Трофименко прикидывал: как только ружневский авангард завяжет бой с мотоциклистами на выходе из лесу, главные силы противника немедля придут в движение, поспешат к месту перестрелки. И наткнутся на заслоны семнадцатой заставы. Нет, нет, нет, пускай они и ушли с границы, но семнадцатая живет и действует. Да, да, да, вот-вот снова начнет действовать. Когда именно? Через сколько времени? Жди, лейтенант Трофименко, жди. События сами на тебя надвинутся.
Он опять приложился к горлышку фляги и засек: старшина Гречаников тоже приложился к фляжке, но у него не водичка, а водочка, трофейный шнапс. Пусть выпьет немножко, взбодрится перед боем. Всем бы надо взбодриться, да только не алкоголем. Верой, надеждой и любовью взбодриться. Именно! Верой в наше правое дело, надеждой на победу и любовью к Родине. Подумать так можно, вслух произнести — нельзя, выспренне прозвучит, звонко.
Вот она — Родина: желтая на холмах рожь, желтая в низине речонка, среди травяной мелочи — подорожника, манжетки, копытня, пастушьей сумки — пестреют маки, ромашки, полевые гвоздики, цикорий, васильки, не голубые, как в России, а синевато-лиловые; бережно обкошенные островки словно звенящей своими цветами — бубенчиками мальвы; на лугах вянет скошенная трава, кое-где собранная в стожки; у лесного окрайка — зеленой воды озеро, с кувшинками, с водяными лилиями, но берегу — метёлки камыша, за камышом — стена леса: и бук, и граб, и смерека, и сосна, а подале от них, на отшибе, будто отбежала, одинокая береза; туман поднимается, рассеивается, и над тобой высокое-высокое небо, по которому от недальних Карпат наплывают белесые облака; в лесочке стонут дикие голуби; в луже неподвижно, как цапли, стоят вороны. Эх, вы, вороны и горлинки, улетайте, покуда не поздно. Да и всей этой полевой и лесной красоте не поздоровится, когда взрывы вспашут округу. Кровь пропитает землю. А на крови можно поскользнуться. Это вам, господа хорошие, ублюдки гитлеровские, говорит лейтенант погранвойск Трофименко Иван.
И поскольку он не первый месяц был лейтенантом пограничных войск, Трофименко от мимолетнего любования земной красотой снова перешел к оценке местности с точки зрения сугубо военной: через речку, водный рубеж, немцы вряд ли полезут, озеро — тоже для них преграда, во ржи, на холмах мы будем косить их пулеметами, а вот по оврагам смогут к нам подобраться, если по проселку не пройдут; небо пока чистое, удобное для действий авиации, но тучи с Карпат натягивает, может быть, облачность увеличится, погода будет нелетная, дай-то бог, а то «юнкерсы» и «мессершмитты» — пресволочная штука.
И в этот момент Трофименко услышал отдаленную ружейно-пулеметную стрельбу и взрывы гранат — там, куда отходил полк Ружнева. Началось! Смелей, товарищ полковник, громите, товарищ полковник, этих гадов, вперёд, к победе, товарищ полковник. Не сомневаюсь, вы прорвётесь. А скоро, вот-вот, начнётся и у нас. Будьте спокойны: не подведём. Это не громкие слова, я не уважаю громких слов, товарищ полковник. Я уважаю уставные слова…
А перестрелка на востоке усиливалась, набирала смертную силу. Лейтенанту Трофименко показалось: услыхал и разнобойное, раскатное «ура!». Да нет, вряд ли сюда донесёт. Ну а если здорово крикнуть? А «ура!» армейцам надо кричать здорово, немцы боятся этого клича. И ещё боятся штыкового удара, рукопашной боятся. Крепкий, дружный удар, и от мотоциклистов мокрое место останется. Если там, конечно, нету других немецких подразделений. Не должно быть. Полковник Ружнев посылал ведь полковых разведчиков.
Шумнее стало и на западе, в местечке, в селах, где дислоцировались два батальона, артиллерийские и миномётные батареи, авторота, отряд самокатчиков, то есть мотоциклистов. В окулярах бинокля забегали, заметались фашисты: заводят машины, строятся, некоторые колонны двинулись, наверное, отзвуки боя дошли и до них. Ну, держись, лейтенант. Держусь.
Три просёлка расходились из местечка веером, и Трофименко увидел, как отряд самокатчиков, мотоцикл за мотоциклом, немилосердно пыля, рванул по серединному проселку, по тому, что вёл к высоте, обороняемой группой Трофименко. За мотоциклистами потянется пехота и артиллерия — это уж точно. Говоришь: держишься, лейтенант? Говорю: держусь. Ну, давай, давай.
И он подумал: «Не хочу, чтоб меня убило. Ведь мне ещё надо повидаться с семьёй, обнять и поцеловать свою Киру, погладить сына и дочку по головкам… Не хочу умирать и потому, что я должен слышать и видеть моих подчинённых, моих пограничников, моих хлопцев, которые столько вынесли и ещё вынесут… И не хочу погибать, поскольку — кто ж вместо меня воевать будет?»
Долетели обрывки разговоров:
— Сурен, оставь «сорок»…
— Оставлю. Цигарка большая…
— Ты чего на меня уставился, Гороховский?
— Я не на тебя, я просто так…
— Туранович, белорус хитрющий, дай-ка флягу, аш-два-о испить…
— А свою куда подевал?
— Да он не аш-два-о желает, а вон того, что старшинка употребляет…
Трофименко скосил глаза; старшина Гречаников опять прикладывался к шнапсу.
— Старшина, прекратить!
Гречаников тоже скосил глаза, оторвался от горлышка, пробубнил:
— Товарищ лейтенант, покеда не допью, герман не сунется! Точно говорю!
— Кончай, кончай, — сказал Трофименко и подумал, что через несколько минут бой, а они из своих довольно близко расположенных друг от друга стрелковых ячеек в такой ответственный момент перебрасываются посторонними, ничего сейчас не значащими словесами, а старшина Гречаников даже пример дурной подает.
— Кончаю, товарищ лейтенант!
— Товарищи пограничники! — повысил голос Трофименко. — Противник приближается. Отставить посторонние разговорчики. Всё внимание на дорогу… Повторяю: без моей команды не стрелять!
— Есть, товарищ лейтенант! — за всех ответил Гречаников, и на высотке стало тихо-тихо, она была как островок заповедной, мёртвой тишины посреди разных звуков: перестрелки на востоке, треска мотоциклов на западе, голубиного воркования рядышком, на опушке.
Нет, и на высотке жил низкий, сердитый звук — гудел шмель на лиловом цветке иван-чая, раскачивая стебелёк. Улетай-ка и ты, пожелал ему Трофименко, улетай, пока еще можно. И шмель послушался совета, сорвался с листа иван-чая и, гудя на одной басовой ноте, ввинтился в воздух, как будто, растворился в нём. Вот так-то лучше…
Подскакивая на рытвинах, вихляя, обгоняя друг друга, мотоциклы с люльками жали на третьей скорости — торопятся на собственные похороны. Та-ак, значит: водитель самоката и автоматчик в люльке — экипаж. Самокатов штук тридцать — тридцать пять. Вскорости будет видно и без бинокля: в кожаных шлемах, в кожаных куртках и штанах, на рожах — очки от пыли. А она, желтая суглинная пыль, клубится, вздымается и не опадает, скрадывает очертания мотоциклов. Ничего, ударим, ориентируясь именно по пыльным клубам, ударим по передним, затем по задним, постараемся создать пробку и будем уже бить по этой пробке. Задумано неплохо. Претворить бы замысел в жизнь!
Никакой разведки, никакой осторожности, прут очертя голову. Ну, наглецы! Когда-нибудь всё-таки отучим так воевать. Скоро отучим. Трофименко снял автомат с предохранителя, поправил разложенные в нише гранаты. Поглядел на пулемётчиков — им бить по мотоциклам не то что с фланга, но под некоторым углом. Это хорошо, можно достать и задних.
За пылью, неразборчиво, в бинокль увиделось: из местечка вытягиваются пехотные колонны, грузовики, орудия, миномёты; из сёл вытягивается пехота. Значит, вслед за мотоциклистами подойдут к высоте батальоны с приданными средствами усиления. Что ж, подходите.
Остро захотелось пить, однако времени уже не было, надо сосредоточиться на одном: когда подать команду на открытие огня? Навалившись грудью на сырую, мазавшуюся стенку окопа и катая желваки, Трофименко вдруг обнаружил: на некоторых мотоциклах на турелях пулемёты! Вот это номер! Не одни автоматчики, но и пулемётчики в этих люльках. Да-а, мощь немецкого огня значительно больше, чем он предполагал. От этой мысли заныло под ложечкой, перед тобой ещё два стрелковых батальона, пушки и миномёты, так что мотоциклы с пулемётами — цветочки, ягодки впереди.
Гулко колотилось сердце, на виске пульсировала жилка, начали потеть ладони. Понимал: волнуется. Понимал: волнение это мешает. И сказал себе как можно грубее: все, точка, к дьяволу эмоции, стереги момент для открытия огня. Внезапно ударим, а внезапность уже не раз выручала. И всегда выручала мысль о Родине. Ради неё мы готовы на всё. Родина приказывает…
Он почувствовал, как в нём поднимается и ширится, затопляя всё его существо, какая-то волна духовной прояснённости и очищения, которых он раньше не испытывал. Хотя смертные бои были и раньше. Может, это его последний бой? Нет и нет, ему еще долго жить на белом свете, и никогда он не забудет проясненностй и очищения, переживаемых сейчас. Было такое ощущение, будто он воспарил над землей, сбросил с себя наносное, житейское, мелочное, дурное и вновь опустился на грешную землю почти что безгрешным. Ну и эмоции у службиста!
Трофименко тряхнул чубом, выбивавшимся из-под козырька, но усмехаться не стал, ещё сильней вдавился грудью в стенку окопа. Самокатчики близко. Пограничников на высоте не замечают. Подпустить ещё ближе. Ещё. Ещё.
— Огонь!
И первым нажал на спусковой крючок автомата. Мотоциклистов подпустили настолько близко, что с высоты били по передним машинам как бы в упор. Прошиваемые очередями самокаты сворачивали в кюветы, опрокидывались, громоздились один на другой, колёса по инерции продолжали вращаться, с сидений, из-за руля и из люлек вываливались убитые, а некоторые, уже срезанные наповал, заваливались навзничь или на бок, но не выпадали на землю.
Получайте, гады, не скучайте! Огонь, огонь! За девять суток мы насмотрелись на ваши зверства — крови вашей не хватит, чтобы замыть то, что вы натворили в наших краях. Огонь, огонь! И Трофименко, стиснув зубы, нажимал и нажимал на спусковой крючок, автомат заходился в коротких и длинных очередях, сливавшихся с громом общей пальбы; кончился магазин — лейтенант не стал менять его: потом, потом, покуда кидай ручные гранаты! Получайте, не скучайте!
А пулемёты хлестанули слева по замыкающим машинам — перевернувшиеся, загоревшиеся, они и впрямь закупорили дорогу тем из серёдки, которые пытались развернуться и уйти; некоторые, впрочем, и не разворачивались, остановившись — открыли пулемётно-автоматный огонь по высоте, но беспорядочный, вслепую, не видя цели. Теперь над проселком и пыль, и смрадный чад, — перемешиваясь, завиваясь в жгуты, они медленно, змеисто уползали с дороги в поле, в болото, в лес. Но загорались другие машины, чадили славно, и пыльно-дымная пелена колыхалась над просёлком, как будто предсмертно дышала. Да предсмертно дышала не пелена — дышали самокатчики, фашистское отродье… в бога-душу… мать…
Трофименко не сразу приметил, что кричит не команды, не что-либо уставное по ходу боя, а отъявленную матерщину. Азарт боя довёл. Ну, материться — отставить, это не украшает. Он сноровисто, выверенным движением вставил снаряжённый магазин, сызнова кинул автомат на бруствер, для упора. И бил уже одиночными выстрелами, выборочно, если обнаруживал в этом крошеве живого немца.
Подумал: «Слышит ли полковник Ружнев, как мы тут дерёмся? Ещё бы, шум-гам какой! Из-за него мы не слышим, как стреляют там, на западе. Полковник продвигается, это уж так. Не пропустить бы ракеты красного дыма…» И поспешно обернулся. Ракет над лесом не было. Да это и понятно: рановато ждать ракеты, полк ещё не оторвался от противника, не уничтожил его, — между прочим, там также мотоциклисты. Совпадение. Надо только в азарте схватки не прозевать ракет. Следи, лейтенант. И своим подчинённым ты приказал следить. Уверен: старшина Гречаников не прозевает: хоть на войне и стал закладывать, но служака — отменный. Почти что службист.
— Отставить огонь! — напрягая жилы на шее, закричал Трофименко.
И, дублируя его команду, ещё громче закричал старшина Гречаников:
— Отставить огонь! Отставить огонь!
Кто-то из пограничников отозвался. «Есть отставить огонь», кто-то молча выполнил команду, поставил оружие на предохранитель. Всё правильно: боеприпасы нужно экономить, пострелять еще придется — и как, а тут ясненько: самокатчики разгромлены, уцелевшие машины — до десятка — всё-таки выбрались из свалки, где просёлком, где по полю отъехали назад, к подходившим колоннам пехоты.
Трофименко предполагал: после происшедшего немцы развернут орудия и миномёты и врежут по высотке, обработают так, что лазаря запоёшь. И — ошибся. Потому что тупая самоуверенность, наглая прямолинейность немцев были поистине поразительны. Они принялись разворачивать в цепи две роты и, пригибаясь во ржи, двинулись к высотке. Атаковать одной пехотой, без артподготовки? Не только наглецы, но и тупицы. Идея «блицкрига» задурила им мозги, ну мы покажем вам «молниеносную» войну. Или считают, что к высотке можно скрыто подойти рожью, по оврагам и затем уж штурмовать? По нашей стрельбе несложно определить, что нас маловато.
— Оказать помощь раненым! — прокричал Трофименко, подумавши: а если их, к счастью, нет, если же есть, так и без его распоряжений окажут те, кто рядом с пострадавшими. Раненые, к несчастью, были: Феликса Гороховского зацепило, отшибло палец, он сам себя перевязывал, и связного из отряда, что так и остался с ними, пуля клюнула в грудь. Трофименко трусцой забежал в окоп к связному — имени, фамилии толком-то не запомнил, — парень сполз на дно, приваливаясь спиной к стенке, пока двое бойцов вспарывали ножами гимнастёрку, обматывали намокающими кровью бинтами мускулистое тело с вытатуированным у сердца орлом, в орла-то и плюнула пуля. Эх ты, связной, не прибился бы к нам — может, и не погиб бы, а теперь шансы твои плохие: грудь вздымается, на губах пузырится розовая пена, белки закатываются. Эх, беда: не жилец ты. Прости. И если умираешь, то чтоб без лишних мучений. Большего пожелать тебе не могу.
Трофименко собирался вернуться в свой командирский окопчик, когда отрядный связной, ставший подчинённым начальника семнадцатой заставы, дёрнулся и уронил голову набок.
— Помер, товарищ лейтенант, — прошептал один из бойцов.
— Что с ним делать, товарищ лейтенант? — спросил другой.
— Хоронить некогда. После закопаем… Опустите ему пока веки. — И, не осмеливаясь присутствовать при этой процедуре, Трофименко шагнул прочь, ощущая, как давит на спину мёртвый, недоуменный взгляд.
Стараясь идти скоро, размашисто и отчего-то спотыкаясь, шаркая, Трофименко вышел в траншею, лицом к востоку: нет, ракет не было. Рано. Эхо перестрелки оттуда, где полк Ружнева, слабое-слабое. Бой стихает или же полк так удалился? Во всяком случае, ракеты красного дыма мы стережём. Ждём их, как говорится, с верой и надеждой. Да дались тебе эти вера и надежда, сказал себе в сердцах Трофименко, перестань краснобайствовать, мобилизуйся к отражению атаки. Две роты — это немало.
— Товарищ лейтенант! Чего-то сигнала нету. — Из стрелковой ячейки высунулся старшина Гречаников, затрудненно ворочая забинтованной шеей, но неунывающий, под бодрящим хмельком.
— Будет, будет сигнал.
— И я то ж толкую хлопчикам: не боись, сигнал нам дадут. Точно говорю?
— Точно, точно, — отмахнулся Трофименко и строго сказал: — При атаке обрати внимание на овраг. Как бы по нему фашисты не просочились к нам в тыл…
— Не просочатся, потому как там ручей. Ножки не пожелают промочить.
— И всё-таки… Станкачу я тоже поставил задачу: прикрывать подступы к оврагу…
С господствующей высотки уже безо всяких окуляров фиксировалось: по ржи, от кромки болота, пробегал ветер, волна за волной, и по ржи, вдоль болота, ломили немцы, цепь за цепью, флангом своим задевая овраг, узкий и темный, но покуда не спускаясь в него. Автоматчики, красные, распаренные, что-то орущие, наугад поливающие перед собой очередями из приставленных к сытым животам «шмайссеров», — похоже, пьяные. Трофименко уже привык к тому, что перед атакой оккупанты поголовно набирались шнапса для храбрости. И действительно, бесстрашно пёрли вперёд, на пулемёты. Впрочем, они и без водки воюют смело. А уж с водкой тем более. Я бы сказал: глупо-смело. Смелость должна быть умной. Для этого потребен ясный разум. У тебя ясный разум? Надеюсь. Опять ты за своё: надеюсь…
Дым стлался над проселком, над полем, и лейтенанту Трофименко вдруг померещилось: он красный, как дым ракеты. Конечно, померещилось, хотя немного смахивает: темно-серый дым как бы подбит с брюха солнечными лучами и пламенем — горели мотоциклы, стога сена, сухостойные одичавшие груши и черешни вдоль просёлка и кое-где рожь на корню. Ладно, о ракетах думать не переставай, но и не переставай думать о том, как выстоять.
Какой ценою? Любой. Вот погиб пограничник-связной, а сколько на заставе погибло двадцать второго июня, сколько в стычках, пока блуждали по лесам? Погиб, не успев повоевать, политрук Андреев Пётр — не хватает его нынче, не хватает. А сколько ещё будет убитых и раненых? Наверное, и его заденет, лейтенанта Трофименко Ивана, хотя удивительно: в стольких передрягах побывал — и ни единой царапины, как заговорённый. Тьфу, типун тебе на язык, не сглазить бы!
Наблюдая за немецкими цепями, машинально отпил из фляги. А вот старшине Гречаникову отпивать уже нечего: фляжка пустая. Гречаников махнул рукой, жест этот обозначал: а, шут с ней, с водкой. Мог обозначать и другое: в бою добуду новую посудину со шнапсом. И добудет. Хотя лучше б добыл «шмайссер» с магазинами. Улучить бы минуту, пошуровать среди самокатчиков. Минуты этой нету, сейчас немцы побегут в атаку.
Но немцы не побежали. Достигнув рубежа атаки, они поползли по-пластунски. Ну что ж, осторожничаете, зато во ржи перепутаете направление, а с высоты мы вас всё одно стебанём. Особенно из пулемётов. Ведь по волнующимся хлебам видно, где ползёт человек, стебли ржи не спасут — да не человека, а фашиста, разница.
Заходясь в нетерпеливой дрожи, ударили «максим» и «дегтярь», ручной пулемёт, вторя пулемётной скороговорке, частили автоматы, вклинивались неторопливые хлопки винтовочных и карабинных выстрелов; с высотки полетели «лимонки», РГД и трофейные ручные гранаты на длинных деревянных рукоятках, — их подобрали после одной из стычек, а свои гранаты, дегтяревские автоматы, патроны к автоматам и к ручнику надыбали на окраине военного городка: там был армейский склад, и не всё растащили, не всё уничтожили, кое-что досталось и заставе лейтенанта Трофименко Ивана…
— Огонь, огонь! — кричал сейчас Трофименко Иван, хотя пограничники прицельно, с толком стреляли и без его повторных команд, по сути ненужных, — нужна была только первая команда: «Огонь!» И она была подана своевременно.