ушел, посрамленный и униженный, злясь на отца, Сетевые порядки; впрочем, что мелочиться — мне хотелось взорвать целую Вселенную с миллионами бестелесных снарядов, исторгнутых Сетью.
Удар был настолько чувствителен, что я едва не пошел на преступление, за что, бесспорно, поплатился бы всем своим призрачным будущим. Мне очень хотелось хоть перед кем-нибудь облегчить себе душу, и выбор пал на W., с которым мы вместе учились в колледже. Почему-то мне чудилось, что он окажется чутким и внимательным слушателем — наверно, потому, что втайне от себя самого я, зная о технических способностях W., рассчитывал получить от него еще и неизвестно какого рода помощь. W., однако, помимо того, что по праву считался компьютерным асом, был изрядный авантюрист. Он выслушал меня и объявил, что я не ошибся и пришел по верному адресу. "У тебя отличное чутье, — похвалил мою интуицию W. — Ты постучался в нужное время и в нужную дверь". Тут же выяснилось, что у него давным-давно созрел отчаянный, но обреченный на успех план. W. задумал взломать компьютеры Комитета и осуществить самовольный запуск. Принципиально в этой идее не было ничего нового; просто каждому ребенку было известно, что Комитетская защита имеет столько степеней надежности, что нечего и пытаться сунуть в нее сопливый нос. W. пренебрежительно отмахнулся; когда же он услышал мой лепет насчет отсутствия в нашем распоряжении Пушки, вообще расхохотался и посмотрел на меня, как на душевнобольного. Так я окончательно распрощался с невинной наивностью (можно и наоборот — с наивной невинностью), узнав, что в Пушке как таковой нет никакой надобности, все это декорация и сплошной охмуреж, для залпа достаточно заурядной клавиатуры и десяти пальцев плюс его, W., мозгов. W. рассказал, что готовился к этой акции, заботясь прежде всего о себе самом: у него тоже было много чего высказать несведущему миру, имелись даже серьезные открытия в области информатики, которые сотрудники Общественной Безопасности сочли нежелательными для широкого распространения. "Боятся, что марсиане пронюхают! — презрительно кривился W. — Чихнешь в ладошку, так у них уже очко играет". Вскоре мы ударили по рукам; W. уверил меня, что ему ничего не стоит прицепить к своему сообщению мое. Тут я совершил самый мудрый в своей жизни поступок: отказался. Вернее, отказался не совсем, отказался от путешествия в связке с W.; сверх того: просил повременить с моими трудами и пока не посылать их даже отдельно, а рискнуть в одиночку, раз уж он такой продвинутый и смелый. Мы едва не разругались, но после того, как я сумел убедить W. в моей абсолютной компьютерной бездарности, он сменил гнев на милость и даже стал посматривать на меня с жалостью, словно на убогого. Он, конечно, думал про себя, что страхи мои вызваны исключительно непониманием беспроигрышности его затеи. "Хорошо, согласился W. — Будь по-твоему. Сначала я, а ты — следом". Мне пришлось потратить еще полчаса на новые внушения, и мы сошлись на том, что выстрелы не последуют один за другим, а будут произведены с интервалом в сутки — за мной оставался сеанс номер два. Это, наверно, подло с моей стороны, но мне хотелось проверить, так ли хорошо, как хвалился, обезопасил свой замысел W. Сутки ждать не пришлось, хватило пары часов: к моему однокашнику пришли серьезные люди и без лишних предисловий определили ему наказание. "Вы преступили закон, — сказали комитетчики. — Вы нарушили правило, которое лежит в основе всех прочих параграфов и уложений. Посему принято следующее решение: во-первых, вы навсегда лишаетесь права на выстрел. Бесповоротно, необратимо, какими бы ценностями не предполагали бросаться. Ваше сообщение перехвачено и арестовано. И вот вам на закуску: оно, как вы и надеялись, будет отправлено, но только под другим именем. Например, под псевдонимом Z. Ваше авторство, таким образом, нигде не будет зафиксировано, и пусть эта фальсификация послужит вам уроком". W. зашатался, потому что ничего ужаснее придумать было нельзя. Он валялся у пришельцев в ногах, порывался тут же, не сходя с места, вдребезги разбить свои приборы и впредь под страхом смерти не приближаться к компьютеру — тщетно. Садизм карателей дошел до того, что свое намерение они осуществили прямо в творческой лаборатории W., воспользовавшись его аппаратурой. Когда безжалостные гости покинули помещение, W. уселся на пол, обхватил руками голову и впал в прострацию. Мне удалось поговорить с ним непосредственно после события; он выглядел несколько успокоившимся и пытался обмануть себя бредовыми предположениями: все, мол, сказанное — липа, блеф, его берут на понт, а на самом деле… на самом деле, очень может статься, Комитет вообще ничего никуда не посылает, вся их деятельность — сплошной театр, грандиозное надувательство. Я, как мог, старался его утешить, соглашаясь с самыми дикими гипотезами. Наконец, мне померещилось, что я преуспел, но это было не так. На следующий вечер W., не оставив прощального письма, повесился.
Меня долго не покидали сомнения: в этом событии — насколько значительна доля моей вины? С одной стороны, я мог не убедить W. потому, что не сумел отказаться от примерки его горя на себя самого. Результаты примерки — один лишь намек на перспективу уступить свой главный труд наспех состряпанному фантому — оказали на меня столь угнетающее воздействие, что все мои доводы насквозь пропитались фальшью. Между прочим, мне точно известно, что почти никто из Сетевых астронавтов не отправлялся в путешествие под псевдонимом даже если до того творил исключительно под вымышленным, броским именем. Я, утверждая, что никакой трагедии не произошло, ненатуральностью голоса доказывал обратное. С другой стороны, это же обстоятельство служило мне оправданием. Удар был слишком силен для любого, даже самого закаленного автора, и это означает, что я мог делать с W. что угодно, вплоть до погружения его в гипнотический транс, — он все равно намылил бы веревку. Так или иначе, перевесила низкая радость от благополучно завершившейся прогулки по лезвию ножа. Неблагородно, да. Согласен. Бесчеловечно. Позор. Но двери передо мной не захлопнулись, и жизнь продолжалась.
Я запасся терпением и с удвоенной энергией принялся за работу. Не брезговал ничем, писал фантастику и криминальные романы, философские этюды и многозначительные притчи, не забывая о Главном Труде — собственном жизнеописании, которое, по замыслу моему, должно было содержать в себе несколько измерений. В частности, личность мою при внимательном чтении следовало переместить на задний план, на первый же выдвигалась суровая эпоха, слепком с которой и являлась история одного из многих — меня. Кое-где я позволял себе мелкие шалости с реальностью, забавные розыгрыши; я украшал свой труд мифологическими сюжетами и проводил соответствующие тонкие параллели; брал читателя за руку, вел его, зачарованного, по нитям сотканной паутины, и вдруг бросал — на самом интересном месте, заставляя бестолково крутить головой в поисках испарившегося гида и спешно разбираться: куда же меня занесло? На следующей странице я великодушно протягивал ему спасительную ладонь и возвращал в привычную повседневность, нашпигованную, однако, капканами и ловчими ямами. Я уговаривал себя не спешить, не ставить точку, ибо заявку мою в конце концов приняли: зарегистрировали, пронумеровали, выдали подателю сертификат, поставили на очередь за постановкой на очередь.
Произошло это уже после смерти отца, который скончался совершенным ребенком. Шептались, что разум покинул его с Сетевым залпом одновременно: начинка, бросив чемоданы, сбежала повергать в изумление звезды, а осиротевшая материя, вздохнув, поплелась во прах, на станцию «Младенчество». Я же, достигший зрелых лет, на сорок дней выпил водки, положил в карман драгоценный диск и вышел из дому, оставив скорбное собрание поминать батюшку (уже перешли к песням и пляскам). Почему-то меня не покидало предчувствие успеха, отчего напряженность сочеталась во мне с прохладным равнодушием. Так оно и оказалось: я вдруг беспрепятственно миновал первый, самый бездушный кордон: меня не завернули назад, направили дальше, и я пошел, а там уже все было иначе, сплошная любезность — пусть казенная, но все равно приятно. Дежурный Артиллерист вежливо поинтересовался, какого рода сообщение я предполагаю послать. Здесь мое равнодушие улетучилось, я вспотел и севшим голосом ответил, что пишу художественную прозу — так, пустячок (я мерзко хихикнул), что располагаю двумя сотнями текстов различного объема и готов представить кое-какие референции (я заранее подготовился, запасясь немногочисленными, увы, рецензиями). Дежурный уверил меня, что в референциях нет необходимости, у них своих референтов и рецензентов хоть отбавляй; все, что я принес, будет тщательно проанализировано, и через месяцок-другой я получу ответ. Я знал, что ответ будет касаться лишь самой возможности участвовать в стрельбах, что очередь огромна и нет никаких надежд получить через месяц уведомление о скором залпе — знал, но все-таки для очистки души уточнил, когда же сможет состояться — в случае благоприятного решения долгожданный выстрел. Дежурный воздел руки к небу и закатил глаза. Откуда же ему знать? Он сам, если мне угодно это слышать, давным-давно составил весьма важное сообщение и тоже был вынужден — да-да! сплетни о якобы имеющихся у сотрудников Комитета абсолютных приоритетах — зловредная болтовня! вынужден ждать годами и десятилетиями (на вид ему было лет тридцать-тридцать пять, и к этим его словам я отнесся с недоверием). Кстати, он позволит себе последний вопрос: какому жанру, если это не секрет, я отдаю предпочтение? Скрывать мне было нечего, и я сказал, что пишу, в основном, философскую псевдофантастику. Артиллерист понимающе кивнул, сделал пометку. Я спросил его еще об одной вещи: может получиться так, что к тому моменту, когда разрешение на залп будет даровано, у меня окажется в столе произведение, стоящее на голову выше тех, что представлены в заявке. Будет ли возможность его присовокупить? Дежурный, поразмыслив, ответил утвердительно. Конечно, сказал он, потребуется некоторое время для комплексной проверки, но это вопрос пяти-десяти минут. Те, кто вот-вот отправится за пределы планеты, имеют право на ускоренный машинный анализ. Поверхностный, самое основное вам понятно? И отношение, разумеется, неприлично снисходительное. Артиллерист даже улыбнулся покровительственной улыбкой: а как же вы думали? В Комитете собрались понятливые, толковые люди, они всегда учитывают вероятность рождения за годы ожидания труда более значительного, нежели тот, что много лет назад был принят к рассмотрению. Короче говоря, он до того обласкал и успокоил меня, что дальше некуда. Я понесся домой, словно на крыльях.
Дома же все к моему приходу перепились и не сумели оценить случившегося, но я им простил. Выгнал всех поскорее, улегся в постель и стал воображать мою изумрудную планету — одинокую, гордую, перенасыщенную электричеством. В ушах моих стояла канонада: каждую минуту, каждую секунду Земля посылала Сетевой залп за залпом. Вот в прицеле созвездие Лебедя… вот Южный Крест, к которому сотни тысяч лет спустя прибьют усопших философов и богословов… Ковш Большой Медведицы наполнится высокомудрыми призраками, тенями великих… Содержимое хлынет через край, прольется невидимым ливнем, что будет падать, и падать, и падать… Кто там до сих пор не слышал о нас? Кассиопея? Андромеда? Пли!.. Прямой наводкой — по пульсарам и квазарам! Получите!… Напитайтесь, черные дыры! Трепещите, белые карлики! Согнитесь под грузом нашей мудрости! Извольте ознакомиться! Сеть содрогается от перенапряжения… Нам все это уже ни к чему… Мы осточертели друг другу… Во имя жизни вечной — огонь! Огонь! Огонь!..
Придя в себя, я обнаружил, что наношу бессловесной подушке удар за ударом. Слава Богу, моему экстазу не нашлось свидетелей. Но я был просто обязан разрядиться, во мне накопилось слишком много невостребованной энергии — не той, которой созидают, а той, что, аккумулируясь в лаврах, венчающих голову творца, щедро изливается на толпы поклонников. В мире немало чудесного: судьбе угодно было зашить фанатов в многострадальную подушку — их-то я и месил, воображая далекие светила поверженными, а себя попирающим спирали галактик. Мысленно я похвалил себя за предусмотрительную честность: слово «псевдофантастика» определяло многое, автоматически перемещая мои труды в компанию им подобных опусов с грифом "так не бывает". Сей гриф освобождает от многих придирок — не бывает, и все тут, иначе наша планета — несомненно, к моменту чужеродного посещения, мертвая — подверглась бы бесплодным инопланетным раскопкам. Вдохновленные пионеры — многорукие и многоногие, в пионерских галстуках, завязанных многоопытными морскими узлами, — положили бы жизни на поиски пропавшей цивилизации хоббитов, гнорков и прочих виртуальных полтергейстов. Вообразите себя жителями космически недосягаемых, неопознанных далей, получающими отрывочные, сведения о сказочных феодалах, которые бьются за первенство среди первых… о птицах, возрождающихся из пепла, о дереве Сефирот… вообразите, что все это, не будучи снабженным специальными пометками, будет принято за чистую монету… какое, к дьяволу, представление о подлинной, давно уснувшей Земле, возникнет в удаленных носителях мышления? Так что меры предосторожности, принимаемые Комитетом, казались весьма разумными. Это была цензура, но цензура, призванная служить истине, а не скрывать ее из мелких сиюминутных соображений.
Довольно скоро я получил из Комитета хвалебный, хотя и несколько сухой, отзыв, а также красиво оформленное уведомление, где сообщалось о присвоении мне окончательного, не подлежащего пересмотру номера в очереди. Номер тот, однако, не так уж много значил: я уже знал, что очередь не одна, их много в соответствии с правами заявителей на разнообразные льготы. Никто не знал, сколько воды утечет, пока я пропущу вперед себя неизвестных первоочередников. Но тут уж ничего нельзя было поделать; конечно, обходные пути существовали всегда — были бы деньги — но денег-то у меня не было в помине. Да и разорись я на взятку, верх все равно взял бы страх быть пойманным за руку и тем бесповоротно все испортить. Я направил в Комитет официальную благодарность и постарался сделать лучшее, что оставалось в моем положении: выкинуть Пушку из головы, чтобы не манила и не мешала. Меня ждал Главный Труд. Но, когда я взялся за перо, неожиданно выяснилось, что ждал он от меня единственно лишь точки: я ни слова не мог добавить к написанному ранее. Можно было подумать, что я своим визитом в Комитет подвел под творчеством некую черту. Стоит ли выкладываться, когда неизвестно, какую оценку получит созданное? Быть или не быть — не вопрос, вопрос в другом: будешь ли ты, если выберешь первое? Доброжелательное отношение к стрелку это, конечно, здорово, однако гарантий мне никто не давал. Я ужаснулся, поняв, что принужден кое о чем вспомнить: например, об основной работе, приносившей мне заработок — все эти годы я отдавал ей много времени и сил, внутренне совершенно о ней не заботясь и витая совсем в иных мирах. Не буду говорить, что это была за работа, она не стоит того. Тем не менее, отныне я оказался повернутым к ней лицом, ибо ничего другого себе не оставил. И постепенно моя жизнь преобразилась в бесконечный, занудный сон, который чрезвычайно редко нарушался немногими часами творческого бодрствования. Тогда я бросался к столу, извлекал неоконченную рукопись и лихорадочно заносил в нее новые соображения и наблюдения. Из манускрипта понемногу улетучивался вымысел, обрывались сюжетные линии, а герои лопались, словно мыльные пузыри. Текст все больше и больше приобретал вид сухого отчета об увиденном и услышанном с лаконичными авторскими комментариями. Но он, как я считал, ничуть от этого не проигрывал: работа выходила в новое измерение, нежданное и теперь уже последнее, чем замыкался своего рода круг: я возвращался к началу начал, из точки, что венчала дело, в точку многопотентную, первичную.
С годами ожидание, которое, невзирая на мое сознательное небрежение, сидело очень глубоко и точило меня, как древесный жук, обернулось сущим мучением. Наверно, думал я, так некоторые ждут естественного конца, освобождающего от бремени жизни. Его и страшатся, и в то же время тайно желают, и даже приближают всякими излишествами и безумствами. Мои надежды на прижизненную стрельбу стремительно таяли: человечество размножалось в геометрической прогрессии, а это означало, что неизбежно умножение проклятых льготников, жуликов и проныр, трескучих виртуальных тусовщиков, которые спят и видят выплеснуть в эфир свою дешевую галиматью. Я представлял себе существ, наделенных способностью видеть радиоволны, и пытался вообразить, какой бы предстала их взгляду Земля: может быть, она будет похожа на пушистый половозрелый одуванчик, рассылающий невесомые семена, или на сыплющий искрами бенгальский огонь. А те, кто имеет уши, наверняка бы сказали, что по причине скорострельности Сетевая канонада превратилась в непрерывный, монотонный, истеричный вой многоголосого гибрида, выбравшего «быть». Возможно, наша планета сделалась даже своеобразной разновидностью Сверхновых — что нам, в конце концов, доподлинно известно о последних?
И вот, когда я счел, что ни надежд, ни желаний во мне больше нет, когда пара-другая болезней из числа самых гнусных приковали меня к постели, вызов пришел, меня пригласили в Комитет. Узнав об этом, я мигом позабыл о стариковской мудрости, и жажда бессмертия вспыхнула во мне с той же силой, что и в молодые годы. Я призвал домашних и потребовал принести мою рукопись. Она уже два года как была полностью закончена, преобразована в мегабайты и килобайты, сброшена на диск, хранившийся за семью печатями, но мне хотелось подержать в руках стопку бумаги и оценить вес прожитых лет физически. Мне принесли, я рассыпал страницы. Титульный лист спланировал в утку, наполненную доверху, и я усмехнулся, издеваясь над жалким символизмом материи. То, что оставалось в моих руках, я отправил следом и торжествующе прошамкал: "Карету мне!". Карета явилась по первому зову; меня вынесли из дома, и я вдохнул наполненный электричеством воздух. Когда машина тронулась, в моей голове мелькнула мысль, что вышло бы в духе моих историй доставить меня по ошибке не в Комитет, а в желтый, скажем, дом.
Ехать было недалеко, через пять-семь минут мы прибыли, куда хотели. Как и в прошлое посещение, меня окружала благожелательная атмосфера. Сотрудники вели себя предупредительно и заботливо, я же потерял терпение и походил на пятилетнего ребенка, попавшего в театр и ожидающего третьего звонка. Срывающимся голосом я напомнил им о Главном Труде, одновременно шаря под собой в поисках диска. Мне ответили, что наше соглашение остается, вне всяких сомнений, в силе — придется лишь чуть-чуть повременить с выстрелом. Я понимающе кивнул, стараясь не выдать волнения. Поверхностная проверка все-таки остается проверкой, и я чувствовал себя, как на самом важном в жизни экзамене. Наконец, ко мне вышел старший офицер и сообщил, что дело улажено. По мнению экспертов, в Главном Труде не содержится ничего предосудительного, и его с чистым сердцем можно присовокупить к уже заявленным работам — под двумя грифами: авторским, "Философская псевдофантастика", и Сетевым — "Так не бывает".
Сперва я решил, что ослышался, но мне возразили, что нет. Я попытался втолковать им, что Главный Труд не может идти в одной связке с трудами неглавными — во всяком случае, под тем же грифом. "Как же "не бывает"? — у меня закружилась голова, задрожали руки. — Это же моя жизнь!" Старший офицер встревожился и попросил меня не волноваться. Затем, прищурясь, он внимательно посмотрел на меня, что-то прикинул, нагнулся и на ухо шепнул, что гриф "Так не бывает" — универсальный. Подобным сопровождением обеспечивается практически любая информация, отправляемая за пределы Земли. Конечно, существует гриф "А бывает вот как", но в тайне от общественности им снабжается лишь узкий поток особых сообщений, которые в качестве абсолютной истины передаются специальной компетентной службой — с разрешения и одобрения правительственных и международных структур. В противном случае офицер пожал плечами — пакет даже вполне достоверных сообщений предоставляет адресатам чересчур неоднородную картину происходящего на планете.
Я сразу вспомнил об отце, готовом лопнуть от счастья, и понял, что спорить не о чем и не с кем. "У меня есть последнее желание", — сказал я решительно, поскольку слишком многое обесценилось в мгновение ока. Офицер улыбнулся дежурной улыбкой и взглянул на часы; времени у него было в обрез и он не желал тратить его на беседы с дряхлой развалиной. Но отменная выучка не позволила ему проявить грубость, и он с легким вздохом молвил, что находится в полном моем распоряжении. Сам не зная, зачем, я поманил его пальцем, и артиллерист вторично склонился надо мной. "Я хочу воспользоваться правом на псевдоним", — прошептал я, прерывисто дыша, и тот невольно скривился, ибо у меня отвратительно пахло изо рта. Но даже гадливость не смогла замаскировать гримасу подлинного удивления на лице комитетчика. Оно и понятно — с подобными просьбами к нему обращались исключительно редко. Жестом я остановил его, не желая, чтобы с губ офицера срывался встречный вопрос. В просьбе моей, несмотря на ее причудливость, не было ничего ужасного, и он решил побыстрее покончить с этой канителью. "Как же вам будет угодно назваться? " — осведомился артиллерист. Я назвал ему фамилию W. Мистификация должна быть мистификацией. Офицер запросил справочную службу, выслушал ответ и некоторое время размышлял, гадая, не принесет ли ему вреда опрометчиво принятое решение. В конце концов он решил, что не принесет, попросил меня расписаться и подкатил коляску к Пушке. "Стреляйте сами", — я махнул рукой и отвернулся.
Артиллерист скомандовал залп, подчиненные метнулись к орудию.
Слабый слух не дал мне по достоинству оценить победный грохот.
Возвращаясь домой, я подумал, что под фамилией W. Главный Труд, униженный оскорбительным ярлыком, таит в себе больше правды, чем я предполагал изначально. По крайней мере, между жизнями авторов — реального и мнимого — не виделось существенной разницы. Разве что последнему больше повезло, стервецу такому.
апрель 2000