Левитан даже во время самой напряженной работы не переставал замечать все происходящие вокруг изменения. Он с грустью уловил и наступление той поры, когда сквозь пышную зелень и щедрый солнечный жар вдруг неожиданно ощущается еще отдаленная, еще незримая, но уже явственная осень.

Вдруг, в одну ночь, пропали стрижи, без устали, стрела за стрелой, гудевшие над городскими колокольнями. Они унесли звонкость лета, его младенческую веселость. По вечерам наплывал откуда-то знобящий ветерок. Похолодела вода на Волге, будто ее и впрямь остудил какой-то небывалый олень, опускающий, по народному поверью, на исходе лета в речную глубину свои витые рога. В полях давно уже не было ржей, зажинки которых Исаак Ильич наблюдал во время поездки на остров. Снопы, приют вяхирей, возили на гумна: скоро шумно замолотят цепы, и над овинами встанет горький хлебный дымок. Полевые цветы отцветали, зрел, сох, чуть потрескивал горох на огородах. Оранжевые подсолнечники клонились от тяжести зерен. В сады уже залетали, рассыпчато и весело шумели на рябинах первые дрозды.

Прошла, отшумела летняя ярмарка с неизменными каруселями и качелями, с размалеванным балаганом, с петрушкой, с бесконечными крестьянскими возами, с черными и грустными цыганами, с трагическим воплем шарманки, перед которой то ходила на руках, то медленно н страстно танцевала девочка-мадьярка, столь тонкая и легкая, что с трудом могла держать тяжесть своих кос.

Потом весь купеческий город двинулся в отъезд - к старому веселому Макарию. Из кладовых вынимались ковровые и кожаные саквояжи, пеклись целые горы всяких ситников, «кокурок», подорожников. Купцы по-детски радовались свободе.

Исаак Ильич, встретившись однажды с Иваном Николаевичем Вьюгиным, едва узнал его: на нем был новый клетчатый костюм, узкие ботинки, ореховая трость в руке.

- В Нижний еду, на ярмарку, проветриться, - необычно бодро сказал Иван Николаевич. - Знаете, радует уже одно то, что буду сидеть на палубе, в чистой рубке, совсем как человек, что завтра увижу этот красивый город над Окой и Волгой, новые лица, магазины с книгами, схожу в театр. Хоть немного подышать воздухом культуры!

Собирался в Нижний и Иона Трофимыч Прошев. Он тоже принарядился - надел новую сибирку, шелковую рубаху, новые, расчищенные сапоги, подровнял бороду, распомадил волосы. Взглянув на себя в зеркало, он подмигнул жене, Елене Григорьевне:

- Хоть куда мужичок... И за что только бракуешь? Она, чуть скривив губы, не ответила.

Муж обиделся.

- Такого хозяина следует всячески ублажать да улещивать, а ты только рыло воротишь. Кровь, что ли, у тебя холодная - не баба, а белуга какая-то.

- Дело, батюшка, не в крови, а в дурости, - вмешались мать. - Муж собирается в дальнюю путь, на целых десять дён, - мало ли что может случиться с ним, - а она сегодня утром песню затянула… - Свекровь строго посмотрела на Елену Григорьевну: - Ты бы, бесстыжа рожа, хошь для прилику-то поревела.

- Не привыкла я, мамаша, играть в спектаклях. Старуха зло усмехнулась:

- Я вот до седых волос дожила, а, слава богу, не знаю, что это за аспекты!..

- Оне хоть и из деревни, а образованные. Романы под подушкой прячут, - добавила золовка. Елена Григорьевна молчала. Все это уже почти не волновало, воспринималось с какой-то обидной тупостью.

Иона Трофимыч тихо прохаживался по комнате, звучно поскрипывая новыми сапогами, внимательно посматривал на жену. Она, как всегда, трогала своей все еще девической стройностью, высокой грудью под батистовой кофточкой, выражением затаенной боли и непробужденной страстности на бледном лице.

- Ну, ну, хватит лаять-то! - неожиданно прикрикнул он на мать и сестру и, подойдя к жене, слегка обнял ее. - Ладно, ладно, Ленушка.

Она посмотрела на него благодарным, но по-прежнему чужим и далеким взглядом. Мать и сестра нахмурились. Старуха оскорбленно сказала:

- А ты больше заигрывай - на шею сядет.

- Давно насквозь вижу ее, - добавила сестра, - тихоня, а себе на уме: хозяйкой стать хочется.

Елена Григорьевна быстро вышла из комнаты.

Иона Трофимыч чувствовал себя, однако, приподнято и молодцевато: все побеждалось близостью отъезда, той праздничностью, которую всегда обещал и давал Нижний. Дела его шли хорошо, с барышом, и, значит, можно будет, как и в прошлые годы, положить в потайной карман особую денежную пачку, перевязанную крепким шнурком, - для удовольствий и развлечений. Незаметно улыбаясь в бороду, он стал думать, как это весело - погулять после хлопотливого дня в Главном доме, брать из рук молодых продавщиц хрустящие пакеты с конфетами и бисквитами или посидеть с хорошими приятелями в дорогой ресторации, заливать огненную уху шампанским, остуженным в серебряном ведерке со льдом, слушать волшебную машину и жадно, прищурясь, смотреть на женщин. А после ресторации можно иногда и побаловаться - лететь в карете в канавинскую темноту, с жуткой радостью подняться по ковровой лестнице нарядного дома, вдыхать крепчайший запах духов и помады, выбрать какую-нибудь совсем молодую барышню в скромном институтском платье, такую вежливую, ласковую и тонкую в обхождении, что хочешь не хочешь, а без лишней красненькой не обойдешься...

Он повеселел еще больше и, уезжая, стоя на пароходной палубе, смотрел на город, на родной дом с чувством глубокого облегчения.

В доме после его отъезда стало еще скучнее. Елена Григорьевна занималась хозяйством, строчила на швейной машине, расшивала ажур и батист лебедями и розами, чистила смуглые, лопающиеся от сока вишни, подолгу смотрела в сумерки в заволжский простор, читала украдкой, при свете зари или лампады, старинные романы. Она запирала дверь и, раздетая, садилась в плюшевое кресло, придвинутое к иконам, молчаливым и таинственным от лампадных огней. Было что-то совсем юное, девическое и очень несчастное в складках ее белой сорочки, вышитой на груди, в округло-приподнятом плече, в том, как она, читая, старательно, по-детски шевелит губами. И как громко билось ее сердце, когда она читала о свидании в весеннем саду или о зимней русской тройке, уносящей молодую девушку в мехах и ее похитителя - офицера в николаевской шинели с бобровым воротником.

Она и теперь - и еще настойчивее и сокровеннее - мечтала о любви, о браке с таким человеком, который наполнил бы ее теплотой родственности, был бы связан с ней каждой мыслью, каждым ощущением. И опять представлялась Москва, какие-то неведомо-счастливые женщины, какие-то заповедные «курсы». Присутствие в городе Исаака Ильича и Софьи Петровны, живших почти по соседству, волновало до чрезвычайности. Елена Григорьевна с завистью следила за их жизнью, с горечью наблюдала их счастливое лето. А она даже не замечала лета, которое так нежно склонялось к окну веткой тополя, осыпанной бабочками, так сладко пламенело на столе чашей малины. Но она каждый день видела художника и его спутницу: они проходили мимо дома то со своими холстами и зонтиками, то с ружьями, с какими-то сумками и сетками на плечах, оба веселые и радостные, черные от загара. То, что Софья Петровна охотится, носит мужской костюм, высокие сапожки и шляпу с птичьим пером, удивляло смелостью и новизной, казалось чем-то необычайным, романтическим. То, что она чувствует себя в этом костюме естественно и свободно, нисколько не смущаясь и в то же время не подчеркивая этой свободы, еще больше возбуждало симпатию к ней.

Елену Григорьевну вообще многое радостно удивляло в Софье Петровне - и ее греческие и римские «хитоны», и девичья веселость, и та непринужденная легкость, которая проникала все ее движения, и певучий, исконно московский говор.

И вот они познакомились.

Софья Петровна нашла такой простой и открытый тон, что Елена Григорьевна, державшаяся сначала неловко и церемонно, будто на приеме у врача, быстро почувствовала непринужденность и свободу.

Софья Петровна взяла ее за руки, крепко встряхнула их, весело сказала:

- А ну-ка, милая, покажитесь поближе, дайте посмотреть на волжскую красавицу, на живую героиню романа.

- Ах, что вы, какая же я красавица и героиня! - так же весело рассмеялась Елена Григорьевна.

- Нет, нет, живете взаперти, как в терему, муж, вероятно, шелковую плеточку держит в руках, свекровь-матушка соколом по хоромам похаживает.

Софья Петровна осторожно провела ее - дело было в ненастные сумерки - в свою комнату, показала картины художника, несколькими случайными фразами о Москве, о себе, об Исааке Ильиче открыла перед ней тот обетованный мир, в сопоставлении с которым ее жизнь казалась особенно тяжелой и бедной. Елена Григорьевна слушала Софью Петровну с трепетом и волнением, тянулась к ней всем своим молодым существом. Встречи их были, однако, короткими, случайными. Они участились и приобрели даже поэтическую таинственность после отъезда Ионы Трофимыча в Нижний.

Поздним вечером, когда свекровь и золовка засыпали, Елена Григорьевна боязливо и тихо открывала парадную дверь и, захватив с собой ключ, быстро шла к пруду, к березовой долине, к подножию Холодной горы, где ждала ее Софья Петровна. Обе женщины были в черных накидках, в темных платках. Софья Петровна брала свою спутницу под руку, и они долго бродили по заросшей березовой аллее, беседуя возбужденным шепотом. В березах над их головами сонно переговаривались галки, вокруг в траве настойчиво ковали кузнечики, в стороне то пропадал, то появлялся мирный огонь в чьем-то окне, - и вдруг поблизости раздавался тихий, протяжный условный свист. Это свистел, предупреждая об опасности, стоявший в дозоре Исаак Ильич, тоже одетый в черный плащ. «Действительно, страница из романа», - думал он, внимательно всматриваясь и вслушиваясь в. ночной мрак.

Елена Григорьевна рассказала Софье Петровне всю свою жизнь, поделилась с ней самыми затаенными мечтами и думами и однажды, с дочерним ожиданием смотря на нее, тревожно, растерянно и бессильно спросила:

- Что же мне делать?

Софья Петровна, всегда быстрая в решениях, не задумываясь ответила:

- Уехать!

- Как уехать?

- Собрать самое необходимое, выбрать удобный момент, распроститься с прежней жизнью - и вместе с нами махнуть в Москву. Я и мои друзья поможем вам устроиться - будете работать, учиться, заживете но-новому. Вы еще совсем молоды, и все у вас впереди.

Елена Григорьевна молчала.

Софья Петровна, обняв ее, говорила ласково:

- Подумайте, душа моя, решайтесь. А я сделаю для вас все, что только смогу.

Дружба с Софьей Петровной, возможность отъезда, побега совсем отуманили молодую женщину, порвали те последние связи, которые связывали ее со своим бытом. Она даже повеселела и вместе стала внимательнее к свекрови и золовке, не сводившим с нее своих подозрительно-задумчивых глаз.

Все стало необычным, напряженным, значительным. Хорошо - таинственно и страшно! - было возвращение со свиданий, беззвучный поворот ключа в дубовой двери, неслышный подъем по лестнице. И совсем очаровательно - пробуждение ранним утром, в прохладной и одинокой постели.

Комната, веселая от летнего, еще нежаркого солнца, дышала свежестью, на столе в стакане пушились незабудки - след вечерней прогулки, - а в окне проплывал утренний пароход. Через месяц-полтора он, может быть, унесет ее в бесконечный и желанный простор... Что-то сулит ей этот простор? Она, по вечерам бесповоротно решавшая отъезд, утром, когда возбуждение остывало, начинала колебаться, раздумывать... долго лежала с полуприкрытыми глазами, закинув за голову руки, страшась самой себя.

В дверь стучала свекровь, говорила резко и грубо:

- Пора вставать, нечего нежиться-то, - подумаешь, столбовая боярыня!

И Елена Григорьевна быстро вставала, спускалась на кухню, чувствовала на лице жар пылающей печи, носилась в кладовую, часто выбегала во двор, где так хорошо пахло озябшей травой, и думала только об одном - о новом свидании с Софьей Петровной. Но свидания скоро прекратились: вернулся Иона Трофимыч, приехал, как всегда, возбужденный, привез много новостей и покупок.

Приезжали, возвращались и другие купцы - бодро сходили с парохода под благодатной тяжестью свертков, узлов и чемоданов, с тайной грустью оглядывали уходящий пароход - солнечную палубу, приветливую рубку, дремотную штору в окне каюты.

Пароходы были завалены коробами и корзинами с яблоками, грушами и арбузами, запах которых веял бодрой волжской осенью.