Во Львов он приехал на рассвете. Автобусы еще не ходили. Ветерок перебирал обрывки бумаг на брусчатке, нахальные воробьи копошились в куче мусора, залетали в помещение. Скворцов неприкаянно бродил по перрону, по залам ожидания, где на мешках, узлах и чемоданах дрыхли ко всему привыкшие транзитники. В поезде Скворцов ни на секунду не сомкнул глаз, а тут сморило, он лег на дубовую скамью с вензелем «НКПС», под голову — кирзовую полевую сумку, шашку, гордость свою, приладил рядом, но, покуда устраивался, сон пропал. Скворцов позевывал, ворочался, думал. Он знает, зачем его вызвали в округ. До этого вызывали в отряд, пропесочили — живого места не осталось, а из Владимира-Волынского прямым маршрутом во Львов, песочить будут и здесь, на пощаду не надейся. А началось вот с чего. На заставу прибыл майор — из штаба округа, из отдела боевой подготовки, — тучноватый, с нездоровым, желтого цвета отечным лицом, на котором улыбка, едва появившись, тут же исчезала, говорил медлительно и веско, наиболее важные свои фразы подчеркивал плавными жестами. Майор Лубченков трое суток проверял боевую подготовку. А на четвертые сутки пригласил Скворцова в канцелярию, плотно прикрыл дверь и сказал:

— Лейтенант, я располагаю данными о том, что ты неправильно ориентируешь личный состав…

Скворцов не терпел, когда разговор вели «сверху вниз» — ты должен «выкать», а тебе «тыкают», — он вздернул брови и с надменной вежливостью сказал:

— До меня не дошло, товарищ майор. Прошу конкретизировать вашу мысль, если можно…

— Можно, можно, почему нельзя… Картина складывается, понимаешь, следующая: ты ориентируешь личный состав на то, что немцы скоро нападут на нас. Так это?

— Думаю, нападут.

— Ты и думаешь и говоришь на всех перекрестках…

— Простите, на перекрестках?

— Не лезь в бутылку! Кто на боевых расчетах, на занятиях, на оборонительных работах публично заявляет: немцы, дескать, готовятся к военным действиям против нас? Ты что, умней партии и правительства? Где в основополагающих документах написано, что немцы разорвут пакт о ненападении? В какой газете ты читал, что война неизбежна? Кто из вышестоящих командиров говорил, что за Бугом враг? А вот выискался прыткий лейтенант Скворцов с особым мнением: война, война…

— Да, пахнет войной.

— Боюсь, как бы не запахло горелым! Ибо лейтенант Скворцов, понимаешь, может погореть за паникерские слухи, которые сеет среди подчиненных. Вот какие грибы-ягоды!

— Ничего я не сею, — вежливо сказал Скворцов. — Я объективно оцениваю обстановку и стараюсь мобилизовать пограничников, поднять бдительность, боеготовность…

Лубченков перебил:

— Объективно это выглядит по-иному: безответственной болтовней ты деморализуешь людей, расслабляешь, умник!

На щеках у Скворцова проступали красные пятна, грудь теснило от злости, от гнева. Пожалуй, еще никогда с ним не разговаривали столь грубо и неуважительно. Бывало, большие начальники из штаба и политотдела округа пробирали его с песочком. Но, во-первых, было за что, а во-вторых, не унижали человеческое достоинство. А этот — унижает. И запугивает.

— Молодой да шустрый, рубишь сплеча. Нет чтобы взвесить свои поступки, оценить их самокритично… Вот сегодня ты сказал бойцу: немцы пойдут войной, — завтра скажешь и послезавтра. И боец дрогнет, раскиснет, потеряет уверенность в нашей мощи. Небось рассказываешь про немцев с добавлением: сильны, запросто победили Францию, в том числе и Польшу…

Этот нелепый оборот — Франция, в том числе и Польша — развеселил Скворцова. А Лубченков встал, отошел к окну и, стоя к Скворцову спиной, сказал:

— Я утверждаю: своей выдержкой и спокойствием мы можем предотвратить войну, на худой конец — оттянуть ее. А ты утверждаешь: втолковывая пограничникам о неминуемой, близкой войне, ты действуешь из лучших побуждений. Так я тебе отвечу: смотря с какого боку подъехать, а то ведь можно квалифицировать это как паническую, разлагающую, в конечном счете враждебную нам пропаганду…

Наверно, оттого, что Лубченков стоял спиной и слова его будто исходили из стриженного полубоксом затылка, Скворцов неожиданно вздрогнул и ощутил их нешутейный смысл. Он понял, что испугался, а понявши это, разозлился еще больше. Сказал запальчиво:

— Вы ставите с ног на голову! Это искажение истины!

Лубченков обернулся, мягко, по-домашнему сказал:

— Ах ты, поборник истины… Ты уверен, что она у тебя в кармане? А ежели у меня?

«Что, если истин не одна, а две? — подумал Скворцов. — Но так же не бывает!»

Майор устало и, как показалось Скворцову, с сожалением посмотрел на него:

— Молодо, зелено и глупо… А грибы-ягоды такие: я буду сигнализировать куда нужно. Уяснил?

— Вполне! Благодарю за разъяснение! — Скворцов дерзил. — Я свободен? Могу идти?

— Пока свободен. — Майор плавно провел рукой перед собою и отвернулся.

Потом Лубченков не раз беседовал со Скворцовым — и один, и на пару с Белянкиным, докапывался, что, где и при ком говорил начальник заставы. И отбыл, не попрощавшись, а назавтра Скворцова вызвали во Владимир-Волынский. Из Владимира-Волынского без передыху — во Львов. Каша заваривалась… В зал ожидания вплыла дородная уборщица в застиранном фартуке, принялась шаркать метлой, будить пассажиров:

— Разлеглись… Это вам не Трускавец, не курорт!

Скворцов встал, подхватил полевую сумку, пошел в умывальную. Почистил зубы, побрился, умылся, пришил свежий подворотничок, наваксил сапоги. Что еще сделать? Первым автобусом он уехал в город. От остановки пёхом добирался вверх по улице до толстостенного каменного здания. Управление еще не работало, оперативный дежурный с воспаленными от бессонной ночи глазами буркнул Скворцову:

— Сидай. Жди. И не пикни.

Скворцов присел на диван, изображая беспечного, неунывающего человека. А на душе было пакостно. Чем все это обернется, что с ним будет? Доложив генералу, начальнику войск, дежурный с облегчением отдулся, а помощник кинул Скворцову:

— Порядочек! Кончились доклады!

Дежурный вытер лоб носовым платком и сказал помощнику;

— Мои доклады кончились, твои начинаются. Пойди доложи о прибытии лейтенанта…

Улыбчивый, белозубый помощник возвратился скоро, сказал:

— Лейтенант, гуляй до обеда. В четырнадцать ноль-ноль прибудешь.

Пять часов в его распоряжении. Куда их деть? Чтобы заглушить мысли о предстоящем объяснении, Скворцов решил побродить по улицам, завернуть в музей или на выставку. Голова будет занята другим, и мысли о неприятностях осядут на дно. Солнце было щедрое, яркое, оно дробилось в струях фонтана, в пруду, в витринах магазинов, кафе, пивных, пирожковых. Скворцов зашел в ближайшую пирожковую, пожевал пончик, запил чаем. Улицы взбегали и опускались — город был на холмах, — извивались, пересекаемые переулками и закоулками. Дома серые, мрачноватые, с островерхими черепичными крышами и узкие, на три-четыре окна, стоят сплошняком целый квартал, в домах сырые, темные входы, прикрытые деревянными дверями, — металлическое кольцо, торчащее из львиной пасти. Сигналили автомашины на тесных — не разъехаться — улочках, шоферы, высовываясь из кабин, грозились кулачищами. Голуби ворковали, цокали коготками розовых лап по брусчатке мостовых, по цементным плитам тротуаров, отяжеленно летали над Марьяцкой площадью, над оперным театром, над золотым куполом православной церкви, и синагогой, и костелом, из которого доносились звуки органа. Да, много религий во Львове, как и вообще в Галиции и на Волыни, но главенствующая — униатская церковь, смесь православной и католической. Громадная эта, мрачная и враждебная Советской власти сила подчиняется Ватикану, вдохновляет украинский буржуазный национализм, славословит Гитлера — вот какая начинка. Униаты всячески дурманят мозги местным жителям.

Гремел, скрежетал на рельсах трамвай, маршрут: центр — гора Высокого Замка. Скворцов подъехал на трамвайчике до парка, поболтался по аллеям, поглядел на развалины замка, на панораму города. Старичок поляк, в какой-то замызганной гусарской куртке, но с шикарной инкрустированной тростью, показал Скворцову: в той стороне — Стрыйский парк, в той — Костюшковский, там — Кайзервальд, там — Погулянка.

— Да, да, во Львове богато парков, — согласился Скворцов с общительным старичком.

Трамвайчик, визжа тормозами, качаясь, словно норовя сойти с рельсов, доставил его вниз. Заставляя себя разглядывать таблички с названиями улиц, он побродил по городу, было жарковато, душно. Посидел в скверике, левкои и розы пахли одуряюще. Затем съел два пирожка, запил дежурным некрепким чаем и направился в управление. Каштаны на тротуаре росли в два ряда, и была плотная тень. А на мостовой — солнечные блики, жара, сизый дымок отработанных автомобильных газов… В управлении Скворцова проводили в кабинет Лубченкова. Майор сидел с расстегнутым воротником, подставив дряблое, отечное лицо под струю настольного вентилятора — кабинет был на солнечной стороне, маленький и душный.

— Ну что, лейтенант, продолжим знакомство?

«А у него, вероятно, больные почки», — подумал Скворцов.

Разговор был долгим и все о том же, о чем на заставе говорилось и в отряде. Лубченков гнул свое, Скворцов свое. Утомившись и упрев, с прилипшей ко лбу жиденькой прядкой, майор медлительно произнес:

— Стало быть, отвергаешь обвинение?

— Отвергаю, — сказал Скворцов, тоже взопревший и усталый.

— Упорствуешь. А зря… У нас в отделе уже сложилось мнение.

— Это вы зря, товарищ майор, пришиваете мне политическое, — сказал Скворцов.

— Пришиваю? Не подбираешь ты выражений, лейтенант. — Голос у майора тихий, размеренный, жесты плавные, улыбка мимолетная. — Мажет быть, и факт бытового разложения будешь отрицать? Не ты ли спутался с сестрой своей жены?

Скворцов вскочил:

— Это вы не подбираете выражений! И попрошу вас не лезть в мою личную жизнь!

— Собеседование по всему кругу вопросов продолжим у полковника…

Полковник — начальник Лубченкова, седой и чернобровый, с пронзительным взором — говорил быстро и зычно, спрыгивал с круглого вертящегося креслица, сновал по кабинету, благо он был просторным, и еще он был сумрачным и прохладным. «Северная сторона», — отметил Скворцов, и ему стало зябко. Не слушая ни Лубченкова, ни тем более Скворцова, полковник сновал от окна к двери, от письменного стола к кафельной печи и говорил, говорил то, чего Скворцов наслушался уже от майора Лубченкова. И Скворцов окаменело глядел в одну точку — на срез сучка на тумбе дубового письменного стола. Не спороть бы горячку, не сорваться, проглотить бы язык!

— Самое возмутительное — что вы, Скворцов, не хотите признать вредоносности ваших разглагольствований о неизбежности трудной, тяжелой для нас войны! Откуда вы набрались? И это передовой начальник заставы, как вас аттестует командование округа! И хорошо, если это лишь безответственность. А если вещи называть своими именами — и это вражеская пропаганда?

«Когда же все это кончится?» — подумал Скворцов. Но его еще повели к начальнику войск, у которого находился и начальник политотдела, и новый разговор несколько повернул события. Выслушав полковника и майора Лубченкова, генерал побарабанил пальцами по столу и сказал полковнику:

— Благодарю за информацию. Мы с бригадным комиссаром еще сами побеседуем с товарищем Скворцовым.

Полковник недовольно дернул плечом:

— Нам можно идти, товарищ генерал?

И, гордо неся седую голову, ушел в сопровождении майора Лубченкова, который с такой же горделивостью нес под мышкой клеенчатую папку. Генерал повернулся к Скворцову:

— Ну-с, а теперь, товарищ Скворцов, выкладывайте как на духу.

— Хотим послушать из твоих уст, — сказал начальник политотдела.

— Есть! — сказал Скворцов, стараясь преодолеть скованность, замороженность, некое безразличие к происходящему. Он облизал губы, прокашлялся, собираясь с мыслями. И сперва с заиканием, потом связно стал рассказывать. Генерал-майор и бригадный комиссар не перебивали, слушали с доброжелательностью; это Скворцов чувствовал, но это почему-то его не радовало. Он остался равнодушным и тогда, когда генерал произнес, как бы итожа:

— В принципе вы действовали согласно обстановке, товарищ Скворцов. Она на границе сложная, нужно укреплять участок, повышать бдительность, быть готовыми к наихудшему.

— Наихудшее — это война, — сказал бригадный комиссар. — В случае чего, пограничники примут на себя первый удар. Но… Но, готовя личный состав ко всяким неожиданностям, не следует говорить о войне так прямолинейно, в лоб, как ты…

— Да, — согласился генерал, — не следует. Ибо это могут истолковать по-иному. Хотя, повторяю, развитие событий на границе подтверждает наши опасения насчет немцев.

Ну вот, правильно, что не обрадовался. Одно и то же можно истолковать как угодно? И будет не одна истина, а две? Или три? Тупик, из которого не выберешься.

— Мы вас, товарищ Скворцов, в обиду не дадим. Постараемся спустить на тормозах эту печальную историю…

— Замнем! Но распрощайся с прямолинейностью. И развяжись со свояченицей, вот тебе мой совет как коммуниста коммунисту. Любовь и прочая лирика — это так, но развяжись…

Из управления Скворцова отпустили в сумерках. Он шел по улице, опустошенный, бездумный. Сел в трамвайчик, вылез у горы Высокого Замка — и только здесь сообразил: приехал в парк, на кой ляд? Поезд на Владимир-Волынский отправляется утром, придется ночевать в командирской гостинице, если есть койки, а то и на вокзале. Уснуть бы, забыться! Ну, о ночлеге беспокоиться рано, об ужине — пора. И Скворцов втянул подрагивающими ноздрями дымок: где-то жарится мясо. Не где-то, а вон в том фанерном сооружении. Павильон, забегаловка, шалман. В забегаловке было грязно, скученно, накурено. Скворцов поморщился, присел за крайний столик, где двое забулдыг добивали вторую бутылку с этикеткой — красные перцы. Забулдыги покосились на Скворцова и ничего не сказали, и он им ничего не сказал. Подозвав официантку, толстую, скучающую, с размалеванным ртом, заказал щи, жаркое, компот и вдруг ткнул пальцем в бутылку с перцами:

— И это.

Пил теплую, отвратную водку и не мог понять, зачем он это делает, он, ни разу в жизни не пивший. Ну да ладно, выпьет, и замороженность, тоска, безысходность сгинут, наступит разрядка. Он выпил бутылку перцовки, съел поздний обед, рассчитался, вышел на воздух и тут почувствовал: опьянел, шатается. Так, пошатываясь и все больше дурея от хмеля, двинулся по аллейке. На повороте остановился: качался, бессмысленно таращился на гуляющих. Кто-то тронул сзади за локоть:

— Товарищ командир, отправляйтесь домой. Выпили, идите спать.

— А ты кто? Указываешь мне? — Скворцов круто обернулся, едва не упал.

— Я милиционер.

— Указываешь пограничнику?

— Товарищ лейтенант, я при исполнении служебных обязанностей. А вы, если перебрали, проспитесь… Как вам не стыдно, вы же ж позорите пограничную форму!

— Я? Позорю? Да я тебе… я тебе…

Дикий, безудержный, пьяный гнев ударил в голову, и Скворцов схватился за шашку… Ночевал он не в командирской гостинице и не на вокзале, а на гарнизонной гауптвахте — так разрешилась проблема ночлега. Наутро, доставленный к начальнику войск округа, Скворцов вытягивался по стойке «смирно», его мутило с перепоя, башка раскалывалась. Генерал-майор, растеряв вежливость и выдержку, вопрошал:

— Чем вы думаете, Скворцов?

Подошедший начальник политотдела сокрушался, безнадежно махал рукой:

— Ты не один из лучших начальников погранзаставы, ты дурак и балбес, мягко выражаясь… Теперь тебя не вытащить…

Генерал-майор насупился, с горькой усмешкой сказал:

— На тормозах не спустишь… Уволят вас, Скворцов, а то и в трибунал загремите… Покуда езжайте на заставу, дожидайтесь решения, Москва решит…

Генерал на себе проверил безотказность формулы: «Москва слезам не верит». И как ни заступайся за этого лейтенанта, как ни аттестуй его, в Управлении погранвойск Союза обойдутся с ним не весьма милостиво: по заслугам и честь. Надо же, примерный начальник заставы — и каскад проступков! Однако сохранить его для войск нужно, он этого, если сопоставить плюсы и минусы, безусловно, заслуживает. Корень его натуры — честный, правдивый, корень тот поливай правдой, как водой, и дерево наберет живительных соков, неправда его засушит, сгубит. Скворцов из породы той армейской молодежи, которая без оглядки режет правду-матку. Они прямолинейны, им недостает гибкости, но этим-то, черти полосатые, они и симпатичны! Есть вокруг и гибкие и осмотрительные, но ближе по духу те, исповедующие, что все и везде обязаны говорить правду.