Роман тайн «Доктор Живаго»

Смирнов Игорь Павлович

V. Глухонемой демон

(Об автошарже Пастернака в его романе)

 

 

 

1. О теоморфизме

1.1.1.

Встреча Юрия Живаго в поезде с Максимом Аристарховичем Клинцовым-Погоревших никак не влияет на сюжет пастернаковского романа, не детерминирует судьбу его персонажей. Погоревших появляется в тексте, чтобы бесследно покинуть его (врученный Юрию Живаго селезень, подстреленный Погоревших, торжественно съедается в революционной Москве, знаменуя тем самым исчезновение дарителя). Но тему анархизма, намеченную при изображении Зыбушинской республики и одного из ее зачинщиков, Пастернак не обрывает. Она повторяется по ходу развития романного действия, составляя один из важных планов «Доктора Живаго».

Клинцова-Погоревших сменяет в партизанских главах Вдовиченко-Черное знамя — средоточие истории анархизма, как мы постараемся доказать.

По внешности, темпераменту и биографии Вдовиченко напоминает прежде всего С. М. Кравчинского (Степняка), разделявшего в пору его бытности в кружке Н. В. Чайковского анархистские убеждения П. А. Кропоткина:

Не зная ни минуты покоя, вставал с полу и садился на пол, расхаживал и останавливался посреди сарая столп русского анархизма Вдовиченко-Черное знамя, толстяк и великан с крупной головой, крупным ртом и львиною гривой, из офицеров чуть ли не последней русско-турецкой войны и, во всяком случае, — русско-японской, вечно поглощенный своими бреднями мечтатель.
(3, 315) [212]

По причине беспредельного добродушия и исполинского роста, который мешал ему замечать явления неравного и меньшего размера, он без достаточного внимания относился к происходившему и, понимая все превратно, принимал противные мнения за свои собственные и со всем соглашался.

В «Записках революционера» Кропоткин отмечает энергичность и необычайную физическую силу Кравчинского (позволявшую ему разыгрывать роль пильщика во время хождений в народ), его инфантилизм (чайковцы прозвали его «Младенцем») и его беззаботное нежелание считаться с реальностью (так, он не принимал мер предосторожности, необходимых для конспиратора). Как известно, Кравчинский закончил Михайловское артиллерийское училище, а в 1875 г. оказался среди южных славян, поднявших Герцеговинское восстание против турок (что соответствует пастернаковским мотивам офицерского прошлого Вдовиченко и его вероятного участия в русско-турецкой войне). Фамилию Вдовиченко носил один из махновцев, командир Азовской армии. Но почему Пастернак выбрал из всех фактических имен анархистов именно это? Не потому ли, что оно может быть прочитано как анаграмма, сложенная из названия романа Овод и фамилии его автора Войнич? (Кравчинский дружил с Э. Л. Войнич).

Пастернак перенял из романа Кравчинского «The Career of a Nihilist» («Андрей Кожухов») имя друга заглавного героя, «Дудоров», которое носили в претексте «Доктора Живаго» сестры, поддерживавшие революционеров (пастернаковский Дудоров в юности также был настроен на мятежный лад). К анархотеррористическому роману Кравчинского Пастернак обратился и в рассказе о расстреле анархистов. У Кравчинского революционеры готовят освобождение соратников из тюрьмы, тайно передавая заключенным револьверы. У Пастернака анархист Ржаницкий сохраняет под стражей браунинг. Побег арестованных революционеров должен произойти в романе «Андрей Кожухов» на улице и начаться в тот момент, когда «конвоируемые выстрелят в первый раз по конвою». Пастернаковский анархист действует по образцу, который был намечен в сочинении Кравчинского: «…Ржаницкий дал три выстрела по цепи конвойных» (3, 350). Ржаницкий — «превосходный стрелок» (там же), как и Андрей Кожухов, которому надлежит напасть на конвой извне («он был хороший стрелок»). И тот и другой промахиваются и совершают после неудачи одинаковые жесты: Ржаницкий «шваркнул браунинг о камни» (3, 350), а Андрей «в бешенстве […] бросил пустой револьвер на землю…» В обоих текстах покушение вызывает хаос: «Последовало неописуемое смятение», — пишет Кравчинский, которому вторит Пастернак: «Началось нечто невообразимое» (3, 350).

1.1.2.

Вдовиченко наделен внешними чертами не только Кравчинского, но и М. А. Бакунина. Телесная полнота и львиная голова — характерные приметы, выделенные в разных словесных портретах Бакунина, начиная с того, который набросал в своих мемуарах Герцен. Но у Герцена нет словосочетания «львиная грива», которое Пастернак перенял из перефразирования герценовских мемуаров, предпринятого Блоком в его очерке «Михаил Александрович Бакунин». Впрочем, и те признаки Вдовиченко, которые в первую очередь совпадают, как кажется, с особенностями Кравчинского, не противоречат отождествлению Вдовиченко с Бакуниным (например, Бакунин был офицером русской армии и сторонником панславизма, хотя и не боролся с турками непосредственно, как, возможно, Вдовиченко и на самом деле Кравчинский).

Третий зачинатель русского анархизма, Кропоткин, становится опознаваемым в качестве прототипа Вдовиченко, если обратить внимание на «полубурята» (3, 315) Свирида. Всегдашний спутник Вдовиченко, таежный охотник Свирид, — представитель стихийного народного анархизма. По признанию Кропоткина, сделанному им в «Записках революционера», его обращение в анархистскую веру произошло тогда, когда он занимался этнографическими и топографическими исследованиями в пойме Амура и знакомился с социальной жизнью аборигенов, определявшейся, с его точки зрения, волей народной массы, а не лидеров. Пастернак придал Свириду ярко выраженный монгольский тип лица, соответствующий расовым признакам тех народностей, с которыми сталкивался в Сибири Кропоткин, и вменил своему персонажу роль проповедника войны: «Теперь наше дело воевать да переть напролом» (3, 318), — что интертекстуально мотивировано: Кропоткин писал о том, сколь решающей оказывается инициатива низов по ходу военных приготовлений, наблюдавшихся им у не затронутых «цивилизацией» племен.

До Пастернака имя Свирид было литературно использовано для называния анархиста в «Голом годе» Пильняка, где оно было присвоено одному из членов Ордынинской анархистской коммуны. Одинаковость имен анархистов у Пильняка и Пастернака — менее всего непреднамеренное совпадение. Эта общность двух текстов составляет пару с еще одним пересечением между ними. Именно на «Голый год» ориентировался Пастернак, описывая лагерь дезертиров, которые в «Докторе Живаго» изображены в виде главной силы, поддерживавшей анархистскую Зыбушинскую республику; ср.:

…за полями зубчатой щетиной поднимались леса Чернореченские […] в Медыни у сектантов [ср. сектанта Блажейко, объявившего Зыбушинскую республику. — И. С.] засели дезертиры , зеленая разбойная армия, накопавшая землянок , наставившая шалашей, рассыпавшая по кустам своих дозорных, с пулеметами, винтовками, готовая […] взбунтоваться, пойти на город [222] [пастернаковские дезертиры пытаются захватить Мелюзеево. — И. С.] → Дезертиров выбили из Зыбушина, и они отошли к Бирючам. Там за путями [ср. «за полями» у Пильняка. — И. С.] на несколько верст кругом тянулись лесные вырубки, на которых торчали заросшие земляникою пни, стояли наполовину растащенные штабеля старых невывезенных дров [ «лес» из «Голого года» превращается в посттексте в бывший лес. — И. С.] и разрушались [еще одно вырождение претекста в посттексте. — И. С.] землянки работавших тут когда-то сезонников-лесорубов. Здесь и засели дезертиры .
(3, 133)

Стоит еще обратить внимание на то, что блоковский Эпиграф к «Голому году» («Рожденные в года глухие Пути не помнят своего. Мы, дети страшных лет России, Забыть не в силах ничего») становится у Пастернака (в извлечении) смысловым подытоживанием его романа.

1.1.3.

Революционная кличка «столпа русского анархизма» отправляет читателей к следующему за эпохой Бакунина, Кравчинского и Кропоткина периоду в истории русского анархизма. Журнал «Черное знамя» был основан в Женеве в 1905 г. И. С. Гроссманом (Рощиным). Вовремя первой русской революции члены группы «чернознаменцев» явились сторонниками самых крайних форм террора.

Не исключено, что Вдовиченко соотнесен с историей не только русского, но и мирового анархизма. По поводу способа, которым принимаются резолюции на собрании повстанцев, он заявляет:

— Я согласен с мнением большинства […] Выражаясь поэтически, вот именно [явный намек Пастернака на художественный источник мыслей, высказываемых Вдовиченко. — И. С.]. Гражданские институции должны расти снизу, на демократических основаниях, как посаженные в землю и принявшиеся древесные отводки.
(3, 317)

В этой тираде прослеживается та идея отприродного, никому не подвластного человека, которую Г. Д. Торо противопоставил государственности в «Civil Disobedience» (1849):

If a plant cannot live according to its nature, it dies; and so a man [224] .

Описание гибели Вдовиченко нацелено на то, чтобы активизировать в памяти читателей факты разгрома большевиками анархистского движения. История русского анархизма прослеживается Пастернаком на примере Вдовиченко от начала до ее вынужденной приостановки. Вдовиченко показан главным конкурентом пробольшевистски настроенного партизанского вожака Ливерия:

…его влияние, соперничавшее с авторитетом Ливерия, вносило раскол в лагерь.
(3, 355)

Эта романная ситуация соответствует той действительной, которая сложилась в Москве к весне 1918 г., где малочисленные большевики (насчитывавшие всего 8000 членов партии) вступили в вооруженную схватку с анархистами, быстро набиравшими общественное влияние. То обстоятельство, что Вдовиченко расстреливают вместе с настоящими пособниками белогвардейцев, затеявших заговор против Ливерия, отражает собой обычную тактику большевиков, использованную ими особенно бесцеремонно в дни Кронштадтского восстания, когда поднявшие его матросы-анархисты были обвинены государственной властью в том, что они поставили себя в услужение якобы руководившему ими бывшему царскому генералу Козловскому.

Вот речь Вдовиченко незадолго до смерти, направленная к его другу, Бонифацию Ржаницкому:

— Не унижайся, Бонифаций! Твой протест не дойдет до них. Тебя не поймут эти новые опричники, эти заплечные мастера нового застенка. Но не падай духом. История все разберет. Потомство пригвоздит к позорному столбу бурбонов комиссародержавия и их черное дело. Мы умираем мучениками идеи на заре мировой революции. Да здравствует революция духа. Да здравствует всемирная анархия.
(3, 351)

Фразеология Вдовиченко обнаруживает детальное знакомство Пастернака с московской анархистской печатью и документами анархистского движения. Клеймя большевиков «опричниками», Вдовиченко перекликается с протестами, которыми газета «Анархия» заполнилась после массовых арестов анархистов, совершенных в Москве 12 апреля 1918 г. В статье из этой газеты за подписью «Андрей» читаем: «…коммунизм социалистов-государственников […] — это монашеская скуфейка, в которую рядились Иоанн Грозный и его опричники». Несколькими днями позднее «Анархия» упрекнула Троцкого (инициатора ликвидации анархистских особняков) за то, что он «пошел […] по стопам» Грозного. Анархистский неологизм «комиссародержавие» перекочевал в речь Вдовиченко скорее всего из прокламации «анархистов подполья», предпринявших 25 сентября 1919 г. взрыв Московского комитета РКП в Лаврентьевском переулке: «Наша задача — стереть с лица земли строй комиссародержавия и чрезвычайной охраны…» Этот документ мог быть известен Пастернаку по издававшейся в 1920–1922 гг. «Красной книге ВЧК», посвященной разоблачению анархотерроризма.

Параллели к заключительной здравице Вдовиченко в честь «революции духа» и «всемирной анархии» отыскиваются в сочинениях братьев Гординых. Одно из них (стихотворная книга) носит название «Анархия Духа (Благовест безумия в XII песнях)» (Москва, 1919). В другом они развили теорию «пананархизма», которая включала в себя, среди прочего, надежду на то, что в будущем осуществится «коммунальное владение земным шаром».

1.1.4.

Идеей «анархии Духа» братья Гордины были обязаны Г. Ландауэру, застреленному в тюрьме под Мюнхеном после поражения Баварской советской республики: «Wo Geist ist, da ist Gesellschaft. Wo Geistlosigkeit ist, ist Staat. Der Staat ist das Surrogat des Geistes». Надо полагать, что обращение Вдовиченко в его последней речи к Бонифацию (в сочетании с упоминанием о «мучениках идеи») было призвано ввести в роман немецкую тему: св. Бонифаций крестил германцев и был убит язычниками в 755 г. Площадку в лесу, на которой расстреливают анархистов, Пастернак изобразил как языческое святилище:

…гранитные глыбы […] были похожи на плоские отесанные плиты доисторических дольменов […] Здесь могло быть в древности какое-нибудь языческое капище неизвестных идолопоклонников, место их священнодействий и жертвоприношений.
(3, 349)

Соблазнительно думать, что Пастернак ассоциировал замученного солдатней Ландауэра с «апостолом Германии», ее христианским первомучеником. Имя Ржаницкого, Бонифаций, всплывает только в речи Вдовиченко (до нее этот герой называется по фамилии). Таким образом, как раз Вдовиченко придает сцене расстрела некий раннесредневековый колорит. Идеалом будущего анархистского устройства жизни была для Ландауэра средневековая община. В статье «Anarchistische Gedanken über Anarchismus» (1901) Ландауэр безоговорочно осудил анархотерроризм («Nie kommt man durch Gewalt zur Gewaltlosigkeit»). Для Вдовиченко покушение Ржаницкого на провокатора Сивоблюя — это акт «унижения». Точно так же, как и Ландауэр, вступивший перед гибелью в спор с солдатней, Вдовиченко выказывает презрение к воинской касте (ср.: «бурбон» = «тупой служака, самодовольный офицер»).

Что касается второго из расстреливаемых анархистов, Ржаницкого, то его неудавшаяся попытка наказать Сивоблюя берет свое происхождение не только в романе Кравчинского; она возведена Пастернаком и к евангельскому эпизоду в Гефсиманском саду, к той самозащите, к которой прибегнул Симон Петр, отрубивший ухо одному из слуг первосвященника (ср.: «Петр дал мечом отпор головорезам И ухо одному из них отсек» (3, 539)). Сивоблюй, верный своему хозяину, Ливерию, носит в партизанском отряде кличку «атаманово ухо». Увещевания, с которыми Вдовиченко обращается к Ржаницкому после покушения, типологически сопоставимы с примирительными словами Христа в Гефсиманском саду, адресованными ученикам (ср.: «Спор нельзя решать железом, Вложи свой меч на место, человек» (3, 539)). Ржаницкий повторяет ошибку, от которой уже давно предостерег Христос. Действия Ржаницкого имеют иной исход, чем поступок Симона Петра. После того как промахнувшийся в Сивоблюя Ржаницкий в раздражении бросает оружие на землю, следует случайный выстрел, который ранит в ногу санитара Пачколю, одного из ведомых на казнь. Ржаницкий непреднамеренно поражает «своего» вместо «чужого» и тем самым получает в романе ту же смысловую позицию, что и Юрий Живаго, который, не желая того, попадает пулей в гимназиста Сережу Ранцевича.

1.2.1.

Итак, Клинцов-Погоревших, теряясь по мере развития романа как индивид, все же продолжает находиться в нем как идея — анархизма. При всей традиционности, о которой писал Д. С. Лихачев, роман Пастернака скрытно не совсем обычен (хотя и не беспрецедентен — см. VI): он представляет собой попытку создания неантропоморфного текста.

Антропоморфизм устанавливает сходство с нами всего, что нами не является, т. е. природного и божественного миров, на том основании, что предполагает автоморфизм человека, его — хотя бы относительное — равенство самому себе. Иначе говоря, антропоморфизм исходит из того, что человеческое тело самотождественно даже там, где его нет, где оно должно было бы уступить себя низшему или высшему, чем оно, миропорядкам. В конечном итоге мы хотим сказать, что проецирование человеческого во внечеловеческое имеет психологическую подоплеку, что оно не могло бы состояться, если бы мы не были озабочены самосохранением, доведенным нами — в максимуме — до сохранения себя за нашим пределом, за границей наших тел.

В противоположность глубоко укоренившемуся в литературе (сотериологически настроенной и потому доставляющей наслаждение читателю) антропоморфизму Пастернак сконструировал роман, который отнял у человеческого тела его претензию на расширяющуюся вовне, экспансионистскую автоидентичность. Персонаж (Погоревших) выбрасывается прочь из романа, даже несмотря на то, что он воплощает собой идею, которая и после его исчезновения будет актуальной для текста. Позитивный смысл в романе (эпизод сна Юрия Живаго в лесу) обретает натуроморфность человека, его способность стать неотличимым от природы. Конечно же, в своей неантропоморфности роман манифестирует никогда не покидавшее Пастернака убеждение в том, что утрата себя ценнее для индивида, чем желание во что бы то ни стало законсервировать «я». Думая таким образом, Пастернак полемизировал со Спинозой, выдвинувшим в «Этике» тезис, по которому перводобродетелью человека выступает самосохранение, противостоящее расточительным страстям. Убранный из романа Погоревших и культивировавший разрыв с собой автор этого романа имеют нечто общее. Что именно?

1.2.2.

Прежде чем ответить на этот вопрос, заметим, что положительная сторона пастернаковского отказа от антропоморфизма не исчерпывается только натуроморфизмом. Пастернак утверждает примат темы героя над телом героя. Связность романного текста обеспечивается не за счет единства персонажа, попадающего в разные ситуации, но благодаря помимоличностной сопоставимости разных персонажей в почти одних и тех же обстоятельствах (например, идейный анархист Погоревших — охотник-любитель, а стихийный анархист Свирид — охотник-профессионал). Слово с абстрактным значением («анархист», «охотник» и т. п.) превосходит в «Докторе Живаго» по своему сюжетному весу ело-во, изображающее человека в его неповторимости, индивидуальности. Роман написан как бы надчеловеческим (тематическим) словом, каковое есть Логос (почему Живаго видит в «Откровении» Иоанна, в передаче Божией речи, прообраз всякого большого искусства). Будучи сопоставлено Логосу, пастернаковское слово хотя и не творит мир, как подлинно Божественный глагол, но все же охватывает данное нам в истории в наибольшем объеме: так, Вдовиченко концентрирует в себе анархизм в самых разных его персональных проявлениях. Неантропоморфный по одному счету, текст Пастернака теоморфен — по другому.

И «Доктор Живаго» оказался при этом анархией текста. Не в том смысле, разумеется, что роман хаотичен. Но в том, что он не воссоздает устроенный человеком, институциализованный порядок. «Доктор Живаго» есть текст, где нет власти. Анархический текст не аналогичен государству, в отличие от традиционных романов, — во многих случаях он не властен над населяющими его индивидами, продолжающими неведомую читателям судьбу, как Погоревших, где-то вне литературы. Пастернаковский человек анархически мультииндивидуален (он — и Погоревших, и Вдовиченко), коллективен, социален вне государственной сверхличностности. В романе есть центральная точка, к которой сбегаются все его смысловые связи, — Юрий Живаго. Но заглавный герой как раз не властен над остальными персонажами, которых он репрезентирует. Он ими не распоряжается. У них не отнята свобода воли, как и у созданного по образу и подобию Божию человека в христианской доктрине. Свобода воли быть вне романа.

Вернемся к проблеме сравнимости «Доктора Живаго» с постмодернистским мышлением (ср. IV. 1.0.2). Постмодернизм нашел бы в Пастернаке и врага, и союзника. Тогда как постмодернисты отрицают логоцентризм, Пастернак руководствуется Логосом. В то же время пастернаковский индивид точно так же, как шизоидный человек, проанализированный Ж. Делезом и Ф. Гаттари («Анти-Эдип» (1972)), расколот, множествен, анархичен в своей несводимости к одному какому-то облику и в следующей отсюда нетрансцендируемости индивидуального в государственное.

Пастернак — анархист? Да, религиозный (сектантски-православный) анархист в традиции Льва Толстого. Чтобы доказать сказанное, разберемся в Клинцове-Погоревших.

 

2. Подоплека Клинцова-Погоревших

2.1.1.

Погоревших — одна из самых загадочных и сложно задуманных фигур в пастернаковском романе, образованная из отсылок как к литературным, так и к фактическим прототипам.

О литературных предшественниках этого персонажа в романах Достоевского мы писали в другом месте. Когда Устинья на митинге в Мелюзееве сравнивает глухонемого Погоревших с вешающей валаамовой ослицей, она воспроизводит слова Федора Павловича Карамазова, сказанные им Алеше:

— У нас валаамова ослица заговорила, да как говорит-то, как говорит!
(14, 114) [241]

Валаамовою ослицей оказался лакей Смердяков.

На сходство Погоревших с младшим Верховенским пастернаковский роман наводит нас без обиняков:

Опять запахло Петенькой Верховенским, не в смысле левизны, а в смысле испорченности и пустозвонства.
(3, 162)

Пастернак сделал Погоревших уголовной тенью революционера (Ивана Карамазова) и отрицательным революционером (списанным Достоевским с анархиста Нечаева). Обреченные Пастернаком на глухонемоту «бесы» Достоевского (ср. в «Докторе Живаго»: «Что за чертовщина? […] что-то читанное, знакомое» (3, 158)) становятся в один ряд с «демонами глухонемыми» Тютчева. Тем самым Пастернак связывает Погоревших с тайной высшего ранга (magnum ignotum):

Одни зарницы огневые, Воспламеняясь чередой. Как демоны глухонемые Ведут беседу меж собой […] И вот опять все потемнело. Все стихло в чуткой темноте — Как бы таинственное дело Решалось там — на высоте [242] .

К. Ю. Постоутенко предложил нам еще одно — очень заманчивое — интертекстуальное прочтение демонической глухоты Погоревших, адресовав к стихотворению Волошина «Русь глухонемая» (1918!):

Был к Иисусу приведен Родными отрок бесноватый […] «Изыди, дух глухонемой!» — Сказал Господь […] Не тем же ль духом одержима Ты, Русь глухонемая! Бес, Украв твой разум и свободу. Тебя кидает в огнь и в воду, О камни бьет и гонит в лес [243] .

В этой интертекстуальной ретроспективе Погоревших эквивалентен целой восставшей России.

Тексты Достоевского, Тютчева и Волошина только отчасти объясняют Клинцова-Погоревших. Другое смыслообразующее начало состоит здесь в том, что Погоревших — собирательный образ футуриста (ср.: «„Сейчас он футуристом отрекомендуется“, — подумал Юрий Андреевич, и действительно, речь зашла о футуристах» (3, 162)). Свое редкое отчество, Аристархович, Погоревших перенял, как мы писали, у Большакова. Одна из двух фамилий пастернаковского героя, Погоревших, соотносима по смыслу с названием сборника стихов эгофутуриста Рюрика Ивнева «Самосожжение» (1913, 1917), деятельного автора газеты «Анархия». Имя Погоревших, Максим, которое мы ассоциировали прежде со Штирнером, вряд ли однозначно — весьма правдоподобно то, что оно подразумевает и псевдоним Maxim, которым пользовался Рюрик Ивнев в «Анархии». Морфологически фамилия Погоревших близка фамилии Крученых. Дядя-революционер объединяет пастернаковского героя с Шершеневичем (племянником видного члена кадетской партии), но заодно и, заметим еще, с Юрием Живаго, чей дядя, прибыв в Москву из Швейцарии, увлекается захватившими власть большевиками.

В главе о Погоревших Пастернак возвращается к тому, в чем он однажды уже обвинил Шершеневича. В статье Пастернака «Вассерманова реакция» (1914) Шершеневич был выставлен «самозванцем», представителем «ложного футуризма», подражателем, который, сообразно своему имитационному (осужденному Пастернаком вслед за «Политейей» Платона) дару, прибегает к необязательным переносам значений по сходству, вместо того чтобы отдать предпочтение смежности (4, 350–353). В статье Пастернак вел речь о «курьезной глухоте» (4, 353) Шершеневича и о его неспособности ни к чему, кроме «праздной симуляции» (там же), — ср. глухонемоту Погоревших, который тем не менее воспроизводит и воспринимает речь. Рисуя Погоревших, Пастернак прибегает к редкому в мировой литературе приему преодоления немой сцены.

2.1.2.

Анархиствующий футуризм, персонифицированный Клинцовым-Погоревших, Пастернак возводит к сочувствовавшему анархизму Герцену. Пастернаковский глухонемой, научившийся распознавать движение губ собеседника, совпадает с сыном Герцена, поборовшим тот же недостаток, что и у Погоревших, в специальной цюрихской школе, где он начал говорить по-немецки (эта мысль была подсказана нам И. Р. Деринг-Смирновой). Становится понятным, почему в фонетику Погоревших примешивается то ли французская, то ли немецкая:

…по всему русский, он одну гласную, а именно «у», произносил мудреннейшим образом. Он ее смягчал наподобие французского «и» или немецкого «u Umlaut».
(3, 158)

Не различая разрушение и творчество, Погоревших следует знаменитому бакунинскому афоризму, но, считая, что русская революция пока не была безоговорочно деструктивной («Общество развалилось еще недостаточно. Надо, чтобы оно распалось до конца, и тогда настоящая революционная власть соберет его на совершенно других основаниях» (3, 163)), он почти буквально цитирует антибольшевистские вариации на тему Бакунина из газеты «Анархия»:

Но разрушение и теперь еще не кончено, не все камни рассыпались […] надо стараться разрушить возможно больше камней, чем больше их будет разрушено, тем больше будет материала для созидания [251] .

Еще одна выдающаяся фигура в истории мирового анархизма, которой Погоревших причастен, как Герцену и Бакунину, хотя и иначе, чем этим двум, — Ибсен. На то, что подбитые Клинцовым-Погоревших утки интертекстуально соотносятся с пьесой Ибсена «Дикая утка», уже давно обратил внимание P. Л. Джексон. Наше толкование ибсеновского подтекста в «Докторе Живаго» несколько отступает от того, что было дано прежде. В пьесе Ибсена девочку-подростка уговаривают пожертвовать живущей у нее дикой уткой, с тем чтобы она могла вернуть любовь того, кого она считает отцом, — вместо этого она кончает самоубийством. Проведенную Ибсеном анархистскую критику буржуазной семьи, чьей жертвой становится ребенок, Пастернак обращает на анархизм. Погоревших несет идейную ответственность за то, что в его анархистской республике было совершено убийство юного комиссара Гинца («в делах младенца», «еще ребенка» (3, 144)). Соответственно интертекстуальному переходу от женской жертвы к мужской (intertextual gendershift) Погоревших дарит Юрию Живаго «дикого селезня» (3, 165).

Почему Живаго принимает этот подарок?

2.2.1.

Раскроем, наконец, наши карты. Изображая Клинцова-Погоревших, Пастернак рассчитывался и со своим анархофутуристическим прошлым. Автобиографизм пастернаковского романа распространяется на его отрицательных персонажей.

Пастернак снабдил Клинцова-Погоревших рядом собственных черт. Как и автор романа. Погоревших из-за физического недостатка не был призван в солдаты. Но он меткий стрелок — опять же как Пастернак, отличавшийся на стрелковых учениях в 1941 г. В этом освещении глухонемота Погоревших может быть сопряжена не только с дефектом сына Герцена, но и с отсутствием абсолютного слуха у Пастернака и с вызванными крахом его композиторской карьеры стихами: «Я в мысль глухую о себе Ложусь, как в гипсовую маску» (1, 503). Косвенный автобиографизм Пастернак вкладывает во вторую фамилию Погоревших, Клинцов. В Клинцах (посаде Сурожского уезда Черниговской губернии, основанном старообрядцами Епифановского согласия) проводил свои летние каникулы близкий друг Пастернака, К. Г. Локс, которому было посвящено стихотворение со значимым для нас названием «Близнец на корме». Клинцов, следовательно, — и Пастернак, и его студенческий товарищ. Зыбушино в «Докторе Живаго», будучи местом действия Клинцова («Зыбушино всегда было источником легенд и преувеличений. Оно стояло в дремучих лесах […] Притчей во языцех были состоятельность его купечества […] Некоторые поверья […] отличавшие эту, западную, часть прифронтовой полосы, шли именно из Зыбушина. Теперь такие же небылицы рассказывали про главного помощника Блажейко» (3, 133)), пересекается во многих своих признаках с Клинцами, как их описал Локс в мемуарах «Повесть об одном десятилетии»:

В Клинцах […] можно было […] обозреть […] несколько суконных фабрик […] Они-то и были одним из звеньев благосостояния местного населения […] Кругом высоким тыном стояли глубокие брянские леса, раскольники обосновались в их дебрях и […] занялись рукоделием и торговлей […] В лесу Гаврила […] завел речь о пожарах и вспомнил бабушку Федосью, заговаривавшую огонь. Горела деревня, подожженная молнией, бабушка Федосья провела прутом по стене горевшего амбара, и огонь, дойдя до указанной ему черты, остановился [ср. еще раз вне футуристического контекста: Погоревших . — И. С.]. Я слушал обо всех этих чудесах, вспоминая «мифотворчество», произносившееся в московских салонах… [257]

В семантико-коммуникативном целом разговор философа Юрия Живаго с Клинцовым-Погоревших, талантливым имитатором, наследует диалогу Дидро «Племянник Рамо». У Дидро беседующий с философом племянник известного композитора (повторим: племянниками прославленных людей Пастернак выводит и Юрия Живаго, и Клинцова-Погоревших) — замечательный исполнитель музыки, не обладающий, однако, гениальностью дяди, человек, не создавший оригинальных музыкальных сочинений. Племянник у Дидро презирает данный порядок вещей и не желает защищать родину (в обоих планах предшествуя Клинцову-Погоревших). В проекции на диалог Дидро Клинцов-Погоревших имеет общность с не-композитором Пастернаком. Никаких интертекстуальных сочленений между «Доктором Живаго» и «Племянником Рамо» нет. Можно ли считать, что особенно значимые для Пастернака претексты утаивались им без интертекстуальных улик — так, что оставляли след лишь в семантической структуре его романа?

Привнесение автобиографичности в карикатуру на анархиста объясняется тем, что Пастернак опубликовал в 1918 г. в газете «Знамя труда» проникнутую анархистской идеологией сценку «Диалог».

Герой «Диалога» попадает из коммунистической России, где нет собственности, в буржуазную Францию и, забывшись, съедает на рынке дыню, не заплатив за нее, что полицейские принимают за кражу. Во Франции пастернаковский герой объясняется, среди прочего, жестами (ср. карточку с изображением жестовой азбуки глухонемых, которую вручает Юрию Живаго Погоревших). Буржуазной «оседлости духа» (4, 492) анархист из «Диалога» противопоставляет свободно блуждающую по миру духовность (точно так же несущественно местонахождение и для Погоревших, который заявляет, что Зыбушино было «безразличной точкой приложения его […] идей» (3, 163)).

«Диалог» реализует сюжетно формулу Прудона, которая сделалась первотолчком для европейского анархизма XIX–XX вв: «Qu'est-ce que la propriété? […] C'est la vol». Проблема гения, над которой бился Прудон, проектируя общество равных в «Что такое собственность?», решается Пастернаком в «Диалоге» так, что гениальным в анархическом мире оказывается каждый: «Все гениальны, потому что […] отдают всего себя…» (4,492). В романе Пастернак возвращается к Прудону, когда Погоревших заявляет: «У меня нечего красть» (3, 159). Как это часто бывает в произведениях Пастернака, за мужским персонажем в «Диалоге» проглядывает женский прототип, «красная девственница», анархистка Луиза Мишель (Louise Michel), представшая в 1883 г. перед французской юстицией по обвинению в подстрекательстве голодных рабочих к разграблению хлебных лавок.

2.2.2.

Живаго наследует Клинцову-Погоревших по мере движения романных событий как анархисту. Он тоже анархист, но не бакунинец или анархоиндивидуалист, а толстовец. Попав к партизанам, он говорит их начальнику о программе его курсов для бойцов:

Все, что у вас сказано об отношении воина народной армии к товарищам, к слабым и беззащитным, к женщине, к идее чистоты и чести, это ведь почти то же, что сложило духоборческую общину, это род толстовства, это мечта о достойном существовании, этим полно мое отрочество.
(3, 334)

Но Ливерий не отвечает идеалам Живаго. Может показаться странным, что религиозный Живаго, озлобясь на Ливерия, называет его именем одного из Отцов церкви:

Завел шарманку, дьявол! Заработал языком! […] Заслушался себя, златоуст , кокаинист несчастный […] О, как я его ненавижу. Видит Бог, я когда-нибудь убью его.
(3, 336)

Пейоративное использование имени Иоанна Златоуста не будет, однако, удивлять, если учесть толстовский анархизм Юрия Живаго. В трактатах «В чем моя вера?» и «Царство Божие внутри вас» Толстой обвинил Иоанна Златоуста в том, что именно он извратил учение Христа в реформаторском учении о церкви воинствующей. Выводя Ливерия-Злато-уста наркоманом, Пастернак усматривает в официальной религии тоже, что Маркс («…опиум для народа») и Новалис (источник Маркса): «Ihre sogenannte Religion wirkt bloß, wie ein Opiat…» Дезертируя из партизанского лагеря, Живаго откликается на духоборство (когда он старается стрелять мимо наступающих на партизан белых, он исполняет духоборское правило, по которому призванные в армию не должны были целиться в людей) и на пацифистские призывы Толстого, склонявшего своих сторонников к непослушанию в случае воинской повинности. Но ведь и Погоревших опирается в Зыбушинской республике на дезертиров.

Живаго — не только Пастернак, но все же, бесспорно, рупор пастернаковских идей. Как религиозный анархист Живаго извиняет Пастернака за его увлечение в молодости Прудоном. Но Живаго (как и Пастернак) не просто контрадикторен Клинцову-Погоревших, он, если воспользоваться термином Ю. М. Лотмана, сопротивопоставлен «демонам» русской революции, он родственен террористу Ржаницкому, и он умирает как анархокоммунист 1918 года: как отчасти пацифист, отчасти вовсе не толстовец. Смерть Живаго в трамвае синтезировала множество литературных и философских ассоциаций Пастернака, как говорилось. Помимо них, есть здесь и фактичность: умирая в трамвае около Никитских ворот в давке, Живаго разделяет судьбу Мамонта Дальского (М. В. Пропазанова), актера и политика. Мамонт Дальский погиб в том же месте Москвы, где и Живаго, хотя и не рядом с трамваем, а под его колесами. Приведем выдержку из одного из некрологов, посвященных этой ярко анархической личности, революционному авантюристу и члену группы анархокоммуниста и борца против войны Александра Ге:

Когда артист проезжал на трамвае по Б. Никитской ул., против Чернышевского пер., то вследствие сильной тесноты его кто-то столкнул с площадки, и он попал под колеса вагона [264] .

Знаменательно, что зеваки, собравшиеся поглазеть на останки Юрия Живаго, удостовериваются, что он не был задавлен и «что его смерть не имеет никакого отношения к вагону» (3, 484). Этот мотив был бы излишним в романе, не намекай он на то, что сравнение двух смертей — Юрия Живаго и Мамонта Дальского — для кого-то оказывается возможным. До Пастернака конец Мамонта Дальского сделал предметом художественной прозы А. Н. Толстой в романе «Восемнадцатый год»:

На Никитской площади Даша остановилась, — едва дышала, кололо сердце [ср. сердечный приступ у Живаго. — И. С.]. Отчаянно звоня, проходил освещенный трамвай с прицепом. На ступеньках висели люди. Один […] пролетел мимо и обернул к Даше бритое сильное лицо. Это был Мамонт […] Он увидел ее […] оторвал от поручня […] руку, соскочил на всем ходу […] и сейчас же его туловище скрылось под трамвайным прицепом […] Она видела, как поднялись судорогой его колени, послышался хруст костей, сапоги забили по булыжнику [265] .

А. Н. Толстой карает Мамонта Дальского смертью за его любовную страсть к сугубо литературному изобретению, Даше. Вслед за А. Н. Толстым Пастернак помешает своего героя в вагон, а знакомую герою женщину, мадемуазель Флери, пускает свободно гулять по улице. При всем том в пастернаковском романе, расходящемся здесь с «Восемнадцатым годом», мужской и женский персонажи не узнают друг друга. Несчастный случай с Мамонтом Дальским, олитературенный и окарикатуренный А. Н. Толстым (в «Восемнадцатом годе» актер-анархист везет в трамвае украденные им бриллианты), теряет в эпизоде смерти Юрия Живаго свою литературность и вместе с ней карикатурность.

Нужно еще сказать, что Живаго, умирая, пытается открыть окно в душном вагоне по примеру, который дал ему когда-то Погоревших: «— Не закрыть ли нам окно? — спросил Юрий Андреевич […] — Лучше было бы не закрывать. Душно» (3, 159). Сложное родство между автором романа, Клинцовым-Погоревших и Юрием Живаго не допускает в этом мотиве никакого ценностного размежевания всех троих. Смерть снимает разделение на негативных и позитивных персонажей. Религиозному анархисту не хватает того же, что и анархисту-кинику (которому — в его кинизме — не случайно сопутствует собака), — воздуха. Анархический текст Пастернака сопротивляется стараниям однозначно идентифицировать смысл его героев.