Полковник Ружнев чувствовал: его сердце словно разбухает. От крови, которой становится всё больше. И от немыслимой радости, ликования, счастья, которых тоже становится всё больше, — именно эти чувства испытывал сейчас Дмитрий Дмитриевич. Где-то на северо- и юго-востоке погромыхивала бомбёжка, но это не беспокоило его нисколько: далеко, к нему никакого отношения не имеет. А то, что имело, что угрожало непосредственно, осталось позади, рассеялось, как наваждение, как дурной сон. Полк вышел из окружения, оторвался от противника, и теперь задача одна — темпы продвижения. На этом нужно сосредоточиться целиком и полностью, не думать ни о чем более! Темпы! В них — окончательное и бесповоротное спасение вверенной ему части, соединение с дивизией, корпусом, армией. Вперёд, вперёд!
От нервозности, от неуверенности, владевшими им поутру, не осталось и следа, и Дмитрию Дмитриевичу представлялось, что он и головой не подергивает, и орлом держится в седле, и по-орлиному сверкают его очи. Глаза действительно блестели горячечно, на щеках выступили лихорадочные пятна, грудь распирало от желания приказывать, двигаться, действовать. И он скакал от головы до хвоста колонны и обратно, подстегивал Друга и подстегивал колонну:
— Шире шаг! Не пурхаться! Шире шаг!
Взмыленный конь ронял с удил пену, взмыленные бойцы наддавали ходу. Колонна постоянно кое-где сбивалась в кучу, кое-где растягивалась — возле таких подразделений полковник придерживал коня, фальцетил:
— Кому приказываю: шире шаг! Туда… вашу мать… растуда… шире шаг!
Он как будто ополоумел и от желания действовать, и от радостных, ликующих чувств. Всё хорошо, а будет ещё лучше! Вперёд! С полковником Ружневым не пропадёте! Удача, которая отворачивалась все эти злосчастные дни, Наконец повернулась к нему лицом, и оно довольно-таки симпатичное, как оказалось. А почему же не симпатичное, ежели улыбчиво, благосклонно обещает его полку благополучный выход из опасного положения и благоприятный исход лично для полковника Ружнева Дмитрия Дмитриевича. Ура удаче!
Это очень важно, чтоб в жизни тебе везло. Пусть не всегда, но в трудные, решающие минуты — обязательно. Тогда ты устоишь на ногах, как бы ни шарахнула тебя эта самая жизнь — в челюсть или под дых, а если культурно — в солнечное сплетение. Не будет нокаута. В нокдауне, может, и побываешь, но поднимешься. И продолжишь бой на ринге, который называется судьбою. В молодости Дмитрий Дмитриевич баловался боксом, и теперь эти ассоциации возникали помимо воли, помимо того, что стремился сосредоточиться на главном — темпы! Эти мысли были похожи на подводные течения, которые идут вспять или вбок от основного течения реки.
Спешить в город Н.! Думай не думай, отвлекайся не отвлекайся, а поступки, действия должны быть подчинены единственному — быстрей и по возможности без дальнейших потерь привести свой полк в Н. Когда это свершится, тяжкий груз свалится с плеч, а радость, ликование и счастье едва ли не разорвут сердце. Впрочем, это уже лишнее — разрыв сердца от чего бы то ни было. Что будет после прихода в Н.? Этого не ведает даже господь бог. Для полковника Ружнева приход в Н. означает: он выполнил свой долг. С этой отметки в его биографии начнется новая страница, которую примется заполнять все та же беспощадная, отрицающая милосердие война.
Солнце жарило и сквозь набегавшие облачка, но когда открывалось, ослепительное, жгло яро, полоумно, и это нравилось Дмитрию Дмитриевичу, хотя он потел, изнывая от жары и духоты не менее прочих. Нравилось потому, что солнце было переполнено энергией и стремлением сделать свое на пределе. Того же хотел от себя и Дмитрий Дмитриевич — чтоб на пределе.
А что жара — понятно, на дворе июль, липень по-украински, липы зацветают. И так славно пахнут. Ныне не запахи — смрад: пожарища, гнойные раны, разлагающиеся трупы. Война. Век бы её не видеть. Хоть он и профессиональный военный, но лучше без неё. Не выходит — без неё-то.
Полковник перестал носиться туда-сюда, затрусил на Друге впереди полка, а носиться вдоль колонны заставил начальника штаба. Но убеждался: личный состав подутомился, выдохся, темпа не выдерживает. И это раздражало, однако раздражение было не в состоянии отравить радость и счастье — так, ложечка дегтя в бочке меда; даже не ложечка, а капля, полкапли. Минет пара часиков, и он доложит комдиву:
— Товарищ генерал-майор! Вверенный мне полк…
И так далее. Посмотрим, что за вид будет у этого генерал-майора, выскочки, на пять лет младше меня. Округлятся глазки? Похоронить успел, крест поставил? На полковнике Ружневе крест ставить рановато. Он себя ещё покажет. Хочешь не хочешь, войне ещё длиться, и полковник Ружнев сможет выдвинуться. Немало свежеиспеченных генералов со своими соединениями угодили в германское окружение, а вот он, полковник Ружнев, вывел свою часть. Будь у него под началом дивизия — вывел бы и дивизию, не будем скромничать. Кадры проверяются не по анкетам, а на практике. Дело — всему судья.
И внезапно как бы со стороны Дмитрий Дмитриевич увидел себя не с полковничьими, а с генеральскими знаками различия. Это было так явственно, так зримо, что сбилось дыхание. А почему бы нет? И желание приказывать и действовать, и ликующая радость стали ещё острее, и Дмитрий Дмитриевич снова поскакал туда-сюда, фальцетя:
— Не пурхаться! Шире шаг! Туда вас растуда… шире шаг! Вперёд, вперёд!
Он не слышал, как заросший рыжей щетиной красноармеец с винтовкой на плече, как с палкой, в развалившихся сапогах и сопревшей гимнастёрке, выматерился похлестче, чем он, и буркнул:
— Вперёд… Шире шаг… Подавал бы эти команды, коль шли бы на запад, на немца… А здесь-то на восток, отступаем…
И опять заковыристо выругался. Если б полковник Ружнев услыхал рыжего, ему несдобровать бы…
* * *
Поведение немцев не поддавалось логике. Во всяком случае, вели они себя не так, как предполагал лейтенант Трофименко и как в Принципе должны были бы поступать. Он обоснованно предполагал: после артиллерийско-миномётной подготовки сызнова ринутся на высоту. Но они отчего-то медлили, наступающих цепей не видать. Что удумали? Наступать, когда поле догорит? Не торопятся, уверенные, что на высотке никого из живых? Либо вновь обрушат снаряды и мины? Либо двинутся по другому просёлку? И почему все-таки не спешат, ведь полк Ружнева уходит от них, можно сказать — почти ушёл? А может, своим непредсказуемым поведением хотят поставить в тупик защитников высоты? Значит, не уверены, что пограничники здесь перебиты? Неизвестность мучила, ибо в бою она — наихудшее. Знаешь намерения противника — сумеешь принять правильное решение, как бы кисло тебе ни пришлось. А так — гадаешь на кофейной гуще. Барахтаешься, как не умеющий плавать. «Языка» бы захватить, допросить бы с пристрастием, да какой уж тут «язык», раненых своих немцы уволокли, целые-невредимые далече отсюда. Как говорится, мрак неизвестности…
Мрак не призрачный, а вполне реальный, порожденный земными страстями, застил солнце, ловил, его лучи, как в мелкоячеистые сети, но лучи нет-нет да и пробивались и сквозь слоистые облака, и сквозь слоистую дымную пелену, обдавали внезапным, обрушивающимся жаром. Трофименко укрылся в тенек от карликового дубочка, покривился: боль, которую он принимал за радикулитную, отодвинутая на время контузией, ожила, застреляла в пояснице. Он прошёлся по склонам, по обороне — разворочена что надо, — навестил раненых, подбодрил взглядом, с мертвыми тоже попрощался взглядом. И все думал: что же и когда предпримут фашисты? Вернулся в тенечек, вскинул бинокль.
Вскинул — и его пронзила несовместимость того, как выглядели поле и просёлок утречком и как они выглядят сейчас. Это почему-то напоминало светотени, свет — утренняя желтеющая рожь, лениво волнующаяся под ветром, дремотный, изрытый лишь дождевыми промоинами проселок, тени — нынешняя дочерна сгоревшая и догорающая рожь, изрытый воронками просёлок, загромождённый подбитыми, завалившимися машинами. Да и высотка, которую они обороняли, уже не та, что была давеча. И еще сильней пронзило, когда подумал о своих людях: были живыми — стали мертвыми, ушли со света в мир теней. А стоять и выстоять надо и быть готовым к дальнейшему надо. Ко всему, что будет…
Закаркала одинокая ворона в тылу, за высоткой. Откуда взялась? Все птицы умолкли и разлетелись, когда здесь катавасия заварилась. Эта вернулась! Или не улетала вовсе? И чего ты каркаешь, ворона, тупо, однообразно и злобно? Беду накликаешь? На кого? А-а, да хрен с тобой, живёшь — и живи, гляди только, чтоб ненароком не накрыло снарядом либо миной, и очередью может припечатать. Тогда не покаркаешь впредь…
Пограничники приводили хотя бы в относительный порядок оборону, расчищали завалы, подправляли стрелковые ячейки, бруствер траншеи; закидывали землей убитых. И Трофименко пошуровал малой саперной лопатой, выбрасывая насыпавшийся грунт, углубляя окоп. Нагибался без труда, а разгибался с трудом: поясница давала о себе знать. Конечно, и башка болела — не возрадуешься.
Немцы не лезли и не обстреливали. Спасибо за передышку. Да и стрелковый полк умотает ещё дальше. Будет, можно сказать, недосягаем для этих немцев. Где другие немцы, другие их части — аллах ведает, не исключено: где-то врубились клиньями, и мы у них в тылу. Судя по канонаде, на севере и юге, очень даже не исключено. Но это уже сфера высокого командования. Сфера лейтенанта Трофименко и его семнадцатой заставы скромнее: удержаться на данном рубеже, не пропустить, поелику возможно, подольше немецкие подразделения. А затем — отойти по приказу. Теперь ясно: приказание это передадут с посыльным. Каким он будет? Рослым или приземистым, блондином или брюнетом, курносым или горбоносым, — всё едино желанным будет. Потому что трудно нам тут. Кровью истекаем. И сколько сможем продержаться? И ещё вопрос: отчего командир полка, полковник-службист, не сумел дать три ракеты красного дыма, что ему помешало? Либо мы их прошляпили, раздолбай и раззявы? Так ли, не так ли, расчёт весь теперь на посыльного. Небось топает уже? Надеемся на это. И будь поосторожнее, посыльный. Не напорись на вражью пулю…
Трофименко кинул боковой взгляд на восточную кромку леса, на подлесок, на кусты, из которых мог возникнуть рослый или приземистый красноармеец-посыльный. Никого пока не было, и он посмотрел на запад.
— Кар-р! Кар-р! — За спиной хлопанье крыльев, долбящие удары клюва о ствол. — Кар-р! Кар-р!
А, чтоб тебя, дура! Накаркала все-таки: немцы что-то затевают. Так, так, затевают. Расчёты подтягивают пушки и минометы поближе к высоте, похоже — орудия будут выкатывать на прямую наводку; отошедшая было пехота перегруппировывается, подстраивается к бронемашинам, опять выползающим на проселок. Неужто повторят артиллерийско-минометный обстрел и потом уж сызнова пойдут в атаку? Почему бы и нет, что им, мин и снарядов жалко, что ли? Наступать, окончательно перепахав высотку…
Наличными силами Трофименко её не удержит. Какое будет решение? Принимать его нужно безотлагательно, раздумывать некогда. Приказывая себе не сомневаться и все же сомневаясь, решил: стянуть сюда группы Давлетова Федора и Антонова Порфирия, ибо на них немцы так и не пошли. Посчитаются с защитниками этой высоты? И мы с вами, гадами, посчитаемся, коль придет подмога. За ней послать старшину Гречаникова — это верняк, на него можно положиться.
Заикаясь, растягивая слова, Трофименко сказал:
— Серёжа, бери клячу, обскочи сперва Давлетова, после — Антонова. Пускай форсированным маршем стягиваются сюда. Группу Антонова приведёшь сам… Вопросы?
— Ясно, товарищ лейтенант! — отчеканил Гречаников, поражаясь, как начальник заставы назвал его: Серёжа. Ей-богу, не помнит, чтобы службист Трофименко так называл кого-нибудь из подчинённых — по имени. Допекло, значится. Момент, значится, соответственный. — Разрешите выполнять?
Он козырнул и бегом спустился по обратному скату высоты, в лощину, где среди деревьев была укрыта крестьянская коняга. Она заржала жалобно, просительно, ткнулась теплыми, мягкими губами в его ладонь. Крякнув, Гречаников достал из кармана галифе залежалый, в крошках махорки сухарик, которым намеревался перекусить — да где ж тут перекусишь, недосуг, — обдув, протянул на раскрытой ладошке, и лошадь слизнула его, как сахар, и захрумкала, как сахаром.
— Извини, милок, — сказал Гречаников. — Больше угостить нечем… И давай отрабатывай сухарь…
Он отвязал коня от букового ствола, бегло оглядел — вроде бы не поранен, порядок, доковыляют до сержантов. Ковылять, однако, надобно пошустрей. Это, однако, мирово: ехать, а не топать. Измотан, как и все, до чертиков. Да и хромки — вразнос, подошву на левом сапоге проволокой прикрутил. На конягу Гречаников залез с пенька, поёрзал, устраиваясь, едва не свалился. Усмехнулся: джигит фиговый, но присутствия духа не теряем. И пнул каблуками мерина, заорал:
— Н-но, родимый, аллюр три креста!
Мерин затрусил, вопросительно кося глазом: кого это занесла нелёгкая на мосластую спину? Неумеху занесло: хотя семнадцатая застава считалась кавалерийской, старшина предпочитал пеший способ передвижения, да и передвигался преимущественно по заставе, обременённый хозяйственными обязанностями. Изредка проверял наряды на границе — также пешочком. Когда же выпадало быть с тревожной группой — трясся на лошади куль кулем.
А с хромовыми сапогами Сереги Гречаникова целая история. Началась она в тот хмурый дождливый вечер, когда они остались в канцелярии вдвоём: Трофименко сидел возле окна, за письменным столом, Гречаников — у стены, под схемой участка, которая была завешена белой шторкой. Гречаников как бы между прочим сказал:
— Ну вот, товарищ лейтенант, отслужу наконец-то действительную и укачу на свою Ставрополыцину.
— Укатишь, — ответил Трофименко. — Если фашисты позволят. Ты же информирован: о демобилизации не положено заикаться.
— Информирован. А всё ж таки немцы, соседушки, дадут мне спокойненько отбыть до дому… Я уже хромовые сапоги себе пошил. Пощеголяю по родине. — Он заскрипел хромом, с удовольствием вслушиваясь в этот скрип. — Неплохая обновка, товарищ лейтенант?
— Неплохая. — Трофименко был мрачноват, глядел сентябрём. — В самый раз на границу, в дождь, в грязищу…
— Ничего! — Гречаников любовно похлопал по голенищу. — Границы мы не боимся, ежели что… Да и то сказать: она у нас боевая, не зевай, и задержания у других-прочих были, а у меня — спокойненько. Ни одного задержания… Даже обидно! Не повезло, товарищ лейтенант!
Начальнику заставы разговор представлялся ненужным, пожалуй, никчёмным. Отвечать не хочется, но тут звонит телефон. Начальник берет трубку, становится собранным, сугубо официальным:
— Как намечено, товарищ подполковник… Учтём… Нет, изменений не будет… Выполним, товарищ подполковник… — Кладёт трубку на рычажок, молчит, затем через плечо бросает Гречаникову: — Необходимо подготовить мишени к завтрашним стрельбам.
— Есть! Разрешите идти? — Гречаников вскидывает руку к фуражке, чётко поворачивается и выходит из канцелярии.
А Трофименко не спеша достаёт из сейфа наставление, раскрывает книжечку. Всё знакомо, к стрельбам готов. Но он листает страницы, перечитывает раз, другой. И задумывается. На стрельбище завтра нужно выйти пораньше. Интересно, какая будет погода, не помешает ли? Сегодня целый день моросит дождик. Хоть ветра нет, и на том спасибо. Застава отстреляется успешно, он в этом уверен. А стрельбы важные, ответственные, это как бы репетиция перед инспекторской проверкой. Но проверку могут устроить и фашисты — войной. К этому скатываемся? И тогда придется стрелять не по мишеням, а по цепям живых фашистов. Разумеешь, Гречанинов Серёжа, что это такое? Ты давно отслужил свою действительную, а домой тебя не отпускают и не отпустят.
За окном шуршал дождь, капельки извилисто стекали по стеклу; сумрак наползал из оврага, вязко, прочно обволакивал заставу, скрадывал очертания забора, наблюдательной вышки, проволочного заграждения. «Надо бы сходить домой поужинать», — подумал Трофименко, не двигаясь с места.
Он доложил по телефону в штаб отряда о точном времени завтрашних стрельб и, подперев щеку кулаком, долго сидел, размышляя о Гречаиикове. Как и с остальными подчиненными, с Гречани-ковым Сергеем он не допускал сантиментов. Служба есть служба, охрана государственной границы — занятие, чуждое чувствительности, панибратству и тому подобному баловству. Но выделял парня: прочный, основательный, порядку и дисциплине предан. Дал рекомендации, когда тот вступал в кандидаты и члены партии, выдвинул в старшины взамен уволившегося по нездоровью сверхсрочника. Мечтает о гражданском пиджаке? До гражданки ли ныне…
На квартиру Трофименко пришёл, когда дочь и сын уже спали. Кира тряхнула кудряшками, совсем не сонно сказала с кровати:
— Ваня, мне одной холодно…
К ночи дождь усилился и вовсю барабанил по крыше. Гречаников прошёлся по канцелярии — он оставался за начальника, — пробормотал:
— Ну и погодка…
Вышел во двор, проверил службу часового, вернулся в канцелярию и, пока всё было спокойно, сел писать письмо. Он писал часто — и не только отцу с матерью. Гораздо чаще некой девахе на Ставроиолыцине. Вообще-то девах у него было в избытке, но такая — одна. В бумажнике есть её фотография, сама прислала. Хотя что на карточке увидишь? Разве увидишь, что коса у неё светлая и мягкая, как лён, глаза зелёные, как майская листва, а губы сочные, яркие, как ягоды рябины, которая по осени рдеет под окошком.
Гречаников разгладил лист тетрадной бумаги, погрыз кончик ручки, окунул в чернильницу, косо вывел: «Здравствуй, моя любимая…» В каждом письме он уверял её, что любит. И тем уверял себя. Писал: отслужит — поженятся. И почти верил в это. Втайне винился: избаловали меня девки, надо прибиваться к семейному берегу.
Сергей вздохнул, посмотрел на ходики: перевалило за полночь. Дописал письмо, сложил вчетверо, заклеил конверт, но адреса вывести не успел: дежурный доложил о сигнале тревоги с границы. Гречаников вбежал в казарму, зычно крикнул:
— В ружьё!
По телефону доложил начальнику заставы, тот приказал:
— На лошадей! К месту происшествия!
Гречаников и Гороховский бросились к пирамиде, к винтовкам, затем — во двор; к конюшне.
— Живей, Феликс! — крикнул Гречаников и неуклюже прыгнул на заплясавшую лошадь.
Часовой, торопясь, распахнул ворота, и конники вымахали с заставы, поскакали вдоль границы: впереди — Гречаников, чуть сзади — Гороховский. Дождь хлестал в лицо, впитывался в одежду, тонкими струйками тек за шиворот, винтовка колотилась о спину, из-под копыт лошади вылетали ошметки грязи, а Гречаников мысленно упрашивал: «Живей, Гнедко, живей! Чтоб не опоздать, чтоб перехватить их!»
Успели! Слева чернели сопредельные холмы, справа — проволочный забор. Лучи следовых фонарей выхватили из мрака нити колючей проволоки, столбы, дозорную тропу. И вдруг в снопе света — две фигуры: распластавшись, вжимаются в раскисшую землю. Но земля их не скрыла: белеют на черном фоне.
— Гороховский, нарушители! Держи под огнём!
На какое-то мгновение ложбина скрыла их, но, когда пограничники опять въехали на гребень, Гречаников, напружившись, прыгнул с лошади. Он угодил на проволочный забор, однако не почувствовал, как железные колючки впились ему в ноги и руки, рванули тело. Вскинув винтарь, он ринулся к лазутчикам:
— Встать! Руки вверх! Бросай оружие!
И столь внезапным было его появление здесь, рядом с ними, что нарушители растерялись, встали на колени, подняв руки. Гречаников ударом сапога отшвырнул от них пистолеты. А на подмогу уже спешил с фланга дозор Сурена Овсепяна. С заставы скакал лейтенант Трофименко с группой пограничников.
Нарушителям связали руки, и один из них, катая желваки, сказал Гречаникову:
— Откуда ты, проклятый, взялся? Как снег на голову… Жалко, не влепил в твою зелёную фуражку!
А второй промолчал, отвернулся.
На заставе Трофименко суховато сказал Гречаникову:
— Поздравляю.
— Спасибочки, товарищ лейтенант. Как по нотам получилось. Теперь и домой не стыдно заявиться!
И тут он обратил внимание на свои сапоги: сплошные лохмотья, колючая проволока не пощадила хрома. Гречаников ахнул, вроде бы шутейно схватился за голову. Но Трофименко видел, что ему не до шуток.
— Каюк обновке, — сказал Гречаников, смешно шлёпая изорванными сапогами по полу.
— Не горюй. Я дарю тебе свои… Хром что надо.
— Спасибочки, товарищ лейтенант, только я не приму. Вам самому нужны.
Трофименко его уговаривал, Гречаников стоял на своём: благодарствую на добром слове, но этого подарка не приму. А вскоре на заставу приехал начальник отряда. Он объявил благодарность участникам задержания, крепко пожал каждому руки. Гречаникову заметил:
— Что-то ты, старшина, кислый малость… Здоров ли?
Трофименко прищурился:
— Товарищ подполковник, разрешите вас на минуточку?
Они вышли в соседнюю комнату. Когда вернулись, начальник отряда с лукавой торжественностью проговорил:
— Кроме того, я награждаю старшину Гречаникова деньгами…
Денежная награда была как раз такой, чтобы сшить новые хромовые сапоги. И старшина Гречаников сшил их.
* * *
Теперь и от этих сапог — тоже ошмётки.