Скворцов все выспрашивал о городском подполье, а Волощак больше клонил к партизанским делам. И правильно, наверное, клонил, ибо хотя город по расстоянию и недалеко, но практические заботы подполья от Скворцова далековаты, если разобраться.. Кое в каких акциях его отряд сможет в будущем, участвовать, так или иначе связанных с городом или же — тут наверняка — с другими партизанскими отрядами. Но пока пусть голова болит о собственном отряде. Хотя в принципе Волощак прав, нажимая на это — совместные акции с другими отрядами. Безусловно прав! Они договорились о встрече партизанских командиров, если она окажется практически возможной, или, на худой конец, о более менее регулярном обмене оперативно-боевой и прочей информацией между отрядами. Конечно, конечно: связи нужно налаживать…
Если по совести, то о деяниях городского подполья, и впрямь героических, Скворцов хотел послушать для утверждения себя в мысли: везде воюют с оккупантами, война идет всенародная — и на фронте и здесь, во вражеском тылу. Что ж, утвердился лишний раз. И тем, между прочим, что Волощак поведал о действиях других партизанских отрядов. Но этот рассказ вызвал у Скворцова меньший интерес. Может быть, потому, что действовали они примерно так же, как и его отряд. А может, оттого, что о них Волощак знал поменьше, чем о подполье. Он и сам поработал в подполье, но после провалов, спасая, его вывели в лес — в городе его узнавали в лицо, — и он стал главной фигурой, связующей городское подполье с партизанскими отрядами в районах, смежных с городом, координирующей их действия. До войны Иосиф Герасимович секретарствовал не в этом районе. Накануне войны поехал в город на совещание, да и застрял там, захлестнутый неразберихой, суетой, паникой. Его «фордик» реквизировал для нужд армии какой-то ретивый майор, попросту — угнал. Железнодорожную станцию разбомбили «юнкерсы». Волощак пособлял городским властям, военному командованию с эвакуацией, а сам хватился, когда в город уже ворвались немецкие танки… Волощак не раз и не два подводил Скворцова к мысли: малым отрядам необходимо объединяться. Скворцов отвечал: объединимся, объединимся со временем, я же не против, но под конец разговора колюче произнес:
— Сегодня отряд мой невелик, но он растет и завтра будет крупным. Тогда и с объединением не будем пороть спешку…
— Да не о спешке речь, — сказал Волощак. — Речь о принципе. О том, что сжатым кулаком сподручней наносить удар, нежели растопыренными пальцами.
— Наш отряд будет сжатым кулаком, — сказал Скворцов под одобрительными взглядами партизанских командиров.
Скворцов и себе, видимо, постеснялся бы признаться: страшит возможность потерять командование отрядом. И не только потому, что просто-напросто не хочется уступать командование (это было), но и потому, в первую очередь, что не мог он людей, с которыми его свела военная беда, уступить кому-то. Что это будут за руки, в которые он передаст их? Ну, а если командование объединенным отрядом поручат ему? Но такое право надо заслужить, у него же заслуг никаких нет. При разговоре Скворцова с Волощаком присутствовали члены Военного совета отряда, в беседу не вмешивались, исключая Емельянова и Лободу: первый интересовался, как поставлена партийно-политическая работа в партизанских отрядах, второй уточнял, кто принимал решения о террористических актах против изменников, где, когда и кем они проводились. Но перед завершением встречи Волощак попросил Скворцова остаться с ним с глазу на глаз. Скворцов пожал плечами — дескать, если надо, то надо, и Лобода пожал — с явным неудовольствием. Когда они остались одни, Волощак сказал:
— Игорь Петрович, щажу ваше самолюбие и командирский авторитет, поэтому и секретничаю.
— Благодарю, Иосиф Герасимович. — Скворцов смотрел пристально и холодновато.
Волощак выдержал его взгляд, сказал с будничной деловитостью:
— Что отряд мало активен в боевых действиях, вы и сами видите. В ближайшее время значительно повысьте боевую активность. И вот что: вы пока не занимаетесь разведкой. Не торопитесь возражать, не для себя разведкой, этим вы занимаетесь. Я имею в виду разведку, данные которой мы могли бы передавать в Центр, на Большую землю. О дислокации немецких частей, их перемещении, составе, вооружении, оборонительных сооружениях, об аэродромах и складах, о мероприятиях немецких властей и так далее. Эти данные поступают ко мне из отрядов, а в моем отряде — рация и присланные Москвой радисты, поняли? Армейское командование чрезвычайно нуждается в таких данных, поняли?
— Понял, понял, — ответил Скворцов.
— За достоверность разведданных отвечаете головой, Игорь Петрович!
— Всю жизнь только и делаю, что отвечаю головой, Иосиф Герасимович, — сказал Скворцов, припомнив: спускаемые начальнику погранзаставы официальные распоряжения непринужденно оканчивались неофициальным добавлением: «Смотри, головой отвечаешь!»
— И вообще, Игорь Петрович, напоминаю вам, мое указание или указание любого вышестоящего начальника для вас — закон. Хоть мы и партизаны, партизанщины быть никакой не может!
— Благодарю за напоминание, Иосиф Герасимович, — сдержанно ответил Скворцов и подумал: «Был сам себе начальник, теперь надо мной появились начальники. На мою, так сказать, голову. А может быть, это лучше, когда над тобой кто-то есть? Когда о дисциплине напоминают да и кое-что решают за тебя?»
Волощак, например. Умная это, светлая голова. Немцы сулят за нее двадцать тысяч оккупационных марок (опять голову на кон!). Время лихое, предатели орудуют, провокаций хватает, ухо надо держать востро. Прав Павло Лобода: малейшая оплошность может окончиться гибелью всех, гибелью отряда. Чем больше людей придет в отряд, тем вероятней проникновение провокатора, предателя, иуды в нашей шкуре. Не то ли было в городском подполье? Не могут одиночки, не могут избранные группы победить такого врага, как гитлеризм. Лишь народ может победить. Значит, не теряя бдительности, думать нужно о расширении и партизанского движения и подполья.
Проводив Волощака, попрощавшись с ним в сумерках, Скворцов постоял около землянки, накинув на плечи шинель с расстегнутым хлястиком, глядя вслед вихляющей на вымоинах подводе. Слабость покруживала, норовила прилепить к чему-нибудь — стволу, пеньку, скамейке, а наикраше бы — на нары. Он устал от разговоров с Волощаком. Впрочем, они и взбодрили его, именно так! Взбодрили, потому что почувствовал вроде бы даже на ощупь: партия живет и борется. Народ живет, борется. И народ победит.
А устал Скворцов от того, что ослаб от хвори. Но теперь пойдет на поправку. Разве на войне можно болеть? На войне раны извинительны, а не болезни. По крайней мере, командиру болеть непозволительно. Скворцов сделал несколько шагов — ничего, не падает, не шатается. Иди себе потихоньку, моционь, обретай спортивную форму, пора по-настоящему становиться в строй. Он шел между землянок, забирая к опушке, — вытоптанная трава сухо шуршала блеклыми, раздавленными стеблями, вверху шуршала листва, осенний лист обрывался и падал ему под ноги, пахло хвоей, прелью, холодком, дымком, и все это входило в него, обещая силу и бодрость, — если не сегодня, то завтра. И вдруг из-за сосны окликнули:
— Игорь!
Он вздрогнул, остановился и тотчас, не повернувшись, пошел дальше. Показалось. Мертвые Ира и Женя чудятся ему.
— Игорь, постой!
Громче, но голос не похож ни на Ирин, ни на Женин. Клара померещилась? Но из-за сосны, из темноты, выплыла женская фигура, и он вторично вздрогнул. И узнал голос:
— Простите, товарищ командир, что я вас так назвала… С языка сорвалось!
Это была Лида, теперь он признал ее, близко подошла: жакет со стоячими плечами, косынка в горошек, худенькая, вертлявая, на узком и скуластом лице — большие глаза, они блестят в темноте беспокойно, заставляя беспокоиться и того, кто в них заглядывает. Скворцов, полуобернувшись, ждал, что будет дальше.
— Товарищ командир, не сердитесь! Игорь Петрович, право же, я…
Лида не договорила, попыталась улыбнуться и не улыбнулась, губы жалко дрогнули, глаза заблестели еще сильней, слова выскакивали хрипло, быстрые и отрывочные.
— Игорь Петрович, давно хотела сказать… Не отваживалась. Вот набралась нахальства, не осуждайте.
Она зябко передернулась, но от нее — он ощутил — тек нервный, возбужденный жар, жар этот дошел до него, однако стало не тепло, а холодно. Скворцов тоже передернул плечами зябко, и мурашки пробежали по коже. Как будто заболевает опять, как будто малярия снова кажет свой желто-зеленый лик. Лида подошла еще ближе, на его щеке — ее дыхание:
— Не могу больше скрывать, терпеть больше не могу… Игорь, вы… ты не видишь, не хочешь видеть! Мне стыдно это говорить, но пусть, но пусть… Я люблю тебя, Игорь, милый!
Он стоял как оглушенный. Потом непроизвольно качнулся, и она приняла это за движение ей навстречу. Порывисто подалась к нему, прижалась, обхватила шею тонкими горячими руками, целовала в губы, щеки, в глаза, повторяла:
— Игорь, милый, люби меня, люби… Я же молодая, люби меня!
Он не отвечал на поцелуи и не уклонялся, стоял пень пнем, не зная, куда девать руки.
— Не бойся, никого нет, тут никто не ходит, — шептала Лида. — Иди ко мне…
В висках у него бахало, в грудь упирались женские груди, ее руки обнимали его, вызывая испуг и томление. Он весь напрягся, больно сжал ей плечи и сказал:
— Лида, оставь все это. Прошу, оставь. Не могу я! — Он так сжал ей плечо, что она вскрикнула. — Не могу!
Она высвободилась из его рук, выпрямилась, поправила сбившуюся косынку, жакет, провела ладонью по своему лбу, будто стирая что-то. Хрипло сказала:
— Брезгуешь?
— Да пойми же ты, пойми! — Оглянувшись — не засек ли кто, вот история, и Лиду жалко и себя, и стыдно от всего этого, — он начал рассказывать про Иру, Женю, Клару. Она не дослушала:
— Разрешите идти, товарищ командир?
Презрительно выпятила губу, повернулась через левое плечо, рубанула от него четким шагом. И в этом он прочитал: сухарь ты, бревно, и больше никто, смотри пожалеешь, да поздно будет, голубчик! Он вздохнул и поплелся следом. Испарина покрывала лоб, капельки пота скатывались за ушами. Опять слабость, черти б ее забодали. Да, прогулочка получилась, набрался сил и бодрости. Подстерегала Лида его, что ли? А в чем она виновата? Да ни в чем, молодая, горячая, что ей война?
В лагере было малолюдно, все сидели по землянкам и шалашам, звуки глушились дождичком и наползавшим из глубины пущи туманом, лишь из курилки доносились голоса и смех — курильщики развеселились. Но ему не до веселья. Пакостно на душе. Словно унижен он. Да чем же?
Скворцов достал трофейный портсигар, сунул в рот сигарету, щелкнул зажигалкой, затянулся, пряча огонек в рукаве. Ох, до чего пакостный осадок от разговора с Лидой! Объяснял, оправдывался перед девчонкой — он, железный лейтенант, железный Скворцов, как его называли партизаны, сам слышал ненароком, и приятно было, хотя это и суета сует. Накурившись до горечи во рту, Скворцов добрел до своей землянки — ее именовали штабной, временно в ней обитали и Новожилов с Емельяновым, — спускаться не стал, помялся у ступенек, поглядел на расхаживающего у входа часового с автоматом на груди. И внезапно решил: «Пойду проверю посты!» Да, хватит болеть, надо дело делать. Похворал, повалялся — хватит, хорошего понемногу. Помешкав, он спустился по деревянным осклизлым ступенькам в землянку, чтобы сменить шинель на ватник и захватить автомат. Четвертью часа позже Скворцов шел по лесу, сопровождаемый начальником караула, и дождь поливал всю дорогу, месяц то закутывался в обрывки низко ползущих туч, то вырывался, светил, ноги скользили, спотыкаясь о корневища. Сквррцова поразила мысль: вот так же, дождевой ночью, он в сопровождении сержанта Лободы проверял пограничные наряды накануне войны, с субботы на воскресенье. Вечность прошла с той ночи, война дотла спалила мир, в котором был прежний Скворцов и прежняя его жизнь. Да нет, не дотла, она, прежняя жизнь, напоминает о себе, как с ней ни прощайся.
Он вполголоса произносил пропуск, слышал в ответ отзыв, перекидывался словечком с часовым и двигал дальше. Часовые несли службу бдительно («Как и мои пограничники в дозорах да секретах»), и это порадовало Скворцова («Молодец Новожилов, поставил караульную службу»). Обойдя все посты вокруг лагеря, Скворцов повернул восвояси. Удивительно, но усталости не прибавилось. Даже наоборот. Он относительно бодрой походкой вернулся к штабной землянке. Отпустив начальника караула, снова закурил. Ну вот, как будто и успокоился. Делай дело, поменьше психологии, эмоций там всяких — и будет порядок. Порядок-то будет, но разве не будет тебя тревожить воспоминание, как женские груди каких-то полтора-два часа назад упирались тебе в грудь? Не железный он, лейтенант Скворцов, совсем не железный. Ладно, с Лидой отрезано, по-иному и быть не могло. Смелая деваха, отчаянная. Когда атаковали полицейский пост, она под пулями перевязывала раненых, после схватила винтовку: «Вперед, товарищи!» И мужики побежали за ней, хотя из окон поста по сельской площади бил пулемет. Отчаянная барышня, да Скворцов не гож в кавалеры.
Он уже подтрунивал над собой, успокоившись, но утром, проводя Военный совет, понял: черта с два, успокоился. Обида и досада (на кого, неизвестно) не оставили, и он держался на совете суше и суровей, чем всегда. Хмурый, нахохлившийся, он выслушивал сообщения, недовольно качал головой, иногда прерывал репликой, о которую выступающий спотыкался, как прохожий о булыжник. Подумал: «Это ж мои товарищи, я на них срываю свое дурное настроение. Возьми себя в руки». Он, не таясь, оглядел Емельянова, Новожилова, Лободу, Федорука. Под этим взглядом выступавший Федорук запнулся, словно сбитый репликой. Но после паузы продолжал говорить, а Скворцов, испытывая неловкость, подумал: «Неужто у меня и глаза злые, я ж оглядывал их по-доброму!» Да, они его уважали, и он их уважал, доверял им, как себе, и готов был постоять за каждого, как за себя. А может быть, больше, чем за себя. Так отчего ж он с ними официален, сух? Подушевней бы надо. Скворцов слушал Ивана Харитоновича Федорука, прикрыв глаза левой рукой, правая рисовала карандашом в блокноте, — квадраты, треугольники, ромбы, — заштриховывала их по частям.
— Я ж ему доказываю: так не можно обмундировывать личный состав, к зиме ж катимся! Что я отвечу людям, коли они идут с жалобами? Я ж ему толкую: «Кум-зернышко, бисов ты сын, так ты себя и меня заодно под трибунал подведешь…»
Речь о помощнике Федорука, занимавшемся вещевым снабжением (растяпа и недотепа), но при чем тут трибунал? Где он, этот трибунал, у них и в помине нет. Хотя, может, и плохо, что нет. Говорит помпохоз то медлительно, то почти скороговоркой, голос у него сиплый, простуженный либо прокуренный. Скворцов не смотрит уже на Ивана Харитоновича, но представляет его широченное туловище, сивые виски, сивые вислые усы, над ними — крупный, с багровыми прожилками нос, блеклые, серо-голубые, в хитровато-умном прищуре глаза.
Скворцов ни на кого не смотрит и все равно видит. И Емельянова: Константин Иванович вскидывает и опускает голову — признак, что внимает оратору, пощипывает концы усиков, тонкие губы сжаты — он их облизывает, близко расположенные у переносицы глаза словно косят, на высоком лбу морщины — значит, у Константина Ивановича витают мысли, на поверку весьма толковые. И Новожилова: двадцатилетний румянец на щеках, а в общем, вид у Эдика ответственный, неприступный, талия перетянута ремнем, с надраенной бляхой, гимнастерка заштопана и пришит свежий подворотничок. И Лободу: статный и бравый, с ярко-вишневыми губами, с пушистыми ресницами, с роскошным — не расчешешь — чубом, закрывающим полглаза, от этого кажется, что Павло выжидательно прищурился, как прицелился, немо и властно спрашивая: «Партизане, вы помните, что вы — партизане?» — говорит властно и смотрит властно, бесстрашный пограничник и бесстрашный партизан, будущий начальник контрразведки, на эту должность как ни парадоксально, но его настоятельно предлагает Эдуард Новожилов, не шибко ему симпатизирующий… Они по-разному выглядят, у них разные характеры и судьбы, но это его боевые сподвижники, его друзья-товарищи, и все они делают одно — воюют за Родину и народ.
Потом мысли Скворцова приняли более практическое направление, и он стал думать, что слишком длительны у них заседания Военного совета, хотя Волощак и похвалил за этот совет. Вопросов обсуждают много, выступления пространные. Вот и сегодня обсуждают уйму вопросов — от планирования и подготовки предстоящей операции, от кадровых перемещений, от организации разведывательной работы в окрестных селах до снабжения портянками, выпуска стенгазет и комплектования коллектива художественной самодеятельности, — существенное и не очень существенное. Все ли следует выносить на Военный совет, разводить новгородское вече, сиречь говорильню? Если ты решил строить отряд по примеру воинской части, то потребен ли вообще этот совет, не доморощенность ли это? В армии как? Единоначалие. А ты — единоначальник. Но то армия, а то партизанство. Да и в армии были комиссары, политотделы, и не все решал единолично командир… В этом самом Военном совете отряда нечетное число членов — чтоб при опросе легче было разобраться, кто за, кто против и что в сумме образуется. Но за собой он оставил право решающего голоса. Такая-то демократия.