1. Логика тайны
1.1.1.
В самом первом приближении к проблеме таинственного естественно сказать, что оно являет собой такой мир, в который трудно попасть, который «прикрыт», замаскирован окружающей его средой. Если в этом наивном определении есть доля правды, то таинственное равно исключительному.
Какова природа исключительного?
С логической точки зрения элементы подмножества, составляющие исключение (М exkl) в том или ином множестве (М), обладают, во-первых, тем же самым признаком (т), что и все множество, и, во-вторых, собственным признаком (anti-m), контрастирующим с тем свойством, которое распространяется на данное целое:
М exkl (m, anti-m) Ȼ М (т),
где Ȼ обозначает одновременную принадлежность и непринадлежность элементов к некоей области значений. Таинственное, таким образом, двулико, имеет явную и скрытую стороны: оно выступает для внешнего наблюдателя в качестве совпадающего с целым, к которому оно принадлежит, а для внутреннего — прежде всего как противостоящее этому целому. Собственно говоря, только при наличии таинственного мы и вправе различать внешнюю позицию наблюдателя (которому дано лишь множество М (т)) и внутреннюю позицию (которая расположена в пределах подмножества М exkl (m, anti-m)). А.-Ж. Греймас и Ж. Курте эксплицировали таинственное как сложение: «бытие» + «непоявление», т. е. как присутствие в отсутствии. Между тем спрятанное от нас все же является нам — как другое, чем оно само. Его нет там, где есть маскирующий его феномен. Таинственное — не praesentia in absentia, но иноприсутствие.
Отождествляя таинственное с исключительным, мы солидаризируемся с Ж. Деррида. Вот что нам хотелось бы прибавить к уже продуманному им. Если таинственное и исключительное одно и то же, то следует отграничить таинственное от ближайших к нему категорий: от неизвестного-в-себе, у которого вообще нет точек соприкосновения с известным и в которое, следовательно, невозможно, а не просто трудно, попасть, и от иллюзорного, которое внешне равно известному (как и таинственное), но при этом извнутри пусто, не скрывает специального признакового содержания. Иллюзорное не контрарно (как таинственное) тому множеству, в которое оно встроено, но контрадикторно ему. Иллюзорное псевдотаинственно. В противоположность таинственному-исключительному неизвестное-в-себе подразумевает пустое пересечение с уже известным:
М (т) ∩ М incogn (т 0 ) = Ø,
а иллюзорное — ложное совпадение с известным:
М (т) ≠ М simulacr (m, m 0 ).
Неизвестное-в-себе — предмет апофатики в самых разных ее проявлениях; оно сказуемо лишь как несказуемое: сказуема здесь мотивировка несказуемости. Познание открывается себе в этом случае в виде автотеличной аргументации. То, что доказывает апофатика, есть абсолютная сила доказательства, способного быть приложенным даже к тому, что никак не поддается постижению.
Концептуализация иллюзорного означает его разоблачение, или, если воспользоваться термином Ж. Деррида, ставшим расхожим, его деконструкцию, которая приобрела в последнее время не подобающий ей титанический размах, поработив себе, взяв за материал едва ли не всю историю культуры, предшествовавшую — повсюду подозревающему симулякры — постмодернизму. Разоблачение иллюзорного имеет конечным познавательным результатом признание релевантности лишь за очевидным, за доступным для созерцания (Ж.-Л. Нанси довел философию Ж. Деррида до ее крайнего предела), ибо неочевидна для этого гносеологического подхода одна, демистифицируемая им, бессодержательность.
Таинственным занимается криптология (которая отчасти — в качестве формальной теории шифров (криптографии) — является математической дисциплиной). Апофатика опирается на предпосылку, состоящую в том, что аргументирующий (ради аргументации) субъект не способен проникнуть в свой предмет. Деконструкция исходит из положения, в соответствии с которым познаваемое в его иллюзорности не имеет собственной ценности (каковой сполна обладает при этом познающий). Криптология делает познающего и познаваемое равнозначными. Субъект гносеологического акта в криптологии только тогда успешен, когда он взирает не на интересующий его предмет, но из него. Поскольку в процессе разгадки тайн происходит слияние познающего и познаваемого, стирание дистанции между ними, постольку криптология продолжает романтическое шеллингианство (к которому мы еще не раз вернемся на протяжении нашей работы).
Единой гносеологии, как явствует из наших соображений, нет. Познание множественно. Оно распадается на разные представления о мире, вызываемые к жизни тем, что у нас в запасе есть сравнительно большой набор логических операций. Интерес к таинственному не приходится под предложенным углом зрения абсолютизировать. Однако-для литературоведения он оказывается решающим. Он здесь в высокой степени уместен (хотя, разумеется, и не только здесь), более, чем просто конструктивен, — онтологичен.
1.1.2.
Таинственное, неизвестное-в-себе и иллюзорное обычно смешиваются в исследованиях по философии и по логике текста. Так, одно из определений «непостижимого» (т. е. неизвестного-в-себе), предложенное в апофатической философии С. Л. Франка, имеет в виду на самом деле таинственное. По формулировке С. Л. Франка, «непостижимое» может, «являясь нам как опытная реальность, быть по своему содержанию от нас „скрытым“». Ж. Делез провел (в книге, ставшей одним из начальных шагов в развитии постмодернистской философии) черту между двумя познавательными постулатами: «seul се qui se ressemble differe» vs. «seules les différences se ressemblent» — и сделал первый из них ответственным за возникновение мира «копий», а следствием второго счел порождение «фантазмов». Однако если мы стремимся свести различие к сходству, выбирая второй из путей, которые наметил Ж. Делез, то мы маскируем различие и тем самым создаем тайну, а не «фантазм», не видимость, не симулякр.
Таинственное таинственно не только потому, что оно отгорожено от нас в своей овнутренности. Подобрать к нему ключи трудно еще и по той причине, что ему рядоположены категории, которые как бы претендуют на место таинственного, не имея на это права.
1.2.1.
Из того, что сущность таинственного в исключительности, становится ясным, почему любой социальный процесс, создающий резко выделенные из общества группы, будь то правящая верхушка, религиозная секта, жреческая каста, преступное объединение, союз политических заговорщиков, научная элита, сопровождается выработкой в рамках этих коллективов эзотерических языков и ритуалов, далеко не всегда диктуемых практическими нуждами. Посвящение в тайны (первобытного коллектива) совершается по ходу обряда инициации, символизирующего смерть (исключение из жизни) молодого человека, подвергаемого (вовсе не символическому) ритуальному насилию.
Соответственно: в сфере физического существования человека утаиванию подлежит то, что исключается из тела (например, испражнения, выделения во время менструации), из границ жизни (захоронение трупов), или то, что обнаруживает взаимоисключенность мужчины и женщины (укрывание половых органов). В своей (упомянутой выше) статье о таинственном Ж. Деррида напрасно идентифицировал криптогенное и мертвое. Таинственен не один Танатос, но и Эрос. Криптогенна, говоря шире, не фактическая действительность. Она просто есть. Таинственность придает ей логика (которую Ж. Деррида хочет преодолеть), некая направленность оперирующего ума на мир, для которой ценна любая вещь, лишь бы она ей (направленности) отвечала. Первобытное табу может затрагивать любую сферу человеческой жизнедеятельности, потому что человек и отприроден, и выпадает из естественного.
В религиозной практике, если брать христианство, таинствами считаются действия по пересечению границы — моменты, когда человек совмещает в себе еще-непринадлежность и уже-принадлежность: к церкви (крещение), к семье (вступление в брак), к Богу (евхаристия), к прощенным (покаяние) и пр. Карнавальная маскировка индивидов приурочена к таким исключительным периодам, когда данное время еще не перешло в новое, хотя новое уже и вступает в свои права, в частности к концу зимнего сезона.
1.2.2.
Сакральное не сводимо к таинственному, но таинственное — ядро сакрального. Сакральное может быть и гиперсакральным (в апофатике, в речи о недосягаемом речью — даже знаком, замещающим собой все), и гипосакральным, разжалованным в иллюзорное. Собственно сакральное таинственно. Освященность скрытого, внутреннего объясняется его защищенностью. Свято то, что сопротивляется приходу извне. Центрированность сакрального — лишь одна из форм его невыданности вовне. Сакральное дефензивно. Будучи защищенным, сакральное-таинственное-исключительное обладает свойством постоянности, которое не гарантировано тому, что овнешнено (что мы имеем сообща с другим, чем мы, что, стало быть, изменяемо). Таинственное будущностно, на что обратил внимание проницательный Шеллинг. Гипосакрализация имеет дело с прошлым. Гиперсакрализация не ведает времени и тем самым делает себя исторически недостоверной. Настоящее само по себе профан но.
О том, что сакрализации подлежит и извергнутое из тела, вообще: ненужное («гетерогенное»), писал Ж. Батай. Нам важно подчеркнуть здесь, что таинственность не отрывна от самосознания, авторефлексии. Самосознание находит в субъектном объектное, исключающее субъектное. Сакральному в том, что нас окружает, предстоит «я», познакомившееся с «не-я», смотря в себя. Отбросы тела сакрализует тот, кто в самом себе различает объект. Как утверждалось, разные познавательные стратегии логически равноправны. Но к ним можно подходить и генетически. В этом освещении тяга к таинственному, коренящаяся там, где начинается субъектное, в авторефлексии, первична и тем самым противостоит всем прочим гносеологическим позициям. Подлинно собственное имя индивида — то, под каковым он скрывается, его так называемый псевдоним — тот единственный личный знак, который субъект присваивает себе сам, а не получает извне (от родителей или от друзей, наделяющих его прозвищем, и т. п.).
1.3.
Согласно античным воззрениям, литература есть царство иллюзорного, подражание обступающему нас миру. Как внутренне пустая, она способна (в форме трагедии) очищать нас, — таковым может быть одно из (многих) пониманий аристотелевского катарсиса. Дискурсы, властвуя над фактами, плохо уживаются друг с другом, вступают в междоусобную борьбу за власть. Отношения между искусством и его теорией менее всего гармоничны. Эстетике хотелось бы скомпрометировать эстетическое в качестве симулякра (и посредством этого самой стать самоценной).
Постмодернизм подходит к литературе прежде всего апофатически. Он охотно рассуждает о том, что ему нечего сказать о литературе. Для постмодернизма стали неопределяемыми автор литературного труда (см. уже цитированное сочинение М. Фуко) и литература как таковая (теории литературы обречены на провал, — внушал нам еще недавно П. де Ман). Чрезвычайно значимы для постмодернизма разные виды умолкания литературы, приостановки художественного говорения.
Литература работает и с иллюзорным, и с неизвестным-в-себе. В первую очередь, однако, ее существование вытекает из нашей способности к авторефлексии, к созданию тайн. Если художественное творчество и миметично, то оно воспроизводит акт самосознания. В литературе субъект (если угодно: автор) предстает как собственное другое, как «я»-объект. Продолжая авторефлексию самым коротким путем, литература творит мир, исключенный из мира (изображает то, что как будто похоже на факт, и все же не равно ему, или то, что не скрывает своей вымышленности, и тем не менее являет собой не только Dichtung, но и Wahrheit). Авторы литературных произведений причисляются к лику святых, вопреки их мирским слабостям, на которых новые агиографы так любят настаивать (грешен, дескать, а все свят). Как и все, несушее в себе тайну, эстетическое может быть сакрализовано (и — соответственно — профанировано).
Итак, литература загадывает нам загадки. Это ее общее свойство. Однако она бывает более и менее таинственной. Когда она утрирует это, конститутивное для нее, свойство, оно делается жанрообразующим. Тогда оно специфицирует семейства художественных текстов, отличает их от иных семейств, которые имеют кроме гносеологической установки и еще какую-то, допустим, утилитарную и т. п. В дальнейшем в этой главе мы будем говорить как раз о литературе, удваивающей литературность, о литературе, сконцентрированной на таинственном. Литература всегда таинственна-в-себе. Иногда она выступает в сознании своей таинственности. Пожалуй, всякий художественный жанр и есть сознание литературой одного из многих ее качеств, которые имманентны ей, наряду с таинственностью.
2. Риторика тайны
2.0.
Литературное произведение может быть тайной как текст, криптосемиотичным, либо обсуждать тайны бытия. Рассмотрим вначале первый из этих двух случаев. Тайная знаковость распадается, в свою очередь, на два подтипа, один из которых порождается синтагматическим путем, а другой — парадигматическим.
2.1.1.
В синтагматически организованных криптотекстах одни и те же знаковые элементы обязываются участвовать сразу в двух последовательностях — в узаконенной, которая в индоевропейских языках развертывается слева направо, и в скрытой, которая, по контрасту с нормальным порядком слов и предложений, меняет направление чтения на вертикальное (акростих), обратное (палиндром) или рекомбинирующее слова и части слов (анаграмма).
Если добавочное направление чтения не привносит ничего существенно нового в содержание произведения, то криптофигуры являются тайной только по форме, как это имеет место в тех анаграммах, которые передают состав присутствующего в тексте тематического слова, или в тавтологических палиндромах, вроде хлебниковских, не меняющих значения при чтении слева направо и справа налево. Чаше, однако, криптофигуры не только имеют формальную (орнаментальную) функцию, но и прячут в себе значения, исключенные из числа прочих значений текста (например, имена автора и адресата во многих древнерусских акростихах), а иногда к тому же и темы, ставшие запретными в социо-культурном обиходе (таково, скажем, обращение к эмигрантке Цветаевой в акростихе, которым Пастернак снабдил вступление к революционной поэме «Лейтенант Шмидт»). Палиндромы также бывают вместилищами криптосемантики, хотя и не столь регулярно, как анаграммы и акростихи, — ср. хотя бы зашифрованные в «Посвящении» к «Поэме без героя» Ахматовой имена Анны Ахматовой и Ольги Глебовой-Судейкиной (Оле — Аня):
Еще один пример из той же серии — фамилия капитана Лебядкина из «Бесов» = diable (в палиндромной игре участвует здесь и имя лебядкинского господина, Ставрогина, — Николай).
2.1.2.
Нужно надеяться, что когда-нибудь будет построена когнитивная риторика, в которой тропы и фигуры речи классифицировались бы по их соответствию тем или иным познавательным категориям. Ограничиваясь лишь упомянутыми выше категориями, с одной стороны, и лишь фигурами речи — с другой, заметим по этому поводу, что если акростихи, анаграмма и палиндром отвечают понятию таинственного, то фигура умолчания (апозиопеза) корреспондирует с неизвестным-в-себе (ср. хотя бы ряды отточий внутри пушкинского стихотворения «Полководец»), а с иллюзорным согласуются поэтические квазиэтимологии, которые опустошают этимологическое значение одного из двух близких по звучанию слов тем, что ложно наделяют это слово значением другого. Криптофигуры, если они функционализируются автором с целью преодолеть (политическую, моральную или религиозную) цензуру, становятся элементами эзопова языка. В порождении этого языка могут участвовать и умолчания, но тогда они утрачивают апофатичность и поступают в распоряжение крипториторики.
2.2.
Автор, шифрующий свой текст синтагматически, занят перестановкой знаков. Парадигматический шифр — подстановка знаков одного типа на место другого. Скажем, кириллицы на место латинского алфавита: так, например, русское имя одного из героев «Доктора Живаго», патриарха большевистского движения Тиверзина, полиалфавитно — оно образовано из двух немецких слов: tiefer Sinn (кажется, Пастернак имел в виду под Тиверзиным, спасшим татарина Юсупку от избиений, Ленина, который провел свою молодость среди татар, в Казани, откуда и немецкий подтекст имени этого героя, — ср. вменявшуюся вождю русской тоталитарной революции связь с германским Генеральным штабом).
Криптотекст, упорядоченный прежде всего парадигматически, восходит к фольклорной загадке, которая — как жанр — была результатом создания второго, «иератического», языка, надстроенного над первым, данным нам. Несмотря на широкую вариативность, загадки (в узком жанровом смысле слова; загадочны, разумеется, и криптофигуры) могут быть сведены к одному основополагающему принципу порождения. Любая загадка производит исключение искомого предмета из того класса, куда он входит, или вообще из какого-либо класса. Вот некоторые (далеко не все) способы такого исключения:
(а) Загадка перечисляет ряд свойств подразумеваемой реалии, но приписывает их другой, взятой из класса, противоположного тому, к которому принадлежит искомый предмет. Так, в загадке: «Скатерть бела Весь мир одела» (из сборника Д. Н. Садовникова «Загадки русского народа» (1876); отсюда же и нижеследующие примеры) — подразумеваемая реалия («пороша») и обладает качествами названной («белизна», «трудно обозримая пространственная протяженность»), и противостоит своему субституту как природное явление изделию человеческих рук.
(b) В загадках из проблемной области «язык и реальность», например: «Среди Волги люди стоят» (ответ: «люди» = буква «Л»), — внимание реципиентов направляется на внешний мир, тогда как имеется в виду мир знаков. Искомый предмет описывается в процитированной загадке так, как если бы он не был элементом множества, состоящего из имен графем.
(c) Еще одна разновидность загадки возникает за счет того, что вопрос требует от нас найти такую реалию, которая отличалась бы по некоему показателю от всех однородных реалий, скажем, от всех режуще-роющих инструментов: «Что на свете не тупится?» (ответ: «свиной пятак»).
(d) Одним из распространенных методов построения загадки является, наконец, указание на классы, в которые искомый предмет нельзя зачислить, несмотря на то что его черты делают его совместимым с этими классами: «Не куст, а листочки, Не рубашка, а сшита, Не человек, а рассказывает» (ответ: «книга»). В подобного рода загадках подразумеваемая реалия исключается не из своего собственного множества, но из тех множеств, к которым она могла бы быть отнесена метафорически или метонимически.
2.3.
Знак избыточен, когда используется тропически и фигурально. Риторика делает необходимость знака сомнительной. Но у тропов и фигур речи имеется возможность взять назад их избыточность, разуверить нас в том, что они излишни. Этой возможностью они обладают как шифр. Синтагматически и парадигматически зашифрованные сообщения требуют от нас отказаться от сосредоточенности по преимуществу на внешней форме знака ради того, чтобы мы углубились в его внутреннюю форму. Если прочие риторические приемы актуализуют именно внешнюю форму знака, замещающие компоненты, то тайнопись обесценивает ее, становясь тем самым экономичной, несмотря на свою удвоенность, речью. Шифры — риторика, преодолевающая самое себя, снимающая риторичность. Или иначе говоря: поверхность тайнописи ценна лишь как то, что мы в силах превозмочь.
3. Тайна как топика
3.0.
Переходя от криптофигур и криптотропов к литературным текстам, рассказывающим о тайне и ее постижении, необходимо вначале поставить акцент на том, что художественная речь во всем ее объеме (в том числе не только стихотворная и лирическая, но также прозаическая и повествовательная) зиждется на смысловом параллелизме (подробно исследованном). Отсюда: текст о тайне изображает по меньшей мере две тайны. Мы имеем дело здесь, однако, с особым параллелизмом, а именно с таким, члены которого взаимоисключительны. Действительно: два самостоятельных исключения в некотором множестве (параллелизм предполагает особость каждой из соположенных в нем величин) исключают друг друга. Параллельные тайны соотносятся между собой как истинная и ложная (т. е. иллюзорная), спасительная и гибельная, божественная и дьявольская, научная и экзистенциальная, нераскрываемая (становящаяся неизвестным-в-себе) и поддающаяся рассекречиванию или как-то иначе.
3.1.1.
Сказанное станет очевидным, если взять детективную литературу. В детективном повествовании сталкиваются действительная тайна, на след которой нападает персонаж, наделенный выдающимися познавательными способностями, и ложная тайна, которая существует лишь в воображении заблуждающегося простака, ведущего сорасследование преступления, или возникает за счет того, что в совершении преступления может подозреваться целый ряд персонажей.
Сходным образом взаимоисключительность параллельных тайн прослеживается и в прочих текстах, повествующих о загадочных событиях и явлениях.
В пушкинской «Пиковой даме» Германн поставлен перед альтернативой — завязать скрытые от всех любовные отношения с бедной воспитанницей графини либо выпытать у старухи тайну обогащения (возможно, лишь воображаемую). В «Портрете» (здесь и далее речь идет о его первой редакции) Гоголь противопоставляет секрет происхождения сакрального искусства (присланная из Италии «божественная» картина, которую Чертков видит на выставке) и тайну живописи, инспирированной антихристом. Ордынов, герой «Хозяйки» Достоевского, отказывается от разрешения занимавшей его научной тайны, с тем чтобы найти доступ к загадочной женской душе. Ставшее достоянием гласности лжесамоубийство Протасова конкурирует в «Живом трупе» с тайной регулярного получения им денег, которую Лев Толстой оставляет неразъясненной. Тягу поэта Дарьяльского к тайноверцам пародирует в «Серебряном голубе» Андрея Белого мнимый генерал, агент Охранного отделения Чижиков, выслеживающий революционеров и принимающий за одного из них мистического анархиста Семена Чухолку. В романе Набокова «Дар» одна из парных тайн (подоплека жизни Н. Г. Чернышевского и его участия в революционном движении) дается в виде реконструируемой, тогда как другая (обстоятельства гибели старшего Годунова-Чердынцева) — в виде нераскрываемой. При этом «Дар» зеркально симметричен относительно «Что делать?», где смерть Лопухова имеет характер мнимой тайны, а революционная деятельность Рахметова подлинно неявна.
3.1.2.
Детективные романы и рассказы отличаются от остальных текстов о тайне главным образом тем, что рисуют такой таинственный мир, для которого невозможно самоозначивание, самораскрытие, коль скоро авторефенция угрожала бы преступнику лишением жизни или свободы. Тайна в детективном повествовании разоблачается извне. Сыщик, демаскирующий преступника, играет роль уникальной фигуры среди других персонажей детективной истории по той причине, что его знание о случившемся оказывается равным по объему авторскому знанию — тому, что Э. Блох назвал «das Vor-Geschichtehafte». Этим совпадением компетенций героя и автора объясняется тот факт, что фигура детектива сохраняет идентичность во всех — образующих серию — сочинениях одного и того же писателя. Сыщик не заместим, будучи в известном смысле двойником автора.
В недетективных текстах, имеющих дело с загадочными ситуациями, мир тайны конституируется как «говорящий» мир, как поставляющий информацию о самом себе — в результате ли оживания мертвого (таково явление графини Германну), или божественного откровения (в «Портрете» Богородица сообщает о том, как люди могут избавиться от дьявольского творения), или исповеди (рассказ Катерины о ее прошлом в «Хозяйке»), или неосторожного пробалтывания (как это имеет место в «Живом трупе»), или прозрачного намека (после исчезновения Лопухова Вера Павловна получает письмо от неизвестного, однако легко распознает авторство самого пропавшего героя), или намерения изолированного коллектива заманить к себе жертву (сектанты позволяют Дарьяльскому участвовать в радениях и затем убивают его).
Почти полное отсутствие в русской культуре детективного жанра было бы естественно вывести после всего сказанного из того, что она создавала себя в качестве исключительной, раз русское государство в течение длительного времени после падения Византии было практически единственным гарантом и хранителем православия. Автор, принадлежащий к исключительной культуре, с неизбежностью мыслит тайну распахиваемой извнутри. Русской литературе известен по преимуществу антидетектив (например, «Преступление и наказание»), в котором повествователь перспективирует описание, занимая точку зрения преступника и делая тем самым знание о том, что могло бы быть тайной для читателей, их достоянием уже на входе текста.
Поскольку исключительная культура конституирует таинственное как постижимое лишь извнутри, постольку она бывает склонна предпринимать все возможное, чтобы отгородиться от покушений на проникновение в ее тайну извне. Мессианизм русской культуры, надеявшейся сказать миру новую правду о нем, срастается поэтому с изоляционизмом. В период «построения социализма водной, отдельно взятой, стране», последовавший за неудачей Гамбургского восстания в 1923 г. и вместе с ним — мировой революции, верх взяла вторая из названных тенденций. Антидетективную функцию в литературе социалистического реализма приняли на себя тексты, прославлявшие героев, которые ни при каких обстоятельствах не выдавали по ходу следствия тайну (часто тайну убийства — ср. хотя бы поведение на допросах подпольщиков в «Молодой гвардии» Фадеева).
3.1.3.
Кроме произведений, утверждающих присутствие тайных областей жизни, существуют и многочисленные произведения, ставящие под сомнение наличие тайного бытия, компрометирующие тайну.
В рассказе Тургенева «Стук… стук… стук!..» повествователь, чтобы «подтрунить» над героем, «фатальным» Теглевым, стучит в бревенчатую стену, найдя в ней полое место; звук «облетает» все помещение, где оба находятся; Теглев принимает постукивание за зов его умершей возлюбленной и вскоре кончает самоубийством.
В лесковском «Запечатленном ангеле» старообрядцы, у которых власти изъяли чтимую ими икону, изготовляют подделку, чтобы подменить ею подлинник, забранный себе киевским архиереем; во время подмены сургуч, которым копия была якобы залита для пущего сходства с оригиналом, чудесным образом исчезает, после чего старообрядцы, уверовав в чудо, присоединяются к официальной церкви; на самом деле на подделку была нацеплена бумага, имитирующая сургучную печать.
Понятно, что реальность, которую моделируют произведения, отрицающие таинственное как свойство бытия, не содержит в себе второй тайны, параллельной той, что опустошается. В этих условиях отрицание бытийной тайны сочетается с тем, что носителем параллельной ей тайны становится сам текст.
В «Стук… стук… стук!..» перед нами политическая (антиреволюционная) аллюзия. Перед смертью Теглев занимается квазиматематическими вычислениями. Самоубийство приурочивается им так, чтобы даты его гибели (год, месяц, день), будучи сложенными, разложенными на составляющие числового ряда и вновь суммированными, в итоге равнялись бы сходно взятым датам смерти Наполеона. При этом Теглев ошибается, полагая, что Наполеон умер 5 мая 1825 г., а не 5 мая 1821 г. Повествователь не констатирует здесь ошибки героя. Читателю, знакомому с биографией Наполеона, предоставляется возможность увидеть в заблуждении Теглева намек Тургенева на Декабрьское восстание, тем более что в начале рассказа Наполеон и декабристы были как бы невзначай уравнены:
Чего-чего не было в этом типе? […] воспоминания […] о декабристах и обожание Наполеона [44] .
Весь рассказ Тургенева будет читаться тогда как текст о комплексе революционера, составленном из суицидности, отрыва от реальности, отсутствия прочных родовых уз (родители Теглева рано умерли), хилиастической надежды на воцарение полной и окончательной справедливости (в вызывающем предсмертном письме командиру гвардейского корпуса Теглев противопоставляет ложный земной суд Страшному суду; отсюда не было бы натяжкой интерпретировать имя героя, Илья, в связи с апокалиптической ролью Ильи-про-рока, провозвестника Второго пришествия; ср. еще приуроченность встречи повествователя и героя к Ильину дню).
Криптогенным оказывается при ближайшем рассмотрении и «Запечатленный ангел». Старообрядцы, изображенные здесь, наводят мост через Днепр, возле Киева. То, что действие локализуется неподалеку от того места, где произошло крещение Руси, не случайно. Подобно тому как князь Владимир, согласно начальной русской летописи, «разболѣся […] очима», еще будучи язычником, при взятии Корсуни, «болезнью глаз» страдают и старообрядцы, когда у них отнимают чудотворную икону. Приобщение старообрядцев официальной церкви толкуется Лесковым в качестве эквивалентного крещению язычников. Имплицитный смысл «Запечатленного ангела», следовательно, в том, что Лесков квалифицирует веру в чудотворность икон, которой он наделяет старообрядцев, хотя она, конечно, присуща всему православию, как языческое суеверие.
Итак, правило, по которому художественное произведение прочерчивает параллелизм между взаимоисключающими тайнами, соблюдается и тогда, когда литература в соревновании с бытием приписывает ему лжезагадочность, — здесь словесное искусство претендует на то, чтобы сделаться единственным обладателем тайны.
3.2.1.
Тексты о тайне упорядочивают изображаемый в них мир таким способом, чтобы его основные параметры (человек, место, время) соответствовали бы понятию об исключительном.
Человек, соприкасающийся с таинственным, — это немец в России (Германн); бедный художник, которого собираются выселить из дома (Чертков); затворник (Ордынов; отметим, что Достоевский дважды прямо говорит об «исключительности» своего героя); революционер (Рахметов); отщепенец, покинувший свою среду, и пьяница (Протасов; ср. те же черты у Дарьяльского); писатель-эмигрант (Годунов-Чердынцев). Спору нет, литературные герои вообще не совпала-ют с их средой. В текстах с мистериозной тематикой выпадение из среды делается бескомпромиссным.
Приобщающемуся тайне более нет места в мире, где господствует норма: там он сходит с ума (Германн), безнадежно заболевает (Чертков), деградирует (Ордынов), кончает самоубийством (Протасов) или становится жертвой убийц (Дарьяльский). В «Даре» разбираемый мотив окрашен комически: после того как Годунов-Чердынцев заканчивает книгу о Чернышевском, обстоятельства вынуждают его голым пересечь Берлин.
3.2.2.
Тексты о тайне отдают предпочтение тем участкам пространства, внутри которых субъекту, заинтересованному в рассекречивании загадки, почему-либо нельзя находиться. Такого рода местом является, например, спальня старухи для молодого мужчины («Пиковая дама»); скучная, удаленная окраина для жителей центра (рассказчик в «Портрете» так аттестует своим слушателям Коломну, где было создано изображение антихриста: «Без сомнения, немногим из вас […] известна хорошо та часть города, которую называют Коломной. Характеристика ее отличается резкой особенностью от других частей города»); слишком маленькая квартира для пытающегося снять себе жилье («Хозяйка»); сектантская молельня для поэта-горожанина («Серебряный голубь»); приют, от которого влюбленные, жаждущие уединиться, потеряли ключ («Дар»), и т. п.
3.2.3.
В темпоральной сфере с понятием об исключительном корреспондирует такое течение событий, при котором ожидаемое происшествие совершается не тогда, когда оно ожидается, но позже урочного времени. В «Пиковой даме» Германну не удается вырвать у старухи-графини тайну трех карт, когда он этого хочет; тем не менее он становится владельцем тайного знания уже после смерти старухи. Ростовщик Петромихали из «Портрета» умирает дважды — в первый раз как физическое существо, во второй раз, когда его наполненное жизнью изображение превращается в «какой-то незначащий пейзаж». Ордынов преследует Мурина и Катерину, которых он встретил в церкви, до дверей их дома, однако принимает решение снять у них комнату лишь при второй встрече (точно так же Ордынов дважды посвящается в тайны Мурина и Катерины — случайным знакомым, Ярославом Ильичем (переданная им информация недостаточна), и затем самой героиней). В «Живом трупе» ожидаемое самоубийство Протасова вначале оказывается притворным — на деле оно происходит в финале пьесы. Герой «Дара» намеревается перейти от стихов к прозе, начиная собирать материалы к биографии отца, но отбрасывает этот замысел и пишет исследование-памфлет о Чернышевском.
Темпоральной форме, в которой развертывается история тайны, отвечает и прием антиципирования, регулярно характеризующий способ изложения подобного рода историй. Словесная подготовка темы настраивает читателя на ожидание события, которое разыгрывается уже за пределами ожидания. Этот прием проиллюстрирует эпизод знакомства Ордынова с Муриным. Ордынов
…остановился в изумлении как вкопанный, взглянув на будущих хозяев своих; в глазах его произошла немая, поразительная сцена. Старик был бледен как смерть, как будто готовый лишиться чувств. Он смотрел свинцовым, неподвижным, пронзающим взглядом на женщину. Она тоже побледнела сначала; но потом вся кровь бросилась ей в лицо, и глаза ее как-то странно сверкнули.
Ряд значений, использованных в этом отрывке как будто сугубо орнаментально («принадлежность земле», «смертельная бледность», «свинцовый и проникающий вовнутрь тела взгляд», «кровь», «сверкание глаз»), предвосхищает сцену, в которой Мурин стреляет из ружья в соперника, Ордынова.
3.3.1.
Чтобы подвести итог сказанному в главе 1.3, остается еще раз подчеркнуть, что совокупность текстов о тайне представляет собой особый литературный жанр, которому свойственны инвариантные средства моделирования мира.
Разобранные произведения не только находятся в жанровом родстве друг с другом, но обнаруживают и интертекстуальную общность: «Хозяйка» отсылает нас к «Пиковой даме» (ср. хотя бы заимствованный оттуда Достоевским мотив «неподвижной идеи»: «Она как будто тоже теряла сознание, как будто одна мысль, одна неподвижная идея увлекала ее всю» (1, 310)); к тому же источнику восходит и «Стук… стук… стук!..» (Теглев угадывает сряду три карты, его возлюбленная — приемный ребенок в богатой семье, как и пушкинская Лиза); в повести Лескова ангел сходит с чудодейственной иконы подобно тому, как в гоголевском рассказе отделяется от своего изображения ростовщик Петромихали (еще один довод в пользу того, что в «Запечатленном ангеле» скрыто компрометируется религиозный фетишизм); Протасов, пускаясь на псевдосамоубийство, прямо подражает герою «Что делать?»; роман Чернышевского находит отклик, как мы знаем, и в набоковском «Даре».
Обсуждаемый тип художественной практики состоит из нескольких подтипов, возникающих в зависимости от того, как разгадывается тайна, извне (детективная литература) или в результате самораскрытия, и какой онтологический статус она получает, загадки ли бытия или загадки, всего лишь приписываемой бытию сознанием.
3.3.2.
Если существует литературный жанр, образованный текстами о тайне, то, по-видимому, в художественном творчестве должны иметь место и другие жанры, когнитивные по своей природе, выдвигающие на передний план те или иные познавательные проблемы.
Возможно, что, наряду с более или менее однородным корпусом текстов о тайне, удалось бы вычленить и столь же гомогенные корпусы сочинений, во-первых, об иллюзорном (о розыгрышах, галлюцинациях, миражах, вымыслах, необоснованных фантазиях, пустых мечтах, которые так любил обличать Достоевский, и т. п.) и, во-вторых, о сугубо неизвестном (сюда относятся, среди прочего, многие романтические фрагменты, а также произведения, подобные тютчевскому стихотворению «Ргоblème», где два разных объяснения одного и того же события преподносятся как равновероятные версии, или пушкинскому «Цветку», в котором все поставленные вопросы остаются без удовлетворительных ответов).
Тайна бывает иллюзорной (как, например, в повестях «Стук… стук… стук!..» и «Запечатленный ангел») или принципиально непознаваемой (как, например, причины смерти отца в «Даре»), однако в этих случаях ей сопутствует еще одна тайна — неиллюзорная (политическая аллюзия у Тургенева, религиозная — у Лескова) или доступная для понимания, вполне интеллигибельная (завуалированные мотивы деятельности Чернышевского в романе Набокова), благодаря чему дистанция между разными жанрами, возникающими на когнитивной основе, разрушается не совсем.
Особая проблема — соотношение литературы о тайне и художественной фантастики, во что мы здесь не будем входить. Скажем только, что ряд текстов о тайне концептуализует ее как сверхъестественное явление («Пиковая дама», «Портрет»), многие же другие — как естественное («Хозяйка», «Что делать?», «Живой труп», «Дар», отчасти «Серебряный голубь»). Открытым остается вопрос, может ли, с другой стороны, фантастическое не располагаться в области литературы о таинственном?
И последнее здесь: какие еще познавательные стратегии и — соответственно им — когнитивные жанры литературы даны сознанию и творчеству? Наверное, нужно было бы в первую очередь прибавить к трем названным гносеологическим установкам ту, которая объединяет человека в познавательном процессе с другим, делает познание социальным, — веру. Я присоединяюсь, веруя, к общему мнению, к доксе. Логической формулой веры является тавтология:
М (m incogn) = М (m cogn).