Простоволосая рябоватая женщина, впустившая в хату Иру, Женю и Клару, неплохо говорила по русски. Она объяснила:

— Я русская, зовут Матреной. Родилась во Владимире. Который в России. Девчонкой привезли в другой Владимир, в Волынский. А после вышла взамуж за этого красавца и очутилась туточки…

Она была словоохотлива, а муж, не без издевки названный ею красавцем, был как безъязыкий. Как открыли им дверь, он звука не проронил — выходил, приходил, что-то делал, плюхался на лавку, глядел на них липко, по-мужски: глазки маленькие, без ресниц, но брови лохматые, расплющенный нос в бородавках, — жиденькие усы, толстые и тоже будто расплющенные мокрые губы, и был он малость горбатый. Правда, и Матрена не писаная красавица, баба как баба. Но взгляд у нее синий, добрый и приветливый.

Впустив их в хату, Матрена спросила: «Так вы с заставы?» Они кивнули, и Матрена сказала: «Проходьте». Усадила на лавку, дала отдышаться. Потом полила водицы — умылись, протянула рушник — утерлись. Пригласила к столу, поставила чугунок тушеной капусты, тарелку с нарезанным салом, разрезала на ломти поляницу. И все время говорила, говорила: о себе — леший ее занес сюда, на Волынь, о муже — пьяница и бабник, куркуль, о детишках — вон куча сопливых, куда денешься, а то бы бросила этого красавца, уехала куда глаза глядят. И словно забыла, что на свете война, что сидящие перед ней измученные женщины — с той войны.

— Красивые вы бабы, городские, — сказала она всем трем и будто вспомнила, всплеснула руками: — Мужики-то ваши, прикордонники, где? Пропали?

— На заставе остались, Мотя, — за всех ответила Ира.

То, что ее назвали по имени, понравилось хозяйке. Она зарумянилась, сочувственно сказала:

— Досталось прикордонникам. Ай, ай, что германец натворил! Что ж теперь будет?

Никто этого не знал, поэтому, наверное, и не ответили ей. А муж проглотил язык, лишь разглядывал советок. Мотя перехватила его взгляд, насупилась:

— Чего, кобель, уставился? У людей горе, а ты вылупился!

Муж дернул приплющенным носом — как-то из стороны в сторону, ухмыльнулся, но глаза отвел, вышел во двор,

— Что будете делать? — спросила Мотя, когда поели, поблагодарили, разомлелые, опьяневшие от пищи.

Опять ответила Ира:

— Нам бы отдохнуть, поспать бы. Ночь без сна.

— Постелю рядно. На полу, в хате. А после чего?

Ответила Клара:

— Приютить нас не сможете? На время?

— Спрятать? Так не спрячешь же, на селе все на виду.

— Мы б работали по хозяйству…

— Понятно это, задарма хлебушком не кормят. — Мотя говорила суховато, по-деловому. — Да не в том кручина. Соседи сволочные, чуть что заметют, донесут, немцев полно и националисты взяли силу, командуют… Германец еще не вступил в село, а уж дядьки похватали голову сельрады, колхозного голову, еще кого из активистов похватали. И — в петлю, каты… А танкиста вашего отвезли в комендатуру, сдали германцу. Таночку-то подбило, она загорелась, парнишка выскочил — и в лес. Дядьки догнали, кто хотел вешать, кто — зарубить. А ихний главарь Крукавец приказал: «В комендатуру. Танкист — то держава. А своих можем сказнить…» Боятся, сволочи, что держава спросит с них.

— Спросит, — сказала Женя.

Мотя посмотрела на нее с неодобрением, сказала;

— Когда спросит-то?

— Может, и скоро.

— А может, и нескоро… С вами-то что будет? Не попасть бы в лапы к Крукавцу. Лютей германца тот Крукавец.

Проворно достала из сундука рядно, расстелила его в горнице, кинула с кровати подушки, занавесила окно — от солнца. Оно уже было дневное, пронзавшее и занавеску; Жене, легшей к окну, было жарко, она ворочалась, откидывала со лба влажную от пота прядку. Юбок они не сняли, а кофты сбросили, оставшись в лифчиках. Женя расстегнула свой сзади, ослабила лямки, и, когда ворочалась, он сползал с грудей. Ира и Клара затихли, посапывали. За окном кудахтали куры, глюкали индюки, визжал поросенок, плакала, канюча, девочка, скверно ругалась Мотя, что-то бубнил ее мужик — язык у него все-таки есть. Звуки эти сливались, спрессовывались, и будто спрессованная из них стена вырастала между заставой и этим домом, этим двором, обойденным войной. Стена была высока, непреодолима и для Игоря и для нее, Жени. Жив ли он? Верю: жив! Но им отныне и навсегда находиться по разные стороны, сколь бы ни тянулись друг к другу. Из ее нынешнего дня прошлое виделось иным, очищенным. И она сама становилась чище, хотя вина ее перед сестрой не снималась. Вина будет с ней долго, если не всегда. Игорь ни в чем не виноват, виновата она одна.

Проснулась от грубого, от наглого прикосновения. Мозолистая, жесткая рука шарила, шарила. Женя вскрикнула, открыла глаза и увидела нагнувшегося над собой хозяина.

— Пошел вон! — крикнула она и ударила по чужой, вонявшей чесноком роже.

— Что ты, что ты, девка? — Он успокаивал, скорее удивленный, чем раздосадованный.

Шум разбудил Клару и Иру. Спросонок они не сразу разобрались, в чем дело. А когда разобрались, тоже стали кричать и браниться. На шум пришла Мотя, встала в сторонке, прислушиваясь. И хозяин стоял в сторонке, прислушивался, словно не без удовольствия. Вздохнул, сказал:

— От бабы! Огонь! Не то что моя… — и ткнул пальцем в Мотю.

Мотя поджала губы, произнесла с расстановочкой:

— Ну, вот что, бабоньки… Придется нам расстаться… Не потому, что муженек глаз на вас положил, кобеляка. Хотя радости от этого мне мало… А потому, что соседка, Ульяна-стерва, видала вас. Спрашивает меня возле колодца: что за бабы у тебя остановились, не советки ли? Боюсь: донесет, стерва… Уходить вам надо, красавицы…

— Да, мы уйдем отсюда! — сказала Женя. — Чтоб терпеть приставания? Катись к черту на рога!

— Куда пойдете? — сказал хозяин миролюбиво. — Оставайтесь, авось, Ульяна не донесет…

— Донесет! На бесстыжей харе у ней написано! И попадете вы в лапы к Крукавцу, лопни он, кат!

— Насчет Крукавца потише, жена. А то он укоротит твой язычок! Куда же товарищам или, скажем, гражданам советкам податься?

— А то не знаешь? В лес, на отшиб. На хутора! В селе разве схоронишься? Сколь народу…

— Не обессудьте, но мы уйдем, — сказала Ира, вставая.

— Хоть темна обождите, — сказал хозяин.

— А чего ждать? Чтоб Крукавец пожаловал? Так и нам не поздоровится, муженек мой разлюбезный!

— Не беспокойтесь, — сказала Клара, тоже вставая. — Мы уйдем сейчас же. Девочки, собирайтесь.

А что там собираться? Под взглядами хозяев обулись, оделись, пригладили волосы, взяли с пола имущество — одеяло, стеганку, пустую сумку. Мотя сказала:

— Дам харчей на дорогу.

Женя сделала протестующее движение, но Ира остановила сестру, мягко проговорила:

— Спасибо. Только немного. Платить нечем. Вот разве одеяло…

— Давай, — сказала Мотя. — Пригодится.

— Куркули мы с тобой, жена! — Хозяин засмеялся.

… До вечера было не так уж далеко. Откуда-то наносило запах горелого, и в той же стороне мычала корова требовательно и властно. Непривычно было слышать это после того, как сутки слышали грохот взрывов. Теперь взрывов не слыхать, теперь мирно мычит буренка, желающая освободить от молока набухшее вымя. Наверное, вот-вот звякнет дужка подойника, молочная струя шлепнется о жестяное дно, корова захрумкает сеном, успокоенно вздыхая.

Задами, околицей вышли на проселок. Навстречу женщинам или обгоняя их, катили мотоциклы и грузовики с автоматчиками, и кто-то молча оглядывал их, а кто-то скалился, кричал им по-немецки незлое, может, скабрезное. Но ни один из гитлеровцев не соскочил с машины, не подошел, не схватил за локоть. Колеса взбивали пыль, она оседала на одежде и лицах женщин, скрипела у них на зубах. Они старались не смотреть на солдат, но иногда, не стерпев, смотрели, и ничего враждебного не видели в чужих глазах. Брели проселком, осунувшиеся, сутулые, запыленные. Куда идти? На восток, где свои. А где свои? Там, за лесами, за долами. Идти туда, идти, дойдешь ли? А может, наши пойдут обратно? Если б это было возможно! Надо добраться до какого-нибудь лесного хуторка, переночевать, оглядеться. По обстановке будет ясно, что делать дальше. Мотоциклы и грузовики перестали попадаться: они сворачивали к перелеску, к шоссе. Слава богу, выбрались из села. И немцы не тронули. А спустя четверть часа они услыхали за спиной скрип колес, ржание, крики…

Степан Крукавец самолично правил лошадьми. На передней подводе ехало пять хлопцев. Рядом, пьяно привалясь к его плечу, восседал Антон Мельник. Надрался, скотина. Степан тоже не трезвенник, а вот пьяным не бывает. Дуй горилку, дуй самогон, но не напивайся. Голова на что дана? Соображать. Чтобы не задвинули на вторые роли. Как Антона Мельника. А Степан Крукавец ходит на первых ролях! Батько, атаман, фюрер по-германски — вот кто он, Степан Крукавец! И в селе — да что село, хватай шире — нету главней его. Кроме, конечно, германцев. Ну, германцы — то держава, как и советские — тоже держава. Будет и у них, украинцев, своя держава, дай срок. Недаром боролись и борются за нее националисты, за неньку Украину, самостийную и незалежную, если сказать по-русски — самостоятельную и независимую. К черту русский язык, к черту москалей, к черту Богдана Хмельницкого, запродавшего Украину москалям.. Переловить их всех надо, москалей и комиссаров. Вот словят они трех советок — гонятся, далеко бабы не уйдут. Но чтоб никаких насилий, увечий и убийств. Не положено. Со своими расправляемся как угодно, а советки — все ж таки держава. Сдать германцам, те разберутся, нация умная, образованная. Не то что все это быдло, которое орет и гогочет на трех подводах.

Крукавец натянул вожжи, огрел лошадей кнутом, и они рванули. Сидевших на подводе тряхнуло, кто, выругался, а кто-то заржал. Мельник чуть не выронил бутылку с самогоном. На ямах трясло и швыряло, но он зубами выдернул кукурузную кочерыжку, которой была заткнута бутылка, и запрокинулся: буль-буль. Ну и пьяница, ну и батяр: оправдывает свою кличку — Батяр, батяры — это львовские босяки. Босяк он и есть, Антон Мельник, хотя и чванится своей фамилией. Расписывается каракулями, но лопается с гордости: «А.Мельник». Можно подумать, тот Мельник, Андрей, соратник самого Евгена Коновальца. Эх, убили командира «Сечевых стрельцов», полковника Евгена Коновальца, одного, из руководителей украинского националистического движения! Кто убил? Одни говорят, в открытую, — советская разведка, другие, тайком, — германская разведка. Поди разберись, чья была бомба с часовым механизмом, которую подсунули Коновальцу вместо денег в Роттердаме, в тридцать восьмом году. Да, Степан Крукавец интересуется историей украинского националистического движения, он не какой-нибудь Батяр, тому лишь бы очи залить горилкой.

Вот он — Степан. Так зовут и Бандеру. Что ж, хвастаться этим? Он же понимает, кто такой Степан Бандера и кто такой Степан Крукавец. А к истории надо почаще возвращаться, раздумывать о ее уроках. Вроде и неподходящий момент, как сейчас, — едешь перехватить советок, — а все равно размышляй, полезно это, да и успокаивает. Хотя, конечно, иногда и расстраивает. Потому что ссорятся между собой, проще сказать, грызутся руководители ОУН. Мельник и Бандера завраждовали, задрались за власть, произошел раскол: мельниковцы и бандеровцы. За кого он, Степан Крукавец? А пес его разберет, за кого надо, тут, внизу, не разберешься. Вроде бы за Бандеру, он помоложе, и молодежь больше за ним идет, а за Мельником — те что постарше. Ну, а он, Степан Крукавец, скорее молодой, чем старый: тридцать три года. Пора, пора ему выбиваться в люди. Шанс, который выпадает раз в жизни, — война. Используй ее, войну, и выдвинись наконец по-настоящему. Не все же лезть наперед галичанам, чем им уступают волыняне? Еще не известно, чей козырь старше. Пускай во Львове университет, газеты, театры и всякое другое. Зато на Волыни головы есть. Соображают которые.

Крукавец правил лошадьми, изредка оглядываясь. Две другие подводы не отставали, хотя им доставалось глотать пыль, поднятую Крукавцом. Поглотают, не подавятся, глотки смазаны самогоном и салом. А Мельник, который не Андрей, не инженер, не руководитель ОУН, снова льет в себя из горлышка. Уже не стаканами, а бутылками… Подручные же у него — пьяницы, босяки и барахольщики. Когда своих красных кончали, хлопцы пошарили по сундукам, Крукавец не пресек: то не держава. Забрали и лошадей, теперь в подводу можно запрячь не одну лошадь, как раньше, а пару. И рвануть, развевая гривы!