1
Красавица Кира, жена лейтенанта Трофименко, жаловалась приехавшей погостить на заставу матери:
— Ивана-то и не вижу толком. Домой заявляется поздно. Только ляжем — дежурный стук в дверь, на границе тревога. Иван, конечно, вскакивает как угорелый. Вернётся через пару часов, ляжем — снова тревога… Даже не знаю, откуда у меня двое детей…
— Не гневи бога, Кирка. И не обижай моих внучат, — строго отвечала молодая бабушка — сорок три всего. — Ваня не по бабам бегает, а службу государственную справляет. Это-то ты должна понимать.
Что-что, а это разумею, — с той же досадой говорила Кира. — Служба, граница — для него всё. Недаром в отряде его кличут — службист…
* * *
Факт: лейтенант Трофименко был настоящим службистом, следовательно, человеком, преданным военному делу до мозга костей. Если уточнить и иметь в виду не армейскую, а именно пограничную службу, это значило: всего себя лейтенант отдавал охране государственной границы. Да он и не мог по-иному. Сын командира-пограничника, погибшего в стычке с басмачами в тридцатые годы, он окончил Саратовское пограничное училище войск НКВД с отличием, сразу принял заставу и сразу же рьяно взялся выводить её на первое место в отряде. По натуре он не был, однако, таким уж сухарем, но требования уставов и инструкций выполнял неукоснительно. Он даже любил какой-то странной, уважительной любовью все эти параграфы и пункты, написанные деловым языком, и его подкупали, ему внушали доверие люди, которые тоже были службистами и, следовательно, не чурались уставных выражений.
То, что и полковник Ружнев службист, лейтенанту стало ясно, когда договаривались о сигнале для отхода группы Трофименко. Тогда полковник сказал: «Три ракеты красного дыма». Заметьте: не красные ракеты, а ракеты красного дыма. Это и есть подлинный язык, достойный командира-службиста, которому можно верить, на которого можно положиться. Тем более если это командир стрелкового полка, и воинское звание-то какое большое — полковник. По крайней мере, для лейтенанта, начальника заставы.
Ведь что такое застава накануне войны? Тридцать — сорок человек по штатному расписанию. В полку — примерно полторы-две тысячи. Во всем погранотряде не наберется половины, а то и трети численного состава стрелкового полка, и отрядами командуют майоры да подполковники, полковник же может командовать и дивизией! Ну а что касается вооружения, то и говорить нечего: на заставе легкое стрелковое оружие, а в полку есть пушки и миномёты. Словом, лейтенант Трофименко и полковник Ружнев — персоны несопоставимые. Да и в возрасте разница: командир полка лет на пятнадцать старше, если не больше. Почти что в отцы годится начальнику заставы. И это также вызывает к нему уважение и доверие. И что-то вроде жалости. Потому что, когда они впервые увиделись, полковник Ружнев выглядел просто-таки умученным: сиплый, еле слышный голос, налитые кровью белки, мешки в подглазьях, лицо землистое, осунувшееся, и фигура осунувшаяся, ссутуленная. И ещё: голову полковника дергало тиком, как от контузии.
Но полковые штабисты мимоходом объяснили Трофименко: пули и осколки покамест обошли командира полка, дёргается он на нервной почве, из-за переживаний. Понятно? Как не понять: начался десятый день войны, сколько за это время мы хлебнули — и пограничники, и армейцы. Тут станешь дёргаться и заикаться, в такой кровавой бане попарились с рассветом двадцать второго июня, будь проклята эта дата.
Да, десятый день грохотала по земле канонадой, лязгала танковыми гусеницами, гудела в воздухе бомбовозами небывалая, чудовищная война. Сегодня первое июля. А что будет первого августа? Наверняка уже вышибем подлых захватчиков из советских пределов и заколошматим на их собственной территории. Отступление наше — временное. Соберёмся с силами — и двинем вперёд. А пока…
* * *
Солнце всходило над лесом. Как обычно. Как ни в чём не бывало. Нет, не так: всходить-то всходило, но не могло пробиться сквозь плотную дымовую тучу пожарищ — там горел городок. Было сумеречно, чего не бывает ясным летним утром. Не бывает, если мир. А сейчас война…
Рассветная, со скупой росой рань, обещающая жаркий, душный день, когда нечем будет дышать и когда будешь без конца пить. Впрочем, и теперь уже, по предутренней прохладе, рука тянется к фляге. Странная эта жажда появилась у Трофименко где-то в полдень двадцать второго июня, в разгар боев у заставы, и вот не унимается десятые сутки. Будто что-то печет внутри, горит какой-то неугасимый огонь, который надо все-таки залить. А может, просто жара адская, потеешь, ведь носишься туда-сюда. Может, и так, но жажда прямо-таки нестерпимая. Нет, внутри, в душе горит, однако зачем же тогда пить воду? Старшина Гречаников посоветовал: «Товарищ лейтенант, да трахните лучше водочки. Она и сымет вашу жажду, точно говорю…» Трофименко внял совету, хлебнул вдосталь из немецкой трофейной фляги, слегка захмелел, — увы, мир увиделся таким мрачным, война увиделась такой жестокой, а положение их увиделось таким безнадёжным, что Трофименко зарёкся впредь употреблять спиртное. Только вода! Хочешь пить — так и пей, колодцев, озерков и ручьёв тут хватает.
Он отвернул колпачок другой фляги, тоже немецкой, в сером суконном чехле, где была вода, запрокинувшись и двигая острым кадыком, сделал несколько затяжных глотков. Вода была тепловатая, отдающая чаем (немец, видимо, держал в ней горячий чай), но на какой-то миг жажда попритихла.
Тяжко, утробно взрывались на востоке бомбы — понятно: недавно прошли над головой эскадрильи «юнкерсов», загруженные, натужно воющие; отбомбившись, вернутся облегченные, но так же будут подвывать моторами. Бомбят, судя по всему, железнодорожную станцию. Хорошо, что полковник Ружнев поведет свою часть южнее станции и не угодит таким образом под бомбёжку. Хотя, конечно, при световом дне немецкие самолёты-разведчики могут засечь полк и на лесных дорогах: глазастые, черти, по радио вызовут «юнкерсов» и «мессершмиттов» — и тогда держись. Ну да полковник Ружнев — опытный командир и должен побеспокоиться о маскировке.
Трофименко размял затекшее во сне тело, зевнул, потер глаза: спал мало, и глаза резало и щипало, как от дыма. Да, впрочем, и всамделишного дыма вокруг хватало: и от рвавшихся бомб, снарядов и мин, и от горевших построек, лесов, хлебов. Вонь гари была так же устойчива и так же привычна, как смрад разлагавшихся трупов. К этим запахам войны привыкнуть, однако, трудно; нет-нет да и подступит к горлу тошнота. Ладно, что во сне этого не ощущаешь.
А старшина Гречаников продолжал спать, почмокивая толстыми, вывернутыми губами, словно пробовал что-то вкусное. Ну, поспи ещё, Серёжа, дам тебе десяток минут, потом разбужу. Интересно с Сергеем: до войны совершенно не употреблял алкоголя. А в первых боях снял с убитого унтер-офицера фляжку с ромом, хлебнул, повеселел и теперь взбадривается каждый день понемногу, однако часто. Объявляет: «Боевой дух подымает, товарищ лейтенант!» Трофименко обязан был бы подолгу службы пресечь эти выпивки, да коли делу не во вред — шут с ними. Тем более — война. Сам он до войны иногда маленько прикладывался, по праздникам и вне заставы, разумеется, чтобы даже запашка не могли обнаружить подчиненные. Нынче — как отрезало.
Всё это, конечно, пустяковые мысли, попытки оттянуть то время, когда надо будет думать о решающем в твоей жизни и в жизни твоих пограничников. Да, собственно, все эти девять суток — решающие. В том смысле, что может убить, прежде чем он и его застава выполнят до конца свою задачу. До сих пор выполняли то, что надо было, хотя потери, само собой, несли. Так ведь война же, господи помилуй…
Трофименко усмехнулся этому неожиданному для безбожника «господи помилуй» и окончательно очухался от остатков сна. Голова была мутная, дурная, тело побаливало, как будто растянул мышцы, во рту сохло, хотя только что пил воду. Сухой ветер нёс дым и пепел от городка, лежавшего за пологими холмами, в котловине, пылил по проселку, раскачивал деревья, и одно из них — старая, усохлая сосна — скрипело над ухом, как несмазанная калитка. Трофименко не любил ветры, потому что на границе шумящий под ними лес скрадывал шаги нарушителей. Но это всё в прошлом, за чертой, что отделила мир от войны, отдалила, отрезала прежнюю жизнь от нынешней; ныне ветер наносит дым, от которого слезятся глаза и тянет чихать. А сосна скрипела, точно несмазанная калитка в ограде вокруг заставы, как раз напротив командирского домика; в субботу Трофименко наказал старшине Гречанинову смазать петли керосином. Сергей отложил до воскресенья, а в воскресенье, на рассвете, — началось. Скрипит сосна, скрипит. Сыплется из неё труха, оседает, как пепел на одежде, на фуражках, на зелёной, сочной траве. Но пепла и так хватает…
На какой-то миг Трофименко позавидовал спящему Гречаникову: может, смотрит приятные сны. Проснётся — враз вспомнит, что катится по родной земле железное колесо войны. Сам он пробуждался с угнетающим чувством опасности и беды, нависшей над Родиной, над близкими ему людьми и над ним самим. Пробуждался — и хотел снова уснуть, кануть в небытие, в неведение о том, что началось двадцать второго июня. Но разоспаться было нельзя, три-четыре часа в сутки — уже хорошо. К тому же пограничная служба, круглосуточная, приучила к недосыпанию, и он этот каждодневный недосып переносил нормально. Да и молодой ведь, двадцать пять всего, с гаком, верно. Сейчас, однако, ощущал: не двадцать пять, а гораздо больше, потому что за плечами десятые сутки войны.
Да, десятые: шквал событий, водоворот боев и перестрелок, маршей и окапываний, нескончаемая череда выстрелов и взрывов, когда и боев-то вроде нет. Тут не то что спать — подумать некогда. Ан нет, всё было наоборот: при такой насыщенности действиями, поступками жизнь заставляла непрестанно размышлять, вспоминать, загадывать, сомневаться, опровергать себя, нащупывать выходы из лабиринта путающихся, мешающих друг другу, важных и неважных мыслей. Никогда раньше он столько не думал!
Трофименко вздохнул, кряхтя встал, увидел: спит не только старшина Гречаников, спят и другие пограничники — кому положено, и даже те спят, кому не положено. Дремал, привалившись спиной к сосновому стволу и уронив голову на колени, не кто-нибудь — часовой. Вот это да, вот это бдительность! Закипая праведным гневом, но ничем не выдавая его, Трофименко, прихрамывая, подошел к часовому, потормошил за плечо:
— Гороховский! А Гороховский?
Тот схватился за винтовку:
— А? Что? Кто? Это вы, товарищ лейтенант…
— Я, кто ж ещё… Что ж получается, Гороховский? Сон на посту?
— Да я, товарищ лейтенант…
— Я уже третий год «товарищ лейтенант». Ты знаешь, что полагается за такое грубейшее нарушение службы?
Гороховский, худенький, прыщавый, первого года службы городской мальчик, пожал острыми плечами. И это пожатие Трофименко оценил правильно: виноват, за нарушение — гауптвахта, или что похуже, но измотан же, товарищ лейтенант, донельзя. И Трофименко, понимая, что за грубейшее нарушение отправил бы не то что на «губу» — под трибунал, понимал также: какой там трибунал, война сместила и смешала все понятия о службе, уставах и инструкциях, да плюс к тому Феликс Гороховский, при всей своей невзрачности и городской неприспособленности, дрался девять суток не хуже иных. Иные могли и вздремнуть в эту ночь, а вот Гороховского назначили на пост. Не выдержал, сковырнулся мальчишка…
— Чтоб это было в последний раз, — строго сказал Трофименко. — Подводишь себя, но можешь подвести и товарищей… А если б фашисты появились?
— Виноват, товарищ лейтенант, — с покаянными нотками сказал Гороховский. — Честное комсомольское, не повторится…
— Ну, ладно… Скоро всех буду будить…
Нет, конечно: солнечные лучи прорывались и сквозь дым пожарищ, небо понемногу светлело, и понемногу светлело на лесной опушке. Да здравствует солнце, да скроется тьма, как говаривал поэт. Да здравствует — это так, но что нам принесет световой день? Что принесёт — ясно. Чем кончится? Ясно, но не совсем. Будем, однако, уповать на лучшее.
Он взглянул на часы: пять тридцать. Через полчаса полковник Ружнев даст ракету зелёного дыма — о том, что полк начал отход на восток. Ну об отходе мы узнаем и без ракеты — по звукам боя. А когда полк рассечёт вражеские позиции, выберется из полуокружения на свободу — даст три ракеты красного дыма. Или — как было оговорено — пришлет связного…
Отсюда до другой опушки, где сосредоточивается для отхода стрелковый полк, точнее — что осталось от него, совсем близко, метров триста, и иногда слышно ржание обозных лошадей, скрип повозок, людей — не слыхать, соблюдают звуковую маскировку, и огоньков цигарок не видать, соблюдают световую маскировку. Трофименко предложил полковнику Ружневу уходить лесной просекой, там немцев, по-видимому, нет. Провели разведку, и подтвердилось: почти нет, отдельные мотоциклисты спят в своих люльках. Дёргаясь ещё сильней, полковник сказал лейтенанту:
— Основные силы противника навалятся на тебя, учти, пограничник. Но я надеюсь на твой заслон. Держитесь стойко, без моего сигнала ни шагу назад…
— Есть держаться стойко, — ответил Трофименко, прикладывая руку к козырьку и прикидывая в уме, что перед пограничниками примерно два батальона пехоты плюс средства усиления и поддержки, слава богу, танков нету. Два батальона — это тысяча двести человек. А их — двадцать пять. Есть продержаться…
Всю ночь в полку собирали личный состав в подразделения, ставили задачи, готовили оружие, отрабатывали связь при отходе и в бою, намечали маршруты отхода. А пограничники рассредоточились по фронту, обернув его лицом на запад, километра на два, и начали окапываться, готовить огневые позиции. Лишь в три ноль-ноль Трофименко разрешил переспать это дело.
Сам он уснул далеко не сразу. Придя от полковника Ружнева вместе со старшиной Гречаниковым, помараковал: как двадцать пять человек растянуть на два километра? Решение напрашивалось такое. Чтобы добить полк Ружнева, фашисты должны войти с ним в соприкосновение (а задача полковника соответственная: оторваться от немцев). Лесом, бездорожьем противник не пойдёт, двигаться будет по дорогам, которых тут три — не булыжник, не гравий, а просто накатанная, утрамбованная земля; кстати, потому-то, наверное, фашистские танки рванулись севернее, по шоссе. Итак, по трем проселкам вероятно наступление немецкой пехоты, и на каждом Трофименко поставил во главе с сержантом заслон по четыре-пять штыков плюс станковый пулемёт или пара ручных, на «максимы» вся надежда, резанут из засады неплохо. На серединном просёлке, где, по его расчётам, по-видимому, попрут главные силы немцев и откуда ему удобнее командовать всеми пограничниками, Трофименко остался с заслоном и резервной группой Гречаникова, которую он смог бы использовать на угрожаемом участке. У него был конь, и это здорово помогло, потому что пёхом развести заслоны по своим местам — упаришься и проканителишься, а верхом — ничего.
Конь был крестьянский, добытый лишь вчера. Заставские кони погибли при первом же огневом налёте: три снаряда один за другим угодили в конюшню, какая лошадь была убита наповал, какая сгорела, какую покалеченную — пришлось пристреливать. И с заставы потом отходили уже на своих двоих, натирая с непривычки — застава-то считалась кавалерийской — белы ножки. Конь был старый, подслеповатый, с прогнутой спиной, никогда не ходивший под седлом (да и где его возьмешь, седло?). Конягу можно было попросту реквизировать для нужд фронта, но Трофименко заплатил хозяину, сколько наскрёб у ребят (рублей сто), дал расписку с обязательством вернуть лошадь или возместить полную её стоимость, когда Красная Армия снова утвердится в этих краях. Крестьянин, старый и подслеповатый, как и его коняга, мусля, пересчитал деньги, повертел расписку, неопределенно хмыкнул, сказал:
— Придёт герман, что я стану делать с вашими рублями? И с вашей бумагой?
— А после придём мы, — ответил Трофименко и посчитал раз говор исчерпанным.
В другом дворе выпросили уздечку, вместо седла кое-как приспособили телогрейку, и Трофименко, отбивая себе зад, раскатывал на коне, имя которого забыл спросить у хозяина, но конь и безымянный охотно повиновался и трусил, хекая селезёнкой. Сейчас он, как и пограничники, спал, понурившись и временами подрагивая кожей.
Как уже уяснил для себя Трофименко, немцы воевали преимущественно днем, ночами — отдых, сон; авиация, правда, работала и ночью. Отрываться от противника стрелковому полку лучше было бы до света, но ночь ушла на поиск и сбор людей, рассеявшихся после боя по лесу. Надо было вывести до единого человека, вывезти боевую технику и вынести полковое знамя. Полковник Ружнев так сказал своим штабистам:
— Зарубите на носу: потеряем знамя — часть расформируют, а нас…
Он не договорил, но штабисты уразумели, что ожидает их всех в этом случае. Уразумел и слышавший разговор лейтенант Трофименко, подумал о знамени своего пограничного отряда: что с ним, в надежных ли руках, не попадет ли к немцам? Ведь знамя — символ воинской чести и славы…
Для заслонов он выбрал удобные, скрытые позиции на господствующих высотах, обзор — отличный. Окопы отрыли полного профиля, кое-где даже обозначились неглубокие траншеи, соединившие окопы и площадки для пулемётов. Замаскировались ветками, дёрном и травой. Неплохо! Гранаты есть, в том числе и трофейные, патронов тоже хватает и к винтовкам, и к двум станкачам, к трём ручным пулемётам, и к пистолётам-пулеметам Дегтярева — у них целых три автомата, в ближнем бою — штука незаменимая. У немцев, верно, все с автоматами, не худо бы разжиться в бою этими «шмайссерами», да всё как-то не получалось. Получится.
Трофименко ополоснулся в ручейке, пятернёй расчесал спутавшиеся, пропыленные волосы, поглубже натянул фуражку с треснувшим лакированным козырьком, с линялым, в пятнах зелёным верхом, но звёздочка алела по-прежнему, как до войны. Вздохнул и начал тормошить Гречаникова. Старшина вскинулся и тотчас скомандовал:
— Па-адъём!
Командовать он умел — зычно, медноголосо, и пограничники вскидывали головы, поднимались, протирали глаза, хрипло откашливались, брели к ручейку ополоснуть осунувшиеся, постаревшие лица. Трофименко молча смотрел на них и думал: «Что же сказать вам, ребята? Ведь сегодня будет не легче, чем было двадцать второго июня. Может, и трудней. Сказать что-нибудь не уставное, не по службе, а по душе, что ли… Где взять эти слова? Нету их у меня, другое просится с языка…»
Таких, по душе, слов Трофименко не нашёл и тогда, перед воскресным рассветом, стоя глаза в глаза с поднятыми по команде «в ружьё!» пограничниками. Только что позвонил комендант пограничного участка, передал приказание начальника отряда: стянуть с границы наряды, занять блокгаузы, быть готовыми к отражению атак на заставу. «Война?» — спросил Трофименко, как бы отшатываясь от произнесённого слова. В телефонной трубке подышали, повздыхали, обронили глухо: «Война».