Роман тайн «Доктор Живаго»

Смирнов Игорь Павлович

II. Двойной роман

 

 

 

1. Как «Доктор Живаго» ориентирует читателя

1.1.

Что читатель «Доктора Живаго» имеет дело с далеко не прозрачным текстом, подчеркивается Пастернаком много раз по мере сюжетного развертывания романа. Для «Доктора Живаго» обычно, что один персонаж воспринимает другого как тайну, к которой трудно подобрать ключи, как загадку, которая допускает сразу несколько решений, как повод для недоуменного вопроса, остающегося хотя бы отчасти без ответа.

Приведем четыре примера из этого ряда без какой бы то ни было претензии исчерпать материал:

(a) Случайно попав в номера «Черногории» к отравившейся мадам Гишар, Юрий Живаго наблюдает Лару и Комаровского, молча обменивающихся взглядами:

Зрелище порабощения девушки было неисповедимо таинственно и беззастенчиво откровенно […] У Юры сжималось сердце […] Это было то самое, о чем они так горячо год про-долдонили с Мишей и Тоней под ничего не значащим именем пошлости […] и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально-вещественная и смутная и снящаяся [52] .

(b) В сцене приближения поезда, в котором путешествует Живаго, к Юрятину (этот топоним образован из личного имени «Юра» и палиндрома к слову «нить», по-видимому, в значении: «судьба») передается диалог двух неназванных лиц из народа, которые восторгаются Стрельниковым и не могут точно вспомнить, как зовут его противника, варьируя имя «Галиуллин»:

— Насчет контры это зверь.
(3, 235) [53]

— Это он на Галеева побежал.

— Это на какого же?

—  Атаман Галеев […]

— А може, князь Галилеев . Запамятовал.

— Не бывает таких князьев. Видно, Али Курбан . Перепутал ты.

— Може, и Курбан.

(c) Когда Живаго пытается вылечить обезумевшего Памфила Палых, тот не в состоянии назвать место, где началось его психическое расстройство:

— […] Вот, значит, и бегунчики мои. По ночам станция мерещится. Тогда было смешно, а теперь жалко.
(3, 347)

— В городе Мелюзееве было, станция Бирючи?

—  Запамятовал .

— С зыбушинскими жителями бунтовали?

—  Запамятовал .

— Фронт-то какой был? На каком фронте? На Западном?

— Вроде Западный. Все может быть. Запамятовал .

(d) После посещения Варыкина (этот топоним представляет собой метатезу названия иконописной краски «киноварь») Евграфом Юрий Живаго заносит в дневник:

«…Сваливается, как с облаков, брат Евграф […] Он прогостил около двух недель […] и вдруг исчез, как сквозь землю провалился […] Откуда он сам? Откуда его могущество? […] Вот уже второй раз вторгается он в мою жизнь добрым гением, избавителем, разрешающим все затруднения. Может быть, состав каждой биографии наряду со встречающимися в ней действующими лицами требует еще и участия тайной неведомой силы, лица почти символического, являющегося на помощь без зова, и роль этой благодетельной и скрытой пружины играет в моей жизни мой брат Евграф?»
(3, 284–285)

1.2.

Иногда загадочность, явленная в романе Пастернака, сюжетно мотивирована, повествовательно необходима, нужна для того, чтобы читатель мог понять, чем вызваны некие действия персонажей. В первом из наших примеров Юрий Живаго, восприняв отношения между Ларой и Комаровским как тайну, посвящает себя затем разгадыванию женской доли, в чем и состоит смысл его любви к Ларе.

Однако загадочность в «Докторе Живаго» бывает и вне-сюжетной, повествовательно избыточной. Она не нацелена на то, чтобы пробудить у читателя интерес к дальнейшему течению рассказа, вставляется в роман как будто без видимой причины (мы уже знаем, что противником Стрельникова является Галиуллин до того, как имя белого генерала становится предметом обсуждения, которое ведут люди из народа). Избыточна и та загадочность, которая возникает из-за амнезии Памфила Палых. Для реципиентов здесь нет секрета, потому что Палых, перед тем как обнаружить забывчивость, точно передает все детали совершенного им убийства Гинца, как оно до этого было обрисовано в романе.

Наконец, загадочность может быть результатом нехватки информации, которую поставляет нам автор. Тайна никак не снимается писателем, получая апеллятивную функцию — взывая к тому, чтобы читатель сам попытался рассекретить скрытый смысл, вложенный в текст (вплоть до конца романа мы так и остаемся в неведении о том, почему Евграф всякий раз приходит на помощь Юрию Живаго, когда тот попадает в затруднительное положение). Если Лара выдает свои тайны Юрию Андреевичу, то Евграф никак не расшифровывается в пастернаковском романе.

Итак, мы сталкиваемся с романом, в котором параллельные тайны выступают в самых разных обличьях — в качестве: (а) условия познавательной деятельности, (Ь) ложного, сугубо гипотетического знания, (с) разрушения знания, (d) недостаточного знания.

Многократно, почти навязчиво и к тому же как будто не всегда эстетически оправданно тематизируя таинственное, Пастернак настраивал читательское сознание на то, чтобы оно гипертрофировало таинственное, занялось им с повышенной интенсивностью. Вовлеченный в густую атмосферу загадочного (сравнимую разве что с той, что встречается в романтической литературе), читатель «Доктора Живаго» обязывался не проглядеть того, что ему предлагается не только роман о тайнах, но и тайный роман, криптограмма.

 

2. Комаровский = Маяковский

2.1.

Комаровский кажется заимствованием из «Фауста» Гете. Обращает на себя внимание, однако, то обстоятельство, что Фаустов пудель превращен у Пастернака в бульдога и что Сатаниди, всегдашний спутник Комаровского, недвусмысленный аналог Мефистофеля, назван по имени — Константином. За легко разгадываемым шифром, отсылающим нас к Гете, расположен еще какой-то шифр, не позволяющий нам довольствоваться при интерпретации фигуры Комаровского лишь сопоставлением «Доктора Живаго» и «Фауста». В криптографии шифр под шифром называется каскадным.

Названные метаморфозы мотивов Гете станут прозрачными, если учесть, что в конце 20-х гг. Маяковский и Брики завели себе французского бульдога по кличке «Булька» и что ближайшим, с точки зрения Пастернака, другом Маяковского был поэт-футурист Константин Большаков. Об этой дружбе Пастернак упоминает в «Охранной грамоте»:

Из множества людей, которых я видел рядом с ним [с Маяковским. — И. С.], Большаков был единственным, кого я совмещал с ним без всякой натяжки. Обоих можно было слушать в любой последовательности, не насилуя слуха […] В обществе Большакова за Маяковского не болело сердце, он был в соответствии с собой, не ронял себя.
(4, 224)

Отчество Большакова — Аристархович — передано в романе увлекающемуся футуризмом Максиму Аристарховичу Клинцову-Погоревших.

Детали повседневной жизни Комаровского полностью согласуются с бытом Маяковского. Как и Маяковский, боявшийся инфекций, Комаровский живет в квартире, в которой нет «ни пылинки, ни пятнышка, как в операционной» (3, 47). Экономка Комаровского, Эмма Эрнестовна, соответствует домработнице Маяковского и Бриков, Аннушке. Подобно Маяковскому, Комаровский — картежник (с картами в руках он изображен Пастернаком в салоне Свентицких; той же страстью Пастернак наделяет Сатаниди). Любимое занятие Комаровского — фланировать по Кузнецкому мосту, там, где Пастернак в «Охранной грамоте» помещает Маяковского:

Он […] прогуливался по Кузнецкому, глуховато потягивал в нос, как отрывки литургии […] клочки своего и чужого…
(4, 216–217)

Название второго сборника стихов Маяковского (на который Пастернак когда-то отозвался восторженной рецензией), «Простое, как мычание», находит карнавализованное отражение в характеристике, даваемой в романе Комаровскому и Сатаниди:

Они пускались вместе шлифовать панели, перекидываясь […] замечаниями […] полными такого презрения ко всему на свете, что без всякого ущерба могли бы заменить эти слова простым рычанием …
(3, 47)

Пастернак меняет время от времени шифровальную технику: Комаровский рисуется то с помощью фактических сведений о жизни Маяковского, то посредством интертекстуальности. Криптография именует меняющийся по ходу передачи некоторой информации шифр «блок-шифром».

Поза, в которой застает Комаровского Юрий Живаго при посещении «Черногории», представляет собой наглядную реализацию этимологического значения фамилии «Маяковский»:

Над головой он нес лампу, вынутую из резервуара.
(3, 63)

Комаровский с высоко поднятой керосиновой лампой в руках подобен маяку.

Имя Комаровского — Виктор — совпадает с именем Хлебникова, а также — этимологически — отсылает нас к тому определению Маяковского, которое Пастернак сформулировал в «Охранной грамоте»:

Победителем и оправданьем тиража был Маяковский.
(4, 215)

Отчество Комаровского — Ипполитович — напоминает об Ипполите из «Идиота» Достоевского, генеалогически возводит пастернаковского персонажа к этому литературному герою, что также не противоречит сближению Комаровский — Маяковский, поскольку Юрий Живаго считает, что поэзия Маяковского —

это какое-то продолжение Достоевского. Или, вернее, это лирика, написанная кем-то из его младших бунтующих персонажей, вроде Ипполита , Раскольникова или героя «Подростка».
(3, 175–176)

Бегство Комаровского во Владивосток, хотя и не имеет ничего общего с фактами жизни Маяковского, тем не менее корреспондирует с биографиями его ближайших соратников, Асеева и Давида Бурлюка.

Приезд Комаровского в Юрятин описывается Пастернаком так, что это место романа наполняется интертекстуальными ассоциациями с началом «Облака в штанах»:

Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон ; хмурый, декабрый . В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры [59] .

Ср.:

Было уже поздно. Освобождаемый временами от нагара фитилек светильни с треском разгорался , ярко освещая комнату. Потом все снова погружалось во мрак […] А Комаровский все не уходил . Его присутствие томило […] как угнетала ледяная декабрьская темнота за окном .
(3, 417)

Комаровский служит причиной гибели отца Юрия, который «бросился на всем ходу» с поезда, «как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют» (3, 17). В свете всех приведенных выше доводов в пользу того, что в Комаровском был запечатлен Маяковский, мы вправе предположить, что сцена самоубийства, похожего на погружение в воду, намекает на манифест кубо-футуристов, призывавший «бросить […] с Парохода Современности» русскую классическую литературу. Поезд, в котором ехал Андрей Живаго, напоминает пароход еще и потому, что останавливается после самоубийства возле реки. Вот что пишет Пастернак о пассажирах, воспользовавшихся остановкой:

Когда они спрыгивали на полотно, разминались, рвали цветы и делали легкую пробежку, у всех было такое чувство, будто местность возникла только что благодаря остановке, и болотистого луга с кочками, широкой реки и красивого дома с церковью на противоположном берегу не было бы на свете, не случись несчастья.
(3, 19)

2.2.1.

Нужно, впрочем, сделать оговорку: Комаровский и соответствует, и не соответствует Маяковскому. Далеко не все в облике Комаровского воспроизводит черты Маяковского. Так, Комаровский, в отличие от его прототипа, отращивает (отправляясь во Владивосток) усы и бороду.

Пастернаковский герой-соблазнитель сопоставим сразу с несколькими участниками культурной жизни первых двух десятилетий нашего века. Морфологически фамилия «Комаровский» сходна с фамилией «Маяковский». Но этимологически она отправляет нас к любовному соперничеству между Пастернаком и его другом A. Л. Штихом, разгоревшемуся из-за Елены Виноград. Как установила Е. В. Пастернак, мотив комара — эротического насекомого возник в стихотворении «Наша гроза» из сборника «Сестра моя — жизнь» в качестве ассоциации со значением имени «Штих» (Stich = укол, укус):

К малине липнут комары Однако ж хобот малярийный. Как раз сюда вот, изувер. Где роскошь лета розовей?! Сквозь блузу заронить нарыв И сняться красной балериной? Всадить стрекало озорства. Где кровь, где мокрая листва?

Любовник Амалии Карловны Гишар, а впоследствии также ее дочери от первого брака, Комаровский действует по схеме, разыгранной на «Башне» Вяч. Иванова, который после смерти Л. Д. Зиновьевой-Аннибал (ср. попытку самоубийства матери Лары) женился во второй раз на падчерице, В. К. Шварсалон (у нее был брат, как и у Лары). Знаменательно, что в «Охранной грамоте» Пастернак объединил Маяковского и Вяч. Иванова:

С гиперболизмом Гюго первым на моей памяти стал сравнивать его [Маяковского. — И. С.] тогда Вячеслав Иванов.
(4, 221)

Рядом говорится о змеях — жалящих существах.

2.2.2.

Комаровский — прежде всего Маяковский, чья поэзия содержит в себе элементы садизма, мотивы надругательства над женщинами (как это показал А. К. Жолковский), но вместе с тем он и обобщенное указание на стиль поведения, присущий людям символизма и постсимволизма. С Маяковским, далее, соотнесен в романе не один негативный Комаровский, но и трагический Стрельников (что хорошо известно). Наконец, прямые высказывания заглавного героя пастернаковского романа о Маяковском однопланно восторженны, Тот другой роман, который развивается под внешним слоем значений «Доктора Живаго», был призван, среди прочего, отменить однозначность эксплицитного текста (= положительная оценка Юрием Андреевичем поэзии Маяковского) двумя разными способами (= Маяковский как амбивалентный Стрельников и как только негативный Комаровский), обращаясь при этом к историческому, фактическому материалу. Неоднозначным, согласно Пастернаку, текст становится, соприкасаясь с жизнью.

 

3. Галиуллин = Юсупов

3.1.

Мало того, что Галиуллин именуется в разговоре двух неизвестных «князем», он носит еще и имя Юсуп. Князь Юсупов был убийцей Распутина. Юрий Живаго встречается со Стрельниковым в предместье Юрятина, которое называется Развилье, составляя тем самым синоним к этимологическому значению имени «Распутин». В своем подобии Распутину, останавливавшему кровь у наследника престола, Стрельников отдает распоряжение о том, чтобы были прекращены мучения юного белогвардейца, раненного в голову и истекающего кровью. С точки зрения Юрия Живаго, в мучениях захваченного в плен гимназиста «было что-то символическое» (3, 247). Таким образом, Пастернак маркирует немиметическую функцию всей этой сцены.

Антипов-Стрельников окружен волшебным ореолом: «Антипов казался заколдованным, как в сказке» (3, 116). Если видеть в Галиуллине сходство с Юсуповым, а в Антипове-Стрельникове — с Распутиным, то не случайным кажется тот факт, что сказочным героем Антипов выступает в перспективе восприятия именно Галиуллина. В черновой редакции «Охранной грамоты» Пастернак, имея в виду в первую очередь распутинщину, хотя и не ее одну, писал: «Иванушка-дурачок был в моде…» (4, 822).

Веским аргументом в пользу того, что в Галиуллине проглядывает Юсупов, служит одно из имен, которым наделяют белого генерала люди из народа: «Али Курбан». Род Юсуповых, согласно бытовавшей в их семье генеалогической легенде, восходит к сподвижнику Мохаммеда и основателю секты шиитов Али (Али бен-аби-Талею). Пастернак мог знать о генеалогическом древе Юсуповых из домашних разговоров, слышанных в детстве.

Чтобы полнее разобраться в распутинско-юсуповской теме, зашифрованной в «Докторе Живаго», нам придется привести длинную выдержку из «Охранной грамоты»:

Генриэтты, Марии-Антуанетты и Александры получают все больший голос в страшном хоре. Отдаляют от себя передовую аристократию [Пастернак здесь явно оправдывает аристократический протест против царского двора; в «Докторе Живаго» явное станет тайным, аристократическим , рассчитанным на элитарное восприятие подтекстом романа. — И. С.], точно площадь интересуется жизнью дворца и требует ухудшенья его комфорта. Обращаются к версальским садовникам, к ефрейторам Царского Села и самоучкам из народа, и тогда всплывают и быстро подымаются Распутины, никогда не опознаваемые капитуляции монархии перед фольклорно понятым народом, ее уступки веяньям времени, чудовищно противоположные всему тому, что требуется от истинных уступок […]
(4, 213–214)

Когда я возвращался из-за границы, было столетье Отечественной войны […] Поблизости происходил высочайший смотр, и по этому случаю платформа горела ярким развалом рыхлого и не везде еще притоптанного песку. Воспоминаний о празднуемых событиях это в едущих не вызывало […] И если торжества на чем и отражались, то не на ходе мыслей, а на ходе поезда, потому что его дольше положенного задерживали на станциях и чаще обычного останавливали в поле семафором .

Я невольно вспоминал скончавшегося зимой перед тем Серова, его рассказы поры писанья царской семьи, карикатуры, делавшиеся художниками на рисовальных вечерах у Юсуповых…

Из этих пастернаковских высказываний о Распутине, царской семье и Юсуповых в роман перекочевал мотив поезда, задержанного по экстренным обстоятельствам:

…сзади, стремительно разрастаясь, накатил оглушительный шум, перекрывший грохот водопада, и по второму пути разъезда мимо стоящего без движения эшелона промчался на всех парах и обогнал его курьерский старого образца, отгудел, отгрохотал и, мигнув в последний раз огоньками, бесследно скрылся впереди.
(3, 235) [68]

Разговор внизу возобновился.

— Ну, теперь шабаш. Настоимся.

— Теперь не скоро.

— Надо быть, Стрельников. Броневой особого назначения.

Пастернак повествует о Стрельникове так же, как он повествовал в «Охранной грамоте» о предреволюционных событиях в контексте, где царизм осуждался за распутинщину. В «Охранной грамоте» Николаю II противопоставлен гениальный Цезарь (4, 212). Мадемуазель Флери в «Докторе Живаго» коверкает фамилию Галиуллина так, что она превращается в имена Цезаря: «поручик Гайуль» (3, 148) = Кай Юл(ий). Если Стрельников — Распутин эквивалентен Николаю II, то Галиуллин — Юсупов — антиподу последнего русского монарха.

Стрельников побывал в немецком плену; Галиуллин воюет со Стрельниковым аналогично тому, как князь Юсупов боролся с немецким влиянием на царскую семью (ср. также попытку Галиуллина спасти комиссара Гинца, призывавшего дезертиров к продолжению военных действий).

3.2.

Как и Комаровский в отношении к Маяковскому, Галиуллин не совпадает однозначно с князем Юсуповым (хотя бы уже потому, что будущий белый генерал плебейского происхождения). В той мере, в какой Пастернак усматривал в большевистской революции, в Стрельникове, продолжение распутинщины, он был принужден к тайнописи советскими цензурными условиями. Но перед нами не только случай эзопова языка. Скрытый роман Пастернака излагает реальную историю в большем объеме, чем явный. Те события русской истории, которые не вошли в эксплицитный текст «Доктора Живаго» (среди них и предреволюционный конфликт между аристократией и уповающей на чудотворцев из низов царской семьей), рассказываются Пастернаком косвенно. Роман-под-романом составляет, следовательно, память о событиях, не ставших непосредственно сюжетными.

Чтобы завершить этот раздел, остается сказать, что борьба Галиуллина и Стрельникова полиаспектна. Будучи дружбой-враждой татарина и русского, она возвращает нас к той трактовке Куликовской битвы, которую дал ей Блок в стихотворном цикле «На поле Куликовом». Под этим углом зрения конфликт Галиуллина и Стрельникова далеко выходит за рамки распутинско-юсуповской темы. Но и границы даже дальней русской истории ему малы. Стрельников присваивает себе роль судьи на Страшном суде, т. е. выступает как антихрист:

— Сейчас страшный суд на земле, милостивый государь, — говорит он Юрию Живаго, — существа из Апокалипсиса с мечами и крылатые звери, а не вполне сочувствующие и лояльные доктора.
(3, 251) [69]

Неведомые революционеры из народа, которые именуют противника Стрельникова Галилеевым, отождествляют его с Христом, с Галилеянином. История, запрятанная Пастернаком в толще его романа, имеет тенденцию расширяться до своего края, до последних времен (ср. финал стихотворения «Гефсиманский сад»), до (христианской) войны за окончательное обладание миром и истиной, пусть пока и не законченной, до памяти о будущем.

 

4. Палых = Штирнер

4.1.1.

Многие сюжетные линии «Доктора Живаго» переплетаются с сюжетом романа А. Н. Толстого «Сестры». К этим, унаследованным из «Сестер», линиям относится, например, убийство зыбушинцами комиссара Гинца (ср. V.2.2.2). В романе Толстого, как и позднее в «Докторе Живаго», присланный Временным правительством на Западный фронт комиссар держит патриотическую речь перед солдатами, не считаясь с тем, что они устали от войны; один из слушателей убивает запальчивого оратора:

Подполковник Тетькин […] видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь […] Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо… [71]

Хотя Гинц погибает после своей неудачной речи не от ударов каской, а от пули и штыков, его — подозреваемый Юрием Живаго — убийца имеет черты портретного сходства с артиллеристом из «Сестер». Вдобавок к этому строение черепа у Палых таково, что он прирожден носить как бы металлический головной убор — аналог каски, которая послужила орудием смерти в «Сестрах»:

Памфил Палых был здоровенный мужик с черными всклокоченными волосами и бородой и шишковатым лбом, производившим впечатление двойного вследствие утолщения лобной кости, подобием кольца или медного обруча обжимавшего его виски . Это придавало Памфилу недобрый и зловещий взгляд человека […] глядящего исподлобья.
(3, 345) [72]

Внимание читателей направляется на лоб Палых и вне связи с «Сестрами»:

— Я очень хорошо знаю Палых […] Такой черный, жестокий, с низким лбом .
(3, 338)

…он бродил на свободе по лагерю, с упавшею на грудь головою, ничего не видя мутно-желтыми, глядящими исподлобья глазами.
(3, 365)

Как бы это ни выглядело странным в первом приближении, Пастернак подчеркивает особые свойства лба у Палых, с тем чтобы указать читателям путь для отождествления этого примитивно-низкого персонажа с философом Максом Штирнером (ср.: «Stirn» — «лоб»). Имя «Макс» присвоено в романе Максиму Клинцову-Погоревших, с которым Памфила Палых объединяет не только их общее участие в создании Зыбушинской республики, но и значение их фамилий (содержащих в себе семы «огонь», «пожар»), а также и форма этих фамилий (ср.: «ПогоревшИХ» — «ПалЫХ»).

Сопоставленность Палых со Штирнером потеряет всю свою странность, если взять в расчет, что в ранних набросках к «Доктору Живаго» (глава «Надменный нищий») основной труд Штирнера, «Der Einzige und sein Eigentum», концептуализуется как разбойничья философия. Книгу Штирнера читает дядя Патрика (в будущем Юрия Живаго), Федор Степанович Остромысленский:

Потом присел к окошку с «Единственным и его достоянием» Макса Штирнера, книгой действительно вредной и полной грубых заблуждений, но на которую он стал бы шипеть и в том случае, если бы это был глагол самой истины. Книги, вообще говоря, читал он только затем, чтобы потом их опровергать в моем и Мотином обществе. За чтением имел он привычку напевать что-нибудь вполголоса, а слуху у него не было никакого. Штирнера этого читал он почему-то на мотив «Среди долины ровныя», прерывая его восклицаньями: «Ах, разбойник ! Ну, погоди же, покажу я тебе!»
(4, 257)

Убийство Памфилом Палых членов его семьи из страха за их судьбу «в случае его смерти» (3, 365) отправляет нас к тому месту штирнеровского сочинения, где оправдывается вдова офицера, задушившая во время русского похода после ранения своего ребенка:

Brandmarkt jene Offlzier-Witwe, die auf der Flucht in Rußland, nachdem ihr das Bein weggeschossen, das Strumpfband von diesem abzieht, ihr Kind damit erdrosselt und dann neben der Leiche verblutet, — brandmarkt das Andenken der — Kindesmörderin. Wer weiß, wie viel dies Kind, wenn es am Leben blieb, «der Welt hätte nützen» können! Die Mutter ermordete es, weil sie befriedigt und beruhigt sterben wollte. Dieser Fall sagt eurer Sentimentalität vielleicht noch zu, und Ihr wißt nichts Weiteres aus ihm herauszulesen. Es sei; Ich Meinerseits gebrauche ihn als Beispiel dafür, daß meine Befriedigung über mein Verhältnis zu den Menschen entscheidet, und daß Ich auch der Macht über das Leben und Tod aus keiner Anwandlung von Demut entsage [подчеркнуто [74] автором. — И. С.] [75] .

Памфил Палых — мужчина. Штирнер разрешает детоубийство женщине. Но мы не ошибаемся, выводя чудовищный поступок Палых из шокирующего примера, призванного у Штирнера проиллюстрировать новую мораль одиночек, приходящую на место христианской. Пастернак продублировал расправу Палых над близкими в применении к партизанским матерям:

Свирид […] хотел рассказать начальнику […] об изуверствах, учиняемых наиболее слабою, изверившеюся частью женских скопищ. Двигавшиеся пешком с […] грудными детьми на себе, лишившиеся молока, сбившиеся с ног и обезумевшие молодые матери бросали детей на дороге […] Лучше скорая смерть, чем долгая от голоду.
(3, 356)

Пастернак дегероизирует пример, приводимый Штирнером, рисуя поступок Палых как результат безумия. Философия Штирнера не приемлема для Пастернака постольку, поскольку Штирнер — последовательнее, чем любой другой европейский нигилист, — отвергал все основные ценности культуры: религию (и вообще любую духовность), государство, общество, семью. Все то, что сакрализуется человеком, Штирнер относил к миру «призраков»:

…Alles spukt . Das höhere Wesen, der Geist, der in Allem umgeht, ist zugleich an Nichts gebunden, und — «erscheint» nur darin. Gespensi in allen Winkeln! [76]

Пастернак выворачивает это утверждение наизнанку: Палых — жертва галлюцинаций, ему мнятся «бегунчики». Штирнер легитимировал преступность в своем стремлении ниспровергнуть сакральное:

Nur gegen ein Heiliges gibt es Verbrecher; Du gegen Mich kannst nie ein Vebrecher sein, sondern nur ein Gegner [78] , —

откуда и уравнивание Пастернаком штирнеровской философии с разбоем.

«Не(до)человек», которого апологетизировал Штирнер:

Der gesamte Liberalismus hat einen Todfeind, einen unüberwindlichen Gegensatz, wie Gott den Teufel: dem Menschen steht der Unmensch , der Einzelne, der Egoist stets zur Seite. Staat, Gesellschaft, Menschheit bewältigen diesen Teufel nicht [79] , —

превратился в «Докторе Живаго» в отприродное, лишенное рассудка, существо — в Памфила Палых.

Штирнерианской абсолютизации субъекта и его мира Пастернак противопоставляет шеллингианскую идею тождества субъекта и объекта (с которой начинается «Система трансцендентального идеализма»: «Alles Wissen beruht auf der Übereinstimmung eines Objektiven mit einem Subjektiven»). Неспроста Живаго размышляет об этом тождестве перед тем, как встретиться с Палых:

Привычный круг мыслей овладел Юрием Андреевичем […] О мимикрии, о подражательной и предохранительной окраске […] Что такое субъект? Что такое объект? Как дать определение их тождества? В размышлениях доктора Дарвин встречался с Шеллингом…
(3, 342) [81]

4.1.2.

Но почему в Гинца стреляет именно тот персонаж, который ассоциирован со Штирнером? Ответ на этот вопрос дает остроумное сравнение, которое предпринял А. А. Вознесенский в одном из его интервью о творчестве Пастернака:

…Гинц вскакивает на пожарную кадку и обращает к приближающимся «несколько за душу хватающих слов, нечеловеческих и бессвязных…» И проваливается в кадку. Солдаты с хохотом застреливают и докалывают его […].

Помните притчу о Фалесе, отце древней философии? Фалес, искатель небесных тайн, разглядывая звезды, провалился в колодец. Юная фракиянка хохочет над чудаком […] Не случайно этой метафорой Лев Шестов открывает свою лучшую книгу «На весах Иова» [82] .

Вдобавок к соображению А. А. Вознесенского следует сказать, что Пастернак, конструируя образ Гинца, не только заимствовал из диалога Платона («Theaetet») анекдот о Фалесе, упавшем в цистерну, но и использовал самые разные иные античные источники, свидетельствующие об этом первомудреце. Как известно, Фалес занимался теорией треугольников (он доказал, среди прочего, равенство углов при основании равнобедренного треугольника); Гинц треуголен:

Он был в тесном френче. Наверное, ему было неловко, что он еще так молод, и, чтобы казаться старше, он брюзгливо кривил лицо и напускал на себя деланную сутулость. Для этого он запускал руки глубоко в карманы галифе и подымал углами плечи в новых негнущихся погонах, отчего его фигура становилась действительно по-кавалерийски упрощенной, так что от плеч к ногам ее можно было вычертить с помощью двух, книзу сходящихся линий .
(3, 137)

О Фалесе говорится в комедии Аристофана «Птицы» как о комическом персонаже. О «Птицах» напоминает читателям сцена, в которой они впервые знакомятся с Гинцем. Персонажи, участвующие в этом эпизоде, занимают странные позиции в пространстве, так что человеческие позы становятся похожими на птичьи (один как бы сидит на шестке; другой, обхвативший руками спинку стула, получает птичий профиль; третий подпрыгивает в проеме окна);

Из присутствующих только один доктор расположился в кабинете по-человечески . Остальные сидели один другого чуднее и развязнее. Уездный, подперев голову, по-печорински полулежал возле письменного стола [= типовая античная поза. — И. С.], его помощник громоздился напротив, на боковом валике дивана, подобрав под себя ноги , как в дамском седле. Галиуллин сидел верхом на стуле, поставленном задом наперед, обняв спинку и положив на нее голову , а молоденький комиссар то подтягивался на руках в проем подоконника, то с него соскакивал …
(3, 136–137) [83]

Фалес считал первоматерией воду и погружал землю в мировой океан (за что его критиковал Аристотель в трактате «О небе») — после смерти Гинца в Мелюзееве случается настоящий потоп:

…на полу огромные лужи, и то же самое в комнате, оставшейся от Лары, море, форменное море, целый океан.
(3, 149) [84]

И напротив: вода как бы ввергает Памфила Палых в паническое состояние:

он исчез из лагеря, как бежит от самого себя больное водобоязнью бешеное животное.
(3, 366).

4.2.

Подытожим сказанное: выстрел Палых в Гинца — это покушение Штирнера на основы идеализма и — шире — мировой философии, берущей свое начало в одном из «семи мудрецов», в Фалесе (ср. особенно первые главы сочинения Штирнера, где критикуется греческая философия). Пастернак переводит проблему столкновения народа и интеллигенции, позаимствованную из «Сестер», в план философского спора нигилистов 1840-х гг. с классической философией.

История концептуализуется Пастернаком в тайном романе не только в ее богемно-эстетическом срезе (Комаровский — Маяковский, Штих, Вяч. Иванов), не только как история войн, ведущих к последней битве (Галиуллин и Стрельников), но еще и как история борьбы идей (Штирнер vs. Фалес). «Доктор Живаго» написан знатоком истории философии. Эволюция философии неотделима для Пастернака от развития человека — культурогенного и воинственного. Философия делается историей в литературе, в другом, чем она, в соперничающем с ней дискурсе. Думал ли Пастернак о том, что история зарождается в философствовании, в смене неудачных попыток помыслить все?

 

5. Евграф = Пугачев

5.1.

Брат Юрия Живаго, Евграф, играет в пастернаковском романе ту же роль, которую вменил Пугачеву Пушкин в «Капитанской дочке». Евграф — сказочный помощник из мира революции. Живаго встречается с ним в дни большевистского переворота и впоследствии отмечает его необычайную влиятельность:

«Он прогостил около двух недель, часто отлучаясь в Юрятин, и вдруг исчез, как сквозь землю провалился. За это время я успел отметить, что он еще влиятельнее Самдевятова, а дела и связи его еще менее объяснимы. Откуда он сам? Откуда его могущество? Чем он занимается?»
(3, 285)

В этом контексте делается понятным отчество Юрия Живаго — «Андреевич», — которое заглавный герой пастернаковского романа носит вместе с Петром Андреевичем Гриневым. К «Гриневу» нас приближает также именование (Тоней) брата Юрия «Граней» (3, 207).

Имя Евграфа всплывает впервые в том месте романа, где речь идет о «самозванцах» (3, 71). Брат Юрия Живаго из Сибири или с Урала, оттуда, где вспыхнуло пугачевское восстание. Он наряжен в «оленью доху», сравнимую с «заячьим тулупчиком», которым награждает Пугачева Гринев; к тому же и в пушкинском, и в пастернаковском текстах герои сталкиваются со своими будущими помощниками в буран. Евграф является Юрию Живаго в тифозном сне в виде «духа […] смерти» (3, 206); Гриневу снится Пугачев, сеющий вокруг себя гибель. Приезд Живаго на Урал вызывает у него воспоминания о «Капитанской дочке» или о пушкинской истории пугачевщины:

В местности было что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло пугачевщиной в преломлении Пушкина…
(3, 228)

После неожиданного визита Евграфа в Варыкино Живаго идет в юрятинскую библиотеку, чтобы «затребовать […] два труда по истории Пугачева» (3, 287). Таинственность связи между Юрием Живаго и Евграфом — мотив, цитирующий «Капитанскую дочку»; ср. у Пушкина:

Я думал также и о том человеке, в чьих руках находилась моя судьба, и который по странному стечению обстоятельств таинственно был со мною связан [89] .

В конце романа Евграф снабжает Юрия Живаго деньгами: как и Пугачев — Гринева.

5.2.

Евграф олицетворяет собой другую, чем та, которая изображена в романе, революцию (пугачевскую), другое большевистской революции. Он анахронистичен.

В эпилоге «Доктора Живаго» Таня, дочь Юрия и Лары, сообщает свою историю Евграфу. В функции Евграфа входит включение пастернаковского романа в жанровую традицию, в круг рассказов о тайне рождения (авторефлексии). Тайный роман Пастернака завершается объявлением о своей принадлежности жанру. Собственно, жанровость романа и является тем, что скрыто в Евграфе.

 

6. Литература факта

6.1.

Четыре разобранных нами примера еще не дают достаточного основания для того, чтобы сделать решительные выводы о том втором романе, который спрятан под описанием жизни и смерти Юрия Живаго. Но наши примеры однородны и допускают поэтому обобщение, которое мы и предпримем, не претендуя на то, чтобы вынести сколько-нибудь окончательное суждение о тайнописи, встроенной Пастернаком в его роман.

Во всех тех случаях, с которыми мы имели дело, Пастернак устанавливает — тем или иным способом — эквивалентность между своими сугубо литературными героями и реальными историческими фигурами, будь то Маяковский, Юсупов, Штирнер, Пугачев и т. д. Имплицитный роман, в отличие от эксплицитного, фактичен (пусть даже Пастернак и адресуется к факту, работая с литературными текстами, посредующими между его романом и историей, вроде «Капитанской дочки»), Dichtung для Пастернака имеет право на существование лишь в своем тождестве с Wahrheit. Суть литературы, вымысла, по Пастернаку, — в переводимости литературы в истину. Тайна художественного текста заключена в том, что он, о чем бы ни вешал, говорит о действительном.

Вообще: все романы о писателях прототипичны, прикреплены к конкретным лицам и обстоятельствам (ср. хотя бы «Козлиную песнь» и «Труды и дни Свистонова» Вагинова, или «Мастера и Маргариту» Булгакова, или «Пушкинский Дом» Битова). Их трудно читать, не зная подразумеваемых ими реалий. Писатель перестает только вымысливать, когда он делает предметом литературы себя и свое ближайшее окружение. Литература о литераторах не вполне литературна. «Доктор Живаго», роман о поэте, входит в этот ряд текстов с прототипической основой. Но, как представляется, пастернаковский роман с его приверженностью действительной истории выполнял, кроме обычного в случае рассказов о творческой личности, еще и особое задание: «Доктор Живаго» был создан как результат полемики (начавшейся в «Охранной грамоте») с лефовской теорией литературы факта. Опираясь лишь на фактическое положение дел, в романе аргументирует Комаровский — Маяковский, когда он похищает Лару из Варыкина. Роман же Пастернака доподлинен даже и как выдумка.

6.2.

«Доктор Живаго» распадается на явный и тайный тексты таким образом, что последний оказывается n-кратным романом, полинарративом, захватывающим самые разные фактические области, можно сказать, сетью романов. В подтекст «Доктора Живаго» заложено сразу несколько романов, которые ведут нас от Цезаря к Николаю II, от Фалеса к Штирнеру, от пугачевского бунта к Октябрьской революции. Как соположены между собой и насколько внутренне связны (когерентны) эти незримые романы? Ответ на этот вопрос — дело будущих исследований. В том, что касается истории философии, пастернаковский роман кажется нам ее последовательным изображением в лицах (философской прозопопеей).

Соперничество двух мужчин, Антипова-Стрельникова и Юрия Живаго, влюбленных в Лару (скорее всего, в падшую Софию гностиков и Вл. Соловьева), является конкуренцией между веками Просвещения и романтизма. Антипов-Стрельников во многом — Кант. Он подчиняет себя нравственному императиву по Канту, по знаменитой концовке «Критики практического разума» («Zwei Dinge erfüllen das Gemüt mit immer neuer und zunehmenden Bewunderung und Ehrfrucht […]: der bestirnte Himmel über mir, und das moralische Gesetzt in mir»). Звездное небо упомянуто трижды там, где пастернаковский роман рассказывает о решении Антипова освободить Лару от себя, принятом по (неверно понятому) нравственному долгу:

Звездное небо, как пламя горящего спирта, озаряло голубым движущимся отсветом черную землю с комками замерзшей грязи […]
(3, 109)

Антипов сел на перевернутую лодку и посмотрел на звезды […]

Он посмотрел на звезды, словно спрашивая у них совета.

Пленение Антипова немцами приобретает в связи с кантианством этого героя еще одно значение.

Кант отвергается Пастернаком, как и Андреем Белым и другими русскими философами. Отказ Пастернака от кантианства был прокламирован им в «Охранной грамоте». Разрыв с кантианцем Когеном, описанный в этом сочинении, следует читать как перевернутую историю встречи Фихте с Кантом. В июле 1791 г. безвестный Фихте прибыл из Варшавы в Кенигсберг, чтобы познакомиться с Кантом (ср. приуроченность к тому же месяцу контактов Пастернака с Когеном). После весьма холодного приема у Канта Фихте написал в Кенигсберге свое первое сочинение, выдержанное в духе кантовской философии, «Versuch einer Kritik aller Offenbarung». Кант пришел в восторг от текста Фихте и помог опубликовать его (точно так же вначале неудачен, а затем триумфален ответ Пастернака Когену, когда студент подсаживается к профессору, чтобы «разбирать свой урок из Канта» (4, 190)). «Versuch…» вышел (по не совсем понятным причинам) без имени автора и был принят за работу самого Канта, что обеспечило Фихте после того, как истина выяснилась, философскую славу. Пастернак изображает свои философские писания в Марбурге как обещающие научную карьеру, но уводящие автора в анонимность:

…я обращался к книгам, я тянулся к ним не из бескорыстного интереса к знанью, а за литературными ссылками в его пользу. Несмотря на то, что работа моя осуществлялась с помощью логики, воображенья, бумаги и чернил, больше всего я любил ее за то, что по мере писанья она обрастала все сгущавшимся убором книжных цитат и сопоставлений.
(4, 184)

В «Докторе Живаго» заглавного героя подвергает строгому вопрошанию опять же кантианец — Стрельников (склонный к математическому мышлению, как и Коген).

Быть противоположным Фихте того периода, когда тот писал опровержение на Откровение (поздний Фихте изменил свои взгляды), имело для Пастернака, надо полагать, принципиальное значение. Откровение невозможно, по Фихте, потому что понятие о таковом внутренне противоречиво. Знание по Откровению априорно. Но раз так, откуда берется самое понятие Откровения? В русле магистральной русской философской традиции Пастернак следует за Шеллингом, спорившим и с Кантом, и с Фихте. Юрий Живаго шеллингианец, о чем мы уже писали, противопоставляя этого героя еще одному философу, Штирнеру. Дело, однако, не только в философских убеждениях героя, но и автора. Роман Пастернака в целом зиждется на «Философии Откровения» Шеллинга. Та философия истории, которую исповедует в «Докторе Живаго» Пастернак, взята из Шеллинга его последнего периода. «Доктор Живаго» есть роман о христианине, оставшемся без родителей и обоготворяющем историю. В соответствии с Шеллингом, Откровение, зачинающее человеческую историю, состоит в Христе — в сыновности человека. История — свобода Сына от Отца:

Der Inhalt der Offenbahrung ist eine Geschichte, die in den Anfang der Dinge zurück und bis zu deren Ende hinausgeht […] Wir […] kennen von Weltzeiten her eine die Schöpfung vermittelnde Potenz , die sich am Ende der Schöpfung als göttliche Persönlichkeit verwirklicht […] Nun ist sie göttliche Persönlichkeit als Herr über das Sein, das sie unabhängig vom Vater besitzt, sie ist jetzt «außergottliche» göttliche Persönlichkeit […] Der Sohn konnte unabhängig vom Vater in eigener Herrlichkeit existieren […] Das ist die Gesamtidee der Offenbahrung [подчеркнуто [97] Шеллингом. — И. С.] [98] .

В «Охранной грамоте» разрыв ее автора с марбургской философией совершается после его поездки в Берлин. Именно в Берлине читал свои лекции по «Философии Откровения» Шеллинг. Бог-Отец присутствует в мире, по словам Шеллинга, в виде «слепой субстанции» («nur als blinde Substanz»). На первых подступах к роману Пастернак наделил слепотой воспитателя Патрика, дядю Федю, который теряет зрение во время неудачного химического опыта.