Осень проступала уже во всем - и в расплёске дождей, и в утренней прохладе, и в солнце, принявшем восковой оттенок. Стало просторно и открыто: пышные ветви берез и лип приобрели сухую, шелестящую легкость Цветной бумаги, а сады, полные просветов, напоминали разломанные, обтекающие соты. На дорожках, блестящих и влажных, лежали березовые листья. Свернутые в трубочку, они шуршали и трепетали, будто бабочки. Густо и весело раскраснелись рябины. Широко, шатрами, стояли Клены. Их округло-зубчатые и плотные листья были пестры и нарядны, как старинные русские игрушки. И все вокруг вздрагивало и звучало, словно от пистолетных выстрелов: падали и падали на тугую землю зрелые яблоки, которые приятно оттягивали руку и, насквозь прозрачные и сочные, оставляли на губах искристый сахарный холодок.

В домах секли капусту, пели грустные русские песни. Пели за окном рекрута - ходили с гармошкой, отчаянно и горько веселились, прощаясь с любимой родной сторонушкой.

Высоко, станицами, летели журавли. В городском училище, стоявшем в нагорном парке шли занятия; Исаак Ильич, прохаживаясь по аллеям, с любопытством наблюдал, как во время перемен из дверей высыпали здоровые, рослые парии, похожие на бурсаков.

К художнику подходил иногда новый знакомый - учитель Петр Иванович Альбицкий, охотник, приятель Вьюгиных и Фомичева.

Был он еще молод, по-юношески миловиден лицом, на котором играл румянец, спокоен, но ловок в движениях. Вьюгин, знакомя с ним художника, сказал: - А вот и еще один неутомимый немврод. Альбицкий жил по соседству с Вьюгиным, в двух небольших комнатках, заваленных книгами и обвешанных птичьими чучелами и полированными ящиками, в которых, наколотые на булавки, сверкали иссохшие бабочки. Он сотрудничал в московском «толстом» журнале «Природа и охота» - печатал корреспонденции и очерки об охоте в Костромской губернии, интересные наблюдения над жизнью птиц и зверей.

Один из друзей Левитана - художник Алексей Степанов - постоянно работал в этом журнале, и Исаак Ильич не раз посещал вместе с ним его редактора - профессорски важного и душевно простого Сабанеева, будущего автора ценнейшего «Охотничьего календаря». Теперь, вспоминая об этих посещениях, Исаак Ильич живо и весело рассказывал Альбицкому о встречаемых там людях - о псовых охотниках, в старомодных архалуках и поддевках, о любителях соловьиной и перепелиной песни, о тех страстных беседах, которые, перемешивая правду и вымысел, так увлекают своей детской непосредственностью.

Альбицкий относился к Исааку Ильичу с трогательным уважением и сначала стеснялся его.

- А погодка-то, погодка-то, Исаак Ильич! - говорил он, указывая глазами на заволжские леса. - Золотая осень, чернотроп. Представляете, как звучит сейчас в лесу охотничий рог и заливаются гончие!

- Не только представляю, но и жду не дождусь, когда Пиан Федорович соберет обещанную охоту, - откликался художник.

- В самое ближайшее время. Надо выбрать заказной денек, надо устроить такую охоту, чтобы вы, Исаак Ильич, хоть изредка вспоминали о нас в Москве.

- Ну, Плес я никогда не забуду, - мягко отвечал Исаак Ильич. И, прощаясь с Альбицким, радушно прибавлял:- А вы, Петр Иваныч, заглядывайте ко мне.

Петр Иванович по-девичьи розовел от удовольствия.

Альбицкий, Вьюгин и Фомичев, все вместе, зашли однажды воскресным утром к художнику. Они вошли в комнату со старомодно-изысканной вежливостью, с бесконечными извинениями и пожеланиями. Исаак Ильич встретил их с той прямой и открытой, покоряюще гостеприимной простотой, с которой встречал людей, нравившихся ему. Софья Петровна, как всегда и везде, тоже сразу Павла искренний и дружелюбный тон, неизменно очаровывавший в ней. Она быстро собрала закуску, достала бутылку хорошего вина, хозяин, Ефим Корнилыч, принес самовар, присоединился к беседе, и в комнате, пахучей от табака, светлой от солнца, стало уютно, весело, непринужденно.

Иван Николаевич долго, строго и пытливо вглядывался в полотна, делал кое-какие замечания: «Мне кажется, что здесь краски следовало бы положить несколько гуще, а здесь светлее...» - и наконец сказал, благодарно блестя верными глазами:

- Я - коренной плесянин, с детства знаю каждый уголок, изображенный на ваших картинах, но я никогда, конечно, и думать не мог, что наш Плес так хорош. Наши глаза притупились от его красот, мы не замечаем их, и вот вы, Исаак Ильич, дарите и возвращаете нам нашу настоящую родину. А что будут чувствовать те зрители на столичных выставках, которые вдруг увидят и поймут, что они живут в краю, в стране, которая, может быть, краснее всех других стран в мире! Взволнованный Альбицкий удивлялся:

- Какая легкость, какая простота! Ведь все это - наше, родное, то, чем живет русская душа. Вы, Исаак Ильич, настоящий поэт. - Он почтительно позвенел своей рюмкой о рюмку художника и с твердым убеждением сказал:- Вы - Тургенев живописи!

Исаак Ильич смущенно улыбнулся, заговорил об охоте, стараясь замять разговор, но Иван Федорович Фомичев перебил художника.

- Не смущайтесь и не гневайтесь, милейший Исаак Ильич, мы люди простые, говорим только то, что чувству, ем. - Фомичев высоко поднял рюмку, запламеневшую от солнца, и торжественно произнес: - За великого художника русской природы! - И, церемонно, как в кадрили, кланяясь Исааку Ильичу и Софье Петровне, сказал:- А теперь честь имею пригласить вас к себе. День прекрасный, путь близкий - лодка ждет у берега, - угощение деревенское, но вся душа нараспашку...

Исаак Ильич с удовольствием согласился. Софья Петровна отказалась, но с такой искренностью, что обижаться было нельзя.

- Простите меня, Иван Федорович, но я, во-первых, утомлена, во-вторых, это холостяцкая пирушка, на которой без женщины все вы будете чувствовать себя свободнее. На таких пирушках, - улыбнулась она, - полагается известное «свободомыслие», юношеские воспоминания, гитара, песни и пляски цыганок или деревенских молодиц.

Она приветливо пожала всем руки, по своей привычке крепко встряхивая их, и сказала:

- Желаю веселья, господа!

Софья Петровна видела, как быстро, наискось, пересекала Волгу остроносая лодка, и крепко закусывала губы: разлука с Исааком Ильичом даже на один вечер волновала и удручала ее. Но сейчас ей - бывают же такие минуты! - хотелось остаться одной, над чем-то глубоко подумать, что-то окончательно разрешить (хотя она заранее знала, что ничего не разрешит). Она, по московской привычке, с ногами забралась на диван, стала не мигая смотреть в окно, в которое чуть билась желтая березовая ветка, похожая на распущенный браслет.

В комнату со стуком вбежала Веста.

- Веста, золотко! - приласкала ее Софья Петровна.

Собака подняла умные глаза и, подумав, весело махнула на диван, легла рядом с Софьей Петровной, положив голову на ее ноги. Софья Петровна обняла собаку, притянула к себе.

- Что ж, роднуша, - сказала она, - пойдем пройдемся, - и легко соскочила на пол, подошла к зеркалу.

Волосы за лето чуть выцвели, африканские губы, в силу противоположности с кофейно-угольным загаром, казались багряными, как стручковый перец. Резко выступали над губами горькие морщины. В бедрах ощущалась полнота.

«Старею», - подумала с раздражением Софья Петровна, туго сшнуровывая скрипучую броню корсета.

Она надела серебристое шерстяное платье, фетровую шляпку с темной лентой, натянула лайковые перчатки, перекинула через руку вязаную кофточку, взяла тонкую трость и легко, молодо вышла на улицу.

Веста, кружась, неторопливо бежала впереди.

Софья Петровна поднялась на гору, в парк, стала тихо бродить по аллеям. За Волгой разливалась гармошка, внизу, в долине, в доме старичка фельдшера Меркурьича, чудака и - музыканта, звучала скрипка - тонко, трогательно, грустно. Отовсюду - и из облетающих садов, и с базара, и с Волги - тянуло запахом яблок. По небу легчайшими одуванчиками пробегали облака. Медленно опадали листья, и Софья Петровна, следя за их полетом, так хорошо соединявшимся с звуками скрипки, чувствовала подобье какого-то легкого головокружения... будто в юности, в институте, от вальса, уносившего в раздолье зала. Как весело пунцовела скользкая перевязь в ее косах, как скромно золотился теплый медальон на открытой шее, сколько страстности было в каждом движении и сколько противоположных и зовущих чувств волновало душу страстной девушки-дикарки!..

Ветер приносил, возвращал тепло и ласковость лета, которое еще больше усилило и углубило ее чувства к Исааку Ильичу. Сейчас, вспоминая летние дни, такие недавние, как будто светившиеся в лиловых просветах берез, она с особенной глубиной осознала их очарование. Какое это, в самом деле, счастье - чувствовать и слышать, проснувшись утром, рядом, со стеной, присутствие родственно близкого человека, бродить с ним по этим пригородным лесам, смотреть, как он работает под своим белым зонтом, всячески дорожить его спокойствием, его физическим и Душевным здоровьем! Нет, она, конечно, любила художника глубокой и теплой любовью. Но что могла принести ей эта любовь и почему в ее теплоте так много горечи и печали?

 Софья Петровна понимала, что, любя художника, она должна была бы порвать с мужем. Но, даже будучи уверенной в чувстве Исаака Ильича, в длительности связи с ним, она, вероятно, не решилась бы на это. Не из-за предрассудков, разумеется, - для нее не существовало никаких предрассудков, - а из чувства какой-то странной привязанности к мужу, из какой-то необходимости в нем. Удивительный все-таки человек этот муж! У него большое и доброе сердце, застенчивая улыбка, вызывающая ласковость и жалость, бесконечная заботливость, мешковатая, сутулая фигура, на которой так неловко - и очень мило - обвисал военно-докторский мундир. Все в нем успокаивало и примиряло Софью Петровну - и тяжеловесно-осторожные шаги, и добродушная молчаливость, и беззлобная шутка, которой он отделывался в горькие минуты.

А что было делать ей, в молодости поклоннице жорж-сандовских романов, со своим сердцем, если оно неутомимо звало и увлекало ее, если каждая страница «Анны Карениной» или «Дворянского гнезда» воспринималась как живая жизнь, если запах сирени входил в грудь неупиваемым счастьем молодости, если вот на этот осенний город она не могла смотреть без боли и радости, потому что аромат осени, казалось ей, был наполнен дыханием любимого человека?

И как она могла уйти от Исаака Ильича, когда уже одно его присутствие наполняло ее дни такой глубокой полнотой, отуманивало их красотой возвращенной (или внутренне непреходящей) юности?

«Неисправимая грешница», - подумала, чуть улыбаясь, Софья Петровна.

Она вошла в беседку, где на другой день по приезде в город сидела с художником.

За Волгой, среди пламеневших вязов, виднелся домик Ивана Федоровича, который оттого, что там находился сейчас художник, казался каким-то близким.

Весело и горестно сердцу моему, Молча твои рученьки грею я и жму, В очи тебе глядючи, тихо слезы лью, Не умею высказать, как тебя люблю... -

вполголоса запела Софья Петровна и вдруг остро ощутила в своих чувствах к Исааку Ильичу оттенок почти материнской нежности.

Вглядываясь в себя, она подумала, как недавно, стоя перед зеркалом, о своем возрасте - ей было около сорока, - взглянула на осенние сады внизу, на листья, все летевшие сверху, - ущерб, увядание, горечь! - и стала спускаться с горы.

«Э, да что там философствовать!» - внутренне отмахнулась она, с удовольствием ступая по опавшим листьям, с жадностью втягивая в себя холодок уже вечереющей долины.

Впереди весело кружила Веста, сзади, обгоняя Софью Петровну, бежало на запад солнце, по сторонам ложились первые тени. Сад, куда через открытую калитку вошла Софья Петровна, дремал в вечернем покое. Случайно уцелевшие яблоки на старых яблонях были особенно хорошими: чувствовалась их сочность, их снеговой холод.

Софья Петровна с задорно-мальчишеской улыбкой огляделась вокруг и легко, как мечут копье, метнула вверх трость. Одно из яблок, висевшее на самой вершине, круто застучало по сучьям, глухо упало в листья. Надбитое тростью, оно сплошь покрылось клейким, свежим, сладким соком. Оно искрилось, хрустело и ломалось, как сахар, и, холодя язык, проникало все существо несравненной бодростью, осенним винным весельем.

Только бы ступать по земле, дышать всеми ее запахами, ощущать и хранить на губах холодящую прелесть, ждать, провожая отлетных журавлей, их весеннего возврата!

Журавлей не было видно, только слышалось где-то их курлыканье, такое прощально-грустное на заре. Заря, красная и чистая, обещала наутро заморозок.

По-осеннему уютно было в доме. На кухне, пахнущей свежими щами, с протяжным гулом вскипал самовар, хозяйка. Евлампия Марковна, благообразная, вся какая-то хрустяще-ситцевая, собирала на стол. Ефим Корнилыч только что вернулся с охоты из подгородной рощи, принес двух рябчиков, сетку грибов - волнушек и рыжиков, связку брусники и костяники, запах осеннего вялого леса.

- Что только за краса в лесу! - говорил он счастливо. - Ходишь как по ковровой настилке, дышишь легко, о годах и не думаешь. А прозрачность-то, открытость-то какая! Взберешься на гору - и кажется, видишь маковки костромских церквей. Люблю осеннее времечко -подмолаживает. Скоро вот по белочке ходить буду, набью своей королевне на новый дипломат - пусть в мехах пощеголяет при старости лет.

Он бережно вынул рябчиков, повесил их на стену передал сетку жене: «В засол пойдут рыжички» - и спросил Софью Петровну:

- А Исаак Ильич разгуливаться изволят?

- Бражничает с Иваном Федоровичем, - улыбнулась она.

- И это изредка пользительно. А Иван Федорович кавалер достойный, хорошего человека принять всегда умеет.

Софья Петровна прошла в свою комнату, потом в комнату Исаака Ильича, казавшуюся сейчас покинутой и одинокой. На столе, среди начатых этюдов, стояла ваза с яблоками, на тумбочке около кровати лежали томики любимых стихов. Ружье, висевшее над кроватью, рядом с шагреневым патронташем и бахромчатой сеткой, перевитой вздрагивающими пушинками, было тщательно расчищено. Трогала и волновала рабочая куртка, насквозь пропахнувшая красками.

Картины, развешанные по стенам, казались в желтом ламповом свете какими-то отдаленными и смутными. Софья Петровна, вглядываясь в них, понимая и сознавая, что талант художника наконец-то раскрыл потаенный блеск, вернулась к недавним мыслям о неудачах и горестях своей жизни.

Жизнь, до сих пор такая прекрасная в чувственной осязательности всего земного, во многом, конечно, не удалась. Почти ничего не вышло из музыки и живописи, ничего не получилось и из семейного очага. И кто знает: может быть, скоро она опять останется одна, не будет слышать и чувствовать около себя художника, будет в свои вечерние часы вспоминать их близость, в особенности нынешнее лето, как свое единственное и неповторимое счастье?

Она, однако, нашла неожиданное примирение и успокоение. Пройдет и отгорит их близость, пройдут и отшумят годы, но надолго остапутся следы этой близости, этой поздней любви. И если картины художника сохранятся для будущих поколений, они, новые люди, любуясь ими, воскрешая живой образ художника, вспомнят и его бедного, беззаветно преданного друга...

Софья Петровна охладила горевшие щеки одеколоном и, приоткрыв окно, с наслаждением стала дышать речным холодом.

В комнату принесли самовар, кувшин свежего, загустевшего молока. Софья Петровна накормила Весту, заварила чай, разрезала лимон, вид и запах которого клейко стягивал губы, приятной колючей дрожью пробегая по языку, и раскрыла новую книжку «Русской мысли». Захолустный, одинокий осенний вечер!

Вечер шел, тянулся, в комнате хозяев давно уже погас огонь, а Исаак Ильич все не возвращался. «Загулял, государь-батюшка», - подумала с нежностью и раздражением Софья Петровна. Она сошвырнула с ног ботинки, легла на постель художника, бросив под себя клетчатый плед.

Софья Петровна перелистала томик Тургенева, нашла «Первую любовь», с увлечением стала перечитывать, потом вдруг задумалась о писателе, уже покойном, которого не раз встречала в Москве, не раз слушала его выступления. Все привлекало и нравилось в нем: огромный рост, барственно-охотничья осанка, мягкость движений, умные русские глаза и какая-то чистейшая седина, придававшая его облику удивительное - благородство. Он пользовался большим успехом и любовью, которые воспринимались им с чисто детской благодарностью. Софье Петровне вспомнилось, как однажды Тургенев, принимая из рук молодой девушки охапку роз, с такой грациозной вежливостью поцеловал ее руку, так неподражаемо кивнул слушателям, что зал подлинно загрохотал от хлопков и криков, и писатель, у которого вдруг по-женски задрожали губы, поклонился уже по-российски - глубоким поклоном.

Думы о Тургеневе были далеко не случайными: Софья Петровна находила, во-первых, в его человеческой судьбе, в его долголетней любви к французской артистке что-то общее со своей судьбой, а во-вторых, изящная простота полотен художника, висевших вокруг, как-то естественно соединялась с творчеством писателя.

Потом Софья Петровна неожиданно заснула - ей не снилось ничего, ни хорошего, ни дурного, но, проснувшись, действительно долго вспоминала, где находится: так крепок и глух был сон. Над ней стоял Исаак Ильич в своей широкополой шляпе и расстегнутом плаще. Он осторожно трогал ее за руку.

Она, быстро приподнявшись, сказала виновато:

- Простите, милый, что я вторглась в вашу обитель и заспалась, как сурок.

- Продолжайте, пожалуйста, я, если хотите, могу обменяться местами.

- Нет, зачем же, - тихо ответила Софья Петровна и подняла глаза. - А который теперь час?

- Начало третьего.

- Поздненько. Ну как провели вечер?

- Очень хорошо. Какие они все-таки милые и добрые люди и как легко и просто с ними! Охотничьи рассказы, гармоника, гитара и - вы угадали - песни и пляски деревенских девушек...

- Что ж, я очень рада, что вам было весело, - с безвольным холодком ответила Софья Петровна.

Исаак Ильич, чутко уловив этот холодок, незаметно улыбнулся - она, следя за ним, прищурилась - и сказал с равнодушным сожалением:

- Но на этом празднике не хватало только вас.

Она блеснула глазами и, поджав ноги в черных чулках, отодвинулась в угол. Ее лицо горело после сна, из разбившихся волос падали шпильки, смуглая рука, теребившая плед, чуть вздрагивала. Призрачно теплилось и вспыхивало тяжелое обручальное кольцо.

Художник смутился, сказал просительно:

- А через несколько дней устраивается - для меня и вас - большая охота. Вы, надеюсь, не откажетесь от нее?

- Возможно, - так же бесстрастно ответила Софья Петровна, не сводя с Исаака Ильича злых, печальных, радостных и любящих глаз...