Лежанка была устроена у окошка, а оно было низкое, почти вровень с полом, и сверху, со второго этажа, Скворцову виделся дальний край дворика, березовая ограда, поляна и окраина леса. Лес высился, — отсюда не разобрать, еловый или пихтовый, возле ограды пихта, вперемежку с конским каштаном, а вблизи росли ели и сосны, доставая до окна, скребясь при ветре в стекло. Их-то и увидел Скворцов, придя в себя. Хвоя на ветках была зеленая-зеленая, а две еловые шишки светло-коричневые, почему-то торчащие кверху, будто ель рожки состроила сосне. Да, да, в школе, давно, пацаны строили девчонкам рожки — сзади показывали над головой с бантиком два растопыренных пальца. А еще рожки были на германских касках в первое утро войны, и на этих же касках были колосья пшеницы, пучки васильков, — так фашисты маскировались.

Он не двигался, чувствуя слабость во всем теле. Пальцем не пошевельнуть, веки и то с трудом поднимаются. Он глянул в оконце и, ничего так и не поняв, закрыл глаза. Проспал до вечера, и, когда проснулся, дальний лес просвечивался с другой стороны — закатным солнцем. Окно было справа, а слева Скворцов обнаружил еще лежанку — она пустовала, за ней еще — там подхрапывал человек в красноармейской гимнастерке и шароварах, обросший щетиной. Кто он? И кто лежит между ними, куда девался?

С голодухи урчат кишки. Иван Федосеевич говаривал: «Кишки марш играют». Он только что приснился, Иван Федосеевич. Словно пограничники-первогодки, стриженые и большеухие, просят Скворцова, чтоб разрешил поиграть в футбол, он разрешает. Иван же Федосеевич ворчит: «Нечего пузырь гонять, лучше шагистикой заняться!» Но ведь Иван Федосеевич, старина, пренебрегал строевой выучкой, считая ее ненужной для пограничника, но и футбол — не уважал, это точно.

Приложил ладонь к щеке, накололся о щетину. Тоже подзарос, наподобие человека в красноармейской гимнастерке, со споротыми петлицами. Кто же он? И почему нет другого соседа? Где Лобода, сержант? Они же были вместе. А он уже в состоянии руку поднять. Побриться бы. Перекусить бы, он бы сразу окреп. Раны туго перетянуты, побаливают, но не шибко. Значит, за ним ухаживают, лечат? А как он попал в этот дом, на второй этаж? Не помнит. Однако помнит, как нашли его сержант Лобода и цивильный мужик, как положили на телегу, как привезли к какому-то дому, и на крыльце стояла женщина, кланялась, что-то говорила.

А что с заставой, что с женщинами? Не спрашивай. Застава погибла, живы ли женщины, где Ира с Женей, где Клара? А что теперь будет с ним?.. Пока бьется сердце — выполнять воинский долг, Да, задача номер один — выздороветь, встать на ноги. А там, что бы ни было, — сражаться. Где наши? Долбанули врага, наконец, или он еще глубже продвинулся на восток? Никакого боя не слышно. Ах, как не хватает этих громовых звуков! О стекло скребется ветвь, где-то в щели трещит цвиркун, сверчок по-местному. Точно: цвиркает… Храп поутих, раздался стон, затем человек снова захрапел. Он был, вероятно, из Средней Азии — узбек или туркмен. У него была перевязана ступня суровым полотенцем, на котором пятнами проступала кровь. Возможно, из стройбата; в стройбатах, возводивших доты неподалеку от границы, было много узбеков, туркмен, казахов. Как он попал сюда? А как ты? Ну, как я попал, в общем, известно. А он? Эти «он», «ты» и "я" внезапно замельтешили, замелькали, будто велосипедные спицы, сливаясь в блесткое вертящееся колесо, и в висках заломило, застучало.

Этот стук мешал разобрать, действительно ли внизу, на первом этаже, ходят, поскрипывая половицами, или это лишь кажется. Да нет, точно: шаги. Мужские ли, женские, но — Скворцов уверен — добрые. Ему очень захотелось сказать что-нибудь этим людям, что-то услышать от них. С узбеком, с казахом ли перекинуться словцом — живая же душа. Но пусть поспит, раненым полезно. И ему бы поспать, да голод точит. Наверное, кто-нибудь поднимется и покормит. Шаги внизу как бы разделились — на громкие и на тихие, и стало похоже: ходят мужчина и женщина. Потом легкие шаги начали приближаться, заскрипела лестница, и в проеме показалась женская голова, повязанная платочком. Женщина, кряхтя, распрямилась: немолодая, в морщинах, под платком полуседые волосы. Она подобрала их, выбившиеся, и ахнула:

— Оживел, пан командир?

— Ожил. — Скворцову показалось, что он сказал излишне громко, но голос его был еле слышен; ему думалось, что он улыбается, но губы только кривились.

— Слава Иезусу! Оживел, оживел! — Женщина закрестилась, заплакала.

— Что вы? — спросил Скворцов, мучительно кривясь.

— Выцарапали ж тебя с того свету! Жить будешь!

Женщина куда-то ушла, но вскоре вернулась с Лободой. Пока она ставила на табуретку кринку молока, тарелку с хлебом и домашней колбасой, сержант наклонился над Скворцовым, обдав запахом еды. Уже поужинал, а Скворцову еще предстоит насытиться. Было неловко за себя, что его больше волнует вид колбасы и хлеба, чем появление Лободы. А Павло говорил без умолку:

— Оклемались, товарищ начальник заставы? От здорово! Теперь повернет на поправку…

— Я рад, что и ты оклемался, так ведь?

— Но нас больше, товарищ лейтенант! От тут Дурды Курбанов, это боец из стройбата, и внизу еще сержант Будыкин и младший сержант Коля Пантелеев.

— Кто они, откуда?

— Та из разбитых частей, окруженцы… Ну, которые попали в окружение, куда ни пойдешь — всюду немцы. Между прочим, все пораненные. Всех выходила пани Ядвига, также Стефан, это ее муж, лесник.

— Пан сержант Павел, — сказала пани Ядвига, — пану лейтенанту надо поесть.

— А я что? Я ничего. Ешьте, товарищ лейтенант, ешьте. Помаленьку! Шибко много враз нельзя, заворот кишок будет.

Стараясь не жадничать и разжевывать пищу, Скворцов ел, не насыщаясь, и думал, что после гибели заставы он командовал Лободой да собою. Теперь еще трое добавились. Он здесь старший по званию, и он должен командовать.

Пани Ядвига уже кормила проснувшегося Курбанова, он таращился, охал от боли, чавкал, разливал молоко по подбородку. Скворцов, не думая о еде и все-таки думая о ней, спросил Лободу:

— Какое сегодня число?

— По-моему, третье июля, товарищ начальник заставы.

— Что-нибудь о фронте слышно, Павло?

— Слышно! — У Лободы сузились глаза, взбугрились желваки, и лицо стало жестким. — Товарищ начальник заставы, вы приучали меня говорить правду?

— Приучал.

— И я горой за правду, самую какая ни на есть! Так слушайте: Гитлер забрал Львов! В немецких листовках написано: двадцать девятого июня, через неделю, как началась война. И еще пишут в тех листовках: скоро заберут Киев и Москву.

— Москву? Ложь! Лгут подлые листовки, Павло! Их рвать нужно на клочки, а не читать!

… Ночью в мансарде было свежо, днем жарко, хотя окно приотворяли. Ночью в щели цвиркал сверчок, в лесу ухал филин, имнилось, что беда может грянуть именно ночью, в крайнем случае — на рассвете. Если оккупанты либо полицаи накроют. Пан Стефан изредка бывал и в селе и в городке, приносил вести: Советы далеко, новая власть укрепляется, однако зверствует по-прежнему, всех задержанных расстреливает, вешает, угоняет в концлагеря.

Новая власть укрепляется? Законная властьбыла, есть и будет одна — советская. Это все временно, придет Красная Армия, Советский Союз неодолим. Высказав это сконфуженному, растерянному Стефану, Скворцов удивился сам себе: вспыльчивый, а говорил сдержанно, без крику, хотя и сурово, вогнал беднягу Стефана в краску. А чего ж горячиться? Без толку. Да и переменился он на том рассвете, на рассвете двадцать второго июня… Ну, а что, если враги все-таки нагрянут к леснику? Стефан уверяет, что немцы сюда не сунутся, болота, топи, утонешь, не зная тропок. Но местные, но полицаи-то знают? Стефан вздыхал: вроде бы знают. И добавлял: но он у полицейских вне подозрений. Скворцов спрашивал: «Почему не подозревают?» Лесник отвечал: «Может, потому, что лесники — народ зажиточный, а зажиточных тут почитают… А может, потому, что в селе слыхали, слава Иезусу: во Львове у меня двоюродный брат, приближенный Андрея Шептицкого, митрополита униатской церкви. С братом мы в ссоре, холера ясная, но об этом в селе не слыхали…» Лейтенант Скворцов, слава Иезусу, слыхал про Андрея Шептицкого. До войны в политотделе отряда и округе не раз говорилось про эту, холера ясная, зловещую личность. Глава католическо-православной церкви, духовный наставник украинских националистов. Церковь в здешних краях — громадная сила. Но занятно: один брат подвизается в приближенных митрополита Шептицкого, второй прячет красных командиров. Советской власти симпатизирует, в разговорах это проскальзывает. Да имей намерение продать нас, давно бы продал.

Чтобы враги не застали врасплох, Скворцов организовал дневальство. Все военные, исключая Курбанова, тот еще был плох, дежурили ночью. Во-вторых, при появлении врагов те, кто внизу, Будыкин и Пантелеев, должны прятаться в подпол, а хозяева убирать лестницу в мансарду, будто там нет никого. В третьих, у Будыкина был наган, у Курбанова винтовка, Будыкин отдал свое оружие Скворцову, винтовку получал дневальный. По старой пограничной привычке ночные бодрствования Скворцову давались без напряжения. И он не смыкал глаз, прислушивался настороженно к звукам, доносившимся в приоткрытое оконце, как когда-то на границе прослушивал местность. Звуки из внешнего, заоконного мира доносились безобидные: лягушиное кваканье, уханье филина, жалобный, детский крик дикой козы.

Только однажды перед рассветом Скворцов услыхал далекие-предалекие выстрелы. Приглушенные расстоянием, лесом и туманом, они взволновали его чрезвычайно: и напоминали о том рассвете, и грозили вновь муками и смертями, и обнадеживали: еще будут бои, в которых ты сам постреляешь, лейтенант Скворцов. Он разбудил, как по тревоге, свой гарнизон, подковылял к окошку. В затылок шумно дышал Лобода, Скворцов так же дышал — прерывисто, волнуясь. Выстрелы вдалеке были и винтовочные и автоматные: было похоже, что идет бой. Ибо если стреляют гитлеровцы и националисты, то кто-то им отвечает. Наши отвечают, советские! И пусть выстрелов уже не слыхать, это было, возможно, какое-нибудь регулярное подразделение погранвойск или армейская часть. Вероятней же всего, окруженцы. А может, и партизаны. Мысли о партизанах являлись Скворцову и раньше. Он рассуждал: немцы ушли далеко, тут уже тыл. Но здесь-то, в тылу, и окруженцы, и бегущие из плена, и такие, как ты, раненые, и местный партийный и советский актив, — не всех же перебили. Что, если их всех как-то собрать по лесам, организовать, сколотить подразделения или отряды, разжиться оружием — и бить оккупантов по партизански? Ведь можно! Бить можно и пробиваясь к своим. Но пробьешься ли? Не целесообразней ли оставаться в этих местах и, помогая приходу своих, громить врага с тыла?

Ночами думалось о многом. Фашисты взяли Львов? И, увы, никаких нет признаков, что их продвижение приостановлено. Никто не предполагал такого поворота событий. Считали: если уж немцы развяжут войну, то перенесем ее на их территорию. Разгромим коротким ударом и малой кровью! Но кровь великая, а до нашей победы — коротким ли ударом, долгим ли — далеко, как до Берлина. Впрочем, и до Москвы отсюда не близко.

Не дождались мы тогда подмоги, в первый военный день. Может, она подойдет сейчас? Не к нам — на фронт. Может, уже и подошла? Вообще же, Скворцов, на бога надейся, а сам не плошай, так глаголет народная мудрость. Подмога подмогой, а сам воюй, не за страх — за совесть. Не перекладывай свою ответственность на других. Каждый ответит за свое. С погибших спросу нет, с тебя спросят. Если, однако ж, задуматься о судьбах страны, — бедствие обрушилось на всю границу, на всю страну, не на один участок твоей заставы, то пытаешь себя: не были, что ли, готовы к войне? Возможно, в полном объеме не были, коль события так развернулись. Но с другой стороны: много же было сделано! На границе строились оборонительные укрепления, поступало новое вооружение, подтягивались свежие части из Сибири, с Дальнего Востока. Иное дело, что, скажем, те же могучие доты в укрепрайонах не успели закончить. Времени нам не хватило — вот что, еще бы годик-два на подготовку! Да, да, не удалось притормозить сползание к войне. Но ведь это зависело не столько от нас, сколько от Гитлера. Как я нынче понимаю, мы стремились оттянуть войну, выиграть время, но история безжалостна. А, оставь ее в покое, историю, не будем влезать в высокие материи. С историей пусть разбираются те, кто в нее войдет.

А мои, лейтенанта Скворцова, задачи скромней. В личных делах-делишках разобраться. Личные — не Женя с Ирой, а бой на заставе. Все ли я сделал от меня зависящее для обороны, так ли командовал подчиненными? Отвечаю себе: все так. А на душе неспокойно. Наверное, были ошибки и промахи, которых покуда не вижу. На расстоянии, с течением времени — увижу. Но если даже ошибок не было и я безупречен как командир, все равно гложет чувство вины. Перед погибшими и за то, что немцы переступили через заставу и ушли вперед. И еще терзает, что погибли дети Белянкиных, что мучаются сейчас где-то Ира, Женя, Клара и тысячи детей и женщин. Где Женя, Ира, Клара? Он пытался представить их нынешними — и не мог. Пытался вспомнить довоенными — и тоже не получалось. Зато они зримо виделись такими, какими были двадцать второго июня в блокгаузе, куда он зашел: полуодеты, не причесаны, заспанны, туфли и тапочки на босу ногу, Женя и Клара перевязывают раненого бойца, голову ему поддерживает Ира. И еще видится прощание: Иван Федосеевич сует Жене сумку из-под гранат (там еда), Ире — свернутое байковое одеяло, на Клару накидывает телогрейку, Скворцов обнимает женщин, целует, и они уходят — Ира, Клара и, наконец, Женя растворяются в темноте…

Он и сам как бы растворялся в ночной темноте, в своих мыслях. Ночами он пробовал вообразить огромность войны от Баренцева до Черного моря — со штыковой рукопашной, с ружейной и пулеметной стрельбой, с танковым и самолетным ревом, с разрывами бомб, снарядов и мин, со вздыбленной землей, рушащимися зданиями, горящими городами и селами, с увечьями и смертями. Разум был готов к этому, но сердце не хотело, и потому картина войны вставала какая-то отвлеченная, больше угадываемая, чем видимая в реалиях. Ясно было одно: война небывалая. И он, Игорь Скворцов, рядовой этой войны, подобных рядовых у нее миллионы, и она не очень считает их, будь они в строю или же, как говорится, сняты с довольствия, хотя в общем-то ей потребны живые.

Как ни предвидели ее, она обрушилась внезапно, будто обвал. Не все, конечно, предвидели, даже те, кто стоял лицом к лицу с немцами, как Белянкин, прости, Виктор, что помянул тебя так. Вот во Львове было… Как-то подзабылось за событиями. Это когда меня вызывали для нагоняя. Ждал я присутственного часа в управлении войск, сидел в скверике, а на скамейке напротив — старички: нафабренные усы, венгерки, трости с набалдашниками, развернутые газеты и речи, речи про политику. Старички сходились на том, что Гитлер не посмеет напасть на Россию: он же не сумасшедший, чтобы воевать на два фронта — против Англии с Америкой и против России. Где вы нынче, старички, что с вами?