Теперь Ванемяо можно было разглядеть и повнимательнее, как говорится, распознать. Впрочем, разглядывать особенно нечего.
Город с той поры, как мы прошли его насквозь с севера на юг, не мог измениться, вернее, изменился самую малость: закопаны траншеи и окопы, разобраны завалы, дзоты, убраны проволочные заграждения. Ничто уже не напоминало о попытках японцев подготовиться к боям в Ванемяо. И жизнь бурлила по-прежнему, многоголосая, крикливая. Создавалось впечатление: жители не говорили нормально, а старались перекричать толпу. Чем громче, тем лучше! Улицы забиты людьми, тротуаров не хватает, идут по мостовой, мешая автомашинам и рикшам. Город утопает в зелени, в кронах булгачит воронье, но перекричать людей не может. Китайцы нас приветствуют столь же шумно, как и тогда. Но фонариков, матерчатых драконов, букетов и угощения уже нет. Да это и понятно: первая радость освобождения позади, все стало проще, будничней. Улыбаются, однако, так же широко. При этом во рту замечаешь гнилые, темные зубы — даже у молодых. В толпе много помеченных оспой, много слепых, хромых. Жальчей всех рахитичные детишки со вздутыми животами. Рождается детишек в Китае видимо-невидимо. Дашь кусок сахара одному — налетят десятки. Раздашь что есть, а к тебе тянутся уже сотни исхудалых, грязных, в болячках рук. Не знаешь, куда себя девать. Нам рассказывали: китайцам было запрещено есть рис, за нарушение — удары бамбуковыми палками, случалось, и забивали. А как китаец может обойтись без риса? И еще нам рассказывали: при японцах была работорговля, особенно процветала торговля девушками и детьми.
Как и все маньчжурские города, Ванемяо разбросан: центр незаметно переходит в окраины, а окраины смыкаются с окрестными деревнями. Поэтому вперемешку с горожанами — крестьяне, в основном на рынках: таскают на коромыслах корзины с огурцами, помидорами, связками перца и лука, капустой, баклажанами, торгуют всякой зеленью, крохотные пучки ее разложены прямо на земле. На рынках особый ор: торгуются до седьмого пота, а предварительно в голос зазывают. Да еще трещат трещотки и звонят звонки — этим также зазывают покупателей. Немало всяких товаров — от фотоаппарата до кимоно, разворованных из японских коттеджей и складов до прихода Красной Армии. Попадешь на базар, и тебя сразу хвать за руки: "Капитана, покуппла!"
Буквально не дают пройти.
Мы ходили и ездили по Ванемяо. а в мыслях посещали ПортАртур. Да это и понятно. Кто не мечтал добраться до Ляодунского полуострова, до легендарного города русской славы! Нам персонально не повезло. О Порт-Артуре в батальоне говорят много — с сожалением и досадой, что отсекли нас от бригады полковника Карзанова, и замполит Трушни, слушая эти разговоры, сердится:
— Не всем быть в Порт-Артуре! Кому-то надо нести службу в Ванемяо!
Я тоже сержусь, слыша сетования насчет Порт-Артура. Понимаю: оба мы сердимся оттого, что в душе и нам обидно не попасть в Порт-Артур. А былп довольно близко! До Чанчуня было километров двести, до Мукдена, соответственно, — километров четыреста пятьдесят, до Порт-Артура — восемьсот пятьдесят. Не так уж и близко? Все равно дошли бы, доехали бы! Да вот не повезло…
Особист рассказывал: в Дальнем на роскошной вилле органы госбезопасности взяли генерала-атамана Семенова, палача рабочих и крестьян Забайкалья. Он, видимо, был готов к этому: грузный, отяжелевший, вышел навстречу чекистам на парадную лестницу в белоснежном кителе, с нафабренными седыми усами, смиренно сказал, что виноват перед Россией и будет отвечать на все вопросы как на духу. В Дальнем также были арестованы генерал Нечаев — начальник белоэмигрантского бюро, генерал Токмаков — бывший комендант Читы, на совести которого тысячи убитых и замученных, дядя атамана Семенова генерал Семенов, генерал Шулькевич, генерал Ханжин — бывший командующий 5-й армией у Колчака. Родина пришла и спросила с них, и нечем было оправдаться этим жалким, по и страшным людям.
В родной дивизии нас встретили тепло, ласково, по с некоторой шутливостью: дескать, вернулись блудные сыны. Это зерно: поблуждали в отрыве от кровной Краснознаменной Оршанской, пора и честь знать. И вообще, в гостях хорошо, а дома лучше.
В данный, как говорится, момент базой для домашнего бытия служит город Ванемяо. Наш полк дислоцируется на его северо-восточной окраине. Другие полки размещены по другим окраинам, в центре города — службы фронтового штаба. Живем в бараках — японские казармы. Постель в казарме после кочевой житухи — к этому еще надо привыкать, ибо отвыкли основательно. В эшелоне набаловались на нарах, потом же спали где и как придется: на земле, под кустиком, под колесом «студебеккера», у гусеницы танка. А тут — тюфяк, набитый травой, прикрытый простынею, подушка, одеяло! Добыта вся эта роскошь не без стараний старшины Колбаковского Кондрата Петровича.
— Казарменное положение — это что? — вещает Кондрат Петрович. — Это покой и отдых. И уставной порядок! Чтоб заправка постелей была образцовая!
Ветераиы-подпачпики вроде Логачеева мутят воду:
— Да мы, товарищ старшина, развыкли от постелей-то. Черт их знает, как убирать… Пущай женский персонал ухаживает!
— 0-отставить! — рявкает Колбаковский, — Шуточки прибереги для своей благоверной…
Логачеев ощеряется:
— Благоверная ли она — вот в чем штуковина!
— Это касаемо тебя, а не меня! А что касаемо всех нас — так это еще и образцовый внешний вид! Службу несем заметную, в городе! Чтоб внешний вид был — как положено воину-победителю! Вопросы есть?
— Есть вопросик. Когда нас демобилизуют?
— 0-отставить! Какие могут быть демобилизационные настроения, ежели война еще не кончилась?
— Да для нас она уже навроде кончилась…
— Не кончилась! И запомните: за плохую заправку койки, за плохой внешний вид буду налагать взыскания!
Требования старшины я, конечно, поддерживаю, но ретивости у меня меньше: все-таки далеко от войны, благодушие, умиротворенность, тихая радость и ожидание полного мира. А Кондрат Петрович в своем старшинском рвении, безусловно, прав: в казарме положен порядок, и то, что в боях-походах было извинительно — небритые щеки, грязный подворотничок, мятая гимнастерка, нечищеные сапоги, — сейчас исключалось. Надраен, наглажен, выбрит и поодеколонен! Не забывай на улицах приветствовать старших по званию, не кури в общественных местах, уступай дорогу женщинам и старикам! «Дивизионка» даже статьи печатает на эту тему.
В мягкой, уютной постели — над головой крыша! — снились походно-боевые сны: то будто я на марше, шатаюсь, на последнем дыхании, то будто припечатывает ребрами к танковой башне. Но снилось и полагающееся, что ли, сниться молодому мужику: Эрна рядом, прильнула, ее рыжие завитки щекочут мне нос, потом вдруг водянистые, выцветшие глаза моей первой любви — Варвары, сестры старшины Вознюка, в городе Лиде, перед войной.
А иногда, странное дело, одолевала бессонница, и я маялся-ворочался на своем прекрасном ложе. Тогда я начинал думать о погибших на Востоке: Головастикове, Свиридове, Черкасове и других… Сколько их добавилось к тем, кто погиб на Западе?
Конечные августовские денечки были солнечными, теплыми, даже жаркими. По утрам над городом и окрестными сопками стоял плотный, подолгу не истаивающий туман. В такое раннее утро нас по тревоге выбросили на машинах оцеплять сопку, на которой раздался сильнейший взрыв. Мы уже почти знали, что случилось. Над окраиной Ванемяо, над сопками до этого блуждал самолетный гул: надрывно, туда-сюда, будто машина заплутала.
Так впоследствии и оказалось: «Дуглас» потерял ориентировку в тумане и врезался в сопку. Экипаж и пассажиры погибли, среди пассажиров, говорят, был какой-то майор, известный ученый-востоковед. Мы оцепили место катастрофы. Подъехало начальство, подъехали санитарные машины, пожарные. До полудня мы никого не подпускали, после охранение было снято. Тяжелый, горестный осадок: война не виновата, а люди мертвы.
Вообще-то этот эпизод не характерен для нашей службы в Ванемяо. Обычно мы патрулировали — иногда пешим порядком, иногда на мотоциклах — кварталы, проверяли документы, следили за общественным порядком, стояли на посту у штабных зданий, узлов связи, складов, на железной дороге. Служба нудная, мне не по нраву. Но виду я не показывал. Наоборот, подчеркивал, какая это важная служба и как бдительно следует нести ее.
— А чего бдеть, товарищ лейтенант? — Логачеев в последнее время стал говорлив и вольнодумен. — Войне амбец, мы — на север, нах хауз, по домам. Вторая мировая спеклась, а мы все шаркаем по мостовой, документики проверяем.
— Надо проверять, — говорю внушительно. — Могут попасться переодетые японцы. А хунхузов сколько? Ушами хлопать не приходится!
— Мы прямо как милиционеры, — говорит Вадик Нестеров.
И юнец туда же!
Новых аргументов у меня нет, и я прибегаю к испытанному методу:
— Отставить разговорчики!
В солдатах, да и во мне бродит некое фронтовое фанфаронство: мол, после боев и рейдов в пороховом дыму ходить по улицам с красными повязками патрулей скучно. Молодость, наивность, глупость? Так точно! Но учтите: у нас грудь полна орденов и медалей. И еще добавят: за Маньчжурский поход ушли наградные, вот-вот будут награды. Меня представили к Красной Звезде, будет еще одна Звездочка. А у Феди Трушина будет еще одно Красное Знамя.
Куда пойдешь после войны, что будешь делать? Опять встают эти вопросы, как и в мае сорок пятого. Учиться надо, ведь недоучка. Сызнова в Бауманский институт, стать плохим инженером?
Наверное, я гуманитарий. В поэты податься? Не смеши людей, Глушков. Верно, смешно. А почему бы не выучиться на учителя?
Преподавать, скажем, литературу и русский язык. Или же историю. Давай двигай в учителя! Подумаю. Не-ет, гражданка — проблема непростая. Мало уцелеть на войне, надо еще найти свое место в послевоенном мире. Федя Трушин, друг ситный, как-то предложил: дома у тебя нету, поедем ко мне на родину в Оренбуржье, женим тебя, а там видно будет. Не-ет, сперва учиться, потом жениться. Да и на ком? Чтобы жениться, нужно любить.
А люблю я покуда Эрну. Не разлюбил ее покуда. И разве можно так скоропалительно разлюбить? Что я, мотылек какой, порхающий от цветка к цветку? Ладно, отодвинем гражданские заботы в сторонку, война еще не кончилась, и нас не демобилизовали.
А Эрну я не разлюблю. Ведь она была мне как жена. Тогда, в Пруссии, боялся, что забеременеет, теперь же — был бы рад, если б это тогда случилось. Пусть бы у нее родился мой ребенок. Мне так хочется иметь дочку или сына! А что, если Эрна действительно забеременела? Она хотела ребенка, хотела…
Мы несем свою службу, повседневную, тягучую, но иногда и беспокойную. Однажды ночью нас подняли по тревоге в ружье.
В желтушном свете электрических лампочек в казарме солдаты одевались, натягивали сапоги, брали оружие из пирамиды, строились во дворе, и уже голубоватый свет луны ложился на лпца.
Знобящий ветерок залезал в ворот гимнастерки. Вершины сопок были з тумане. Туда, на сопки, и предстояло идти, прочесывать местность: обнаружена база японских смертников, так и не пожелавших разоружиться и нападавших на жителей и советские войска. Остро вспомнилось: в Восточной Пруссии под Кенигсбергом, после победы над Германией, поднимают по тревоге искать «вернольфов» — оборотней; там «вервольфы» — здесь смертники, одни черт.
Мы вышли за ворота, затопали по булыжнику. Город спал, облепленный магазинными вывесками из иероглифов (иероглифы и на запертых воротах — заклинания от злых духов), лишь собаки брехали, как бы передавая нас своим лаем от двора к двору. За окраинами потянулись черные стены гаоляна, — в таких зарослях неплохо прятаться смертникам. Темнели фанзы, возле них надрывались псы, еще более горластые, чем городские. Луна и собачий брех под луной — картина. Солдаты зевали, поеживались со сна, кашляли. Меня маленько познабливало — не от волнения, его не было, а потому, что из теплой постели. Да, доспать бы не худо, принесла нелегкая этих смертников из спецотряда. Сами не спят и другим не дают. Чего доброго, пострелять придется. И в нас постреляют.
Постепенно собачий брех отвязался, затих за спиной, и чем дальше колонна втягивалась в сопки, тем тише и тревожней становилось кругом. Дышится трудно, поднимаемся в гору. На дороге поблескивают мокрые камни. Луна над сопками — как круглый лик молодой китаянки. Повыше в горы — тропа каменистей, круче, по бокам кусты и лесочек. Вот уж где привольно смертникам да хунхузам! Вскрикивает ночная птица, и я вздрагиваю. Волнение мало-помалу становится очевидным: найдем ли японцев, что будет — бой или сдадутся? На последнее не много надежд.
По данным разведки, японская база где-то поблизости. Но проходит час и два, прежде чем обнаруживаем эту самую базу. На отшибе, на поляне — наспех вырытые землянки без окон, окопы и щели, ящики из-под гранат, гильзы, пустые бутылки, тряпье.
Японцев нет, но в воздухе будто их запах. Дымит небрежно затоптанный костер. Значит, ушли отсюда совсем недавно. Я испытываю противоречивое чувство. С одной стороны, досада: ускользнули. С другой — облегчение, бой отодвинулся. Хотя рано или поздно он состоится. Так, может, лучше рано, чем поздно?
Комбат и полковые офицеры в сердцах ругаются; прикидывают, по какой тропе отошли японцы, и решают: марш-бросок, будем преследовать противника по горячим следам. Ох, и дался нам этот марш-бросок! Не заботясь уже ни о какой звукомаскировке, бухая сапожищами, бренча оружием и котелками, мы побежали на юго-запад от базы. Бежали по одному, по двое. Страхуясь, помогая друг другу, добрались до просеки и по ней рванули вовсю. Я бежал, стараясь все-таки быть во главе роты, и сердце у меня бабахало, пот заливал глаза, и почему-то екала селезенка.
Ничего, вперед! А что впереди? Бой! Тяготились проверкой увольнительных и стоянием на посту, так получите бой, достойный фронтовиков!
Мы нагнали японцев километра три спустя. Они встретили нас ружейно-пулеметпым огнем. Ведя фронтальный огонь, батальон развернулся и окружил лощину. Деваться японцам было некуда.
Или плен, или смерть. Кто предпочел первое, кто второе, но поперву все дрались отчаянно. На каждую нашу попытку сблизиться отвечали пулеметными очередями — пулеметов у японцев было больше, чем винтовок, и на очереди они не скупились. Пули вжикали у виска, стригли ветки, откалывали кусочки гранпта, с визгом рикошетили. Наше командование думало было послать парламентера, но не рискнуло. Покричали в рупор, чтоб сдавались.
По-русски и на смеси японского с китайским. Ответом былн хлесткие очереди. Да это попятно: смертники есть смертники.
Подъехала полковая артиллерия, и комбат решил: обработаем лощину сорокапятками. Ударили пушки. Выстрелы чередовались с разрывами, а затем сплошной гул затопил лощину. Вздымались куски землп и деревьев, загорелся подрост, дымом заволокло кусты. Пороховая гарь и вонь шибали в ноздри.
Ракета взмыла, рассыпалась зеленоватыми брызгами. Я заверещал в свой свисток на шнурке и крикнул:
— Первая рота, встать! Вперед!
Засвистели и закричали и другие ротные, и стрелковые цепи начали перебежками передвигаться к лощине, впритирку к огневому валу. Пушкари перенесли огонь в центр лощины, а потом и вовсе прекратили стрельбу, чтобы не попасть в своих. Пули над нами посвистывали, но гораздо реже, чем в начале боя: артиллерия потрудилась не зря. Еще одна зеленая ракета комбата повисла над лесом, и я крикнул:
— Первая рота, в атаку! Ура!
Взводные и отделенные, а там и вся рота подхватили этот клич. «Ура» вскипало и на других участках — вскипало, крепло, не опадало. Я бежал за цепью, приволакивая ушибленную о валун ногу — в атаках часто вот так стукаюсь обо что-нибудь, — хрипло дышал, хрипло выкрикивал:
— Бегом, бегом! Правей, правей! Ура!
Вряд ли меня слышали, по командовал и чувствовал некоторое успокоение: все правильно, коль командую. И еще испытал иезабытый азарт атаки, когда уже не обращаешь внимания на пули, поддаешь ходу и ненароком опережаешь своих солдат. А казалось, откуда силы? До этого же был какой марш-бросок! Ничего, силы нашлись.
— Ура, ребята! Ура! Бей их. круши! — кричал я больше для себя, чем для подчиненных. В подобных командах опи вряд лп нуждались.
Где-то вскрикнули, кто-то упал. Чей-то мат, чей-то стоп. Пулеметные и автоматные очереди. Разрывы гранат. При вспышках осветительных ракет вижу, как, сеутулясь, бегут паши солдаты, как стреляют, мечут гранаты, схватываются в рукопашной: короткая очередь, удар прикладом. Я и сам всаживаю очередь в подвернувшегося японца со вскинутым ножом и, не успев даже подумать о нем, бегу дальше, в гущу схватки. В клубах дыма мелькают Логачеев, Кулагин, Нестеров. Погосяп, Симопепко, Рахматуллаев. Успеваю пх узнать. Живые! И еще кто-то бежит, которого не могу узнать, и еще кто-то. Дым заволакивает. Уже попадаются японцы с поднятыми руками, оружие отброшено. Валяются убитые, корчатся вспоровшие себе животы, мы перепрыгиваем через них, бежим дальше. Глотка пересохла. Ноги подгибаются. Бреду по поляне, собираю бойцов, сбиваю в кучу сдавшихся японцев. Раненым — нашим и японцам — оказывают первую помощь. Наших убитых, слава богу, не видно. Комбат приказывает раненых на носилках и плащ-палатках выносить на дорогу, а остальным — и нашим и японцам — тушить пожар. Помоему, комбат поступил соответственно. Пожар может разойтись и погубить изрядно леса, а лес — богатство. Китаю пригодится. И мы лопатками, шинелями, плащ-палатками, гимнастерками сшибаем пламя, закидываем его землей, затаптываем сапогами.
Была и еще рискованная операция — брали переодетых в красноармейскую форму бандитов. Ночью хунхузы — уж неведомо, как они раздобыли нашу новехонькую одежду, может, с воинского склада уперли, — взяли дом купца-галантерейщика. Проникли туда под видом патруля, от имени военного коменданта, якобы проверить, не находятся ли там подозрительные лица. Проникли, закрыли двери на запоры и учинили дикое: женщин и девочек изнасиловали и зарезали, мужчин тоже исполосовали ножами, ограбили жилье и лавку и скрылись. Но купец остался жив, истекая кровью, он проковылял за бандитами и увидел, в какой дом они зашли с добычей. Добрался до военной комендатуры — и дежурному коменданту: "Я цестпый купеза, а васа солдата…" Ему не поверили, но купец твердил: в советской военной форме, были не только черноволосые, но и светлые.
Моя рота оцепила дом, где засели бандиты. На предложение выйти и сдаться долго молчали, потом начали стрелять через окна и двери. Мы тоже стреляли в окна и двери, по это не было выходом из положения. Не сдаются — нужно штурмовать. Дожили: подставляем башку под пулп какой-то бапдитни. Но надо. И, размыслив, я вызвал добровольцев, отобрал из них пяток человек во главе с парторгом Миколой Симопепко. Пока мы отвлекали хунхузов огнем, эти пятеро залезли на крышу, по крыше пробрались к задней степе, разбили глухое окно и ворвались в дом, в воровской притон. Едва там затрещали наши автоматы, рота пошла на приступ, и мы также ворвались внутрь. Хунхузов ликвидировали: китайцы, маньчжуры и двое русских парней, дети белоэмигрантов.
Проверяя на улицах Ванемяо своих патрульных, я встретился со старшим сержантом Геннадием Базыковым, командиром орудийного расчета, Героем Советского Союза. Обнялись, расцеловались. Он спросил, как воевалось в составе передового отряда.
Я ответил:
— Нормально.
И спросил его, как воевалось пушкарям в составе нашей дивизии. Он ответил:
— Нормально…
Мы посмеялись, выкурили по сигарете, Гена сообщил мне, что, по непроверенным данным, дивизия представлена к почетному наименованию «Хинганская». Порадовались. Гена сказал:
— Если присвоение состоится, будет звучать так: ОршапскоХингапская. Красиво?
— Красиво, — сказал я, и мы разошлись.
Здорово, если дивизия получит наименование Хинганской!
А что присвоят танковой бригаде полковника Карзапова? Может быть, и она будет Хинганской?
Затащили к себе офицеры дивизионной многотиражки "Советский патриот". Угощали ханжой, расспрашивали о действиях в передовом отряде, чиркали в блокнотиках, обещали написать.
Я сказал:
— Делюсь не для того, чтобы обязательно описывать. Просто вспомнилось…
Редакционная холостежь зашумела:
— Узнаем скромника Глушкова! Накажем! Распишем по первое число! В герои произведем!
Полный, солидный майор-редактор принялся их утихомиривать:
— Перестаньте, юноши! Что лейтенант о вас подумает?
Тогда пустились критиковать постановку гарнизонной и караульной службы: дескать, много формализма. Пожилой редактор оборвал:
— Перестаньте вольтерьянствовать!
Ему ответили:
— Не будем вольтерьянствовать — будем пьянствовать!
Но редактор сказал: "Не остроумно" — и завинтил баклагу с ханжой.